– Какой же я стала уродиной, Момо.
   Я рассердился, потому что никому не дано права плохо говорить о старой больной женщине. Я считаю, что нельзя судить обо всех со своей колокольни, как, например, о бегемотах или о черепахах, которые просто не такие, как все.
   Она прикрыла глаза, и оттуда потекли слезы, но не знаю, то ли она сама заплакала, то ли мышцы ослабли.
   – Я уродина и прекрасно это знаю.
   – Мадам Роза, это просто потому, что вы не похожи на остальных.
   Она взглянула на меня.
   – Когда они за мной приедут?
   – Доктор Кац…
   – Я не хочу больше слышать о докторе Каце. Это достойный человек, но он ничего не понимает в женщинах. Я была красавицей, Момо. У меня была лучшая клиентура на улице Прованса. Сколько у нас осталось денег?
   – Мадам Лола подбросила нам сто франков. И еще даст. Она борется за жизнь будь здоров.
   – Лично я ни за что не пошла бы работать в Булонский лес. Там даже вымыться негде. На Центральном рынке – вот там гостиницы высокой категории, с гигиеной. А в Булонском лесу так даже опасно из-за всяких маньяков.
   – Да с любым маньяком мадам Лола расправится одной левой, вы же знаете, она была чемпионом по боксу.
   – Она просто святая. Не знаю, что бы с нами без нее сталось.
   После она захотела прочесть еврейскую молитву, как ее учила мать. Я не на шутку перепугался, подумав, что она впадает в детство, но перечить не решился. Вот только ей никак не удавалось вспомнить слова из-за размягчения мозгов. Она когда-то учила этой молитве Мойше, и я тоже ее выучил, потому что терпеть не мог, когда они занимались чем-нибудь без меня. Я затянул:
   –  Шма исраэлъ аденои элохейну аденои экхот бурух шейн квейт малхуссе лоэйлем боэт…
   Она повторила это за мной, а потом я пошел в уборную и трижды сплюнул: «Тьфу, тьфу, тьфу», как делают евреи, потому что молитва была не из моей религии. Мадам Роза попросила меня одеть ее, но у меня силенок не хватало, и я отправился в черное общежитие, где нашел мосье Валумбу, мосье Сокоро, мосье Танэ и других, чьих имен я вам назвать не могу, потому что они все там очень добрые.
   Едва мы вошли, как я увидел, что мадам Роза снова ослабла мозгами: глаза у нее стали стеклянные, а из открытого рта текла слюна, как я уже имел честь и не хочу больше к этому возвращаться. Я сразу вспомнил, что сказал мне доктор Кац по поводу упражнений, которыми нужно заниматься с мадам Розой, чтобы ее расшевелить и чтобы кровь устремилась повсюду, куда нужно. Мы быстренько уложили мадам Розу на покрывало, и братья мосье Валумбы подняли ее и со всей своей баснословной силой принялись трясти, но в эту самую минуту на спине мосье Заома-старшего прибыл доктор Кац с медицинскими инструментами в саквояжике. Не успев даже слезть со спины мосье Заома-старшего, он пришел в страшное негодование, потому что, дескать, это совсем не то, что он имел в виду. Никогда еще я не видел доктора Каца таким сердитым: ему пришлось даже сесть и подержаться за сердце, потому что все здешние евреи – больные люди, они приехали в Бельвиль из своей Европы очень давно, старыми и усталыми, потому-то и остались здесь и не смогли поехать дальше. Он ужасно накричал на меня и обозвал нас всех дикарями, что не на шутку возмутило мосье Валумбу, который заметил ему, что это уже намеки. Доктор Кац извинился, сказав, что он никого не хотел оскорбить, но он вовсе не предписывал подбрасывать мадам Розу в воздух, как блин, надо было просто дать ей походить туда-сюда мелкими шажками, соблюдая тысячи предосторожностей. Мосье Валумба со своими соотечественниками быстренько усадил мадам Розу в кресло, потому что пришло время сменить простыни по причине ее естественных потребностей.
   – Я сейчас же звоню в больницу, – решительно заявил доктор Кац. – И немедленно вызываю санитарную машину. В ее состоянии это необходимо. Ей нужен постоянный уход.
   Я захныкал, но ясно видел, что этим его не проймешь. Тут-то у меня и возникла гениальная идея, потому что тогда я вправду был способен на все.
   – Доктор Кац, в больницу ее класть нельзя. Во всяком случае, сегодня. Сегодня у нее будут родственники.
   Он удивился:
   – Как это «родственники»? У нее ведь нет никого на свете.
   – У нее объявились родственники в Израиле, и… – я сглотнул слюну, – сегодня они приезжают.
   Доктор Кац почтил память Израиля минутой молчания. Он никак не мог опомниться.
   – Этого я не знал, – произнес он, и теперь в его голосе звучало уважение, потому что для евреев Израиль – это кое-что. – Мне она никогда про это не говорила…
   Ко мне возвращалась надежда. Я сидел в углу со своим пальто и зонтиком Артуром, я снял с него котелок и нахлобучил его себе на голову, чтобы на меня снизошла барака– господня благодать по-арабски.
   – Сегодня они приезжают за ней. И увезут ее в Израиль. Все уже улажено. Русские выдали ей визу. Доктор Кац остолбенел.
   – Как это «русские»? Что ты городишь?
   Вот же чертовщина, я, наверное, ляпнул невпопад, но ведь мадам Роза не раз объясняла мне, что для выезда в Израиль требуется русская виза.
   – В общем, вы меня понимаете.
   – Ты немного путаешь, малыш Момо, но я понимаю… Значит, они приезжают за ней?
   – Да, они узнали, что она выжила из ума, и поэтому увозят ее в Израиль. Они улетают завтрашним рейсом.
   Доктор Кац был в полном восторге и задумчиво поглаживал бородку – лучшей идеи мне никогда еще в голову не приходило. Я впервые почувствовал, что мне и впрямь стало на четыре года больше.
   – Они очень богаты. У них свои магазины, и они все на собственных колесах. У них…
   Стоп, сказал я себе, не стоит перегибать палку.
   – …у них есть все что надо, чего уж там.
   – Ц-ц-ц, – поцокал языком доктор Кац, качая головой. – Вот это хорошая новость. Бедная женщина столько выстрадала в жизни… Но почему же они не дали знать о себе раньше?
   – Они писали ей, чтоб она приезжала, но мадам Роза не хотела меня оставлять. Мы с мадам Розой друг без дружки жить не можем. Это все, что у нас с ней есть на свете. Она меня бросать не хотела. Да и теперь не хочет. Еще вчера мне пришлось умолять ее: «Мадам Роза, поезжайте к своим родственникам в Израиль. Там вы умрете спокойно, они будут заботиться о вас. Здесь вы ничто. Там вы гораздо больше».
   Доктор Кац смотрел на меня, ошарашенно разинув рот. У него даже глаза слегка намокли от волнения.
   – Впервые слышу, чтобы араб отправлял еврейку в Израиль, – сказал он, с трудом выговаривая слова, потому что у него был настоящий шок.
   – Она не хотела уезжать туда без меня. Доктор Кац стал задумчивым.
   – А вы не можете поехать туда вдвоем?
   Вот это меня задело крепко. Я отдал бы все что угодно, лишь бы куда-нибудь отсюда уехать.
   – Мадам Роза обещала мне разузнать там все как следует…
   У меня почти голос пропал, до того я не знал, что говорить дальше.
   – В конце концов она согласилась. Они приезжают за ней сегодня, а завтра улетают.
   – А ты, малыш Мухаммед? С тобой что будет?
   – Я подыскал кое-кого на время, пока на меня не придет вызов.
   – Придет что?!
   Я больше ничего не сказал. Я завяз по уши и не знал, как из всего этого выпутаться.
   Мосье Валумба и вся его родня ликовали, поняв, что я все уладил. А я сидел на полу со своим зонтиком Артуром и не знал, где я и что я. Я уже ничего не знал и знать не хотел.
   Доктор Кац поднялся.
   – Ну что ж, это отличная новость. Мадам Роза может прожить еще порядочное время, хоть и не будет толком этого осознавать. Болезнь очень быстро прогрессирует. Но у нее будут периоды просветления, и она будет счастлива посмотреть вокруг и увидеть, что она у себя дома, среди своих. Передай ее родственникам, чтобы они зашли ко мне, сам я не выхожу, ты ведь знаешь.
   Он положил руку мне на голову. Смешно подумать, сколько есть людей, которые кладут свою руку мне на голову. Им это идет на пользу.
   – Если мадам Роза придет в сознание до отъезда, передай ей, что я ее поздравляю.
   – Хорошо, я скажу ей «мазлтов».
   Доктор Кац посмотрел на меня с гордостью.
   – Ты, наверное, единственный араб на свете, говорящий на идише, малыш Момо.
   – Да, митторништ зорген.
   На случай, если вы не знаете еврейского, у них это означает: «жаловаться не на что».
   – Не забудь сказать мадам Розе, как я за нее рад, – повторил доктор Кац, и я последний раз о нем упоминаю, потому что такова жизнь.
   Мосье Заом-старший вежливо ожидал его у двери, чтобы спустить вниз. Мосье Валумба и его племяши уложили мадам Розу в чистую постель и тоже ушли. А я так и остался сидеть со своим зонтиком Артуром и с пальто и все глядел на мадам Розу, лежавшую на спине наподобие огромной перевернутой черепахи, которая для этого не предусмотрена.
   – Момо…
   Я даже головы не поднял.
   – Да, мадам Роза.
   – Я все слышала.
   – Я знаю, я сразу увидел, как только вы на меня посмотрели.
   – Значит, я уезжаю в Израиль?
   Я ничего не ответил, только опустил голову еще ниже, чтобы ее не видеть, потому что нам было больно смотреть друг на дружку.
   – Ты правильно сделал, малыш Момо. Ты мне поможешь.
   – Конечно же, я помогу вам, мадам Роза, но только не прямо сейчас.
   Я даже поревел немного.
   У нее выдался хороший день, и она выспалась, но назавтра к вечеру все стало еще хуже: заявился управляющий, потому что мы уже много месяцев не платили за жилье. Он сказал, что стыдно держать в квартире старую больную женщину без никого, кто бы о ней заботился, и что ее из гуманитарных соображений надо отдать в приют. Это был плешивый толстяк с глазами доносчика, и он ушел, напоследок пригрозив, что позвонит в больницу для бедных по поводу мадам Розы и в Общественное призрение – по поводу меня. И его кустистые усы при этом мерзко так шевелились. Я кубарем скатился по лестнице и догнал управляющего, когда тот уже зашел в кафе мосье Дрисса, чтобы звонить. Я сказал ему, что завтра приезжают родственники мадам Розы, чтобы увезти ее в Израиль, и я уеду вместе с ней, так что он может забирать свою квартиру назад. Тут у меня возникла гениальная идея, и я добавил, что родственники мадам Розы заплатят ему за те три месяца проживания, что мы ему должны, а больница – та ни гроша не заплатит. Клянусь вам: те четыре года, что я заполучил, здорово чувствовались, и теперь я очень быстро приучался думать как надо. Я даже пообещал ему, что если он поместит мадам Розу в больницу, а меня – в Призрение, то будет иметь дело со всеми евреями и арабами Бельвиля за то, что помешал нам возвратиться на землю наших предков. Я выложил ему полный набор, пригрозив, что ему кое-что отрежут и запихнут в пасть, как это всегда делают еврейские террористы, а хуже этого ничего быть не может, если, конечно, не считать моих арабских братьев, которые сражаются за право распоряжаться собственной судьбой и возвратиться к себе на родину, и если он свяжется с мадам Розой и со мной, то будет иметь дело с еврейскими и арабскими террористами вместе взятыми, и пусть тогда пеняет на себя. Все на нас смотрели, и я страшно собой гордился, я и вправду был в своей лучшей олимпийской форме. Мне даже хотелось прикончить этого типа, в таком я был отчаянии, и никто в кафе меня еще никогда таким не видел. Мосье Дрисс, который тоже слушал все это, посоветовал управляющему не встревать между евреями и арабами, потому что это может дорого ему обойтись. Мосье Дрисс тунисец, но арабы у них там тоже есть. Управляющий побелел, как лист бумаги, и сказал, что он просто не знал про то, что мы возвращаемся на родину, и первый будет этому рад. Он даже спросил меня, не хочу ли я чего-нибудь выпить. Меня впервые угощали выпивкой, как мужчину. Я заказал кока-колу, сказал им «привет» и поднялся на свой седьмой. Больше нельзя было терять ни минуты.
   Мадам Розу я нашел в состоянии помрачнения, но потом заметил, что она боится, а это признак разума. Она даже проговорила мое имя, словно призывала меня на помощь.
   – Я здесь, мадам Роза, я здесь…
   Она силилась что-то сказать, и губы ее шевелились, голова тряслась, и она прилагала все усилия, чтобы быть человеческой личностью. Но единственное, к чему это привело, – что глаза ее еще больше округлились, рот раскрылся, и она сидела, положив руки на подлокотники кресла, и глядела перед собой так, словно уже слышала сигнал к отправлению.
   – Момо…
   – Будьте покойны, мадам Роза, я не позволю, чтобы из вас в больнице сделали чемпионку мира среди овощей.
   Не помню, говорил ли я вам, что мадам Роза постоянно хранила под кроватью портрет мосье Гитлера и когда дела шли хуже некуда, она вытаскивала его, смотрела, и все сразу казалось куда лучше. Я достал портрет из-под кровати и сунул его мадам Розе под нос.
   – Мадам Роза, а мадам Роза, поглядите-ка, кто это…
   Надо же было как-то ее встряхнуть. Она еле заметно вздохнула, увидев перед собой физиономию мосье Гитлера, сразу его узнала и даже издала вопль; это ее совершенно оживило, и она попыталась встать.
   – Поторопитесь, мадам Роза, нужно быстрее уходить…
   – Они едут?
   – Нет еще, но нужно уходить отсюда. Мы едем в Израиль, помните?
   Тут она заработала как часы, потому что в старых людях самое сильное – это воспоминания.
   – Помоги мне, Момо…
   – Потихоньку, мадам Роза, время у нас есть, от ваших звонка еще не было, но здесь оставаться больше нельзя…
   Пришлось мне попотеть, ее одеваючи, а она вдобавок еще пожелала и красоту навести, и я держал перед ней зеркало, пока она красилась. Понятия не имею, почему ей вздумалось надеть на себя все самое лучшее, но с женственностью не поспоришь. У нее в шкафу валялась куча шмоток, ни на что не похожих, которые она покупала на Блошином рынке, когда у нее водилась монета, но не для того, чтобы их надевать, а чтобы мечтать над ними. Единственной вещью, в которую она смогла влезть вся целиком, оказалось ее кимоно японской модели с птицами, цветами и восходящим солнцем. Оранжево-красное. Еще она надела парик и пожелала посмотреться в большое зеркало, что в шкафу, но я не дал, так было лучше.
   Было уже одиннадцать вечера, когда мы сумели наконец выйти на лестницу. Никогда бы не поверил, что она вообще сможет туда добраться. Я и не подозревал, сколько в мадам Розе еще оставалось сил, – их ей хватило, чтобы заползти умирать в свое еврейское логово. А я-то никогда в это логово не верил! Я никак не мог взять в толк, зачем она его устроила да еще время от времени спускалась туда, усаживалась, осматривалась по сторонам и дышала. А вот теперь до меня наконец дошло. Я тогда еще недостаточно пожил на свете, чтобы набраться опыта, и даже сегодня, когда я все это вам рассказываю, я знаю, что как бы тебе все ни осточертело, а все равно всегда приходится еще чему-то поучиться.
   Автомат освещения работал из рук вон, и свет всю дорогу гас. На пятом этаже мы наделали шуму, и мосье Зиди, который приехал к нам из Уджды [ 17], высунулся посмотреть. Когда он узрел мадам Розу, то замер с разинутым ртом, словно никогда в жизни не видел японского кимоно, и проворно захлопнул за собой дверь. На четвертом мы наткнулись на мосье Мимуна, который торгует земляными орехами и каштанами на Монмартре и скоро воротится к себе в Марокко, вот только сколотит состояние. Он остановился, поднял глаза и спросил:
   – Что это, о Господи?
   – Это мадам Роза в Израиль уезжает. Он призадумался, потом еще подумал и снова полюбопытствовал все еще испуганным голосом:
   – А почему они ее так вырядили?
   – Не знаю, мосье Мимун, я не еврей.
   Мосье Мимун глотнул воздуха.
   – Я знаю евреев. Они так не одеваются. Никто так не одевается. Это немыслимо.
   Он достал платок, утер лоб, а потом помог мадам Розе спуститься, потому что видел, что для одного мужчины это чересчур. Внизу он пожелал узнать, где ее багаж и не простудится ли она в ожидании такси, и даже рассердился и принялся ворчать, что никто, дескать, не имеет права везти куда-то женщину в подобном состоянии. Я посоветовал ему подняться на седьмой и высказать все родственникам мадам Розы, которые сейчас как раз пакуют чемоданы, и он ушел, сказав, что последнее, чего бы ему хотелось, так это провожать евреев в Израиль. Мы остались внизу одни, и надо было поторапливаться, потому что до подвала оставалось еще целых полэтажа.
   Когда мы туда добрались, мадам Роза рухнула в кресло, и мне показалось, что вот сейчас она и умрет. Она закрыла глаза, и на то, чтобы приподнять грудь, дыхания у нее уже не хватало. Я зажег свечи, сел возле нее на пол и взял ее за руку. От этого ей стало чуточку полегче, она открыла глаза, огляделась вокруг и сказала:
   – Я знала, что рано или поздно это логово мне пригодится, Момо. Теперь я умру спокойно.
   Она даже улыбнулась мне.
   – Я не побью мировой рекорд среди овощей.
   –  Инш’алла.
   – Да, инш’алла, Момо. Ты славный малыш. Нам всегда было хорошо вместе.
   – Конечно, мадам Роза, это все-таки лучше, чем когда никого.
   – Теперь помоги мне прочитать молитву, Момо. Может, я больше никогда не смогу.
   –  Шма исраэлъ аденои…
   Она повторила за мной все до самого «лоэйлем боэт»и теперь выглядела довольной. Ей выпал еще один хороший часок, но потом она начала быстро разрушаться. Ночью все бормотала по-польски из-за проведенного там детства, повторяя имя какого-то типа, которого звали Блюментаг и которого она, наверное, знала как сутилера, когда еще была женщиной. Теперь-то я знаю, что нужно говорить «сутенер», но так уж привык. После мадам Роза больше ничего не говорила и сидела с пустым взглядом, уставясь в противоположную стену и время от времени делая под себя.
   Лично я хочу сказать вам вот что: такому не должно быть места на земле. Я действительно так думаю и никогда не смогу понять, почему абортировать можно только младенцев, а стариков нет. Я считаю, что с тем типом в Америке, который побил рекорд мира в качестве овоща, обошлись покруче, чем с Иисусом, ведь он пробыл на своем кресте семнадцать лет с гаком. Я считаю, что это удивительное паскудство – насильно заталкивать жизнь в глотку людям, которые не могут за себя постоять и не хотят больше служить ни Господу, ни кому еще.
   Свечей там хватало, и я зажег их повсюду, чтобы темноты стало поменьше. Мадам Роза снова дважды пробормотала: «Блюментаг, Блюментаг», и мне это начало надоедать – хотел бы я посмотреть, пекся бы о ней этот ее Блюментаг столько, сколько я. А потом я вспомнил, что блюментагпо-еврейски означает «день цветов», и сообразил, что она, скорее всего, видит очередной сон из своей прошлой жизни, когда она была женщиной. Женственность – она сильней всего. Видно, мадам Роза когда-то в молодости выезжала за город, может, даже с типом, которого любила, и это в ней осталось.
   –  Блюментаг, мадам Роза.
   Я оставил ее там и поднялся за своим зонтиком Артуром, потому что привык. Позже я поднимался еще раз – взять портрет мосье Гитлера. Только он еще и мог на нее подействовать.
   Я верил, что мадам Роза недолго пробудет в своем еврейском логове и Господь сжалится над ней, – когда силы у тебя на исходе, какая только дурь не лезет в башку. Иногда я любовался ее прекрасным лицом, а потом вспомнил, что забыл взять ее грим и все, чем ей нравилось пользоваться, чтобы быть женщиной, и поднялся наверх в третий раз, хоть это мне уже и поднадоело. Но такой уж она была требовательной, мадам Роза.
   Свой матрас я положил к ней поближе, за компанию, но не мог сомкнуть глаз, потому что боялся крыс, о которых в подвалах ходит дурная слава, но они так и не появились. Заснул я не знаю когда, а когда проснулся, горящих свечей уже почти не стало. Глаза у мадам Розы были открыты, но когда я поднес к ее лицу портрет мосье Гитлера, это ее нисколько не тронуло. Просто чудо, что в таком состоянии мы сумели спуститься.
   Когда я вышел на улицу, был полдень, я встал как столб на тротуаре, и когда меня спрашивали, как дела у мадам Розы, отвечал, что она уехала к своим евреям в Израиль, за ней приезжали родственники, там у нее навалом будет современного комфорта, и она умрет куда скорее, чем здесь, где для нее вообще не жизнь. А может, она еще немного и проживет и вызовет меня к себе, потому что я имею на это право, арабы ведь тоже имеют право. Все радовались, что старуха наконец обрела покой. Я зашел в кафе мосье Дрисса, который покормил меня задарма, а потом устроился напротив мосье Хамиля, который сидел там у окна, одетый в свою замечательную серо-белую джеллабу. Он совсем ничего не видел, как я уже имел честь, но когда я трижды подряд повторил ему свое имя, он сразу вспомнил.
   – А, малыш Мухаммед, как же, как же, помню… Я его хорошо знаю… И что с ним теперь?
   – Это я, мосье Хамиль.
   – Ах да, конечно, прости меня, я стал совсем слепой…
   – Как дела, мосье Хамиль?
   – Вчера мне дали поесть хороший кускус, а сегодня днем у меня будет бульон с рисом. Вечером я еще не знаю, что буду кушать, мне очень интересно это узнать.
   Он все так же держал руку на Книге мосье Виктора Гюго и глядел куда-то далеко-далеко, очень далеко отсюда, словно пытался узреть там, что у него будет на ужин.
   – Мосье Хамиль, можно ли жить, когда любить некого?
   – Я очень люблю кускус, малыш Виктор, но только не каждый день.
   – Вы недослышали, мосье Хамиль. Вы говорили мне, когда я был маленьким, что без любви жить нельзя.
   Лицо его осветилось изнутри.
   – Да, да, это правда, я кого-то любил, когда был, как и ты, молодым. Да, ты совершенно прав, малыш…
   – Мухаммед. Не Виктор.
   – Да, малыш Мухаммед. Когда я был молодым, я кого-то любил. Я любил одну женщину. Ее звали…
   Он умолк и удивленно нахмурился.
   – Не помню.
   Я встал и вернулся в подвал. Мадам Роза была в состоянии помрачнения. Да-да, помрачения, спасибо, в следующий раз буду помнить. Мне прибавилось разом четыре года, с этим не так-то легко освоиться. Когда-нибудь я наверняка буду говорить как все, ведь так оно и задумано, чтоб слова для всех были одинаковы. Я чувствовал себя как-то нехорошо, у меня болело понемногу везде. Я снова поднес к глазам мадам Розы портрет мосье Гитлера, но это никак на нее не подействовало. Я подумал, что она еще годы может жить вот так, и не хотел подкладывать ей такую свинью, но у меня не хватало духу избавить ее самому. Выглядела она совсем не здорово, даже в темноте, и я зажег все свечи, какие только мог, чтоб стало не так одиноко. Я взял грим и раскрасил ей губы и щеки, а еще подчернил брови, как она любила. Я намазал ей веки синим и белым и приклеил сверху маленькие звездочки, как она сама это делала раньше. Я попытался приклеить и накладные ресницы, но они не держались. Я видел, что она уже совсем не дышит, но мне это было без разницы, я любил ее и без дыхания. Я улегся подле нее на матрас со своим зонтиком Артуром и старался почувствовать себя еще хуже, чтобы совсем умереть. Когда вокруг все свечи погасли, я зажег еще, и еще, и еще. И так много раз. Потом меня навестил голубой клоун, несмотря на те четыре года, что мне прибавились, и обнял меня за плечи рукой. У меня болело уже везде, и желтый клоун тоже пришел, и я отказался от четырех выигранных лет, мне стало на них наплевать. Время от времени я вставал и подносил к глазам мадам Розы портрет мосье Гитлера, но это на нее никак не действовало, ее уже не было с нами. Я поцеловал ее раз-другой, но это тоже ничего не дало… Лицо ее оставалось холодным. Она была очень красива в своем артистическом кимоно, в рыжем парике и со всем гримом, что я нанес ей на лицо. Я кое-где подкрасил ее еще немного, потому что лицо у нее выглядело все более серым и синим всякий раз, когда я просыпался. Я спал подле нее на матрасе и боялся выходить оттуда, потому что с ней никого больше не было. Все же я поднялся к мадам Лоле, потому что она особенная, но не вовремя – ее не было дома. Я боялся оставлять мадам Розу одну, она могла проснуться и подумать, что умерла, видя вокруг сплошную темень. Я спустился обратно и зажег одну свечу, но не больше, потому что ее бы огорчило, что ее видят в таком состоянии. Мне пришлось снова подкрасить ее, добавив побольше красного и других ярких красок, чтобы саму ее было видно поменьше. Я опять поспал подле нее, а потом поднялся к мадам Лоле. Она как раз брилась и поставила музыку и яичницу, от которой хорошо пахло. Она была наполовину голая и яростно терлась полотенцем, чтобы уничтожить следы от работы, и брилась и нагишом с бритвой в руках и с пеной на подбородке была вообще ни на что не похожа, и от этого мне как-то полегчало. Когда она открыла мне дверь, то потеряла дар речи, до того я, видно изменился за эти мои четыре года.
   – Боже мой, Момо! Что с тобой, ты заболел?
   – Я пришел попрощаться с вами от имени мадам Розы.
   – Что, они увезли ее в больницу?
   Я сел, потому что тут у меня кончились силы. Я не ел уже и не помню с какого времени – объявил им всем голодовку. Лично я с законами природы не хочу иметь ничего общего. Я про них даже слышать не желаю.
   – Нет, не в больницу. Мадам Роза в своем еврейском логове.
   Не стоило бы мне этого говорить, но я сразу увидел, что мадам Лола понятия не имеет, где это.
   – Что-что?
   – Она уехала в Израиль.
   К этому мадам Лола оказалась до того неподготовленной, что застыла на месте с разинутым посреди пены ртом.
   – Но она мне никогда не говорила, что собирается уезжать!
   – Они прилетели за ней на самолете.
   – Кто?
   – Родственники. У нее там оказалось полным-полно родственников. Они прилетели за ней на самолете и с собственной машиной. С «ягуаром».
   – И она оставила тебя одного?
   – Я тоже туда уеду, она пришлет мне вызов.
   Мадам Лола посмотрела на меня еще и потрогала мне лоб.
   – Да у тебя жар, Момо!
   – Пустяки, пройдет.
   – Слушай-ка, поешь со мной, это тебе не повредит.
   – Нет, спасибо, я больше не ем.
   – Как это ты больше не ешь? Что ты плетешь?
   – Лично я с законами природы не хочу иметь ничего общего, мадам Лола.
   Она рассмеялась.
   – Я тоже.
   – В гробу я их видел, эти законы природы, мадам Лола. Плевать я на них хотел с высокой колокольни. Законы природы – это такая мразь, что их надо бы запретить навечно.
   Я встал. Одна грудь у нее была больше другой, потому что мадам Лола создана не природой. Я ее очень любил.
   Она ласково улыбнулась мне.
   – Не хочешь пока пожить у меня?
   – Нет, мадам Лола, спасибо.
   Она подошла, присела передо мной и взяла меня за подбородок. Руки у нее были в татуировке.
   – Ты можешь остаться здесь. Я буду о тебе заботиться.
   – Нет, мадам Лола, спасибо. У меня уже есть кое-кто.
   Она вздохнула, а потом поднялась и начала рыться в сумочке.
   – Вот, держи.
   Она протянула мне тридцать франков.
   Я подошел к водопроводному крану и открутил его, потому что зверски хотел пить.
   Потом я спустился вниз и заперся с мадам Розой в ее еврейском логове. Но я уже не мог терпеть. Я вылил на нее все духи, какие еще оставались, но это не помогало. Я снова вышел и отправился на улицу Куле, где накупил красок для рисования, а еще флаконов с духами в известной парфюмерии мосье Жака – он гномосексуалист и вечно делает мне авансы. Я ничего не собирался есть, чтобы всех на свете наказать, но потом понял, что это напрасный труд, и слопал в какой-то пивной сосиски. Когда я вернулся, мадам Роза из-за законов природы пахла еще сильнее, и я вылил на нее флакон «Самбы», ее самых любимых духов. Потом я раскрасил ее лицо всеми красками, что купил, чтобы ее было поменьше видно. Глаза у нее по-прежнему были открыты, но с красным, зеленым, желтым и голубым вокруг все выглядело не так ужасно, потому что в ней не оставалось уже ничего от природы. Потом я зажег семь свечей, как это полагается у евреев, и улегся подле нее на матрас. И ерунда это все, что я, дескать, провел три недели у трупа своей приемной матери, потому что мадам Роза вовсе не была мне приемной матерью. Это все неправда, да я бы и не смог выдержать, потому что кончились духи. Четыре раза я выбирался наружу, чтобы купить духов на те деньги, что дала мне мадам Лола, и еще столько же натырил. Я их все вылил на нее, и я раскрашивал и перекрашивал ей лицо всеми красками, что у меня были, чтобы скрыть действие законов природы, но она портилась ужасно и повсюду, потому что жалости в природе не существует. Когда они выломали дверь, чтобы разобраться, откуда идет вонь, и увидели, что я лежу рядом, то закричали: «На помощь!», «Какой ужас!» – но раньше-то и не думали кричать, потому что жизнь не пахнет. Они отвезли меня на санитарной машине и там нашли у меня в кармане клочок бумаги с фамилией и адресом. Они позвонили вам, потому что это был ваш телефон, они решили, что он у меня не просто так. Вот вы все и приехали и взяли меня к себе за город без всяких обязательств с моей стороны. Я думаю, мосье Хамиль был прав, когда голова у него была в порядке, и жить нельзя, когда любить некого, но я ничего вам не обещаю, надо поглядеть. Я любил мадам Розу и буду продолжать видеть ее перед собой. Но я не прочь побыть какое-то время у вас, раз ваши ребятишки меня просят. Ведь это мадам Надин показала мне, как можно заставить мир пятиться назад, и мне это очень интересно и я всем сердцем этого желаю. Доктор Рамон даже съездил за моим зонтиком Артуром, а то я за него испереживался, потому что никто другой не захотел бы тратить на него свои чувства ввиду его малой ценности. Надо любить.