Проспал я довольно долго, а потом направился в кафе на углу улицы Биссон, где всегда черным-черно из-за трех африканских общежитий, что поблизости. В Африке – там совсем по-другому, там у них племена, а племя – это как одна большая семья. В кафе оказался мосье Абуа, о котором я вам еще ничего не говорил, потому что сразу обо всем не расскажешь. Я упоминаю его теперь, потому что он даже не говорит по-французски и кто-нибудь обязательно должен говорить за него, чтобы о нем узнали. Я побыл немного с мосье Абуа, который приехал к нам из Слоновой Кости. Мы взялись за руки и хорошо посмеялись вместе – мне было десять лет, а ему двадцать, и эта разница доставляла ему удовольствие и мне тоже. Хозяин, мосье Соко, велел, чтоб я особенно здесь не торчал, он не желал иметь неприятностей с охраной несовершеннолетних, а из-за десятилетнего шкета запросто можно влипнуть в историю с наркоманами, потому что это первое, что приходит в голову при виде пацана в кафе. Во Франции несовершеннолетние усиленно охраняются, и когда о них никто не заботится, их на всякий случай даже прячут за решетку.
У мосье Соко у самого есть дети, которых он оставил в Слоновой Кости, потому что там у него больше жен, чем здесь. Я отлично знал, что не имею права ошиваться в местах общественного пьянства без родителей, но если уж говорить как на духу, то возвращаться домой мне совсем не хотелось. Стоило только вспомнить, в каком виде я оставил мадам Розу, как по спине у меня начинали бегать мурашки. И без того страшно было видеть, как она помаленьку умирает, сама о том не подозревая, а тут еще это – гадостная ухмылка, стокилограммовая туша, поджидающая клиента, и задница, в которой не осталось ничего человеческого. Нет, тут уж точно требуются законы, которые положили бы конец ее мучениям. Знаете, все призывают уважать законы природы, но лично я больше сторонник запчастей для организма. Как бы там ни было, а в бистро всю жизнь не проторчишь, и я вернулся домой, твердя себе все время, пока тащился по этой лестнице, что мадам Роза, наверное, умерла и, значит, мучиться больше некому.
Я открыл дверь тихонько, чтобы сразу не испугаться, и первым делом увидел мадам Розу – полностью одетая, она стояла посреди комнаты рядом с чемоданчиком. Она смахивала на пассажира, ждущего метро. Я быстро глянул на ее лицо и понял, что она вовсе не тут: счастливая донельзя, глаза устремлены вдаль, и на голове – шляпка. Шляпка ей, правда, не шла, потому что это вообще невозможно, но хоть немного скрывала ее сверху. Она даже улыбалась, словно ей сообщили приятную новость. Одетая в голубое платье с маргаритками, она держала в руке свою потаскушечью сумочку, которую берегла в глубине шкафа из сентиментальных соображений и которую я хорошо знал – в ней до сих пор валяются резинки, – и смотрела сквозь стену, словно уже собралась сесть в поезд в навсегда.
– Что вы делаете, мадам Роза?
– Они сейчас за мной придут. Они обо всем позаботятся. Они велели подождать здесь, они приедут на грузовиках и увезут нас на Велодром с самым необходимым.
– Кто это «они»?
– Французская полиция.
Я ничего не понимал. Из соседней комнаты Мойше подавал мне знаки, стуча пальцем по лбу. Мадам Роза держала в руке свою рабочую сумочку, рядом стоял чемодан, и она ждала так, будто боялась опоздать.
– Они дали нам полчаса и разрешили взять только один чемодан. Нас посадят в поезд и увезут в Германию. У меня больше не будет никаких проблем, они позаботятся обо всем. Они сказали, что нам не сделают ничего плохого, мы будем устроены с жильем, накормлены и обстираны.
Я не знал, что и сказать. Вполне возможно, что они опять увозят евреев в Германию, потому что арабы их не хотят. Мадам Роза, когда голова у нее была в порядке, часто рассказывала мне про то, как мосье Гитлер устроил в Германии общежития для евреев, чтобы дать им домашний очаг, и как горячо принимали их в эти очаги – всех, за исключением зубов, костей, одежды и туфель, которые, если они были в приличном состоянии, с них снимали, приучая к бережливости. Но я никак не мог взять в толк, почему это одним только немцам приходится все время заботиться о евреях и то и дело устраивать для них очаги, ведь по идее для каждого народа должна наступить очередь идти ради них на жертвы. Мадам Роза очень любила напоминать мне, что и у нее была молодость. Ладно, я знал все это, потому что жил у еврейки и, значит, рано или поздно должен был все это узнать, но не понимал, какой толк французской полиции заботиться о мадам Розе, ведь она старая и уродливая и не представляет интереса решительно ни в каком отношении. Еще я знал, что мадам Роза впадает в детство из-за размягчения мозгов благодаря старческому маразму, и доктор Кац меня предупреждал. Видимо, она решила, что стала молодой, как давеча, когда вырядилась шлюхой, и теперь стояла со своим чемоданчиком, счастливая оттого, что ей опять двадцать лет, и ждала сигнала, чтобы снова ехать на Велодром и оттуда в Германию, в еврейское общежитие. К ней снова вернулась молодость.
Я не знал, что делать, потому что не хотел ее разочаровывать, но был уверен, что французская полиция и пальцем не пошевелит, чтобы вернуть мадам Розе ее двадцать лет. Я сел на пол в углу и опустил голову, чтобы ее не видеть, – это все, что я мог для нее сделать. К счастью, ей получшало и она сама начала удивляться тому, что стоит с чемоданом, в шляпке, в голубом платье с маргаритками и держит в руке сумочку, полную воспоминаний, но я решил, что лучше не говорить ей о случившемся, мне было ясно, что она все забыла. Это называется амнистией, и доктор Кац предупреждал меня, что у нее это будет все чаще и чаще, до тех пор, пока она навсегда не перестанет помнить что бы то ни было и будет жить, может быть, еще долгие годы в состоянии помрачнения.
– Что случилось, Момо? Почему я стою с чемоданом, словно собираюсь уезжать?
– Вы просто замечтались, мадам Роза. Немного помечтать еще никому не вредило.
Она смотрела на меня с недоверием.
– Момо, ты должен сказать мне правду.
– Клянусь вам, я говорю правду, мадам Роза. Рака у вас нет, можете быть спокойны. На этот счет доктор Кац абсолютно уверен.
Она немного приободрилась: хорошая штука рак, когда его у тебя нет.
– Как получилось, что я стою здесь, не зная почему и зачем? Что со мной, Момо?
Она села на кровать и заплакала. Я подошел к ней, сел рядом и взял за руку, ей это нравилось. Она тотчас улыбнулась и немного пригладила мне волосы, чтобы я стал покрасивей.
– Мадам Роза, это всего-навсего жизнь, и с этим можно жить до глубокой старости. Доктор Кац сказал мне, что вы вполне соответствуете своему возрасту, и даже дал ему номер.
– Третий возраст?
– Вот-вот.
Она призадумалась.
– Ничего не понимаю, ведь климакс у меня давно прошел. Я с этим даже работала. У меня случаем не опухоль в мозгу, Момо? Она ведь тоже спуску не дает, если недоброкачественная.
– Он ничего такого мне не сказал. Он вообще ничего не говорил о том, что не дает спуску, а что дает. Он о спуске и вовсе ничего не говорил. Сказал только, что у вас возраст, и не говорил ни об амнистии, ни о чем другом.
– Ты хочешь сказать – об амнезии?
Мойше, чье дело вообще было десятое, захныкал – только этого мне и не хватало.
– Мойше, что тут происходит? Мне врут? От меня что-то скрывают? Почему он плачет?
– Да пропади оно все пропадом. Евреи вечно плачутся, мадам Роза, уж вам-то это положено знать. Им даже стену для этого построили [ 14], черт побери.
– Может быть, это церебральный склероз?
У меня все это уже вот где сидело, клянусь вам. Мне это так обрыдло, что захотелось разыскать Махута и попросить его вогнать мне самый здоровенный шприц, только бы послать их всех к чертям собачьим.
– Момо, это не церебральный склероз? Он спуску не дает.
– А много вы знаете такого, что дает спуску, мадам Роза? Слушать тошно. Слышите, вы, меня от всех вас тошнит, клянусь могилой матери!
– Не надо говорить таких вещей, твоя бедная мать… в общем, она, может, еще и жива.
– Я ей этого не желаю, мадам Роза, даже если она и жива, она все-таки моя мать.
Она странно посмотрела на меня, а потом улыбнулась.
– Ты очень повзрослел, малыш Момо. Ты уже не ребенок. Когда-нибудь…
Она собиралась мне что-то сказать, но прикусила язык.
– Когда-нибудь что?
Вид у нее стал виноватый.
– Когда-нибудь тебе стукнет четырнадцать. А потом пятнадцать. И ты больше не захочешь жить вместе со мной.
– Не говорите чепухи, мадам Роза. Я вас не брошу, не в моих это привычках.
Это ее успокоило, и она ушла переодеваться. Надела свое японское кимоно и подушилась за ушами. Понятия не имею, почему душилась она всегда за ушами, – может, чтоб этого не было видно. Потом с моей помощью уселась в кресло, потому что сгибаться ей было тяжело. При всех своих болячках она сейчас чувствовала себя как нельзя лучше. Лицо у нее было хмурое и обеспокоенное, но я обрадовался, увидев ее в нормальном состоянии. Она даже поревела немного, что доказывало, что она чувствует себя как нельзя лучше.
– Ты теперь взрослый паренек, Момо, и все понимаешь.
Это она ерунду городила – ничего я не понимал, но препираться с ней не собирался, время было неподходящее.
– Ты взрослый паренек, так что послушай меня…
Тут у нее случился небольшой заход в пустоту, и она несколько мгновений была в простое, как заглохший старый драндулет. Я подождал, пока она включится, держа ее за руку, потому что она все-таки не драндулет. Доктор Кац рассказывал мне, когда я как-то трижды к нему из-за нее приходил, что один американец семнадцать лет пребывал в больнице в полнейшей прострации, как овощ, и ему продлевали жизнь медицинскими средствами. Это мировой рекорд. Чемпионы мира – те всегда в Америке. Доктор Кац сказал мне, что ей уже ничем не поможешь, но при хорошем уходе в больнице она может прожить с этим еще долгие годы.
Паршиво было то, что у мадам Розы ввиду ее нелегальности не было социального обеспечения. Со времен облавы, устроенной французской полицией, когда мадам Роза была еще молодой и полезной, как я уже имел честь, она не желала числиться ни в каких бумагах. Между прочим, я знаю уйму евреев в Бельвиле, у которых есть паспорта и много других документов, выдающих их с головой, но мадам Роза ни за что не хотела подвергаться риску и записываться по всей форме в бумаги, которые тебя уличают, потому что стоит людям узнать, кто ты есть, как тебя тут же в этом и обвинят, можете не сомневаться. Мадам Роза не отличалась патриотизмом, так что ей было все равно, кто ты: североафриканец или араб, малиец или еврей, – она не придерживалась никаких принципов. Она часто говорила мне, что у каждого народа есть свои хорошие стороны и потому есть такие люди, историки, которые ведут исследования и специально эти хорошие стороны выискивают. Так вот, мадам Роза нигде не числилась и прикрывалась фальшивыми документами, из которых явствовало, что она не имеет никакого отношения даже к самой себе, так что социальное обеспечение было не про нее.
Но доктор Кац успокоил меня и сказал, что если привезти в больницу тело, еще живое, но уже не способное бороться, то его не посмеют выкинуть вон, иначе до чего мы докатимся.
Я размышлял обо всем этом, глядя на мадам Розу, пока ее мозги где-то шлялись. С маразмом всегда так: поначалу еще бывают уходы и возвращения, а потом маразм побеждает окончательно. Я гладил ее по руке, чтобы она поскорей возвращалась, и я еще никогда так ее не любил, потому что она была жуткая и старая и вскоре должна была прекратиться как личность.
Я уж просто не знал, что делать. Денег у нас не было, а у меня к тому же не было и возраста, позволяющего спастись от закона против несовершеннолетних. На вид-то мне было больше десяти, и я знал, что нравлюсь шлюхам, у которых никого нет, но полиция волком глядит на сутилеров, и к тому же я до смерти боялся югославов – в этом деле они самые страшные конкуренты.
Мойше попытался поднять мой моральный дух, сказав, что та семья, которая взяла его на иждивение, во всем ему подходит, и я, дескать, могу подсуетиться и тоже кого-нибудь себе найти. Он ушел, пообещав приходить каждый день и мне помогать. Надо было подтирать мадам Розу, которая уже не могла справляться с этим сама. Даже когда голова у нее варила как полагается, с этим у нее все равно были трудности. Из-за неимоверной толщины рука просто не доставала куда нужно. Из-за женственности она очень стеснялась нашей помощи, но что вы хотите. Назавтра Мойше пришел, как обещал, и тогда-то и случилась та национальная катастрофа, о которой я имел честь и которая меня враз состарила.
В этот день старший Заом принес нам кило муки, масла и тефтелек для жарки, потому что вокруг оказалось немало людей, которые, с тех пор как мадам Роза пришла в негодность, начали проявлять свою хорошую национальную сторону. Про себя я увенчал этот день лаврами, потому что это красивое выражение.
Мадам Розе стало получше и сверху и снизу. Иногда она полностью отключалась, но в остальное время была вполне ничего. Когда-нибудь я отблагодарю всех жильцов, которые нам помогали, например мосье Валумбу, который глотал огонь на бульваре Сен-Мишель, чтобы заинтересовать собою прохожих, и в тот день специально поднялся к нам, чтобы устроить красочное представление перед мадам Розой в надежде пробудить ее интерес.
Мосье Валумба – это черный из Камеруна, который приехал во Францию, чтобы ее подмести. Всех жен и детей он по экономическим соображениям оставил на родине. Он прямо олимпийский чемпион по глотанию огня и занимается этим все свободное от работы время. Полиция косо поглядывает на мосье Валумбу за то, что он устраивает скопления народа, но сделать ничего не может, потому что разрешение глотать огонь он выправил по всей форме. Когда я замечал, что глаза у мадам Розы пустеют, челюсть отваливается и она принимается пускать слюни в другом мире, я бежал за мосье Валумбой, который делит свою законную жилплощадь в отведенной ему комнатушке на шестом этаже с восемью другими представителями своего племени. Если он был дома, то сразу же поднимался к нам с горящим факелом и начинал изрыгать перед мадам Розой пламя. Это делалось не только для того, чтобы развлечь больного человека, который вдобавок сильно грустит, а чтобы провести лечение шоком, – доктор Кац говорит, что немало людей приходило в себя после такого лечения в больнице, где им с этой целью внезапно зажигают электричество. Мосье Валумба того же мнения, он говорит, что к старым людям часто возвращается память, если их напугать, и он даже исцелил так в Африке одного глухонемого. Старики часто впадают в еще большую грусть, когда их помещают в больницу навсегда: доктор Кац говорит, что этот возраст не знает людской жалости и начиная лет с шестидесяти пяти – семидесяти человек уже никого не интересует.
Так вот, мы долго старались испугать мадам Розу, чтобы кровь у нее пошла в обращение. Мосье Валумба ужасен, когда глотает огонь и тот языками вырывается из его нутра и достает до потолка, но мадам Роза находилась в одной из своих отключек, которые еще называют летаргией – это когда на все наплевать, – так что пронять ее было невозможно ничем. Мосье Валумба битых полчаса изрыгал перед ней пламя, но взгляд у нее оставался неподвижным и пустым, словно она уже превратилась в статую. Статую ничто не может тронуть – их специально для этого делают из дерева или камня. Но в последний раз он так постарался, что мадам Роза внезапно вышла из своего состояния и когда увидела голого по пояс негра, изрыгавшего перед ней пламя, то испустила такой вопль, что вы и представить себе не можете. Она даже попыталась удрать, и ее пришлось удерживать силой. А потом она заявила, что знать ничего не знает и запрещает впредь глотать в ее квартире огонь. Мадам Роза и не подозревала, что она с приветом, она думала, что просто слегка вздремнула, а ее разбудили и напугали. А сказать ей правду мы не могли.
В другой раз мосье Валумба привел пятерых приятелей-племяшей, и все они принялись отплясывать вокруг мадам Розы в надежде изгнать злых духов, которые порой вселяются в людей, если там освобождается местечко. Братья мосье Валумбы очень известны в Бельвиле, где их приглашают специально для совершения этого обряда, когда условия позволяют больным лечиться на дому. Мосье Дрисс из кафе презрительно относился к этой, как он ее называл, «трясучке»: он посмеивался и говорил, что мосье Валумба со своими братьями по племени практикует медицину «по-черному».
Мосье Валумба с родичами поднялся к нам в один из вечеров, когда мадам Роза была в очередной отключке и с тупым видом сидела в кресле. Они все были полуголые и выкрашенные в разные цвета, а лица размалеваны как не поймешь что, чтобы устрашить демонов, которых африканские рабочие привозят с собой во Францию. Двое из них уселись на пол с барабанами в руках, а трое остальных пустились вокруг мадам Розы в пляс. Мосье Валумба играл на каком-то совсем особенном музыкальном инструменте, и всю ночь у нас творилось такое, что лучше и впрямь в Бельвиле не увидишь. Но все оказалось попусту, потому что на евреев это не действует, и мосье Валумба объяснил нам, что тут дело в религии. Он считал, что религия мадам Розы противится и делает ее недоступной для излечения. Меня это здорово удивило, потому что мадам Роза уже настолько развалилась, что религии просто некуда было приткнуться.
Если хотите знать мое мнение, то начиная с какого-то момента даже евреи – уже не евреи, до того они превращаются в ничто. Не знаю, понятно ли я говорю, но это неважно, потому что если б все было понятно, то наверняка стало бы еще паскудней.
Постепенно братья мосье Валумбы начали отчаиваться, потому что мадам Розе в ее состоянии было наплевать на все, и мосье Валумба объяснил мне, что злые духи закупорили в ней все входы и выходы и усилия врачевателей ее не достигают. Мы все уселись вокруг старухи на пол и вкусили минуту передышки, потому что в Африке племена куда многочисленней, чем в Бельвиле, и люди могут работать над изгнанием злых духов посменно, как на заводах Рено. Мосье Валумба принес крепких напитков и яиц, и мы подкрепились вокруг мадам Розы, у которой был такой взгляд, словно она его потеряла и повсюду ищет.
Пока мы перекусывали, мосье Валумба объяснил, что на его родине куда проще почитать стариков и заботиться о них, чтобы облегчить им остаток жизни, чем в таком большом городе, как Париж, в котором тыщи улиц, этажей и всяких дыр, где про них забывают, а использовать армию, чтобы разыскивать их повсюду, где только можно, не годится, потому что у армии главная забота – молодежь. Если б она переключилась вдруг на заботу о стариках, то перестала бы быть французской армией. Он сказал мне, что в здешних городах и деревнях стариковских нор, наверное, десятки тыщ, но в этом вопросе тут полное невежество, потому что исследованиями заняться некому. На старика или старуху в такой великой и прекрасной стране, как Франция, просто жалко смотреть, а у людей и без того печалей хватает. Старики и старухи здесь ни на что уже не годны и не имеют общественной ценности, так что их просто оставляют жить. В Африке живут племенами, и в любом племени на стариков огромный спрос ввиду тех услуг, которые они могут оказать тебе после того, как умрут. Во Франции вместо племен сплошной эгоизм. Мосье Валумба говорил, что во Франции племена полностью разогнали, оттого-то и появляются вооруженные банды, которые тесно сплачиваются, пытаясь возродить что-то в этом роде. Мосье Валумба говорил, что молодые очень нуждаются в племени, потому что без него они становятся как капля в море и от этого звереют. Мосье Валумба говорил, что все в мире становится большим, что меньше чем на тыщи и считать нет смысла. Потому-то всякие старички и старушонки, которые не могут создать вооруженную банду, чтобы существовать, исчезают из поля зрения, не оставив адреса, и неслышно живут в своих пыльных норах. Никто и не подозревает об их существовании, особенно когда они ютятся в чердачных каморках для прислуги без лифта и не могут заявить о себе криками, потому что слишком для этого слабы. Мосье Валумба говорил, что пришлось бы вывезти из Африки целую уйму иностранных рабочих, чтобы те по утрам в шесть часов ежедневно разыскивали стариков и забирали бы тех, кто уже начал попахивать, потому что никто никогда не проверит, жив ли еще старик или старуха, и все выясняется только тогда, когда консьержке говорят, что на лестнице дурно пахнет.
Мосье Валумба говорит очень складно и всегда так, будто он главный. Лицо у него покрыто шрамами, и эти знаки отличия позволяют ему пользоваться в племени большим уважением и говорить со всей ответственностью. Он все еще живет в Бельвиле, и когда-нибудь я его навещу.
Он показал мне одну очень полезную для мадам Розы штуковину, чтобы отличать еще живого человека от совсем мертвого. Для этого он поднялся, взял на комоде зеркало и приставил его к губам мадам Розы, и зеркало в том месте, где она на него дышала, затуманилось. По-другому никак было не распознать, дышит ли она, поскольку ее легкие просто не могли поднимать такой вес. Эта штука позволяет отличать живых от прочих. Мосье Валумба говорит, это первое, что надо делать по утрам со старыми людьми, которых порой находят в каморках для прислуги без лифта, чтобы узнать, действительно ли они всего лишь жертвы маразма или уже мертвы на все сто. Если зеркало мутнеет, то, значит, они еще дышат и не надо их вышвыривать вон.
Я спросил у мосье Валумбы, нельзя ли отправить мадам Розу в Африку, в его племя, чтобы она пользовалась там вместе с другими стариками тамошними преимуществами содержания. Мосье Валумба долго смеялся, показывая свои очень белые зубы, и его братья по племени мусорщиков тоже долго смеялись, они поговорили промеж себя на своем языке, а потом сказали мне, что жизнь не так проста, потому что требует билетов на самолет, денег и разрешений, и придется уж мне самому заботиться о мадам Розе, пока не наступит смерть. В эту минуту в лице мадам Розы обозначилось разумное начало, и братья мосье Валумбы по расе повскакали и принялись отплясывать вокруг старухи, стуча в барабаны и горланя так, что и мертвый проснется, а это запрещается делать после десяти часов вечера по причине общественного порядка и сна праведников, но французов в доме очень мало, и здесь они не такие грозные, как в других местах. Сам мосье Валумба схватил свой музыкальный инструмент, который я не могу вам описать, потому что он специальный, да и мы с Мойше в это включились, и все пустились плясать хороводом вокруг старухи, вопя заклинания, потому что она, похоже, начала подавать признаки и ее следовало подбодрить. Демонов удалось обратить в бегство, и мадам Роза обрела разум, но когда увидела вокруг себя полуголых негров с зелеными, белыми, синими и желтыми лицами, которые отплясывали вокруг нее, улюлюкая, как краснокожие, в то время как мосье Валумба наяривал на своем замечательном инструменте, она до того перепугалась, что принялась голосить: «На помощь, ко мне, спасите!» – и даже попыталась бежать и, только узнав меня и Мойше, успокоилась и обругала нас ублюдками и шлюхиным отродьем, что доказывало, что к ней вернулись все ее умственные способности. Все кинулись поздравлять друг дружку, и первый – мосье Валумба. Они посидели еще немножко, чтобы познакомиться поближе, и мадам Роза убедилась, что они вовсе не похожи на тех, кто избивает старых женщин в метро и вырывает у них сумочку. Голова у мадам Розы была все-таки не совсем в порядке, потому что она поблагодарила мосье Валумбу по-еврейски, который на этом языке называется идиш, но это не имело значения, потому что мосье Валумба хороший человек. Когда они ушли, мы с Мойше раздели мадам Розу с ног до головы и вымыли жавелевой водой, потому что во время отключки она делала под себя. Потом мы попудрили ей где надо детской присыпкой и водрузили назад в кресло, где она любила царить. Она попросила зеркало и навела красоту. Она прекрасно знала, что у нее бывают отключки, но старалась относиться к этому с чисто еврейским юмором и говорила, что во время отключек она по крайней мере не знает забот и хоть в чем-то имеет свою выгоду. Мойше отнес в лавку наши последние сбережения, и она немного постряпала, ничего не перепутав, и никто бы не сказал, что двумя часами раньше она была в полной отключке. Это как раз то, что доктор Кац по-медицински называет ремиссией.
После она вернулась в кресло, потому что всякое усилие давалось ей нелегко. Она отправила Мойше на кухню мыть посуду, а сама какое-то время обмахивалась японским веером и сидела, задумавшись, в своем кимоно.
– Поди-ка сюда, Момо.
– Что такое? Вы случайно не надумали снова туда?
– Нет, надеюсь, что нет, но если так будет продолжаться, они положат меня в больницу. Я не хочу. Мне шестьдесят семь лет…
– Шестьдесят девять.
– Ну, ладно, пусть будет шестьдесят восемь, ведь я не так стара, как кажусь. Так вот, слушай меня, Момо. Я не хочу ложиться в больницу. Они будут меня пытать.
– Мадам Роза, не говорите чепухи. Франция никогда никого не пытала, это вам не Алжир.
– Они будут насильно заставлять меня жить, Момо. В больницах всегда это делают, у них есть на это законы. Я не хочу жить дольше, чем необходимо, а это уже перестало быть необходимостью. Есть предел даже для евреев. Они заставят меня терпеть муки, чтобы помешать мне умереть, у них есть такая штука под названием «клятва Гиппократа», которая предназначена специально для этого. Они вынуждают тебя мучиться до самого конца и отказывают в праве умереть, не желая, чтобы у тебя была такая привилегия. Одного моего друга, который даже не был евреем, но в результате несчастного случая лишился и рук, и ног, они заставили мучиться в больнице еще десять лет, чтобы изучить его кровообращение. Момо, я не хочу жить только лишь потому, что это требуется медицине. Я знаю, что теряю разум, и не хочу годами пребывать в коме, чтобы приносить медицине славу. Поэтому, если до тебя дойдут орлеанские слухи насчет того, что меня вот-вот положат в больницу, ты попросишь своих приятелей сделать мне нужный укол и оттащить мои останки за город. В кусты, а не куда попало. Я была за городом после войны десять дней и никогда столько не дышала. Для моей астмы это куда лучше, чем город. Тридцать пять лет я предоставляла тело клиентам, а теперь не хочу отдавать его врачам. Обещаешь?
У мосье Соко у самого есть дети, которых он оставил в Слоновой Кости, потому что там у него больше жен, чем здесь. Я отлично знал, что не имею права ошиваться в местах общественного пьянства без родителей, но если уж говорить как на духу, то возвращаться домой мне совсем не хотелось. Стоило только вспомнить, в каком виде я оставил мадам Розу, как по спине у меня начинали бегать мурашки. И без того страшно было видеть, как она помаленьку умирает, сама о том не подозревая, а тут еще это – гадостная ухмылка, стокилограммовая туша, поджидающая клиента, и задница, в которой не осталось ничего человеческого. Нет, тут уж точно требуются законы, которые положили бы конец ее мучениям. Знаете, все призывают уважать законы природы, но лично я больше сторонник запчастей для организма. Как бы там ни было, а в бистро всю жизнь не проторчишь, и я вернулся домой, твердя себе все время, пока тащился по этой лестнице, что мадам Роза, наверное, умерла и, значит, мучиться больше некому.
Я открыл дверь тихонько, чтобы сразу не испугаться, и первым делом увидел мадам Розу – полностью одетая, она стояла посреди комнаты рядом с чемоданчиком. Она смахивала на пассажира, ждущего метро. Я быстро глянул на ее лицо и понял, что она вовсе не тут: счастливая донельзя, глаза устремлены вдаль, и на голове – шляпка. Шляпка ей, правда, не шла, потому что это вообще невозможно, но хоть немного скрывала ее сверху. Она даже улыбалась, словно ей сообщили приятную новость. Одетая в голубое платье с маргаритками, она держала в руке свою потаскушечью сумочку, которую берегла в глубине шкафа из сентиментальных соображений и которую я хорошо знал – в ней до сих пор валяются резинки, – и смотрела сквозь стену, словно уже собралась сесть в поезд в навсегда.
– Что вы делаете, мадам Роза?
– Они сейчас за мной придут. Они обо всем позаботятся. Они велели подождать здесь, они приедут на грузовиках и увезут нас на Велодром с самым необходимым.
– Кто это «они»?
– Французская полиция.
Я ничего не понимал. Из соседней комнаты Мойше подавал мне знаки, стуча пальцем по лбу. Мадам Роза держала в руке свою рабочую сумочку, рядом стоял чемодан, и она ждала так, будто боялась опоздать.
– Они дали нам полчаса и разрешили взять только один чемодан. Нас посадят в поезд и увезут в Германию. У меня больше не будет никаких проблем, они позаботятся обо всем. Они сказали, что нам не сделают ничего плохого, мы будем устроены с жильем, накормлены и обстираны.
Я не знал, что и сказать. Вполне возможно, что они опять увозят евреев в Германию, потому что арабы их не хотят. Мадам Роза, когда голова у нее была в порядке, часто рассказывала мне про то, как мосье Гитлер устроил в Германии общежития для евреев, чтобы дать им домашний очаг, и как горячо принимали их в эти очаги – всех, за исключением зубов, костей, одежды и туфель, которые, если они были в приличном состоянии, с них снимали, приучая к бережливости. Но я никак не мог взять в толк, почему это одним только немцам приходится все время заботиться о евреях и то и дело устраивать для них очаги, ведь по идее для каждого народа должна наступить очередь идти ради них на жертвы. Мадам Роза очень любила напоминать мне, что и у нее была молодость. Ладно, я знал все это, потому что жил у еврейки и, значит, рано или поздно должен был все это узнать, но не понимал, какой толк французской полиции заботиться о мадам Розе, ведь она старая и уродливая и не представляет интереса решительно ни в каком отношении. Еще я знал, что мадам Роза впадает в детство из-за размягчения мозгов благодаря старческому маразму, и доктор Кац меня предупреждал. Видимо, она решила, что стала молодой, как давеча, когда вырядилась шлюхой, и теперь стояла со своим чемоданчиком, счастливая оттого, что ей опять двадцать лет, и ждала сигнала, чтобы снова ехать на Велодром и оттуда в Германию, в еврейское общежитие. К ней снова вернулась молодость.
Я не знал, что делать, потому что не хотел ее разочаровывать, но был уверен, что французская полиция и пальцем не пошевелит, чтобы вернуть мадам Розе ее двадцать лет. Я сел на пол в углу и опустил голову, чтобы ее не видеть, – это все, что я мог для нее сделать. К счастью, ей получшало и она сама начала удивляться тому, что стоит с чемоданом, в шляпке, в голубом платье с маргаритками и держит в руке сумочку, полную воспоминаний, но я решил, что лучше не говорить ей о случившемся, мне было ясно, что она все забыла. Это называется амнистией, и доктор Кац предупреждал меня, что у нее это будет все чаще и чаще, до тех пор, пока она навсегда не перестанет помнить что бы то ни было и будет жить, может быть, еще долгие годы в состоянии помрачнения.
– Что случилось, Момо? Почему я стою с чемоданом, словно собираюсь уезжать?
– Вы просто замечтались, мадам Роза. Немного помечтать еще никому не вредило.
Она смотрела на меня с недоверием.
– Момо, ты должен сказать мне правду.
– Клянусь вам, я говорю правду, мадам Роза. Рака у вас нет, можете быть спокойны. На этот счет доктор Кац абсолютно уверен.
Она немного приободрилась: хорошая штука рак, когда его у тебя нет.
– Как получилось, что я стою здесь, не зная почему и зачем? Что со мной, Момо?
Она села на кровать и заплакала. Я подошел к ней, сел рядом и взял за руку, ей это нравилось. Она тотчас улыбнулась и немного пригладила мне волосы, чтобы я стал покрасивей.
– Мадам Роза, это всего-навсего жизнь, и с этим можно жить до глубокой старости. Доктор Кац сказал мне, что вы вполне соответствуете своему возрасту, и даже дал ему номер.
– Третий возраст?
– Вот-вот.
Она призадумалась.
– Ничего не понимаю, ведь климакс у меня давно прошел. Я с этим даже работала. У меня случаем не опухоль в мозгу, Момо? Она ведь тоже спуску не дает, если недоброкачественная.
– Он ничего такого мне не сказал. Он вообще ничего не говорил о том, что не дает спуску, а что дает. Он о спуске и вовсе ничего не говорил. Сказал только, что у вас возраст, и не говорил ни об амнистии, ни о чем другом.
– Ты хочешь сказать – об амнезии?
Мойше, чье дело вообще было десятое, захныкал – только этого мне и не хватало.
– Мойше, что тут происходит? Мне врут? От меня что-то скрывают? Почему он плачет?
– Да пропади оно все пропадом. Евреи вечно плачутся, мадам Роза, уж вам-то это положено знать. Им даже стену для этого построили [ 14], черт побери.
– Может быть, это церебральный склероз?
У меня все это уже вот где сидело, клянусь вам. Мне это так обрыдло, что захотелось разыскать Махута и попросить его вогнать мне самый здоровенный шприц, только бы послать их всех к чертям собачьим.
– Момо, это не церебральный склероз? Он спуску не дает.
– А много вы знаете такого, что дает спуску, мадам Роза? Слушать тошно. Слышите, вы, меня от всех вас тошнит, клянусь могилой матери!
– Не надо говорить таких вещей, твоя бедная мать… в общем, она, может, еще и жива.
– Я ей этого не желаю, мадам Роза, даже если она и жива, она все-таки моя мать.
Она странно посмотрела на меня, а потом улыбнулась.
– Ты очень повзрослел, малыш Момо. Ты уже не ребенок. Когда-нибудь…
Она собиралась мне что-то сказать, но прикусила язык.
– Когда-нибудь что?
Вид у нее стал виноватый.
– Когда-нибудь тебе стукнет четырнадцать. А потом пятнадцать. И ты больше не захочешь жить вместе со мной.
– Не говорите чепухи, мадам Роза. Я вас не брошу, не в моих это привычках.
Это ее успокоило, и она ушла переодеваться. Надела свое японское кимоно и подушилась за ушами. Понятия не имею, почему душилась она всегда за ушами, – может, чтоб этого не было видно. Потом с моей помощью уселась в кресло, потому что сгибаться ей было тяжело. При всех своих болячках она сейчас чувствовала себя как нельзя лучше. Лицо у нее было хмурое и обеспокоенное, но я обрадовался, увидев ее в нормальном состоянии. Она даже поревела немного, что доказывало, что она чувствует себя как нельзя лучше.
– Ты теперь взрослый паренек, Момо, и все понимаешь.
Это она ерунду городила – ничего я не понимал, но препираться с ней не собирался, время было неподходящее.
– Ты взрослый паренек, так что послушай меня…
Тут у нее случился небольшой заход в пустоту, и она несколько мгновений была в простое, как заглохший старый драндулет. Я подождал, пока она включится, держа ее за руку, потому что она все-таки не драндулет. Доктор Кац рассказывал мне, когда я как-то трижды к нему из-за нее приходил, что один американец семнадцать лет пребывал в больнице в полнейшей прострации, как овощ, и ему продлевали жизнь медицинскими средствами. Это мировой рекорд. Чемпионы мира – те всегда в Америке. Доктор Кац сказал мне, что ей уже ничем не поможешь, но при хорошем уходе в больнице она может прожить с этим еще долгие годы.
Паршиво было то, что у мадам Розы ввиду ее нелегальности не было социального обеспечения. Со времен облавы, устроенной французской полицией, когда мадам Роза была еще молодой и полезной, как я уже имел честь, она не желала числиться ни в каких бумагах. Между прочим, я знаю уйму евреев в Бельвиле, у которых есть паспорта и много других документов, выдающих их с головой, но мадам Роза ни за что не хотела подвергаться риску и записываться по всей форме в бумаги, которые тебя уличают, потому что стоит людям узнать, кто ты есть, как тебя тут же в этом и обвинят, можете не сомневаться. Мадам Роза не отличалась патриотизмом, так что ей было все равно, кто ты: североафриканец или араб, малиец или еврей, – она не придерживалась никаких принципов. Она часто говорила мне, что у каждого народа есть свои хорошие стороны и потому есть такие люди, историки, которые ведут исследования и специально эти хорошие стороны выискивают. Так вот, мадам Роза нигде не числилась и прикрывалась фальшивыми документами, из которых явствовало, что она не имеет никакого отношения даже к самой себе, так что социальное обеспечение было не про нее.
Но доктор Кац успокоил меня и сказал, что если привезти в больницу тело, еще живое, но уже не способное бороться, то его не посмеют выкинуть вон, иначе до чего мы докатимся.
Я размышлял обо всем этом, глядя на мадам Розу, пока ее мозги где-то шлялись. С маразмом всегда так: поначалу еще бывают уходы и возвращения, а потом маразм побеждает окончательно. Я гладил ее по руке, чтобы она поскорей возвращалась, и я еще никогда так ее не любил, потому что она была жуткая и старая и вскоре должна была прекратиться как личность.
Я уж просто не знал, что делать. Денег у нас не было, а у меня к тому же не было и возраста, позволяющего спастись от закона против несовершеннолетних. На вид-то мне было больше десяти, и я знал, что нравлюсь шлюхам, у которых никого нет, но полиция волком глядит на сутилеров, и к тому же я до смерти боялся югославов – в этом деле они самые страшные конкуренты.
Мойше попытался поднять мой моральный дух, сказав, что та семья, которая взяла его на иждивение, во всем ему подходит, и я, дескать, могу подсуетиться и тоже кого-нибудь себе найти. Он ушел, пообещав приходить каждый день и мне помогать. Надо было подтирать мадам Розу, которая уже не могла справляться с этим сама. Даже когда голова у нее варила как полагается, с этим у нее все равно были трудности. Из-за неимоверной толщины рука просто не доставала куда нужно. Из-за женственности она очень стеснялась нашей помощи, но что вы хотите. Назавтра Мойше пришел, как обещал, и тогда-то и случилась та национальная катастрофа, о которой я имел честь и которая меня враз состарила.
В этот день старший Заом принес нам кило муки, масла и тефтелек для жарки, потому что вокруг оказалось немало людей, которые, с тех пор как мадам Роза пришла в негодность, начали проявлять свою хорошую национальную сторону. Про себя я увенчал этот день лаврами, потому что это красивое выражение.
Мадам Розе стало получше и сверху и снизу. Иногда она полностью отключалась, но в остальное время была вполне ничего. Когда-нибудь я отблагодарю всех жильцов, которые нам помогали, например мосье Валумбу, который глотал огонь на бульваре Сен-Мишель, чтобы заинтересовать собою прохожих, и в тот день специально поднялся к нам, чтобы устроить красочное представление перед мадам Розой в надежде пробудить ее интерес.
Мосье Валумба – это черный из Камеруна, который приехал во Францию, чтобы ее подмести. Всех жен и детей он по экономическим соображениям оставил на родине. Он прямо олимпийский чемпион по глотанию огня и занимается этим все свободное от работы время. Полиция косо поглядывает на мосье Валумбу за то, что он устраивает скопления народа, но сделать ничего не может, потому что разрешение глотать огонь он выправил по всей форме. Когда я замечал, что глаза у мадам Розы пустеют, челюсть отваливается и она принимается пускать слюни в другом мире, я бежал за мосье Валумбой, который делит свою законную жилплощадь в отведенной ему комнатушке на шестом этаже с восемью другими представителями своего племени. Если он был дома, то сразу же поднимался к нам с горящим факелом и начинал изрыгать перед мадам Розой пламя. Это делалось не только для того, чтобы развлечь больного человека, который вдобавок сильно грустит, а чтобы провести лечение шоком, – доктор Кац говорит, что немало людей приходило в себя после такого лечения в больнице, где им с этой целью внезапно зажигают электричество. Мосье Валумба того же мнения, он говорит, что к старым людям часто возвращается память, если их напугать, и он даже исцелил так в Африке одного глухонемого. Старики часто впадают в еще большую грусть, когда их помещают в больницу навсегда: доктор Кац говорит, что этот возраст не знает людской жалости и начиная лет с шестидесяти пяти – семидесяти человек уже никого не интересует.
Так вот, мы долго старались испугать мадам Розу, чтобы кровь у нее пошла в обращение. Мосье Валумба ужасен, когда глотает огонь и тот языками вырывается из его нутра и достает до потолка, но мадам Роза находилась в одной из своих отключек, которые еще называют летаргией – это когда на все наплевать, – так что пронять ее было невозможно ничем. Мосье Валумба битых полчаса изрыгал перед ней пламя, но взгляд у нее оставался неподвижным и пустым, словно она уже превратилась в статую. Статую ничто не может тронуть – их специально для этого делают из дерева или камня. Но в последний раз он так постарался, что мадам Роза внезапно вышла из своего состояния и когда увидела голого по пояс негра, изрыгавшего перед ней пламя, то испустила такой вопль, что вы и представить себе не можете. Она даже попыталась удрать, и ее пришлось удерживать силой. А потом она заявила, что знать ничего не знает и запрещает впредь глотать в ее квартире огонь. Мадам Роза и не подозревала, что она с приветом, она думала, что просто слегка вздремнула, а ее разбудили и напугали. А сказать ей правду мы не могли.
В другой раз мосье Валумба привел пятерых приятелей-племяшей, и все они принялись отплясывать вокруг мадам Розы в надежде изгнать злых духов, которые порой вселяются в людей, если там освобождается местечко. Братья мосье Валумбы очень известны в Бельвиле, где их приглашают специально для совершения этого обряда, когда условия позволяют больным лечиться на дому. Мосье Дрисс из кафе презрительно относился к этой, как он ее называл, «трясучке»: он посмеивался и говорил, что мосье Валумба со своими братьями по племени практикует медицину «по-черному».
Мосье Валумба с родичами поднялся к нам в один из вечеров, когда мадам Роза была в очередной отключке и с тупым видом сидела в кресле. Они все были полуголые и выкрашенные в разные цвета, а лица размалеваны как не поймешь что, чтобы устрашить демонов, которых африканские рабочие привозят с собой во Францию. Двое из них уселись на пол с барабанами в руках, а трое остальных пустились вокруг мадам Розы в пляс. Мосье Валумба играл на каком-то совсем особенном музыкальном инструменте, и всю ночь у нас творилось такое, что лучше и впрямь в Бельвиле не увидишь. Но все оказалось попусту, потому что на евреев это не действует, и мосье Валумба объяснил нам, что тут дело в религии. Он считал, что религия мадам Розы противится и делает ее недоступной для излечения. Меня это здорово удивило, потому что мадам Роза уже настолько развалилась, что религии просто некуда было приткнуться.
Если хотите знать мое мнение, то начиная с какого-то момента даже евреи – уже не евреи, до того они превращаются в ничто. Не знаю, понятно ли я говорю, но это неважно, потому что если б все было понятно, то наверняка стало бы еще паскудней.
Постепенно братья мосье Валумбы начали отчаиваться, потому что мадам Розе в ее состоянии было наплевать на все, и мосье Валумба объяснил мне, что злые духи закупорили в ней все входы и выходы и усилия врачевателей ее не достигают. Мы все уселись вокруг старухи на пол и вкусили минуту передышки, потому что в Африке племена куда многочисленней, чем в Бельвиле, и люди могут работать над изгнанием злых духов посменно, как на заводах Рено. Мосье Валумба принес крепких напитков и яиц, и мы подкрепились вокруг мадам Розы, у которой был такой взгляд, словно она его потеряла и повсюду ищет.
Пока мы перекусывали, мосье Валумба объяснил, что на его родине куда проще почитать стариков и заботиться о них, чтобы облегчить им остаток жизни, чем в таком большом городе, как Париж, в котором тыщи улиц, этажей и всяких дыр, где про них забывают, а использовать армию, чтобы разыскивать их повсюду, где только можно, не годится, потому что у армии главная забота – молодежь. Если б она переключилась вдруг на заботу о стариках, то перестала бы быть французской армией. Он сказал мне, что в здешних городах и деревнях стариковских нор, наверное, десятки тыщ, но в этом вопросе тут полное невежество, потому что исследованиями заняться некому. На старика или старуху в такой великой и прекрасной стране, как Франция, просто жалко смотреть, а у людей и без того печалей хватает. Старики и старухи здесь ни на что уже не годны и не имеют общественной ценности, так что их просто оставляют жить. В Африке живут племенами, и в любом племени на стариков огромный спрос ввиду тех услуг, которые они могут оказать тебе после того, как умрут. Во Франции вместо племен сплошной эгоизм. Мосье Валумба говорил, что во Франции племена полностью разогнали, оттого-то и появляются вооруженные банды, которые тесно сплачиваются, пытаясь возродить что-то в этом роде. Мосье Валумба говорил, что молодые очень нуждаются в племени, потому что без него они становятся как капля в море и от этого звереют. Мосье Валумба говорил, что все в мире становится большим, что меньше чем на тыщи и считать нет смысла. Потому-то всякие старички и старушонки, которые не могут создать вооруженную банду, чтобы существовать, исчезают из поля зрения, не оставив адреса, и неслышно живут в своих пыльных норах. Никто и не подозревает об их существовании, особенно когда они ютятся в чердачных каморках для прислуги без лифта и не могут заявить о себе криками, потому что слишком для этого слабы. Мосье Валумба говорил, что пришлось бы вывезти из Африки целую уйму иностранных рабочих, чтобы те по утрам в шесть часов ежедневно разыскивали стариков и забирали бы тех, кто уже начал попахивать, потому что никто никогда не проверит, жив ли еще старик или старуха, и все выясняется только тогда, когда консьержке говорят, что на лестнице дурно пахнет.
Мосье Валумба говорит очень складно и всегда так, будто он главный. Лицо у него покрыто шрамами, и эти знаки отличия позволяют ему пользоваться в племени большим уважением и говорить со всей ответственностью. Он все еще живет в Бельвиле, и когда-нибудь я его навещу.
Он показал мне одну очень полезную для мадам Розы штуковину, чтобы отличать еще живого человека от совсем мертвого. Для этого он поднялся, взял на комоде зеркало и приставил его к губам мадам Розы, и зеркало в том месте, где она на него дышала, затуманилось. По-другому никак было не распознать, дышит ли она, поскольку ее легкие просто не могли поднимать такой вес. Эта штука позволяет отличать живых от прочих. Мосье Валумба говорит, это первое, что надо делать по утрам со старыми людьми, которых порой находят в каморках для прислуги без лифта, чтобы узнать, действительно ли они всего лишь жертвы маразма или уже мертвы на все сто. Если зеркало мутнеет, то, значит, они еще дышат и не надо их вышвыривать вон.
Я спросил у мосье Валумбы, нельзя ли отправить мадам Розу в Африку, в его племя, чтобы она пользовалась там вместе с другими стариками тамошними преимуществами содержания. Мосье Валумба долго смеялся, показывая свои очень белые зубы, и его братья по племени мусорщиков тоже долго смеялись, они поговорили промеж себя на своем языке, а потом сказали мне, что жизнь не так проста, потому что требует билетов на самолет, денег и разрешений, и придется уж мне самому заботиться о мадам Розе, пока не наступит смерть. В эту минуту в лице мадам Розы обозначилось разумное начало, и братья мосье Валумбы по расе повскакали и принялись отплясывать вокруг старухи, стуча в барабаны и горланя так, что и мертвый проснется, а это запрещается делать после десяти часов вечера по причине общественного порядка и сна праведников, но французов в доме очень мало, и здесь они не такие грозные, как в других местах. Сам мосье Валумба схватил свой музыкальный инструмент, который я не могу вам описать, потому что он специальный, да и мы с Мойше в это включились, и все пустились плясать хороводом вокруг старухи, вопя заклинания, потому что она, похоже, начала подавать признаки и ее следовало подбодрить. Демонов удалось обратить в бегство, и мадам Роза обрела разум, но когда увидела вокруг себя полуголых негров с зелеными, белыми, синими и желтыми лицами, которые отплясывали вокруг нее, улюлюкая, как краснокожие, в то время как мосье Валумба наяривал на своем замечательном инструменте, она до того перепугалась, что принялась голосить: «На помощь, ко мне, спасите!» – и даже попыталась бежать и, только узнав меня и Мойше, успокоилась и обругала нас ублюдками и шлюхиным отродьем, что доказывало, что к ней вернулись все ее умственные способности. Все кинулись поздравлять друг дружку, и первый – мосье Валумба. Они посидели еще немножко, чтобы познакомиться поближе, и мадам Роза убедилась, что они вовсе не похожи на тех, кто избивает старых женщин в метро и вырывает у них сумочку. Голова у мадам Розы была все-таки не совсем в порядке, потому что она поблагодарила мосье Валумбу по-еврейски, который на этом языке называется идиш, но это не имело значения, потому что мосье Валумба хороший человек. Когда они ушли, мы с Мойше раздели мадам Розу с ног до головы и вымыли жавелевой водой, потому что во время отключки она делала под себя. Потом мы попудрили ей где надо детской присыпкой и водрузили назад в кресло, где она любила царить. Она попросила зеркало и навела красоту. Она прекрасно знала, что у нее бывают отключки, но старалась относиться к этому с чисто еврейским юмором и говорила, что во время отключек она по крайней мере не знает забот и хоть в чем-то имеет свою выгоду. Мойше отнес в лавку наши последние сбережения, и она немного постряпала, ничего не перепутав, и никто бы не сказал, что двумя часами раньше она была в полной отключке. Это как раз то, что доктор Кац по-медицински называет ремиссией.
После она вернулась в кресло, потому что всякое усилие давалось ей нелегко. Она отправила Мойше на кухню мыть посуду, а сама какое-то время обмахивалась японским веером и сидела, задумавшись, в своем кимоно.
– Поди-ка сюда, Момо.
– Что такое? Вы случайно не надумали снова туда?
– Нет, надеюсь, что нет, но если так будет продолжаться, они положат меня в больницу. Я не хочу. Мне шестьдесят семь лет…
– Шестьдесят девять.
– Ну, ладно, пусть будет шестьдесят восемь, ведь я не так стара, как кажусь. Так вот, слушай меня, Момо. Я не хочу ложиться в больницу. Они будут меня пытать.
– Мадам Роза, не говорите чепухи. Франция никогда никого не пытала, это вам не Алжир.
– Они будут насильно заставлять меня жить, Момо. В больницах всегда это делают, у них есть на это законы. Я не хочу жить дольше, чем необходимо, а это уже перестало быть необходимостью. Есть предел даже для евреев. Они заставят меня терпеть муки, чтобы помешать мне умереть, у них есть такая штука под названием «клятва Гиппократа», которая предназначена специально для этого. Они вынуждают тебя мучиться до самого конца и отказывают в праве умереть, не желая, чтобы у тебя была такая привилегия. Одного моего друга, который даже не был евреем, но в результате несчастного случая лишился и рук, и ног, они заставили мучиться в больнице еще десять лет, чтобы изучить его кровообращение. Момо, я не хочу жить только лишь потому, что это требуется медицине. Я знаю, что теряю разум, и не хочу годами пребывать в коме, чтобы приносить медицине славу. Поэтому, если до тебя дойдут орлеанские слухи насчет того, что меня вот-вот положат в больницу, ты попросишь своих приятелей сделать мне нужный укол и оттащить мои останки за город. В кусты, а не куда попало. Я была за городом после войны десять дней и никогда столько не дышала. Для моей астмы это куда лучше, чем город. Тридцать пять лет я предоставляла тело клиентам, а теперь не хочу отдавать его врачам. Обещаешь?