Я видела, что еще никогда не имела такой власти над ним, как сейчас. Все действия нынче принадлежали мне… Я сама выберу ту позу и тот темп, который мне подходит. И я уж точно нынче ночью получу наслаждение…
   Все, что происходило дальше, было как в волшебном сне – страстном, безумно-горячем, сладостном. Я чувствовала себя вакханкой, языческой жрицей, приносящей жертвы своему сладострастному богу. Ласки и поцелуи сливались в одну восхитительную симфонию чувства и наслаждения и омывали наши тела горячими волнами, как вода омывает все камни ручья один за другим. Сегодня я взяла все заботы о нашем удовольствии на себя и по мере возможности отбросила всякую стеснительность. Зная, что затягивание и предыгра продлевают наслаждение, я была медленна и нетороплива, то доводя его до крайней степени, то немного остужая. Время от времени он пытался взбунтоваться, но тогда я совсем останавливалась, призывая его к порядку. Эти остановки и начинания возбудили его еще сильнее, а мне дали уверенность, что я тоже буду счастлива.
   …Во второй раз я откинулась на спину, дрожащая и обессиленная. Это случилось! Боже мой, наконец-то за целый год с Франсуа я испытала удовольствие – пока недостаточно долгое, но взрывное, ошеломляющее. Подумать только, я даже не сдержалась – закричала и, кажется, поцарапала его. Для меня это было настоящим потрясением. Оглушенная радостью, сосредоточенная на собственных ощущениях, я легко вернула Франсуа свободу и инициативу. Удивленный моей страстностью в эту ночь, он овладел мною еще дважды. Для меня это прошло как во сне, я не участвовала в этом и уже не достигла того пика наслаждения, как в тот, второй, раз. Да мне пока и не нужно было… Я получила уверенность в том, что наша любовь с Франсуа может быть полной. Конечно, я вела себя агрессивно, я сама позаботилась о себе. Но ведь это только начало. И я так люблю его. Со временем у нас все наладится. И все, что говорил граф д'Артуа о ключе, – чепуха. Если есть любовь, можно чего угодно достигнуть…
   Мне было физически необходимо обсудить все это с Франсуа – он же самый родной мне, самый близкий человек… Он лежал рядом, на спине, и тихо дышал. Я придвинулась к нему, уже начала говорить… Он не реагировал.
   Удивленная, я наклонилась и заглянула ему в лицо. Глаза его были закрыты.
   Он спал! Спал чуть ли не через тридцать секунд после того, как мы закончили! Спал, не сказав ни слова, не выразив никаких чувств!
   Не желая верить этому, я еще раз взглянула ему в лицо. Без сомнения, он спал. Спокойно и безмятежно.
   Он не понял ничего из того, что я пережила!
   Пораженная, я упала на спину, закрыв глаза локтем. Я не знала, что и подумать. Кажется, только что Франсуа чуть было не сходил с ума во время совокупления, дрожал, вибрировал от страсти в моих объятиях, и я чувствовала себя самой великой обольстительницей всех времен и народов. И вот, когда я была исполнена сознанием такого упоительного величия, он вдруг откинулся и заснул, не сказав мне ни единого слова. Меня охватили сомнения. Может быть, я сделала что-то не так? Может быть, я только вообразила, что он наслаждался? Может быть, он вообще только разыгрывал меня?
   «Какой кошмар, – подумала я. – Как было бы просто разуверить меня и избавить от таких сомнений… А теперь я останусь недовольной и ворчащей. Даже если он сделал это без умысла, его поведение – самое худшее, что может испытать женщина. А ведь я была так счастлива пережитым наслаждением, счастлива и горда тем, что дала наслаждение ему. И как обидно, что Франсуа даже не попытался показать, что он ценит мое желание понравиться. Более того, он даже не показал, ему-то понравилось или нет!» Мне не оставалось ничего другого, как лежать и чувствовать себя последней шлюхой, думая, стоило ли все это делать.
   Совершенно неожиданно у меня возникло нелепейшее чувство вины. Я совершила грех, вот мне и наказание. Черт побери, промелькнула у меня мысль, Франсуа обошелся со мной, как с парой грязных носков, которые можно откинуть и не обращать больше на них внимания. Чувство вины во мне все усиливалось, я начала думать, что, наверное, Маргарита была права; в конце концов, любовь в постели – это скверное и грязное дело. Должно быть, это так, если все кончается так грубо и безразлично…
   Чтобы сдержать слезы разочарования, я уткнулась лицом в подушку. Франсуа просто ужасен. Почему, черт побери, он спит? Конечно, он устал, но он, без сомнения, мог бы устоять против бога сна Морфея хотя бы на пару минут! В это мгновение я почти ненавидела его. Нет, пожалуй, приложенные мною усилия не стоят такого мизерного результата… Неужели я смогу привыкнуть к такому бездушному поведению? Если так будет продолжаться, я не выдержу и все ему выскажу, пусть даже это ранит его чувства, – ведь он, сам того не понимая, столько раз ранил мои!
   Раздраженная и обессиленная, я уснула только на рассвете, надеясь, что когда я проснусь, Франсуа уже уйдет. Я была так зла, что не желала с ним разговаривать. Так оно и случилось. Я проснулась в восемь утра, а к ночнику рядом с кроватью уже была прикреплена записка. Я быстро пробежала ее глазами:
   «Сюзанна, я не хотел говорить вам это вчера, чтобы не испортить такой чудесный вечер. Собрание посылает меня комиссаром в Авиньон, я уезжаю туда сегодня утром. Вернусь, наверное, через месяц и сразу же зайду к вам.
   Я люблю вас. До встречи, моя спящая красавица».
   Вспомнив все, что было, я раздраженно бросила записку в огонь камина. Он уехал – большей любезности и представить невозможно. Что ж, тем лучше для него. Он знает, когда исчезнуть. Конечно, за этот месяц я успокоюсь и снова буду скучать по нему. Эта моя любовь – она как болезнь…
   Да, я люблю Франсуа. Но почему-то впервые сознание этого наполнило меня грустью.
   Я машинально перелистала «Двойной Льежский календарь». Сегодня 15 февраля… Неожиданная мысль пронзила меня с ног до головы. Я быстро сделала подсчеты и поняла, что вела себя крайне неосторожно.
   Да, будет просто чудо, если после этой ночи я не почувствую себя беременной.
3
   Потянув за шнур, я приказала Жаку остановиться. Потом опустила на лицо густую вуаль и быстро вышла из кареты. До Гревской площади оставалось пройти еще квартал. Я хотела быть неузнанной, и, пожалуй, мне это удастся. Поскольку я всегда носила траур, то наряды мои были скромны: из черного цвета особой роскоши не выдумаешь. Обтянутая черной кисеей шляпа, темный плащ… Ей-Богу, я в таком виде не буду привлекать внимания.
   Я шла смотреть на казнь. Не потому, что любила подобные зрелища или была любопытна. Королева Франции попросила меня наблюдать за всем этим, чтобы потом рассказать ей. Ибо сегодня впервые в истории намеревались повесить аристократа, а аристократом этим был сорокашестилетний Тома де Фавра, маркиз, полковник королевской службы.
   Дело, за которое его судили, было темное. Утверждалось, будто маркиз де Фавра составил чудовищный заговор с целью перебить национальную гвардию, прикончить главных должностных лиц Парижа и, похитив короля, увезти его в Перонну, дабы освободить от диктатуры черни. Я полагала, что все это слишком нелепо, чтобы быть правдой. У Фавра, даже если он имел сообщников, не могло быть ни сил, ни средств для этого. Может быть, он и замышлял нечто подобное, но вряд ли претворил хоть один свой замысел в жизнь.
   Мария Антуанетта тоже не была осведомлена об этом. Следовательно, если уж и королева оставалась в неведении, этот чудовищный заговор либо жил пока только в голове маркиза де Фавра, либо был от начала и до конца выдуман новыми революционными властями – и чтобы призвать санкюлотов к бдительности, и чтобы получить предлог еще более стеснить короля и его семью в их свободе.
   Второе предположение казалось мне более правдоподобным. Толпа ежедневно громко требовала, чтобы хоть кто-то был вздернут на виселице: ну, если не принц де Ламбеск, то хотя бы его изображение. Совсем недавно усилиями короля были освобождены Ожеро и барон де Безанваль, виновные только в том, что 14 июля честно исполняли свой долг и защищали принцип легитимности. Революции нужна была жертва. И она нашлась – в лице Фавра. Не потому ли и суд был проведен с какой-то инквизиционной поспешностью, без заслушивания лиц, свидетельствующих в пользу обвиняемого.
   Из тюрьмы Шатле он должен был проследовать к Собору Парижской Богоматери, где принести покаяние, а потом отправиться на Гревскую площадь, где стояла виселица.
   Вешать аристократа! Можно ли придумать что-нибудь более унизительное? Испокон веков дворянам рубили головы, виселица существовала для простолюдинов. Но Собрание отменило титулы и сочло нужным сделать всех равными и перед смертью.
   Я презрительно усмехнулась. Да, с некоторых пор я стала не принцессой, а гражданкой. Декрет Собрания гласил: «Запрещено всякому французскому дворянину принимать или сохранять титулы принца, герцога, графа, маркиза, шевалье и др. и носить какое-либо другое имя, кроме своей настоящей фамилии». Нельзя было даже одевать в ливреи слуг и иметь гербы на своем доме или экипаже. Стоит ли говорить, что я не спешила исполнять все это, хотя за ослушание полагался штраф, в 6 раз превышающий платимый мною налог.
   Да мне вообще это казалось смешным – то, что мне теперь запрещают называться так, как я называюсь с детства. Похоже, это Собрание всерьез воображает, что стоит издать какую-то бумажонку, и от сословия аристократов и следа не останется.
   Я остановилась на углу улицы Пелетье и, встав на цыпочки, попыталась оглядеться. Осужденного и процессии еще не было видно, хотя часы на Ратуше пробили девять вечера. Из разговоров вокруг я поняла, что маркиз де Фавра находится в Ратуше – вероятно, диктует свое завещание. Чернь уже начинала раздражаться и, полагая, что Фавра бежал с заднего крыльца, предлагала повесить муниципальные власти вместо осужденного.
   Тщетно я пыталась пробраться сквозь толпу поближе к эшафоту. Оттуда, где я стояла, почти ничего не было видно. Я, если останусь здесь, ничего не смогу рассказать Марии Антуанетте. Кроме того, меня так толкали, так душили невыносимыми запахами, что мне могло сделаться дурно, хотя по природе я не падала в обморок по любому поводу. Приподнявшись на цыпочках, я еще раз оглядела толпу, пытаясь увидеть кого-нибудь из знакомых аристократов, расположившихся удобнее, чем я. Но среди пятидесятитысячной парижской толпы я не видела ни одного экипажа. Увы, аристократия оказалась забывчивой…
   Но я же должна увидеть маркиза, увидеть его лицо, понять, авантюрист он или благородный человек, преданный принципам роялизма! Я уже начала отчаиваться, как вдруг свет факелов выхватил из темноты большую роскошную карету розового дерева, отделанного золотом.
   Я узнала ее, это была карета Рене Клавьера. Стало быть, он приехал поглядеть на казнь? Конечно, он будет радоваться тому, что сегодня вешают дворянина! Раздраженная, я никак не могла заметить в карете профиль Клавьера. Где же он?
   Я увидела банкира на пороге какого-то то ли кабачка, то ли лавки. Ожидая прибытия Фавра, он, очевидно, вышел из кареты. И, черт побери, он правильно сделал, ибо до экипажа мне все равно не удалось бы добраться сквозь толпу! А теперь я попрошу у него помощи…
   Попрошу очень вежливо, так, как только смогу. Он не сможет мне отказать. Прислал же он в Версаль записку с предупреждением… И вообще, Клавьер, наверное, не такой уж плохой человек. Он остроумный, образованный. Не очень вежливый, конечно, но ведь и я была слишком высокомерна. Он никогда не причинял мне зла. Нет ничего постыдного в том, что я попрошу его об услуге.
   Сквозь толпу, которая здесь была не такой уж плотной, я пробралась к порогу лавки. Банкир разговаривал с каким-то приказчиком, но я, не церемонясь, тронула его за рукав.
   – Господин Клавьер, мне нужна ваша помощь.
   Делая вид, что ужасно поражен моим появлением, он отпустил приказчика и чуть приподнял шляпу.
   – О, приветствую вас!..
   «Он мог бы поклониться и более почтительно, – мелькнула у меня мысль. – В конце концов, я его клиентка».
   – Это ваша карета стоит там, сударь?
   – А вы бы хотели снова ею воспользоваться?
   «Черт побери, – подумала я, – как он быстро догадался». Я окинула его взглядом. Как всегда, одет он был роскошно – в темный плащ, подбитый горностаевым мехом, шляпу, украшенную изысканным плюмажем, в руках держал трость, но в его виде я, сколько ни старалась, не могла подметить той плебейской тяги к внешнему блеску, яркости, которую подмечала в облике многих богатых буржуа. Он имел вкус, этот банкир.
   – Боже мой, мадам, вы опять в черном, – улыбаясь, сказал он. – Вы меня поражаете. Неужели вам и впрямь хватит мужества доносить траур до самого июля?
   Он даже помнил, когда исполнится год со дня смерти Эмманюэля. Я нахмурилась, чувствуя, что он говорит не о том, за чем я к нему подошла.
   – Сударь, – сказала я почти гневно, – смеяться над трауром, что вы делали уже не раз, – скверный поступок, и это, поверьте, ничуть вас не украшает.
   – Я полагаю, вы подошли ко мне не за тем, чтобы сообщить это, принцесса?
   Я закусила губу. Это его обычное поведение – оказывая услугу, напоминать, что тебе приходится при этом чем-то поступаться – либо гордостью, либо самолюбием. Я не отвечала, вернее, не могла заставить себя ответить.
   Тогда, смеясь, он предложил мне руку:
   – Пойдемте, гражданка. Я дам вам местечко в своей карете, и вы прекрасно увидите все, что касается вашего собрата по сословию. А ваш траур – он действительно вызывает у меня смех.
   – Над чем же вы смеетесь, позвольте полюбопытствовать? – спросила я, скрывая и гнев, и раздражение.
   – Над тем, что ради какого-то нелепого предрассудка, ради памяти мужа, которого она нисколько не любила, такая восхитительная женщина, как вы, заставляет себя носить столь мрачные черные одеяния. Ведь никто не поверит, что вы любили достопочтенного господина д'Энена. Кроме того, всем известно, что дома вы отнюдь не скорбите и не отказываете себе в возможности поразвлечься…
   Похоже, он хотел добавить «…в объятиях адмирала», но, по тому, как сжалась в кулак моя рука, понял, что, сказав это, перейдет границу. Я сгорала от злости. Еще одно слово – и я бы дала ему пощечину, наплевав на поручение Марии Антуанетты.
   – Вы бесчестный и невоспитанный человек, – проговорила я, задыхаясь от злости. – Я больше чем уверена, что вы подкупили одну из моих служанок, и, если бы не просьба королевы…
   – Вы бы надавали мне пощечин, не так ли?.. Что ж, сударыня, коль скоро вы не можете не исполнить просьбу королевы, вам придется терпеть и мою бесчестность, и мою невоспитанность.
   «С каждым разом он становится все наглее, – подумала я. – До каких пор это можно терпеть?»
   – Вам нет никакого дела до моей личной жизни, – сказала я, сдерживаясь. – Я свободная женщина и могу располагать собой.
   – Однако если бы о вашей личной жизни с вами заговорил аристократ, вы реагировали бы иначе, не так ли?
   «Аристократ может! – хотелось крикнуть мне. – Аристократ имеет право, потому что мы с ним равны, потому что он человек моего круга!»
   – Вы буржуа, сударь. Давайте не будем усложнять наш разговор предположениями.
   – Да, я буржуа. Хотя с моими деньгами я еще при Старом порядке мог купить себе любой дворянский титул… Не верите? Я мог бы стать графом или бароном, дорогая, и это хорошо бы звучало! Барон Клавьер дю Валлон – каково?
   Он откровенно издевался над всем, что было мне дорого. Я тяжело вздохнула. Спор у нас получался неравный: я была вынуждена сдерживаться, ибо нуждалась в его карете, откуда так удобно было бы созерцать казнь.
   – Замолчите, ради Бога, – произнесла я умоляюще. – Вы такую чушь несете… Барон Клавьер дю Валлон! Никогда не слышала ничего более смешного. И вообще, если вы так ненавидите меня, вам, ей-Богу, было бы легче отказать мне в услуге и обойтись без этого спора. Честное слово, для нас обоих это было бы спокойнее.
   – Ненавидеть вас! – повторил он улыбаясь. – Похоже, мадам, я уже чуть выше стою в ваших глазах, если вы позволяете себе обращать внимание на ненависть какого-то плебея.
   Он взял меня за руку, но я резко высвободила свои пальцы. Он не стал их удерживать.
   – Ненавидеть вас! – снова сказал Клавьер. – Моя дорогая принцесса, вы ошибаетесь. Ненавидеть такую прелестную женщину! Я в жизни не встречал такого надменного, капризного и очаровательного создания. Какая еще ненависть? Я восхищаюсь вами, мой ангел.
   Я настороженно слушала его, очень подозревая, что это всего лишь насмешка. Только бы не попасть в эту ловушку… Доселе я ни словами, ни поведением не дала ему серьезного повода посмеяться. Так и следует себя вести – всегда оставаясь начеку. И подумать только, он смеет называть меня «мой ангел»!
   – Не понимаю, к чему вы мне все это говорите, сударь, – сказала я.
   – Да просто так. Мы с вами так редко видимся. Не молчать же мне при встрече.
   – Вы бы лучше молчали! – сказала я в сердцах. – Своими насмешками вы добьетесь, что наши встречи станут еще более редкими.
   – Уж не будете ли вы сожалеть об этом, моя дорогая? – сладко-издевательским тоном произнес он.
   Я не ответила, отворачиваясь к окну. Болтая с этим торгашом, пожалуй, пропустишь самое главное. Отсюда, из кареты, все было видно как на ладони – освещенный факелами зловещий силуэт виселицы и телегу у подножия эшафота. С телеги сошел осужденный – он был босой, облаченный в длинную белую рубаху. Обычный наряд для покаяния… На груди у него была табличка с надписью: «Государственный преступник».
   Это был высокий, атлетически сложенный мужчина, уже не молодой, но гордый и статный. Его осанки настоящего дворянина не скрывало даже это позорящее одеяние. Нет, он не мог быть авантюристом… Заметив, что он собирается говорить, я распахнула дверцу кареты, чтобы слышать каждое слово.
   – Господа! – произнес осужденный. – Слышу, что вокруг меня говорят, будто я входил в Ратушу для того, чтобы в чем-то сознаться. Заявляю, это мнение ошибочно. В Ратуше я лишь продиктовал свое завещание, и моим единомышленникам нечего бояться моей откровенности… Готовый предстать перед Богом, я прощаю людям, которые против своей совести обвинили меня в преступных замыслах. Я люблю короля и умираю верным этому чувству. Я подаю пример и надеюсь, что все благородные люди ему последуют… Народу необходима жертва: пусть будет так! Пусть лучше выбор падет на меня, а не на человека со слабой душой, которого приведет в отчаяние незаслуженная казнь.
   С этими словами он сделал шаг к эшафоту. Какой-то весельчак из толпы громко крикнул ему:
   – Танцуй, маркиз!
   Глухой голос приговоренного произнес:
   – Господа, я умираю невинным, молитесь Богу за меня!
   – А он неплохо держится, этот ваш маркиз/,– отозвался Рене Клавьер.
   – Как же ему еще держаться, ведь он дворянин! – воскликнула я раздраженно, не в силах сдержать слезы.
   – Да бросьте вы носиться со своим дворянством! Посмотрите вокруг – кто из Тюильри, кроме вас, приехал сюда? Все ваши друзья за границей, и все они трусы. Нет ничего удивительного в том, что произошла революция; вся ваша аристократия прогнила до самого дна…
   – Вы мерзавец, сударь.
   Сказав это и не в силах больше терпеть, я выскочила из кареты и принялась пробираться сквозь толпу. Я видела все, что мне было нужно. Маркиз де Фавра – герой, и очень скверно то, что двор не смог помешать его казни. Я не видела, как он был повешен, но поняла это, услышав приветственные крики. На Гревской площади было сильное движение, кое-кто вопил «бис», как будто присутствовал на представлении какого-то водевиля. Добравшись до улицы Пелетье, я была вынуждена остановиться, так как дорогу мне преградил взвод национальных гвардейцев. Рядом стояли две развязные девицы, очень похожие на проституток, и переговаривались.
   – Аманда, видишь ту карету? – спросила одна из них.
   – Еще бы! Это карета Клавьера. Этот молодчик ужасно богат. Он часто заезжает к нам в заведение.
   – И хорошо платит?
   – Вдвое против обычной цены.
   – Это почему же?
   – А с ним боятся идти в постель. Его Господь Бог наградил такой штукой, что…
   Вне себя от отвращения к этим девицам, я бросилась бежать по улице. Святой Боже, с каким человеком я только что разговаривала! С завсегдатаем публичных домов. Это просто ужасно… Если бы кто-нибудь об этом узнал, я бы сгорела со стыда.
   С трудом разыскав свою карету, я приказала Жаку гнать в Тюильри. Маркиз Тома де Фавра был казнен за свою преданность монархии, и Мария Антуанетта ожидала моего рассказа.
4
   Через несколько дней после этого прискорбного события, просматривая почту, я наткнулась на внушительный жесткий конверт, очень заметный среди однообразного вороха бумаг. Конверт был сиреневого цвета, перевязанный шелковым шнурком и запечатанный несколькими печатями – сколько я ни старалась, не могла понять, от кого письмо. Тогда я надорвала бумагу. Из столь большого конверта выпал лишь один тонкий листок. Я внимательно прочла написанное.
   Глаза у меня расширились от недоумения. Что за неприятный сюрприз? Это был счет, счет на огромную сумму – сто шестьдесят тысяч экю. Другими словами, почти на полмиллиона ливров! Пораженная и рассерженная, я напрасно старалась разобрать подпись, стоявшую внизу. Была там и дата, до которой следует уплатить по счету. Интересно, кому пришла в голову такая шутка? Хотя… может быть, это вовсе не шутка?
   Раздосадованная, я изо всех сил затрясла колокольчик. Дениза, заглянувшая в комнату, была явно испугана вспышкой моего гнева.
   – Что угодно, сударыня?
   – Где Паулино? – воскликнула я. – Мне он нужен, сейчас же, немедленно!
   – Господин управляющий в кабинете. Хотите, чтобы я позвала его?
   Не отвечая и сжимая в руке конверт, я побежала к лестнице. Я сама найду Паулино, и уж он-то мне объяснит, что все это означает!
   Мой управляющий сидел, склонившись над столом и занимаясь рассмотрением каких-то бумаг. Увидев меня, он поднялся. Брови его изумленно поползли вверх.
   – Что с вами, мадам? Что вас так взволновало?
   Я молча подала ему конверт с непонятными печатями и счет. Он читал их так невозмутимо, что я не выдержала:
   – Скажите хоть слово, ради Бога! Объяснитесь! Боже мой, это же просто кошмар – сто шестьдесят тысяч экю!.. При всем желании я не смогу уплатить все это к пятнице!
   – Да, вы правы.
   – В чем, черт побери?
   – В том, что у нас сейчас нет таких денег.
   – Хорошенькое заявление! – воскликнула я. – Соблаговолите хотя бы объяснить мне, от кого пришел этот счет!
   – Сейчас мы это узнаем.
   Он стал листать толстый долговой журнал.
   – Вот, смотрите, мадам.
   Из-за его плеча я увидела в журнале следующую запись:
   «25 января 1789 года. По просьбе принцессы взято в кредит у банкира Никола Паншо сто двадцать тысяч экю под тридцать процентов. О возвращении в рассрочку договоренность устная, срок – два года».
   – Зачем мне нужны были эти деньги? – осведомилась я.
   – Вы пожертвовали их монастырю лазаристов, который кормил голодающих прошлой зимой. Помните?
   Теперь я поняла и вспомнила. В прошлую зиму многие аристократы жертвовали огромные суммы на благотворительность. Для этого я и взяла у Паншо деньги.
   – Но, послушайте, – начала я торопливо, – здесь какая-то ошибка! Паншо согласился на два года, и я должна была вернуть деньги по частям!
   – Да, но договоренность об этом была устная.
   – Стало быть, он нечестен?
   – Вполне вероятно.
   Я задумалась. Сто шестьдесят тысяч экю… Только Клавьер может раздобыть такую сумму за два дня, но уж никак не я! Доходы с имений идут в Париж черепашьим шагом. К тому же сейчас я многого лишилась в связи с революцией. Раньше я имела миллион в год. А теперь?
   – Паулино, – сказала я, – прежде всего мне надо знать, можем ли мы уплатить по счету. Есть ли у нас такая сумма наличными?
   – Нет, мадам.
   – Можно ли ее достать?
   – Если продать что-то, то можно.
   – А не продавая?
   – Не продавая, следует ждать до конца марта, когда из Нормандии должна прийти крупная сумма денег. Основные же средства поступят только в августе.
   – В августе!.. Нет, здесь сказано – два дня.
   – Мадам, – сказал управляющий, – вы можете подать в суд.
   – И что же?
   – Дело, разумеется, выиграет Паншо. Но у вас будет срок, чтобы собрать эти тысячи.
   Этот совет показался мне совершенно неприемлемым. Судиться с буржуа, да еще проиграть дело! Надо мной будет смеяться весь аристократический свет. Даже за границей об этом будут судачить. Нет, принцесса де ла Тремуйль не станет судиться с банкиром.
   – Я отправлюсь к Паншо, Паулино. Посмотрим, нет ли здесь какого-нибудь недоразумения. Если же он действительно решил нарушить свое устное обязательство, никто из нашего рода уже не будет пользоваться услугами его банка.
   Банкир Никола Паншо, пожилой толстяк, встретил меня вежливо, но не более. Куда только исчезло то подобострастие, с каким он относился ко мне, когда Старый порядок был еще в силе. «Вероятно, – подумала я, – он знает, что за последнее время я стала не так богата и меня уже нельзя грабить так, как раньше». Это был стиль Паншо – прикидываться благодушным добряком, отпускать безразмерные кредиты, ничего не требовать и вкрадываться в доверие, а потом, глубоко запустив руки в капиталы клиента, как паук, высасывать из него последнее.
   – Сударь, – спросила я, – могу ли я верить, что этот счет послан мне вами?
   Толстяк долго жевал губами, рассматривая бумагу на свет.