Страница:
Рене Генон
Символы священной науки
Традиционная символика и некоторые из ее всеобщих применений
1. Реформа современного сознания
[1]
Современная цивилизация предстает настоящей аномалией в истории: единственная среди всех нам известных, она избрала сугубо материальный вектор развития, она единственная, которая не опирается ни на какой принцип высшего порядка. Это материальное развитие, со все большим ускорением идущее на протяжении вот уже нескольких веков, сопровождалось интеллектуальным упадком, который оно совершенно неспособно компенсировать. Речь идет, разумеется, об истинной и чистой интеллектуальности, о том, что можно было бы назвать также и духовностью; мы отказываемся прилагать это имя к тому, к чему его чаще всего прилагают современные люди: к культуре опытных наук, а в конечном счете — к тем практическим применениям, которым должны послужить результаты научных исследований. Достаточно привести один-единственный пример, чтобы дать представление о глубине этого упадка: в свое время "Сумма теологии" Фомы Аквинского была учебным пособием для студентов; но где они сегодня — такие студенты, которые были бы способны углубить и усвоить ее?
Падение совершилось не сразу, его этапы можно было бы проследить на всем пути развития современной философии. Именно утрата или забвение подлинной интеллектуальности привели к двум заблуждениям, которые противоречат друг другу лишь на поверхности, по сути же соотносятся между собой и дополняют друг друга: рационализму и сентиментализму. Игнорирование всякого чисто интеллектуального знания, вошедшее в обычай со времен Декарта, логически должно было бы неизбежно привести, с одной стороны, к позитивизму, агностицизму и всем «сайентистским» аберрациям; с другой — ко всем современным теориям, которые, не довольствуясь тем, что может предложить разум, ищут чего-то иного, но ищут его в области чувства и инстинкта, то есть ниже, а не выше разума. Вследствие этого начинают, подобно Вильяму Джеймсу, например, видеть в подсознании средство, с помощью которого человек может вступить в общение с Богом. Понятие истины, будучи сниженным до обозначения простой чувственно воспринимаемой реальности, в конечном счете прагматически отождествляется с полезностью, что просто-напросто его уничтожает. И в самом деле, что значит истина в мире, устремления которого исключительно материальны и сентиментальны?
Здесь невозможно развернуть все последствия подобного состояния вещей; а потому ограничимся некоторыми из них, имеющими особое значение с религиозной точки зрения. И прежде всего следует отметить, что презрение и отвращение, испытываемое другими, особенно восточными народами, к людям Запада, в огромной мере проистекает из того, что последние представляются существами без традиции, без религии, а это в глазах Востока просто чудовищно. Восточный человек не может допустить и мысли о социальной организации, не опирающейся на традиционные принципы; для мусульманина, например, законодательство, все целиком, есть простое производное от религии. Когда-то так же обстояло дело и на Западе: стоит только вспомнить, чем было христианство в средневековье; но сегодня ситуация стала прямо противоположной. Религию рассматривают как простой социальный факт; и вместо того, чтобы ею целиком определять социальный порядок, напротив, именно религию, и то, если ей найдут место, видят всего лишь одним из множества элементов, слагающих социальный порядок. И сколько католиков — увы! — без малейших психологических затруднений принимают такое положение! Настало время противодействовать этой тенденции, и утверждение социального Царства Христова в этом отношении исключительно своевременно; но для того, чтобы превратить декларацию в реальность, следует изменить всю современную ментальность.
Не надо заблуждаться: для большей части тех, кто называет себя верующими, религия стала идеей очень худосочной; она не оказывает заметного влияния ни на их мышление, ни на их способ действия; она словно бы отделена от всего их остального существования. По сути дела, и верующие и неверующие ведут себя более или менее одинаково; для многих католиков утверждение сверхприродного имеет значение чисто теоретическое, и они были бы крайне смущены вдруг явившейся перед ними очевидностью чуда. Перед нами то, что можно было бы назвать практическим материализмом, материализмом факта, и разве он не опаснее материализма убежденного, явного — именно потому, что те, кого он поражает, даже не сознают этого?
С другой стороны, для очень многих религия всего лишь дело чувства, без какого-либо интеллектуального значения; религию смешивают с расплывчатой религиозностью, ее сводят к морали; до минимума умаляют место доктрины, которая есть, однако, самое главное, то, из чего логически следует все остальное. В этом смысле протестантизм, который, в конце концов, становится чистым и простым «морализмом», очень показателен для тенденции современного духа; но было бы большой ошибкой полагать, что и католицизм не затронут ими, правда, не в принципе своем, но в способе, которым он обычно практикуется. Стремясь сделать его более приемлемым для современного сознания, идут на самые досадные уступки и тем самым поощряют то, с чем, напротив, следовало бы энергично бороться. Не будем распространяться об ослеплении тех, кто, под предлогом «терпимости», становится бессознательным соавтором подделок религии, истинный смысл которых остается скрытым от нас. Лишь отметим мимоходом достойное сожаления злоупотребление словом «религия»: разве мы не слышим то и дело выражения вроде "религия родины", "религия науки", "религия долга"? Это не простая небрежность речи; это симптомы смешения, вездесущего в современном мире, так как язык, в конечном счете, лишь с верностью слуги передает состояние умов; и подобные выражения совершенно несовместимы с подлинным религиозным чувством.
Но обратимся отсюда к самому главному: мы хотим говорить об ослаблении доктринального учения, почти целиком замещаемого смутными моральными и сентиментальными рассуждениями, которые, может быть, кому-то и нравятся, но которые, в то же время, могут лишь оттолкнуть и отвратить тех, кому присущи интеллектуальные стремления; а они, несмотря ни на что, еще существуют в нашу эпоху. Доказательство налицо — в наши дни уже больше людей скорбят о таком упадке мысли, чем это можно было бы предположить; то, что, по-видимому, таковых сегодня больше, чем вчера, даже радует. И напрасно утверждают, как это часто приходится слышать, что никто не поймет изложения чистой доктрины: во-первых, почему всегда равняются на самый низкий уровень, под тем предлогом, что это уровень большинства, как если бы количество значило больше качества? Не следствие ли это демократического духа, как одной из характерных черт современного сознания? И, с другой стороны, неужели и впрямь полагают, что так много людей действительно были бы неспособны к пониманию доктрины, коль скоро их ей научили? Не следует ли думать, что даже те, которые не поняли всего, извлекли бы, однако, из обучения гораздо больше пользы для себя, нежели полагают?
Но что в действительности является самым серьезным препятствием, так это своеобразное недоверие к интеллектуальности вообще, которое заявляет о себе в католических, в том числе даже церковных кругах. Мы говорим "самым серьезным", потому что подобное недопонимание мы обнаруживаем даже у тех, на ком лежит долг научения. Современный дух затронул их до такой степени, что и они не знают, подобно философам, которых мы упоминали выше, что такое истинная интеллектуальность — не знают до такой степени, что иногда смешивают интеллектуализм с рационализмом, тем самым, против собственной воли, играя на руку своим противникам. Мы же полагаем, что самое важное — как раз восстановление этой подлинной интеллектуальности, а вместе с ней смысла доктрины и традиции. Настало время показать, что в религии есть нечто помимо сентиментального обожания, нечто помимо моральных предписаний или утешений для тех, чей дух ослаблен страданием; что в ней можно найти «твердую пищу», о которой говорит апостол Павел в Послании к евреям.
Мы хорошо понимаем, что такая позиция идет вразрез с некоторыми усвоенными привычками, от которых освобождаются с трудом; и, однако, речь не идет об инновации, совсем нет — напротив, речь идет о возвращении к традиции, от которой слишком оторвались, о новом обретении утраченного. Не лучше ли это было бы самых неоправданных уступок современному духу, тех, например, которые встречаются в стольких апологетических трактатах, где пытаются примирить догматы с самым гипотетическим и малообоснованным, что есть в современной науке, хотя это значит ставить их под сомнение всякий раз, когда эти так называемые научные теории сменяются другими? В то же время было бы легко доказать, что реально религия и наука не могут вступить в конфликт между собой по той простой причине, что они не находятся на одной и той же территории. Как можно искать опору для учений о вечном и неизменном в изменчивом и преходящем? И что думать о некоторых католических теологах, которые до такой степени проникнуты «научным духом», что считают своим долгом учитывать, в той или иной степени, результаты современной экзегетики и «критики текстов», тогда как было бы легко, имея хоть сколько-нибудь надежную доктриальную основу, доказать полную бессодержательность того или другого? Как не замечают, что пресловутая «наука о религии», как она изучается в университетских круга, в действительности всегда была не чем иным, как боевым оружием, направленным против религии и, говоря более широко, против всего, что еще сохранилось от духа традиции и что, разумеется, ее хотят разрушить те, кто направляет современный мир по пути, не могущему не привести к катастрофе?
Здесь многое можно было бы сказать, но мы хотели лишь самым общим образом обозначить вопросы, в которых реформа ощущается особенно необходимой и срочной. А в заключение зададимся вопросом, который нас особенно интересует здесь: почему столько враждебности, более или менее явной, по отношению к символике? Несомненно, потому, что налицо способ выражения, ставший абсолютно чуждым современной ментальности, и потому, что человек естественно не доверяет тому, что он не понимает. Символика есть наилучший способ научения истинам высшего порядка, религиозным и метафизическим, то есть всему тому, что отталкивает и чем пренебрегает современное сознание. Она прямая противоположность всего, присущего рационализму, и все ее противники, сами не ведая того, ведут себя как истинные рационалисты. Что же до нас, то мы полагаем, что если символика так не понимается сегодня, то это еще один повод, дабы настаивать на ней, излагая здесь столь полно, сколь это возможно, реальное значение традиционных символов, возвращая им всю их интеллектуальную глубину, а не превращая их в объект нескольких сентиментальных излияний, для чего, впрочем, обращение к символике совершенно бесполезно.
Эта реформа современного сознания, со всем тем, что она включает в себя: восстановление подлинной интеллектуальности и доктринальной традиции, которые для нас неотделимы одна от другой, есть, несомненно, громадная задача. Но причина ли это для того, чтобы не приступать к ней? Напротив, нам кажется, что решение такой задачи является одной из самых высоких и важных целей, которые могло бы поставить перед собой такое общество, как "Духовное сияние Сердца Иисусова". Тем более, что все усилия, предпринятые в этом направлении, неизбежно будут направлены к сердцу воплотившегося Слова, Духовному Солнцу и Центру Мира — "в котором сокрыты все сокровища мудрости и науки", не этой суетной профанической науки, которая одна только и знакома большинству наших современников, но истинной, священной науки, той, что открывает должным образом изучающим ее неведомые и поистине безграничные горизонты.
Падение совершилось не сразу, его этапы можно было бы проследить на всем пути развития современной философии. Именно утрата или забвение подлинной интеллектуальности привели к двум заблуждениям, которые противоречат друг другу лишь на поверхности, по сути же соотносятся между собой и дополняют друг друга: рационализму и сентиментализму. Игнорирование всякого чисто интеллектуального знания, вошедшее в обычай со времен Декарта, логически должно было бы неизбежно привести, с одной стороны, к позитивизму, агностицизму и всем «сайентистским» аберрациям; с другой — ко всем современным теориям, которые, не довольствуясь тем, что может предложить разум, ищут чего-то иного, но ищут его в области чувства и инстинкта, то есть ниже, а не выше разума. Вследствие этого начинают, подобно Вильяму Джеймсу, например, видеть в подсознании средство, с помощью которого человек может вступить в общение с Богом. Понятие истины, будучи сниженным до обозначения простой чувственно воспринимаемой реальности, в конечном счете прагматически отождествляется с полезностью, что просто-напросто его уничтожает. И в самом деле, что значит истина в мире, устремления которого исключительно материальны и сентиментальны?
Здесь невозможно развернуть все последствия подобного состояния вещей; а потому ограничимся некоторыми из них, имеющими особое значение с религиозной точки зрения. И прежде всего следует отметить, что презрение и отвращение, испытываемое другими, особенно восточными народами, к людям Запада, в огромной мере проистекает из того, что последние представляются существами без традиции, без религии, а это в глазах Востока просто чудовищно. Восточный человек не может допустить и мысли о социальной организации, не опирающейся на традиционные принципы; для мусульманина, например, законодательство, все целиком, есть простое производное от религии. Когда-то так же обстояло дело и на Западе: стоит только вспомнить, чем было христианство в средневековье; но сегодня ситуация стала прямо противоположной. Религию рассматривают как простой социальный факт; и вместо того, чтобы ею целиком определять социальный порядок, напротив, именно религию, и то, если ей найдут место, видят всего лишь одним из множества элементов, слагающих социальный порядок. И сколько католиков — увы! — без малейших психологических затруднений принимают такое положение! Настало время противодействовать этой тенденции, и утверждение социального Царства Христова в этом отношении исключительно своевременно; но для того, чтобы превратить декларацию в реальность, следует изменить всю современную ментальность.
Не надо заблуждаться: для большей части тех, кто называет себя верующими, религия стала идеей очень худосочной; она не оказывает заметного влияния ни на их мышление, ни на их способ действия; она словно бы отделена от всего их остального существования. По сути дела, и верующие и неверующие ведут себя более или менее одинаково; для многих католиков утверждение сверхприродного имеет значение чисто теоретическое, и они были бы крайне смущены вдруг явившейся перед ними очевидностью чуда. Перед нами то, что можно было бы назвать практическим материализмом, материализмом факта, и разве он не опаснее материализма убежденного, явного — именно потому, что те, кого он поражает, даже не сознают этого?
С другой стороны, для очень многих религия всего лишь дело чувства, без какого-либо интеллектуального значения; религию смешивают с расплывчатой религиозностью, ее сводят к морали; до минимума умаляют место доктрины, которая есть, однако, самое главное, то, из чего логически следует все остальное. В этом смысле протестантизм, который, в конце концов, становится чистым и простым «морализмом», очень показателен для тенденции современного духа; но было бы большой ошибкой полагать, что и католицизм не затронут ими, правда, не в принципе своем, но в способе, которым он обычно практикуется. Стремясь сделать его более приемлемым для современного сознания, идут на самые досадные уступки и тем самым поощряют то, с чем, напротив, следовало бы энергично бороться. Не будем распространяться об ослеплении тех, кто, под предлогом «терпимости», становится бессознательным соавтором подделок религии, истинный смысл которых остается скрытым от нас. Лишь отметим мимоходом достойное сожаления злоупотребление словом «религия»: разве мы не слышим то и дело выражения вроде "религия родины", "религия науки", "религия долга"? Это не простая небрежность речи; это симптомы смешения, вездесущего в современном мире, так как язык, в конечном счете, лишь с верностью слуги передает состояние умов; и подобные выражения совершенно несовместимы с подлинным религиозным чувством.
Но обратимся отсюда к самому главному: мы хотим говорить об ослаблении доктринального учения, почти целиком замещаемого смутными моральными и сентиментальными рассуждениями, которые, может быть, кому-то и нравятся, но которые, в то же время, могут лишь оттолкнуть и отвратить тех, кому присущи интеллектуальные стремления; а они, несмотря ни на что, еще существуют в нашу эпоху. Доказательство налицо — в наши дни уже больше людей скорбят о таком упадке мысли, чем это можно было бы предположить; то, что, по-видимому, таковых сегодня больше, чем вчера, даже радует. И напрасно утверждают, как это часто приходится слышать, что никто не поймет изложения чистой доктрины: во-первых, почему всегда равняются на самый низкий уровень, под тем предлогом, что это уровень большинства, как если бы количество значило больше качества? Не следствие ли это демократического духа, как одной из характерных черт современного сознания? И, с другой стороны, неужели и впрямь полагают, что так много людей действительно были бы неспособны к пониманию доктрины, коль скоро их ей научили? Не следует ли думать, что даже те, которые не поняли всего, извлекли бы, однако, из обучения гораздо больше пользы для себя, нежели полагают?
Но что в действительности является самым серьезным препятствием, так это своеобразное недоверие к интеллектуальности вообще, которое заявляет о себе в католических, в том числе даже церковных кругах. Мы говорим "самым серьезным", потому что подобное недопонимание мы обнаруживаем даже у тех, на ком лежит долг научения. Современный дух затронул их до такой степени, что и они не знают, подобно философам, которых мы упоминали выше, что такое истинная интеллектуальность — не знают до такой степени, что иногда смешивают интеллектуализм с рационализмом, тем самым, против собственной воли, играя на руку своим противникам. Мы же полагаем, что самое важное — как раз восстановление этой подлинной интеллектуальности, а вместе с ней смысла доктрины и традиции. Настало время показать, что в религии есть нечто помимо сентиментального обожания, нечто помимо моральных предписаний или утешений для тех, чей дух ослаблен страданием; что в ней можно найти «твердую пищу», о которой говорит апостол Павел в Послании к евреям.
Мы хорошо понимаем, что такая позиция идет вразрез с некоторыми усвоенными привычками, от которых освобождаются с трудом; и, однако, речь не идет об инновации, совсем нет — напротив, речь идет о возвращении к традиции, от которой слишком оторвались, о новом обретении утраченного. Не лучше ли это было бы самых неоправданных уступок современному духу, тех, например, которые встречаются в стольких апологетических трактатах, где пытаются примирить догматы с самым гипотетическим и малообоснованным, что есть в современной науке, хотя это значит ставить их под сомнение всякий раз, когда эти так называемые научные теории сменяются другими? В то же время было бы легко доказать, что реально религия и наука не могут вступить в конфликт между собой по той простой причине, что они не находятся на одной и той же территории. Как можно искать опору для учений о вечном и неизменном в изменчивом и преходящем? И что думать о некоторых католических теологах, которые до такой степени проникнуты «научным духом», что считают своим долгом учитывать, в той или иной степени, результаты современной экзегетики и «критики текстов», тогда как было бы легко, имея хоть сколько-нибудь надежную доктриальную основу, доказать полную бессодержательность того или другого? Как не замечают, что пресловутая «наука о религии», как она изучается в университетских круга, в действительности всегда была не чем иным, как боевым оружием, направленным против религии и, говоря более широко, против всего, что еще сохранилось от духа традиции и что, разумеется, ее хотят разрушить те, кто направляет современный мир по пути, не могущему не привести к катастрофе?
Здесь многое можно было бы сказать, но мы хотели лишь самым общим образом обозначить вопросы, в которых реформа ощущается особенно необходимой и срочной. А в заключение зададимся вопросом, который нас особенно интересует здесь: почему столько враждебности, более или менее явной, по отношению к символике? Несомненно, потому, что налицо способ выражения, ставший абсолютно чуждым современной ментальности, и потому, что человек естественно не доверяет тому, что он не понимает. Символика есть наилучший способ научения истинам высшего порядка, религиозным и метафизическим, то есть всему тому, что отталкивает и чем пренебрегает современное сознание. Она прямая противоположность всего, присущего рационализму, и все ее противники, сами не ведая того, ведут себя как истинные рационалисты. Что же до нас, то мы полагаем, что если символика так не понимается сегодня, то это еще один повод, дабы настаивать на ней, излагая здесь столь полно, сколь это возможно, реальное значение традиционных символов, возвращая им всю их интеллектуальную глубину, а не превращая их в объект нескольких сентиментальных излияний, для чего, впрочем, обращение к символике совершенно бесполезно.
Эта реформа современного сознания, со всем тем, что она включает в себя: восстановление подлинной интеллектуальности и доктринальной традиции, которые для нас неотделимы одна от другой, есть, несомненно, громадная задача. Но причина ли это для того, чтобы не приступать к ней? Напротив, нам кажется, что решение такой задачи является одной из самых высоких и важных целей, которые могло бы поставить перед собой такое общество, как "Духовное сияние Сердца Иисусова". Тем более, что все усилия, предпринятые в этом направлении, неизбежно будут направлены к сердцу воплотившегося Слова, Духовному Солнцу и Центру Мира — "в котором сокрыты все сокровища мудрости и науки", не этой суетной профанической науки, которая одна только и знакома большинству наших современников, но истинной, священной науки, той, что открывает должным образом изучающим ее неведомые и поистине безграничные горизонты.
2. Слово и символ
[2]
Нам уже случалось говорить о важности символической формы для передачи доктринальных учений традиционного порядка. Но мы возвращаемся к этой теме, чтобы привнести некоторые дополнительные уточнения и с еще большей ясностью показать различные углы зрения, под которыми она может быть рассмотрена.
Прежде всего, символика представляется нам особо отвечающей потребностям человеческой природы, которая не является чисто интеллектуальной, но которая для того, чтобы взойти к высшим сферам, нуждается в чувственно ощутимой опоре. Нужно брать человеческий состав таким, каков он есть в его реальной сложности, единым и множественным в одно и то же время, что слишком часто склонны забывать с тех пор, как Декарт возомнил, будто ему удалось радикально и абсолютно разделить душу и тело. Чистой рассудочности, разумеется, не нужны никакая внешняя форма, никакое символическое выражение ни для постижения истины, ни для общения с другими чистыми рассудочностями; но не так обстоит дело с человеком. В сущности, всякое выражение, всякая формулировка, каковы бы они ни были, уже суть символ мысли, которую они передают вовне; в этом смысле и сам язык есть не что иное, как символика. Не должно быть противоречий между значением слов и графических символов: эти два способа выражения скорее дополняют друг друга (а кроме того, могут вступать в сочетания друг с другом, потому что письмо первоначально было идеографическим и даже кое-где, как в Китае, сохранило свою природу). В целом же язык аналитичен, «дискурсивен», как и сам разум, инструментом которого он является и за которым он стремится следовать со всей возможной точностью; напротив, символика, как таковая, по самой сути своей синтетична, а тем самым неким образом «интуитивна». Это делает ее более пригодной, нежели речь, язык, для роли опоры той "интеллектуальной интуиции", что находится выше разума; ее следует остерегаться смешивать с той низшей интуицией, к которой взывают различные современные философы. Следовательно, если только не ограничиваться констатацией различия, но говорить о иерархическом превосходстве, последнее будет, что бы ни говорили оппоненты, на стороне синтетической символики, которая открывает поистине безграничные возможности концептуального творчества, тогда как язык слов, чьи значения более определены, больше устоялись, всегда ставит более или менее узкие рамки нашему стремлению проникнуть в глубь вещей.
Пусть только не делают отсюда выводы, что символическая форма хороша лишь для простонародья: верным будет скорее противоположное, или, лучше сказать, она равно хороша для всех, потому что каждому помогает понять более или менее полно, более или менее глубоко представляемую ею истину — в соответствии с мерой его собственных интеллектуальных возможностей. Вот почему самые высокие истины, которые невозможно было бы выразить и передать никаким другим способом, оказываются до некоторой степени доступны передаче, будучи, так сказать, облачены в символы; эти облачения, несомненно, скроют их от многих, но и явят их в полном блеске глазам тех, кто умеет видеть.
Значит ли это, что обращение к символике необходимо? Здесь следует проводить различие: сама по себе и в абсолютном выражении никакая внешняя форма не является необходимой: все они равно случайны и произвольны по отношению к тому, что выражают и представляют. Так, согласно учению индуистов, любое изображение, например, статуя, символизирующая тот или иной аспект Божества, должно рассматриваться как всего лишь «поддержка», точка опоры для медитации; это, стало быть, только вспомогательное средство и ничего более. Один ведический текст дает нам уместное здесь сравнение, отлично проясняющее эту роль символов и вообще всех внешних форм: эти формы подобны коню, который позволяет человеку осуществить путешествие быстрее и с меньшей затратой сил, нежели он мог бы сделать это сам, своими собственными средствами. Разумеется, если бы у этого человека не было бы коня, он все равно бы добрался до цели, но с каким трудом! Если же он может воспользоваться конем, нелепо с его стороны отказываться от этого под предлогом, что достойнее не пользоваться никакой помощью; не так ли поступают и хулители символики? А если путешествие длительно и трудно, хотя бы и нельзя было с абсолютной уверенностью говорить о невозможности совершить его пешком, то всегда в этом случае есть риск того, что цель не будет достигнута. Так же обстоит дело с ритуалами и символами: нельзя говорить об их абсолютной необходимости, но можно говорить о необходимости, так сказать, условной, применительно к особенностям человеческой натуры.
Однако недостаточно рассматривать символику только со стороны человеческой, как мы это делали до сих пор; чтобы постичь все ее значение, ее следует рассмотреть также и со стороны божественной, если позволительно так выразиться. А если поразмыслить над тем, что естественные законы, в конечном счете, есть лишь выражение и обнаружение вовне Божественной Воли, то разве нельзя будет сказать, что символика эта имеет происхождение «нечеловеческое», как говорят индуисты, или, иными словами, что ее исходный принцип восходит много выше и дальше, нежели человечество?
Вот почему, говоря о символике, уместно будет напомнить первые строки Евангелия от Иоанна: "Вначале было Слово".
Слово как Глагол, Логос — одновременно Мысль и Слово речи: само в себе Слово есть Божественный Ум и Потенциальное Все. Он обнаруживает и выражает себя посредством Творения, где в актуальном существовании реализуют себя некоторые из этих возможностей, которые, как сущности, извечно заключаются в Нем. Творение — есть дело Слова, Глагола; тем самым оно есть также Его проявление, Его внешнее выражение. Вот почему мироздание предстает как бы Божественным языком для тех, кто умеет его понимать; "Небеса поведают славу Божию" — Пс, 18,2.
Философ Беркли, стало быть, был не совсем неправ, когда говорил, что мироздание — есть "язык, посредством которого бесконечный дух беседует с духами конечными", но он был неправ, что этот язык есть лишь сумма произвольных знаков, тогда как в действительности нет ничего произвольного даже в человеческом языке, поскольку у истоков каждого значения лежит соответствие или гармония между знаком и обозначаемой вещью. Именно потому, что Адам получил от Бога знание природы всех живых существ, он и мог давать им имена (Бытие, 2; 19–20); и все древние традиции сходятся в том что подлинное имя существа не может не составлять единого целого с его природой или даже с его сущностью.
Но если Глагол есть Мысль с внутренней стороны и Слово с внешней, и если мироздание — это порождение Божественного Слова, произнесенного в начале времен, то и вся природа может считаться символом сверх природной реальности. Все сущее, каково бы ни было его обличье, принцип своего бытия имеет в Божественном Интеллекте, а потому, на свой лад и соответственно способу своего существования, транслирует или выражает этот принцип. И так, от одного образа к другому, все сущее сплетается между собой; ищет взаимодействия, стремясь к универсальной и полной гармонии, которая есть как бы отражение самого Единства. Это соответствие является подлинным основанием символики, и вот почему законы низшей сферы всегда могут быть приняты за символизацию реальностей высшего порядка, где они обретают свое самое глубокое обоснование, которое есть разом их принцип и цель. Отметим в этой связи ошибку современных «натуралистических» интерпретаций древних традиционных доктрин — интерпретаций, просто-напросто опрокидывающих иерархию отношений между различными уровнями реальности. Например, символы или мифы никогда не предназначались для того, чтобы изображать движение светил; мы действительно порою обнаруживаем в них образы, вдохновленные этим движением и предназначенные, по аналогии, выражать совсем иное, потому что законы этого движения физически выражают определяющие их метафизические принципы. Низшее может символизировать высшее, но обратное невозможно; впрочем, если бы символ был более приближен к чувственно осязаемой реальности, нежели им изображаемое, то как мог он выполнять функцию, для которой предназначен? В природе чувственное может символизировать сверхчувственное; естественный порядок, весь целиком, в свой черед, может быть символом Божественного порядка. А с другой стороны, коль скоро речь идет именно о человеке, не будет ли правомерно сказать, что и он также является символом — именно вследствие того, что он создан "по образу Божию" (Бытие, I, 26–27)? Добавим еще, что и природа обретает для нас все свое значение лишь тогда, когда мы рассматриваем ее как средство подняться к познанию божественных истин, то есть обнаруживаем в ней способность исполнить главную роль, признаваемую нами за символикой. [3]
Подобные соображения можно было бы разворачивать до бесконечности; но мы предпочитаем предоставить каждому заботу о таком разворачивании посредством усилия личного размышления, так как ничего не может быть полезнее. И потому, что символы являются их предметом, эти заметки не должны быть не чем иным, кроме как отправной точкой для медитации. Впрочем, слова очень приблизительно могут выразить то, а чем идет речь; однако же существует еще один аспект вопроса, и не из самых малозначительных, который мы постараемся объяснить или, по крайней мере, дать почувствовать путем краткого очерка.
Божественный Глагол, говорим мы, выражает себя в Творении, и это сравнимо, разумеется, с учетом всей относительности этой аналогии — с мыслью, выражающей себя в формах (здесь не место останавливаться на различии между языком и собственно символами), которые ее и скрывают, и выявляют одновременно. Изначальное (примордиальное) Откровение, знание о Творении как действии Слова, само воплощается в символах, передаваемых из одной эпохи в другую от самых источников человечества; и этот процесс тоже аналогичен процессу самого Творения. С другой стороны, разве нельзя усмотреть в этом символическом воплощении «нечеловеческой» традиции некое образное предчувствие, «предызображение» воплощения Слова? И разве это не позволяет заметить некое таинственное соответствие, существующее между Творением и Воплощением, которое есть его увенчание?
Мы закончим последней ремаркой, касающейся значения универсального символа Сердца и, в особенности, формы, которую он обретает в христианской традиции как символ Сакре Кер (Сердца Иисусова). Если символика, по сути своей, строго соответствует "Божественному плану" и если Сердце Иисусово является и реально, и символически, центром бытия, то этот символ Сердца, сам по себе или через свои подобия, должен во всех доктринах, более или менее прямо опирающихся на изначальную традицию, занимать строго центральное место. И мы постараемся показать это далее.
Прежде всего, символика представляется нам особо отвечающей потребностям человеческой природы, которая не является чисто интеллектуальной, но которая для того, чтобы взойти к высшим сферам, нуждается в чувственно ощутимой опоре. Нужно брать человеческий состав таким, каков он есть в его реальной сложности, единым и множественным в одно и то же время, что слишком часто склонны забывать с тех пор, как Декарт возомнил, будто ему удалось радикально и абсолютно разделить душу и тело. Чистой рассудочности, разумеется, не нужны никакая внешняя форма, никакое символическое выражение ни для постижения истины, ни для общения с другими чистыми рассудочностями; но не так обстоит дело с человеком. В сущности, всякое выражение, всякая формулировка, каковы бы они ни были, уже суть символ мысли, которую они передают вовне; в этом смысле и сам язык есть не что иное, как символика. Не должно быть противоречий между значением слов и графических символов: эти два способа выражения скорее дополняют друг друга (а кроме того, могут вступать в сочетания друг с другом, потому что письмо первоначально было идеографическим и даже кое-где, как в Китае, сохранило свою природу). В целом же язык аналитичен, «дискурсивен», как и сам разум, инструментом которого он является и за которым он стремится следовать со всей возможной точностью; напротив, символика, как таковая, по самой сути своей синтетична, а тем самым неким образом «интуитивна». Это делает ее более пригодной, нежели речь, язык, для роли опоры той "интеллектуальной интуиции", что находится выше разума; ее следует остерегаться смешивать с той низшей интуицией, к которой взывают различные современные философы. Следовательно, если только не ограничиваться констатацией различия, но говорить о иерархическом превосходстве, последнее будет, что бы ни говорили оппоненты, на стороне синтетической символики, которая открывает поистине безграничные возможности концептуального творчества, тогда как язык слов, чьи значения более определены, больше устоялись, всегда ставит более или менее узкие рамки нашему стремлению проникнуть в глубь вещей.
Пусть только не делают отсюда выводы, что символическая форма хороша лишь для простонародья: верным будет скорее противоположное, или, лучше сказать, она равно хороша для всех, потому что каждому помогает понять более или менее полно, более или менее глубоко представляемую ею истину — в соответствии с мерой его собственных интеллектуальных возможностей. Вот почему самые высокие истины, которые невозможно было бы выразить и передать никаким другим способом, оказываются до некоторой степени доступны передаче, будучи, так сказать, облачены в символы; эти облачения, несомненно, скроют их от многих, но и явят их в полном блеске глазам тех, кто умеет видеть.
Значит ли это, что обращение к символике необходимо? Здесь следует проводить различие: сама по себе и в абсолютном выражении никакая внешняя форма не является необходимой: все они равно случайны и произвольны по отношению к тому, что выражают и представляют. Так, согласно учению индуистов, любое изображение, например, статуя, символизирующая тот или иной аспект Божества, должно рассматриваться как всего лишь «поддержка», точка опоры для медитации; это, стало быть, только вспомогательное средство и ничего более. Один ведический текст дает нам уместное здесь сравнение, отлично проясняющее эту роль символов и вообще всех внешних форм: эти формы подобны коню, который позволяет человеку осуществить путешествие быстрее и с меньшей затратой сил, нежели он мог бы сделать это сам, своими собственными средствами. Разумеется, если бы у этого человека не было бы коня, он все равно бы добрался до цели, но с каким трудом! Если же он может воспользоваться конем, нелепо с его стороны отказываться от этого под предлогом, что достойнее не пользоваться никакой помощью; не так ли поступают и хулители символики? А если путешествие длительно и трудно, хотя бы и нельзя было с абсолютной уверенностью говорить о невозможности совершить его пешком, то всегда в этом случае есть риск того, что цель не будет достигнута. Так же обстоит дело с ритуалами и символами: нельзя говорить об их абсолютной необходимости, но можно говорить о необходимости, так сказать, условной, применительно к особенностям человеческой натуры.
Однако недостаточно рассматривать символику только со стороны человеческой, как мы это делали до сих пор; чтобы постичь все ее значение, ее следует рассмотреть также и со стороны божественной, если позволительно так выразиться. А если поразмыслить над тем, что естественные законы, в конечном счете, есть лишь выражение и обнаружение вовне Божественной Воли, то разве нельзя будет сказать, что символика эта имеет происхождение «нечеловеческое», как говорят индуисты, или, иными словами, что ее исходный принцип восходит много выше и дальше, нежели человечество?
Вот почему, говоря о символике, уместно будет напомнить первые строки Евангелия от Иоанна: "Вначале было Слово".
Слово как Глагол, Логос — одновременно Мысль и Слово речи: само в себе Слово есть Божественный Ум и Потенциальное Все. Он обнаруживает и выражает себя посредством Творения, где в актуальном существовании реализуют себя некоторые из этих возможностей, которые, как сущности, извечно заключаются в Нем. Творение — есть дело Слова, Глагола; тем самым оно есть также Его проявление, Его внешнее выражение. Вот почему мироздание предстает как бы Божественным языком для тех, кто умеет его понимать; "Небеса поведают славу Божию" — Пс, 18,2.
Философ Беркли, стало быть, был не совсем неправ, когда говорил, что мироздание — есть "язык, посредством которого бесконечный дух беседует с духами конечными", но он был неправ, что этот язык есть лишь сумма произвольных знаков, тогда как в действительности нет ничего произвольного даже в человеческом языке, поскольку у истоков каждого значения лежит соответствие или гармония между знаком и обозначаемой вещью. Именно потому, что Адам получил от Бога знание природы всех живых существ, он и мог давать им имена (Бытие, 2; 19–20); и все древние традиции сходятся в том что подлинное имя существа не может не составлять единого целого с его природой или даже с его сущностью.
Но если Глагол есть Мысль с внутренней стороны и Слово с внешней, и если мироздание — это порождение Божественного Слова, произнесенного в начале времен, то и вся природа может считаться символом сверх природной реальности. Все сущее, каково бы ни было его обличье, принцип своего бытия имеет в Божественном Интеллекте, а потому, на свой лад и соответственно способу своего существования, транслирует или выражает этот принцип. И так, от одного образа к другому, все сущее сплетается между собой; ищет взаимодействия, стремясь к универсальной и полной гармонии, которая есть как бы отражение самого Единства. Это соответствие является подлинным основанием символики, и вот почему законы низшей сферы всегда могут быть приняты за символизацию реальностей высшего порядка, где они обретают свое самое глубокое обоснование, которое есть разом их принцип и цель. Отметим в этой связи ошибку современных «натуралистических» интерпретаций древних традиционных доктрин — интерпретаций, просто-напросто опрокидывающих иерархию отношений между различными уровнями реальности. Например, символы или мифы никогда не предназначались для того, чтобы изображать движение светил; мы действительно порою обнаруживаем в них образы, вдохновленные этим движением и предназначенные, по аналогии, выражать совсем иное, потому что законы этого движения физически выражают определяющие их метафизические принципы. Низшее может символизировать высшее, но обратное невозможно; впрочем, если бы символ был более приближен к чувственно осязаемой реальности, нежели им изображаемое, то как мог он выполнять функцию, для которой предназначен? В природе чувственное может символизировать сверхчувственное; естественный порядок, весь целиком, в свой черед, может быть символом Божественного порядка. А с другой стороны, коль скоро речь идет именно о человеке, не будет ли правомерно сказать, что и он также является символом — именно вследствие того, что он создан "по образу Божию" (Бытие, I, 26–27)? Добавим еще, что и природа обретает для нас все свое значение лишь тогда, когда мы рассматриваем ее как средство подняться к познанию божественных истин, то есть обнаруживаем в ней способность исполнить главную роль, признаваемую нами за символикой. [3]
Подобные соображения можно было бы разворачивать до бесконечности; но мы предпочитаем предоставить каждому заботу о таком разворачивании посредством усилия личного размышления, так как ничего не может быть полезнее. И потому, что символы являются их предметом, эти заметки не должны быть не чем иным, кроме как отправной точкой для медитации. Впрочем, слова очень приблизительно могут выразить то, а чем идет речь; однако же существует еще один аспект вопроса, и не из самых малозначительных, который мы постараемся объяснить или, по крайней мере, дать почувствовать путем краткого очерка.
Божественный Глагол, говорим мы, выражает себя в Творении, и это сравнимо, разумеется, с учетом всей относительности этой аналогии — с мыслью, выражающей себя в формах (здесь не место останавливаться на различии между языком и собственно символами), которые ее и скрывают, и выявляют одновременно. Изначальное (примордиальное) Откровение, знание о Творении как действии Слова, само воплощается в символах, передаваемых из одной эпохи в другую от самых источников человечества; и этот процесс тоже аналогичен процессу самого Творения. С другой стороны, разве нельзя усмотреть в этом символическом воплощении «нечеловеческой» традиции некое образное предчувствие, «предызображение» воплощения Слова? И разве это не позволяет заметить некое таинственное соответствие, существующее между Творением и Воплощением, которое есть его увенчание?
Мы закончим последней ремаркой, касающейся значения универсального символа Сердца и, в особенности, формы, которую он обретает в христианской традиции как символ Сакре Кер (Сердца Иисусова). Если символика, по сути своей, строго соответствует "Божественному плану" и если Сердце Иисусово является и реально, и символически, центром бытия, то этот символ Сердца, сам по себе или через свои подобия, должен во всех доктринах, более или менее прямо опирающихся на изначальную традицию, занимать строго центральное место. И мы постараемся показать это далее.
3. Сердце Иисусово и легенда о Святом Граале
[4]
В своей статье "Древняя иконография Сакре Кер" г-н Шарбонно-Лассей очень верно отмечает связь с тем, что можно было бы назвать "предысторией евхаристического Сердца Иисуса", легенды о Святом Граале, написанной в XII веке, но гораздо более ранней по своему происхождению, так как, по сути, она является христианской адаптацией очень древних кельтских традиций. Мысль о таком сближении уже являлась нам в связи с еще одной давней статьей, чрезвычайно интересной в свете исследуемого нами вопроса и озаглавленной "Человеческое сердце и понятие Сердца бога в религии древнего Египта". Мы предлагаем отрывок из нее: "В иероглифическом, священном письме, где часто предмет не очерчивается, но именуется, сердце всегда изображалось как чаша. И разве сердце не есть воистину чаша, из которой вместе с кровью истекает сама жизнь?" Именно эта чаша, избранная быть символом Сердца и олицетворяющая его в египетской идеографии, тотчас же привела нам на ум Святой Грааль, тем более что в последнем, помимо общего значения символа (впрочем, рассматриваемого одновременно с двух сторон, божественной и человеческой), мы видим также особую и гораздо более прямую связь с самим Сердцем Христа.
Действительно, Святой Грааль есть чаша, которая содержит драгоценную кровь Христа и содержит ее даже дважды, потому что вначале она была чашей Тайной Вечери, а потом Иосиф Аримафейский собрал в нее кровь и воду, истекшие из пронзенного копьем центуриона ребра Искупителя. Таким образом, эта чаша в определенной мере замещает Сердце Христа как вместилище его крови, она, так сказать, занимает его место и становится его символическим эквивалентом. И разве, с учетом всего сказанного, не примечательно, что чаша когда-то в древности уже была эмблемой Сердца? Впрочем, в том или ином виде чаша, как и само сердце, играет исключительно важную роль во многих древних традициях; и, несомненно, так же было и у кельтов, потому что именно от них явилось то, что составило основу или, по крайней мере, канву легенды о Святом Граале. Достойно сожаления, что невозможно точно знать, какова была форма этой традиции до христианства, но так обстоит дело со всеми кельтскими доктринами, которые передавались исключительно устно. Однако, существует достаточно единое мнение относительно смысла употреблявшихся символов, и в конечном счете это и есть самое главное.
Но вернемся к легенде в той форме, в которой она дошла до нас. И то, что она сообщает о происхождении Грааля, в высшей степени достаточно достойно внимания. Эта чаша будто бы была выточена ангелами из изумруда, выпавшего из чела свергнутого с небес Люцифера. Этот изумруд поразительно напоминает так называемую урна, налобную жемчужину, которая в индийской иконографии часто занимает место третьего глаза Шивы, символизируя то, что можно было бы назвать "чувством вечности". Это уподобление, на наш взгляд, более всего остального и полностью проясняет символику Грааля; а кроме того, здесь можно уловить еще одну связь с сердцем, которое в индуистской традиции, как и во многих других, но, возможно, еще более явственно, есть центр целостного существа, которому, следовательно, "чувство вечности" присуще непосредственно.
Действительно, Святой Грааль есть чаша, которая содержит драгоценную кровь Христа и содержит ее даже дважды, потому что вначале она была чашей Тайной Вечери, а потом Иосиф Аримафейский собрал в нее кровь и воду, истекшие из пронзенного копьем центуриона ребра Искупителя. Таким образом, эта чаша в определенной мере замещает Сердце Христа как вместилище его крови, она, так сказать, занимает его место и становится его символическим эквивалентом. И разве, с учетом всего сказанного, не примечательно, что чаша когда-то в древности уже была эмблемой Сердца? Впрочем, в том или ином виде чаша, как и само сердце, играет исключительно важную роль во многих древних традициях; и, несомненно, так же было и у кельтов, потому что именно от них явилось то, что составило основу или, по крайней мере, канву легенды о Святом Граале. Достойно сожаления, что невозможно точно знать, какова была форма этой традиции до христианства, но так обстоит дело со всеми кельтскими доктринами, которые передавались исключительно устно. Однако, существует достаточно единое мнение относительно смысла употреблявшихся символов, и в конечном счете это и есть самое главное.
Но вернемся к легенде в той форме, в которой она дошла до нас. И то, что она сообщает о происхождении Грааля, в высшей степени достаточно достойно внимания. Эта чаша будто бы была выточена ангелами из изумруда, выпавшего из чела свергнутого с небес Люцифера. Этот изумруд поразительно напоминает так называемую урна, налобную жемчужину, которая в индийской иконографии часто занимает место третьего глаза Шивы, символизируя то, что можно было бы назвать "чувством вечности". Это уподобление, на наш взгляд, более всего остального и полностью проясняет символику Грааля; а кроме того, здесь можно уловить еще одну связь с сердцем, которое в индуистской традиции, как и во многих других, но, возможно, еще более явственно, есть центр целостного существа, которому, следовательно, "чувство вечности" присуще непосредственно.