* * *
   Прибегаю к школе прапорщиков, где наш штаб полка. Во дворе курят человек десять добровольцев, поёживаются на морозе. Другие несутся мимо них в здание. Звонко скрипит утоптанный промёрзший снег. Я тоже спешу в школу, в столовую. Увы, варевом тут не пахнет.
   – Лёня, ботинки стырили? – встревоженно восклицает Юра Зверянский, глядит на мои валенки. Машу на него рукой, объясняю, в чём дело.
   – Посмотрим... – мрачно говорит он насчёт предложения моего квартирного хозяина. – Если не захочет возвращать, я приду!
   Юра на год старше меня: ему семнадцать. Сын врача. Давно прославлен в гимназии страстью к самодельным адским машинам. Одна из них взорвалась у него в руках: лицо осталось обезображенным. Вместо левой брови – шрам; шрамы на щеках, на подбородке. Когда Юра сердится, лицо кажется злодейским – за это его прозвали Джеком Потрошителем. Прозвище Юре нравится. А вообще он очень гордый, обидчивый.
   К нам подходит Петя Осокин, он учился в одном классе с Юрой. Сын небогатого помещика. У Пети большие, прямо-таки коровьи глаза, а в профиль похож на грача. Он – пылкий любитель литературы, причём, увлекается Гоголем, Толстым и всей русской классикой. Это странно. Многие из нас любят читать, но мы жадно читаем Эжена Сю, Хаггарда, Буссенара. Стрельба, приключения – что в книгах может быть интереснее этого? Для Осокина же страшно интересна какая-нибудь фраза из Гоголя. Когда, например, Чичиков торгуется с Собакевичем и Собакевич сообщает, что сейчас скажет Чичикову одно приятное слово. И говорит: «Хотите угол?»
   – Хо-хо-хо! – Осокина душит смех. Петя вновь и вновь пересказывает сцену: – Представляете, Собакевич дерёт за мёртвую душу «угол» – двадцать пять рублей! И это для Чичикова – приятное слово, ха-ха-ха!
   Пете возражают: ну и чего, дескать, особенного? Показано, что Собакевич – жадный, вот и всё.
   – Не всё! – Осокин мотает головой. – Ты только почувствуй, как ввёрнуто! Какой иронизм. – И заговорщицки повторяет: – Хотите угол?
   Сейчас Осокин, кивнув на меня, говорит Джеку Потрошителю:
   – Лёнька – прямо Ноздрёв! Проиграл ботинки, спёр у истопника валенки...
   – Будет тебе, Николай Васильевич, – говорю я. – Лучше скажи, чего нас взбулгачили?
   Осокин окликает сызранского реалиста Селезнёва, в эту минуту вбежавшего в столовую:
   – Что-нибудь знаешь, Селезень?
   Тот повернулся к нам, лицо розовое с мороза, на ресницах иней. С выражением бесшабашности выкрикивает:
   – Оренбург прос...ем! Красные лупанули с юга, взяли Соль-Илецк. Нас бросают им навстречу.
   – Врёшь? – Джек Потрошитель обхватил сызранца за плечи, глаза так и пыхнули.
   Селезнёв клянётся, что не врёт. Мы трое тискаем его, хлопаем по спине, по шее. Нас обуял азарт. Бои, в которых мы до сих пор участвовали, кажутся второстепенными. Мы всё время ждали бешеной победной битвы. Неужели она – вот-вот?
   Примчались Саша Цветков, Вячка Билетов. Да, полк перебрасывают на южное направление. Будем заслоном на пути наступающих красных!
* * *
   Так называемая Туркестанская армия красных продвигалась вдоль железной дороги Актюбинск – Оренбург. Ползли поезда с войсками, по бокам тянулись сотни саней, а дальше, по сторонам, простиралась покрытая глубоким снегом равнина.
   Приблизившись к станции, занятой нашими частями, красные останавливались и начинали артиллерийский обстрел с дальней дистанции. Белые отвечали, готовые отразить атаку. Но атаки не было; проходил морозный день. А ночью отряды неприятеля на санях совершали по равнине глубокие обходы, с рассветом обрушивались на станцию справа и слева, грозя отрезать находящуюся в ней часть. В это же время противник атаковал и в лоб, по железнодорожному полотну. После короткого боя белые отходили, пока оставалась свободной железная дорога позади них. Через два-три дня подобное повторялось на следующей станции.
   Против тактики красных могли и должны были помочь казаки. Это их местность. Им по силам не только перехватывать ночами неприятельские отряды, но и самим делать набеги, перерезать железную дорогу в тылу у врага. Однако в своём большинстве станичники воевать не рвались.
   И вот Туркестанская армия уже в Соль-Илецке. Ещё таких дней пять, и она вступит в Оренбург...
   Нам положение отнюдь не представляется безнадёжным. Мы грезим победами. Вячка Билетов возбуждённо рассказывает:
   – Сейчас слыхал разговор офицеров – к нам поступили французские пушки-скорострелки: митральезы! У них, как у револьверов, – барабаны. Снаряды из барабана – бу! бу! бу! Семь подряд! – рассказчик выразительно прищёлкивает языком, продолжает с таким видом, будто своими глазами не раз наблюдал подобное: – Митральезки – на платформы. Платформы – впереди паровоза. И – понеслись! Красные бабахнут один раз, а наши как посыплют... те – в понос, и тут мы, пехтура, как рванём...
   – Когда это будет? – спрашиваю я.
   Вячка уверяет, что нынче днём. При поддержке митральез мы переходим в наступление. Наш полк должен первым ворваться в Соль-Илецк.
   Билетов – мой бывший одноклассник. На мой взгляд, у него много недостатков: ехидный, неумный, не всегда честный. Но он – мой лучший друг. Пухлый пунцовый рот Вячки всё время в движении: то причмокивает, посвистывает, то втягивает с сипением воздух, сплёвывает, то издаёт неприличные звуки.
   Однажды, когда нам было лет по двенадцать, мы проходили мимо дома кузнецкого пристава Бутуйсова. Из окна высовывался чёрный доберман-пинчер с пристально-серьёзным взглядом. Вячка принялся рычать на него...
   Пёс выпрыгнул в окно, ухватил моего убегавшего друга за каблук, отчего Вячка упал в обморок, и пёс его больше не тронул.
   Отец Билетова – старший бухгалтер хлеботорговой компании. Когда был жив мой отец, они у нас в доме часто играли в шахматы, а в земском клубе – в преферанс. Оба крепко выпивали, оба особенно любили мадеру.
* * *
   Мы стоим в столовой школы прапорщиков, рассуждаем о митральезах. Джек Потрошитель говорит, что револьверные орудия применялись ещё в японскую войну, но заметно себя не зарекомендовали. Вот если б начинять снаряды некоей особой взрывчаткой! Он упоённо о ней рассказывает.
   Саша Цветков слушает с сомнением, вздыхает:
   – Эх, дали б нашему батальону хотя бы один пулемёт «максим»! Да если и дадут, у нас пулемётчиков нет.
   – Я могу быть пулемётчиком! – восклицает Билетов.
   Саша не отвечает – на его лице не усмешка, а как бы намёк на усмешку. Он никогда не позволит себе насмешничать. Умный, красивый, он один у матери, отца нет. Мать – известная на весь Кузнецк портниха. Из своих шестнадцати Саша три года отработал помощником повара в ресторане Гусарова «Поречье».
   Билетов едко взыривается на Сашу, придумывая, как его поддеть, но тут Петя Осокин берёт Вячку за отворот шинели:
   – Знаешь, ты кто? Помесь Хлестакова с Хомой Брутом.
   Вячка в ярости подпрыгнул на месте, ударив себя каблуками по заду. Это его всегдашняя манера. Заорал на Петю:
   – Петушенция, враль, я твой длинный нос отсеку!
   Голос фельдфебеля Кривошеева, которого у нас почему-то зовут Кошкодаевым, гонит на поверку. Выбегаем во двор. Луна блестит в огромном слабо светящемся круге. Ну и стужа!
   После поверки ненадолго возвращаемся в столовую. Нам дают по селёдке, по куску чёрного хлеба и по кружке чая. Проглотив это, хотим жрать как волки, растравленные косточкой ягнёнка.
   Приказ – получить шанцевый инструмент, патроны. Затем строем направляемся на вокзал.
   Глубокая ночь, а Николаевская улица как-то странно, не по-военному оживлена. То и дело, визжа полозьями, лихо проносятся сани с людьми в богатых шубах. Кто-то из ездоков разудало играет на баяне.
   Бывшая резиденция царского генерал-губернатора (этот дом местные жители почему-то называют Караван-Сараем) ярко освещена. Мы знаем, что здесь размещается начальство, но сейчас здание напоминает увеселительный клуб: вышедший из него мужчина в пальто внакидку нетвёрдой походкой подался к автомобилю, что урчал мотором около крыльца, пьяным избалованным голосом, запинаясь, крикнул шоферу:
   – Смотри у меня... э-э... Чуцкаев! Чтоб ни-ничего... не забыл моего!..
   Сызранец Мазуркевич, ученик фотографа, удивляется:
   – Что празднуют-то?
   – Может, уже знают о нашем наступлении? – предположил его земляк Чернобровкин.
   Раздаются злой смех, ругань Селезнёва:
   – Оренбург пропивают!
   Проходим Неплюевской улицей. Горят окна ресторана гостиницы «Биржевая», доносятся звуки оркестра. Из распахнутых дверей вываливаются господа в одних сюртуках, хватают пригоршнями снег с сугробов, прикладывают к багровым лицам. От съеденного и выпитого им так жарко, что надобно взбодриться. С наслаждением вдыхают ледяной обжигающий воздух, из ртов вырываются облачка пара. Один из гуляк кричит нам:
   – Ребятушки-земляки, самарские есть? Какой полк? Победа будет?
   – А ну, без вопросов! – рявкнул на гуляку Кошкодаев, шагая обочь колонны. У него тяжёлая поступь, голова ушла в широкие прямые плечи. Слышу, как он скрипуче ругается сам с собой:
   – Город на осадном положении, а где порядок?
* * *
   – Гляди, Лёнька, и в кафе «Люкс» кутят! – на ходу поталкивает меня плечом Билетов.
   Наша колонна движется мимо красивого пятиэтажного дома, цокольный этаж занимает кафе. Вячка повернул голову к манящим окнам.
   – Лёнька, а ты съел бы на пари сорок блинов с икрой? Куда тебе, немчура. А я бы съел!
   – Второй Собакевич! – насмешливо обронил Осокин, тут же словил от Вячки «длинноносого вральмана», «клювомордника» и «быкоглазого петуха».
   Билетов ругается вполголоса, чтобы не слышал Кошкодаев. С сипением втянул воздух.
   – С кем пари, что Гога съест пятьдесят блинов?
   Впереди меня шагает Гога Паштанов, самый старший в батальоне: ему уже восемнадцать. Окончил нашу гимназию. Пока не записался добровольцем в Народную Армию, выступал в самарском цирке гиревиком. Его отец – столяр-краснодеревщик. Когда готовую мебель грузили на подводы, за одну сторону буфета брались двое грузчиков, а за другую – один Гога.
   Его выступление в цирке так понравилось купцу-татарину, что тот на свои деньги повёз Паштанова в Казань, и там, на празднике сабантуе, Гога бросил на лопатки знаменитого борца Ахмета Душителя. Газета «Казанский телеграф» поместила о Гоге захватывающий очерк «Юный лев Георг».
   Паштанов ведёт себя совершенно как взрослый. На приставания Билетова полуобернулся:
   – Роняешь себя, Вячеслав!
   Голова колонны поворачивает за угол. Нас нагоняют сани, с них кто-то в роскошной горностаевой шапке кричит:
   – Эх-ма, тоска-а! Всё теряем, конец! Кто остановит?
   Другие голоса успокаивают господина, но он не умолкает:
   – Братцы, накажите их! Покарайте их, братцы... – зовёт нас: – Прошу, молодцы, берите...
   Джек Потрошитель гневно бросает:
   – Закроют ему рот?!
   Но несколько наших, в том числе Вячка, пользуясь тем, что Кошкодаев уже за углом, бегут к саням. Вернулись. Билетов бурчит:
   – Там только вино да папиросы.
   От Кошкодаева передают команду: подтянуться! Бодро поём:
   Пошёл купаться Уверлей,
   Оставив дома Доротею.
   На помощь пару, пару
   Пузырей-рей-рей
   Берёт он, плавать не умея...
   Песня вызывает представление о старинной усадьбе... Тихий пруд, сад с таинственно-укромными аллеями; среди пышной зелени белеют статуи обнажённых нимф, Диониса, стройных эфебов. Купанье в жаркий день... Всё это весьма странно представлять в ночном промёрзшем городе, шагая по наезженному блестящему снегу, пуская изо рта парок.
* * *
   Звучит команда: «Вольно!» Мы на привокзальной площади. Здесь расположилась бивуаком конница: волжские татары. Над костром – широкий котёл, в нём булькает варево. Какой восхитительно-дразнящий запах! Билетов толкает меня:
   – Иди попроси мяса!
   – А ты сам?
   – У тебя морда вежливее – скорее дадут.
   Мне не по себе; делаю два шага, останавливаюсь. Татарин в волчьем малахае смотрит на меня. Улыбнулся, запустил в котёл шашку – на её конце протягивает мне огромный шмат мяса. Рукой в перчатке хватаю его, благодарю – и тут команда: грузиться. Расстёгиваю шинель, сую мясо за пазуху. Бежим к составу, вскакиваем в теплушку, но нам кричат – в теплушках поедут казаки с лошадьми, а мы едем в вагонах четвёртого класса. Бежим туда.
   Расселись, состав потащился. Билетов притискивается ко мне:
   – Давай мясо!
   Шарю за пазухой: шмата нет. Выронился в беготне. Вячка лезет мне под шинель обеими руками. Вскочил со скамьи, подпрыгнул, ударив себя каблуками по заду.
   – Один сожрал!
   Я всё время был у него на глазах, он знает, что я не мог съесть мясо. Но ему хочется сорвать злость.
   – Ну, немчура! Худой, а жрать здоров...
   Бросаюсь на него, мой кулак попадает ему в скулу. Тут же получаю удар в переносицу. Стальные руки Паштанова хватают нас за шкирки: лечу на одну скамью, Вячка – на другую.
   Миг – и мы вновь кинемся друг на друга. Но властный голос Паштанова впечатывает:
   – Больше разнимать не буду – пачкаться! Есть суд чести! Не доросли до него? Не понимаю, что вам вообще делать в армии.
   Подавленно молчим. Эшелон прошёл первую от города станцию Мёртвые Соли. За окном, обросшим инеем, по-прежнему – темнота. В вагоне топится печка, но всё равно холодно. Эх, почему сейчас не лето? Насколько легче было бы воевать! Со мной заговаривает Осокин:
   – Слышь, Лёня, я всё вспоминаю – ох, и смешно! Помнишь, как Пьер Безухов после Бородинского сражения мыслит, ищет истину – сопрягать, мол, надо, сопрягать. А оказывается, это он сквозь сон слышит возчиков: «Запрягать!»
   Петя хохочет, я улыбаюсь: в самом деле, комично. Когда я читал это место в «Войне и мире», тоже смеялся.
   – Или возьми, когда Пьера Безухова как поджигателя привели к маршалу Даву, а тот говорит: «Я знаю этого человека!» Лопнуть же можно...
   – Ну, – возражаю, – вот тут уж ничего смешного нет.
   – Что ты, Лёнька? – в Петиных красивых коровьих глазах – и недоумение, и жалость. – Ведь Даву видит Безухова в первый раз, не может его знать! Он играет, представляется – понимаешь? Погляди, какой иронизм! – Осокин изображает мрачного Даву. У него выходит очень смешно. Хохочу.
   – Да у Толстого всё – смех! – убеждённо и радостно восклицает Петя. – И что Пьер проводит время, размышляя о квадрате. И что Платон Каратаев не угодлив, а, хи-хи, ла-а-сков с французами. И то, как наши братишки якобы пустили к костру Рамбаля и его денщика: они, мол, тоже люди, ха-ха-ха!
   – Пустят они нас к костру, – угрюмо замечает Джек Потрошитель.
* * *
   На станции Донгузской мы было вышли из вагонов, но оказалось: здесь займут оборону основные силы, а наш батальон и казачья полусотня выдвигаются дальше.
   Состав сторожко ползёт вперёд; сидим в вагоне, засунув руки в карманы шинелей. Воображаю карту, на ней – линию железной дороги, по которой навстречу друг другу движутся две стрелы. Вот-вот будет точка, где они сойдутся.
   – А я Толстого тоже читал! – вдруг сообщает Саша Цветков. – Между прочим, с карандашиком.
   – А? – Осокин озадачен.
   Саша говорит проникновенно, словно стремясь донести до нас задушевное:
   – Помните, Пьера Безухова зовут солдаты поесть кавардачку? Написано: сварили сало, набросали сухарей. А у нас в ресторане, – он держит перед лицом руку с поднятым указательным пальцем, – кавардак готовится ой не так! Тушится мясо с картофелем, горохом, луком...
   – М-мм, опять про харчи! – раздражается Джек Потрошитель.
   Цветков смущённо умолк.
   – Знаете, кто Сашка? – восклицает, смеясь, Осокин. – Господин Штольц из романа «Обломов»!
   Это несколько неожиданно. Штольц как будто не имел отношения к кулинарии.
   – Читал, – тихо сказал Саша; по лицу видно: раздумывает, обидно для него услышанное или нет?
   – А Лёнька кто, знаете? – хохочет Осокин. – Тургеневский Чертопханов!
   У меня вырывается: почему?
   – Да потому что смешно! Русачок Саша – немец, а немец Лёнька – безоглядный русский тип! Разве ж не иронизм?
   – Тоже нашёл немца, – ворчит Джек Потрошитель, – я его в прошлом году попросил сделать часовой механизм к адской машине – ничего не сумел. Даром что отец был инженер.
* * *
   Умер отец на Пасху в 1914. Ему успешно удалили камни из мочевого пузыря, но фельдшер, когда промывал заживающую рану, был под хмельком, занёс инфекцию – заражение крови...
   Отец строил деревянные мосты, плотины на небольших речках, водяные мельницы, строил и дома богатым купцам: зарабатывал неплохо; состояние, которое он получил по наследству от своих родителей, росло. Кроме дома в Кузнецке, у нас была усадьба у села Бессоновка, триста десятин под посевами лука.
   Отец занимался благотворительностью, за свой счёт построил в Кузнецке сиротский приют, а в Евлашево – школу. К сорока годам увлёкся политикой, делами в земстве, а они требовали частых поездок. К работе охладел, вошёл в долги...
   Когда он умер, матери пришлось продать поместье (мы с братьями горевали из-за продажи верховых лошадей).
   Мать – одесситка, из немецкой семьи среднего достатка, её отец служил управляющим у графа Воронцова-Дашкова. Она получила хорошее образование: безупречно говорила, писала по-русски, по-немецки и по-французски. Пристрастием её было чтение. Она частенько читала по памяти отрывки из баллад германского романтика Уланда, увлекалась русским поэтом Надсоном, которого неизменно называла «прекрасным». Меня лет в пять потрясло «Белое покрывало» в её исполнении...
   Юный венгерский аристократ за участие в революции 1848 года приговорён к смерти, ему страшно, он не уверен, что сумеет достойно принять казнь на глазах толпы. Мать, которая пришла к нему в тюрьму на свидание, обещает, что добьётся аудиенции у императора и тот помилует её сына. Она придёт на площадь к месту казни под белым покрывалом.
   Если же ей откажут, то сын увидит на ней красное покрывало...
   Юноша видит белое, он до последнего мгновения верит, что казнь будет отменена...
   Слушая, я представлял ошеломлённые, восхищённые лица в толпе, толпа до жути, до благоговейного восторга поражена тем, как легко, как гордо и непреклонно принимает смерть юноша...
   Сколько раз и с каким трепетом я воображал себя и мою мать героями поэмы...
   В доме у нас часто звучали выражения: «гражданский долг», «общественные обязанности». Мать состояла в обществе трезвости и, по очереди с другими дамами, работала подавальщицей в чайной для народа, где к яичнице бесплатно предлагали на выбор молоко, квас, клюквенный морс, сбитень и взвар.
   После смерти отца у нас собрались его сестры, причитали: как же мать не уследила – был состоятельный человек и всё порастратил... Мать сцепила руки на груди, громко и нервно, не без напыщенности, произнесла:
   – Он служил России!
* * *
   Известие о войне с Германией пришибло нас. Из Германии тянулся наш род, мы любили Германию, мы видели в ней страну вековой рыцарской славы, страну знаменитых университетов. Германская живопись будила в нас горделивый восторг. А как будоражила германская музыка!..
   И вдруг Германия оказалась «заклятым, смертельным врагом России», русские войска перешли её границу. Газеты стали называть германцев «дикими гуннами».
   В первый день войны мой старший брат Павел сказал:
   – Меня могут призвать в армию – но я не могу стрелять в немцев!
   Когда наши предки переселялись в Россию, русское правительство обещало им, что ни они, ни их потомки в армию призываться не будут. Впоследствии это условие отменили. Немцев не спрашивали, согласны они или нет, и поэтому мы не считали себя обязанными драться против Германии. Тем более мы были убеждены, что Россия могла не вступать в эту войну.
   Павел поступил вот как: он пошёл в армию добровольцем, но попросил военное начальство послать его на Кавказский фронт воевать с турками. Начальство поняло его и просьбу удовлетворило.
* * *
   Отречение императора обрадовало нас – мы считали его виновником войны с Германией.
   И вообще мы были республиканцами. Мой другой старший брат студент Владимир (он с детства носил прозвище Вильгельм Телль) так здорово разъяснял свой идеал – «свободу швейцарского образца»! Он обожал доказывать, что Россия может прийти к благоденствию «только через самоуправление по-швейцарски».
   О большевицком перевороте Владимир выразился: «Это вынужденное предприятие германской разведки и дельно мыслящих русских реалистов» (конечно, он имел в виду не учащихся реальных училищ).
   После заключения Брестского мира домой вернулся Павка – в малиновых, с двумя звёздочками, погонах подпоручика. Мы узнали от него, что большевики – не такие уж друзья Германии и что от них «мерзковато разит фанатизмом новой хлыстовщины». У Павки оказались какие-то друзья в Москве, от них он получал вести, что там тайно создан антибольшевицкий Правый центр, который видит освобождение России от красных в дружбе с Германией. Павел горячо повторял, какое это «отрезвление, какое хорошее дело!» И "хорошо то, что во главе – травленый волк Гурко[3]".
   Владимир возражал, что Гурко – монархист. Павла это и самого мучило, он раздражённо заявлял, что «пусть мавр сделает своё дело, а там жизнь сама повернёт. Какая, к лешему, монархия? Династию в шею, долой назначенчество, выборная власть на местах!»
   Разговор переходил на то, что мир с Германией – это прекрасно, но, с другой стороны, такое унижение для России... Вот бы разрешить всё по-рыцарски – вничью, как партию в шахматы!
   Рассуждали о большевиках. Я не принимал всерьёз то, что Павка, повторяя чьи-то слова, сравнивает их с хлыстами. Меня трогали большевицкие декреты: «Именем Республики...» – какие слова!
   В кузнецком совдепе – симпатичные люди. Механик паровозного депо Суёмов – я дружил с его сыном. Телеграфист Аренин – заядлый рыболов, сколько раз брал меня на рыбалку. Теперь оба называют себя большевиками, утверждают: народ на пороге великого, светлого... Разберись тут.
   В апреле в Кузнецк вошёл красногвардейский отряд Пудовочкина. И тогда стало понятно всё. В один день я увидел десять убийств. Они происходили на улице, а сколько их было в домах, в сараях... Купца Ваксова, единственного, похоронили в гробу. Всех других, по приказу красных, просто зарывали где попало.
   С каким восторгом мы встретили выступление чехословаков против большевиков! Как сумасшедше кидали вверх фуражки, узнав о формировании Народной Армии.
   Пошёл купаться Уверлей...
* * *
   Спрыгиваем с площадки в снег. Посветлело; перед нами простирается белая целина. Мы должны закрепиться справа и слева от железной дороги, перпендикулярными к ней линиями. Нас всего штыков полтораста, так что линии обороны получаются недлинными.
   Селезнёв подступил к Кошкодаеву:
   – Как с котловым питанием?
   Тот отвечает расплывчато: положено, чтоб со следующим составом прибыла кухня.
   Билетов, повернувшись к нам, кричит:
   – Я вас поздравляю! С добрым утром! – оборачивается к фельдфебелю: – А паровоз, какой кухню повезёт, будет сильно гудеть? – До чего нахальный у Вячки вид! Издаёт губами неприличный звук.
   Кошкодаев угрюм – сейчас взревёт лютым зверем!.. Но он нудит на одной скрипучей ноте:
   – Какие ко мне претензии? Воевать надо, сполнять приказ!
   На него наседают:
   – А что – наступление? Сколько нам тут быть?
   Он, наконец, рявкает:
   – Отставить разговоры! – Потом, смягчая, добавляет: – Вы образованные, а дело военное – как не понять? Должны занять оборону, без приказа не отходить... – и заключает, как бы ссорясь, брюзгливым возгласом: – Я вас на войну не гнал!
   Говорит с нами, добровольцами, обиженно и уважительно. Так он всегда. Однажды высказал: «Вам бы год – и были бы вы молодёжь! А пока вы ещё недоросли, мягонька кость – ну как на вас жать?»
   Недоросли – это же оскорбление! «Мягонька кость...» Мне полтора месяца назад исполнилось шестнадцать. Вячка на две недели старше. А Наполеон говорил: нет лучше солдата, чем тот, кому шестнадцать!
   Кошкодаев, по-видимому, умней Наполеона... Голова втянута в плечи, несуразно широкий, грудь выдаётся какой-то бочкой. Осокин называет его помесью унтера Пришибеева с Держимордой.
   – Маловато нас, – озабочен Паштанов, – с флангов легко обойти.
   У Кошкодаева такое выражение, будто у него болят зубы.
   – Могут прислать сюда, – он покашливает, – ударный офицерский отряд...
   – Офицерский? – Саша Цветков в сомнении. – На наш батальон и одного офицера не хватило.
* * *
   Выгрузилась казачья полусотня. Машинист огласил снежные просторы долгим прощальным гудком, паровоз дал задний ход; опустевший состав покатил от нас в обратном направлении.
   Тех, кто занял оборону справа от насыпи, – человек семьдесят. Мы, кузнечане, – в их числе. Кошкодаев назначил командиром Паштанова, а сам с другой половиной батальона, в котором нет и трети комплекта, расположился слева от железной дороги.
   Мы вытянулись цепочкой от насыпи и принялись рыть лопатками ячейки в снегу, через пять-шесть шагов друг от друга.
   Позади, шагах в трёхстах по железной дороге, – будка и сарай Сухого разъезда.