Страница:
Я пристроился за упавшей трухлявой осиной. Рядом – Санёк с «льюисом». Шерапенков влез на дерево в десяти шагах поодаль: хочет подстрелить командира красных.
– Старается, – многозначительно говорит Санёк об Алексее, достаёт из-за пазухи сушёную воблу, колотит ею о ствол пулемета, чтобы легче отстала чешуя. – Об чём он тебе калякает?
Зная, что Санёк ехидно посмеётся, скажи я ему о любви Алексея, молчу об этом. Уклончиво отвечаю: говорит, мол, ему хорошо среди нас.
– Хорошо? Ему?!
– Ну да! Раз мы воюем за свободу народа, свою жизнь кладём... И вообще, мы – Божьи люди.
– Чего-о-о? – у Санька тревожно-изумлённое, растерянное лицо. Спустя минуту протянул не то с восхищением, не то с ядовитой злобой: – Дрючо-о-ок!
Над нами одна за другой свистнули пули – я спрятался за гнилую колоду. Санёк не шелохнулся, держа голову над ней, как и держал. Обгладывая рыбью спинку, задумчиво произносит:
– А я надеялся – он человек. Г-гадственный сучонок! – Решительно доказывает: – Легко балакать, что мы – за народ! А разве не видно: мы для него – одна тягота? Харч забираем, а то и лошадей. Начальство, бывает, плотит, но чего теперь деньги стоят? Это раз! А как я ему в ухо дал? Как мы его к стенке ставили? Тоже Божье дело али семечки? Но даже, окромя всего этого, ты погляди сам на нас, – назидательно толкует мне Санёк, – мы-то – Божьи люди? – Заходится едким мелким смехом. – За круглого дурака считает тя.
Не могу не смеяться вместе с ним. Быть дураком не хочется. Я смеюсь, но мне больно, как от меткого, жестокого удара. Мне больно от пронзительного чувства собственной беспомощности. Если Алексей обманывает?.. Обманывает – а я ему верю.
Верил до сего момента... Доводы Чуносова беспощадно убедительны.
Вспоминаю: мы проходили деревней, Вячка забежал в избу, в этот момент в ней никого не оказалось, в печи стоял горшок с топлёными сливками. Вячка вынес его, и мы стали ложками поедать сливки, хотя прибежала хозяйка и кричала на нас. А как-то я пообещал крестьянке заплатить за шерстяные носки и не заплатил: денег не было. Тёплые носки сейчас на мне. И ведь Шерапенков всё это знает. Знает, но пылко, с горящими глазами шепчет: «Божьи вы люди...»
– Зачем он врёт? – Санёк поглядывает на осину, на которой примостился Шерапенков. – Красного командира высматривает... Окрестность он высматривает! Чую я, скоро засобачит нам...
Не верить этому?.. А что если Алексей, давеча представлявшийся мне таким искренним, на самом деле изощрённо «тонок»? «Тонок на каверзу» – как выразился Чуносов. Несколько раз выручив нас, попросту нами играет: ублажает своё самолюбие. И ждёт случая...
Отходим негустым чернолесьем, ноги скользят по влажной липкой почве, устланной опавшей листвой. Красные не отстают, стреляют. Нервируя, давяще посвистывают пули, с щёлканьем отбивают от деревьев куски коры, сшибают сучья.
Открылась река в пологих берегах, за ней – шелестящая сухим бурым камышом и осокой низина, а саженей через полтораста – крутой каменистый кряж. Дивизия уже форсировала реку и ушла, уничтожив средства переправы, оставив нам одну лодку.
Больше часа отгоняем красных ружейным, пулемётным огнём, пока батальон, ходка за ходкой, перебирается на другой берег. Наконец Санёк, я, Шерапенков, Вячка и ещё человек семь последними набиваемся в лодку. Гребцы во всю мочь налегают на вёсла: скорей, скорей переплыть реку! Выпрыгиваем на отмель, ноги вязнут в иле. Вот-вот на покинутом берегу появятся красные: примутся расстреливать нас, тяжело бегущих по топкой низине.
– Лёнька, гляди-и! – Санёк рванул меня за плечо.
Оборачиваюсь. Шерапенков остался у лодки. Упираясь в её нос руками, разъезжаясь сапогами по илу, пытается столкнуть её назад в реку. Санёк поднимает «льюис».
– Не-ет! – жму книзу ствол пулемёта.
– Давай сам! – обдал меня брызгами слюны. – Щас в лодку запрыгнет, на дно ляжет: не достанем...
Шерапенков – предатель. Улучил момент – перебегает к красным. Надо успеть убить его, но я колеблюсь. Сейчас его застрелит Санёк. Почему-то не могу этого допустить, я должен – я! Вскидываю винтовку, стреляю.
Он упал боком, поднялся на колени, столкнул лодку в реку. На четвереньках развернулся к нам, выползая из воды.
В смутном непонятном порыве я побежал к нему. Папаха с него свалилась, он медленно ложится животом в грязь.
– Они ж... могли б пловца... за лодкой... – выдавливает прерывисто, – и переплыли б удобно. А так – хрен!
Лодку уносит течением. Вымазанной илом рукой он пытается расстегнуть ворот шинели.
– Вы... стрелять скорей...
Приподнимаю его за плечи. Подбежали наши: слушают мой крик – объясняю, в чём дело. Санёк, я, Вячка, Чернобровкин несём Алексея. На его покрытом грязью лице блестят глаза; улыбается:
– Убили меня... чудаки...
Санёк остервенело матерится:
– А ты крикнуть не мог, а?! Гордый – кричать?! Гордый?!
Мы втащили Алексея на кряж, несём по косогору к поджидающему батальону. Ощущаю, как Алексей потягивается, словно вяло пробует вырваться из наших рук. Кричу:
– Санитары!!!
– Умер он, слышь, – говорит Вячка.
– Извольте помолчать! – кричит мне в лицо учитель труда начального училища, снимает шапку над телом Алексея.
Подошёл Сохатский, резко назвал мою фамилию. Встаю перед ним навытяжку. У него негодующее лицо.
– Кто вам дал право стрелять в своих?!
Меня качнуло.
– Ни при чём он, господин прапорщик! – вступился Санёк. – Я виноват.
– И я, – рядом со мной встал Вячка, – я тоже. Мы... мы... эх! – потупился.
Сохатский всматривается в нас поочерёдно.
– Очень странно... – он склоняется над телом Шерапенкова: – Лучший солдат у меня был.
Мы несли Алексея до ближайшей деревни. Там и похоронили. Собрали в батальоне денег, сколько у кого нашлось, отдали священнику, чтобы отслужил не один раз.
Название деревни – Мышки. От Оренбурга в ста пяти верстах.
Рыбарь
1
2
3
4
5
– Старается, – многозначительно говорит Санёк об Алексее, достаёт из-за пазухи сушёную воблу, колотит ею о ствол пулемета, чтобы легче отстала чешуя. – Об чём он тебе калякает?
Зная, что Санёк ехидно посмеётся, скажи я ему о любви Алексея, молчу об этом. Уклончиво отвечаю: говорит, мол, ему хорошо среди нас.
– Хорошо? Ему?!
– Ну да! Раз мы воюем за свободу народа, свою жизнь кладём... И вообще, мы – Божьи люди.
– Чего-о-о? – у Санька тревожно-изумлённое, растерянное лицо. Спустя минуту протянул не то с восхищением, не то с ядовитой злобой: – Дрючо-о-ок!
Над нами одна за другой свистнули пули – я спрятался за гнилую колоду. Санёк не шелохнулся, держа голову над ней, как и держал. Обгладывая рыбью спинку, задумчиво произносит:
– А я надеялся – он человек. Г-гадственный сучонок! – Решительно доказывает: – Легко балакать, что мы – за народ! А разве не видно: мы для него – одна тягота? Харч забираем, а то и лошадей. Начальство, бывает, плотит, но чего теперь деньги стоят? Это раз! А как я ему в ухо дал? Как мы его к стенке ставили? Тоже Божье дело али семечки? Но даже, окромя всего этого, ты погляди сам на нас, – назидательно толкует мне Санёк, – мы-то – Божьи люди? – Заходится едким мелким смехом. – За круглого дурака считает тя.
Не могу не смеяться вместе с ним. Быть дураком не хочется. Я смеюсь, но мне больно, как от меткого, жестокого удара. Мне больно от пронзительного чувства собственной беспомощности. Если Алексей обманывает?.. Обманывает – а я ему верю.
Верил до сего момента... Доводы Чуносова беспощадно убедительны.
Вспоминаю: мы проходили деревней, Вячка забежал в избу, в этот момент в ней никого не оказалось, в печи стоял горшок с топлёными сливками. Вячка вынес его, и мы стали ложками поедать сливки, хотя прибежала хозяйка и кричала на нас. А как-то я пообещал крестьянке заплатить за шерстяные носки и не заплатил: денег не было. Тёплые носки сейчас на мне. И ведь Шерапенков всё это знает. Знает, но пылко, с горящими глазами шепчет: «Божьи вы люди...»
– Зачем он врёт? – Санёк поглядывает на осину, на которой примостился Шерапенков. – Красного командира высматривает... Окрестность он высматривает! Чую я, скоро засобачит нам...
Не верить этому?.. А что если Алексей, давеча представлявшийся мне таким искренним, на самом деле изощрённо «тонок»? «Тонок на каверзу» – как выразился Чуносов. Несколько раз выручив нас, попросту нами играет: ублажает своё самолюбие. И ждёт случая...
Отходим негустым чернолесьем, ноги скользят по влажной липкой почве, устланной опавшей листвой. Красные не отстают, стреляют. Нервируя, давяще посвистывают пули, с щёлканьем отбивают от деревьев куски коры, сшибают сучья.
Открылась река в пологих берегах, за ней – шелестящая сухим бурым камышом и осокой низина, а саженей через полтораста – крутой каменистый кряж. Дивизия уже форсировала реку и ушла, уничтожив средства переправы, оставив нам одну лодку.
Больше часа отгоняем красных ружейным, пулемётным огнём, пока батальон, ходка за ходкой, перебирается на другой берег. Наконец Санёк, я, Шерапенков, Вячка и ещё человек семь последними набиваемся в лодку. Гребцы во всю мочь налегают на вёсла: скорей, скорей переплыть реку! Выпрыгиваем на отмель, ноги вязнут в иле. Вот-вот на покинутом берегу появятся красные: примутся расстреливать нас, тяжело бегущих по топкой низине.
– Лёнька, гляди-и! – Санёк рванул меня за плечо.
Оборачиваюсь. Шерапенков остался у лодки. Упираясь в её нос руками, разъезжаясь сапогами по илу, пытается столкнуть её назад в реку. Санёк поднимает «льюис».
– Не-ет! – жму книзу ствол пулемёта.
– Давай сам! – обдал меня брызгами слюны. – Щас в лодку запрыгнет, на дно ляжет: не достанем...
Шерапенков – предатель. Улучил момент – перебегает к красным. Надо успеть убить его, но я колеблюсь. Сейчас его застрелит Санёк. Почему-то не могу этого допустить, я должен – я! Вскидываю винтовку, стреляю.
Он упал боком, поднялся на колени, столкнул лодку в реку. На четвереньках развернулся к нам, выползая из воды.
В смутном непонятном порыве я побежал к нему. Папаха с него свалилась, он медленно ложится животом в грязь.
– Они ж... могли б пловца... за лодкой... – выдавливает прерывисто, – и переплыли б удобно. А так – хрен!
Лодку уносит течением. Вымазанной илом рукой он пытается расстегнуть ворот шинели.
– Вы... стрелять скорей...
Приподнимаю его за плечи. Подбежали наши: слушают мой крик – объясняю, в чём дело. Санёк, я, Вячка, Чернобровкин несём Алексея. На его покрытом грязью лице блестят глаза; улыбается:
– Убили меня... чудаки...
Санёк остервенело матерится:
– А ты крикнуть не мог, а?! Гордый – кричать?! Гордый?!
Мы втащили Алексея на кряж, несём по косогору к поджидающему батальону. Ощущаю, как Алексей потягивается, словно вяло пробует вырваться из наших рук. Кричу:
– Санитары!!!
– Умер он, слышь, – говорит Вячка.
* * *
Известие, что я убил Шерапенкова, мгновенно всколыхнуло батальон. Нашу историю в подробностях знают все. Встречаю осуждающие, возмущённые, враждебные взгляды. В них чудится мысль: «Ишь, не вынесла душонка, что он таким молодцом показал себя!» Меня колотит нервная дрожь, пытаюсь разъяснить, доказать, что я не нарочно.– Извольте помолчать! – кричит мне в лицо учитель труда начального училища, снимает шапку над телом Алексея.
Подошёл Сохатский, резко назвал мою фамилию. Встаю перед ним навытяжку. У него негодующее лицо.
– Кто вам дал право стрелять в своих?!
Меня качнуло.
– Ни при чём он, господин прапорщик! – вступился Санёк. – Я виноват.
– И я, – рядом со мной встал Вячка, – я тоже. Мы... мы... эх! – потупился.
Сохатский всматривается в нас поочерёдно.
– Очень странно... – он склоняется над телом Шерапенкова: – Лучший солдат у меня был.
Мы несли Алексея до ближайшей деревни. Там и похоронили. Собрали в батальоне денег, сколько у кого нашлось, отдали священнику, чтобы отслужил не один раз.
Название деревни – Мышки. От Оренбурга в ста пяти верстах.
Рыбарь
1
Хлебных снопов уже нет, а летний их запах остался. В рубленом овине темно. Сизорин выбрался в предовинье, приоткрыл дверь. По большому крестьянскому двору проходят люди: к избе, к конюшне, к сараям. В свете луны взблескивает металл винтовок. Голоса незнакомы.
– А живо драпанули! – сказал один.
Другой:
– В Безенчуке настигнем! Пешкодралом, да не спамши, не оторвутся.
Сизорин понял: батальон Поволжской армии[2], где он числился рядовым, спешно покинул деревню. Впопыхах его забыли. Изнурённый походом, несколькими сутками без сна, он непробудно заснул в овине. И вот в деревне красные...
«Господи, вызволи...»
Двор опустел, красные набились в избу. Можно бы выскользнуть, но возле конюшни топчется часовой: нет-нет мелькнёт огонёк самокрутки. Сизорин молит о спасении Христа, Богородицу, всех Святых. Повернул внутрь овина: не удастся ли вылезти через крышу? Вдруг с земляного наката над колосником:
– Тссс, земляк! Я – свой!
Всё как отнялось, винтовку не удержал: приклад больно ударил по ступне.
– Не двигайсь! – приказав, кто-то бесшумно соскочил вниз, вырвал винтовку: – Отстал?
– А ты кто? – прошептал Сизорин.
Незнакомец сказал, что пробирается из мест, занятых большевиками, чтобы вступить в Народную Армию. Чуть-чуть её солдат не застал в деревне. Вошёл – а тут в неё красные въезжают. Укрылся в овине.
– Они путников вроде меня, призывных лет – мигом в распыл! – сообщил человек. – Тем более на мне – хромовые сапоги.
Крепко сжимает руку парня выше локтя:
– А ты дрыхнуть охоч! Я на тебя наткнулся, подле посидел, на накат залез – знай свистишь в обе дырки.
– Крыша соломенная. Разобрать, чай, можно? – бормочет Сизорин.
А толку? Попадут на соседний двор, а там тоже часовой. Лучше уж напрямки мимо избы. Но сперва михрютку украсть!
Сизорину впечаталось в ум неизвестное выражение – «михрютку украсть», – отнесённое, как он догадался, к часовому.
– При мне наган, а нужен твой винт! – человек поглаживает винтовку.
– И... чего?..
– Сними шапку, крестись! Будем надеяться.
– Цыц! Зар-рраза! – крикнул часовой от конюшни.
Вой сменился лаем, взвился вновь. Красноармеец приближается матерясь. Сизорин, скорчившись, смотрит в чуть приотворённую дверь.
– Пшла-аа!! – рявкнул часовой, затопал ногами.
Тишина. Он высморкался на землю, сплюнул, повернулся. Не отошёл пяти шагов, как вой с бесконечно горестной, мертвящей силой стал ввинчиваться в уши. Приоткрылась дверь избы.
– Стрели ты её! Спать нельзя!
– Она в овине! – огрызнулся часовой. – Я туда заходить не могу – пост покидать. Пусть ротный скажет.
Вой не утихал. Минуты через две из избы крикнули:
– Ротный сказал – пальни!
Часовой шагнул к овину, щёлкнул затвор. Сизорин, отпрянув от входа, упал навзничь. Стегнул выстрел, в лицо отлетела щепка, отбитая пулей от косяка. Короткое, смертельно-унылое завывание – вспышка, грохнуло; овин наполнился пороховой гарью.
Сизорин ощутил на лице хваткие пальцы.
– Задело, што ль?
– Не-е... – парень приподнялся, сел.
Незнакомец прошептал в ухо:
– Теперь они или выскочат, или решат: второй выстрел тоже по собаке...
Сизорину в дверную щель смутно видно лежащее на земле тело часового. Стянул шапку, стал молить о чуде Святого Серафима Саровского... Обрекающе стукнет, распахнувшись, избяная дверь, хищно резнут голоса, клацнут затворы...
Спутник неслышно скользнул из овина. Одолевая страх, сгибаясь до земли, Сизорин заспешил следом, сторожко, с вытаращенными глазами, на носках обежал лежащего. Его рука согнута в локте, будто бы прикрывая голову. Приторно-вяжуще, позывая на рвоту, пахнет кровью.
На всех лошадей места в конюшне не хватило, несколько привязаны снаружи. Покрытые потниками, опускают морды в кормушку, хрумкают сено.
– М-ммм... – дрожливо и больно от нетерпения замычал Сизорин, видя, что его товарищ вкладывает коню удила. Бежать, сломя голову бежать!
– Дурак! Пешие не уйдём, лесов нет, – полоснул яростный шёпот.
Минуты ползли терзающе, точно их, как верёвку, протаскивали сквозь сердце. Человек обронил как-то буднично:
– Без седла сможешь? – и вдруг прошипел: – Винт подбери!
Парень схватил винтовку убитого. Через миг дверь избы заскрипела. Луна задёрнута облаками, оживающий порывами ветер будто сгущает сырую студёную мглу. В темноте обозначилась фигура на крыльце. Оба присели за лошадью. Журчит струя, троекратно разносится протяжный громкий звук.
Фигура удовлетворённо крякнула, нырнула в избу.
– Это ротный был, – сказал незнакомец, когда они шагом, чтобы не услышали в избе, проехали двор, огород и оказались на выгоне.
– Почём знаешь?
– Любой другой усёк бы: чегой-то часовой на его пердёж шуткой не отозвался? А ротный знает: с ним шутить не посмеют.
Сизорин, восхищённый новым приятелем, спросил, кто ж эдак называет: «михрютка»? «винт»? Тот ответил: воры.
– Так ты... не вор ли?
– Переверни шестёрку кверх ногами! – загадочно, совсем сбив с толку солдата, сказал спутник.
– А живо драпанули! – сказал один.
Другой:
– В Безенчуке настигнем! Пешкодралом, да не спамши, не оторвутся.
Сизорин понял: батальон Поволжской армии[2], где он числился рядовым, спешно покинул деревню. Впопыхах его забыли. Изнурённый походом, несколькими сутками без сна, он непробудно заснул в овине. И вот в деревне красные...
«Господи, вызволи...»
Двор опустел, красные набились в избу. Можно бы выскользнуть, но возле конюшни топчется часовой: нет-нет мелькнёт огонёк самокрутки. Сизорин молит о спасении Христа, Богородицу, всех Святых. Повернул внутрь овина: не удастся ли вылезти через крышу? Вдруг с земляного наката над колосником:
– Тссс, земляк! Я – свой!
Всё как отнялось, винтовку не удержал: приклад больно ударил по ступне.
– Не двигайсь! – приказав, кто-то бесшумно соскочил вниз, вырвал винтовку: – Отстал?
– А ты кто? – прошептал Сизорин.
Незнакомец сказал, что пробирается из мест, занятых большевиками, чтобы вступить в Народную Армию. Чуть-чуть её солдат не застал в деревне. Вошёл – а тут в неё красные въезжают. Укрылся в овине.
– Они путников вроде меня, призывных лет – мигом в распыл! – сообщил человек. – Тем более на мне – хромовые сапоги.
Крепко сжимает руку парня выше локтя:
– А ты дрыхнуть охоч! Я на тебя наткнулся, подле посидел, на накат залез – знай свистишь в обе дырки.
– Крыша соломенная. Разобрать, чай, можно? – бормочет Сизорин.
А толку? Попадут на соседний двор, а там тоже часовой. Лучше уж напрямки мимо избы. Но сперва михрютку украсть!
Сизорину впечаталось в ум неизвестное выражение – «михрютку украсть», – отнесённое, как он догадался, к часовому.
– При мне наган, а нужен твой винт! – человек поглаживает винтовку.
– И... чего?..
– Сними шапку, крестись! Будем надеяться.
* * *
Незнакомец отступил в темноту, и там вдруг страшно завыла собака. Сизорин оторопев присел на корточки. Невероятно тоскливый, душераздирающий вой, точно кто-то трогает сердце когтистой ледяной лапой.– Цыц! Зар-рраза! – крикнул часовой от конюшни.
Вой сменился лаем, взвился вновь. Красноармеец приближается матерясь. Сизорин, скорчившись, смотрит в чуть приотворённую дверь.
– Пшла-аа!! – рявкнул часовой, затопал ногами.
Тишина. Он высморкался на землю, сплюнул, повернулся. Не отошёл пяти шагов, как вой с бесконечно горестной, мертвящей силой стал ввинчиваться в уши. Приоткрылась дверь избы.
– Стрели ты её! Спать нельзя!
– Она в овине! – огрызнулся часовой. – Я туда заходить не могу – пост покидать. Пусть ротный скажет.
Вой не утихал. Минуты через две из избы крикнули:
– Ротный сказал – пальни!
Часовой шагнул к овину, щёлкнул затвор. Сизорин, отпрянув от входа, упал навзничь. Стегнул выстрел, в лицо отлетела щепка, отбитая пулей от косяка. Короткое, смертельно-унылое завывание – вспышка, грохнуло; овин наполнился пороховой гарью.
Сизорин ощутил на лице хваткие пальцы.
– Задело, што ль?
– Не-е... – парень приподнялся, сел.
Незнакомец прошептал в ухо:
– Теперь они или выскочат, или решат: второй выстрел тоже по собаке...
Сизорину в дверную щель смутно видно лежащее на земле тело часового. Стянул шапку, стал молить о чуде Святого Серафима Саровского... Обрекающе стукнет, распахнувшись, избяная дверь, хищно резнут голоса, клацнут затворы...
Спутник неслышно скользнул из овина. Одолевая страх, сгибаясь до земли, Сизорин заспешил следом, сторожко, с вытаращенными глазами, на носках обежал лежащего. Его рука согнута в локте, будто бы прикрывая голову. Приторно-вяжуще, позывая на рвоту, пахнет кровью.
На всех лошадей места в конюшне не хватило, несколько привязаны снаружи. Покрытые потниками, опускают морды в кормушку, хрумкают сено.
– М-ммм... – дрожливо и больно от нетерпения замычал Сизорин, видя, что его товарищ вкладывает коню удила. Бежать, сломя голову бежать!
– Дурак! Пешие не уйдём, лесов нет, – полоснул яростный шёпот.
Минуты ползли терзающе, точно их, как верёвку, протаскивали сквозь сердце. Человек обронил как-то буднично:
– Без седла сможешь? – и вдруг прошипел: – Винт подбери!
Парень схватил винтовку убитого. Через миг дверь избы заскрипела. Луна задёрнута облаками, оживающий порывами ветер будто сгущает сырую студёную мглу. В темноте обозначилась фигура на крыльце. Оба присели за лошадью. Журчит струя, троекратно разносится протяжный громкий звук.
Фигура удовлетворённо крякнула, нырнула в избу.
– Это ротный был, – сказал незнакомец, когда они шагом, чтобы не услышали в избе, проехали двор, огород и оказались на выгоне.
– Почём знаешь?
– Любой другой усёк бы: чегой-то часовой на его пердёж шуткой не отозвался? А ротный знает: с ним шутить не посмеют.
Сизорин, восхищённый новым приятелем, спросил, кто ж эдак называет: «михрютка»? «винт»? Тот ответил: воры.
– Так ты... не вор ли?
– Переверни шестёрку кверх ногами! – загадочно, совсем сбив с толку солдата, сказал спутник.
2
Днём добрались до своих. Белые грузились в эшелоны – было приказано до подхода противника отбыть на Самару. Ротный командир, наспех выслушав Сизорина, бросил его товарищу:
– Езжай! Там разберёмся.
Уселись в теплушке на солому среди однополчан Сизорина. Его спутник – неказисто-худощёкий, в телогрейке, в заношенном пиджачишке, в кроличьей шапке – выглядит примелькавшимся мужиком, каких миллионы: разве что разжился, по случаю, хромовыми сапогами.
Себя он назвал:
– Ромеев, Володя.
Он уже знает, что Сизорин работал на пороховом заводе в Иващенково подносчиком материалов, в Народную Армию вступил потому, что красные расстреляли отца – старого мастера: подбивал-де к забастовке...
Вскоре после Октябрьского переворота большевики «посадили на голод» весь заводской поселок Иващенково. Рабочим было предписано трудиться по двенадцать часов в сутки – за полтора фунта хлеба. Этого и одному – чтоб чуть живу быть, а семье? Собралась сходка – тысячи голодных, замученных: «Бастовать надо, товарищи!» А по товарищам, по безоружной толпе – товарищи комиссары из пулемётов...
Когда летом восемнадцатого провозгласилась в Сызрани белая власть, рабочие Иващенкова «косяком пошли» в армию Комуча. Причём сорокапятилетних оказалось не меньше, чем юнцов вроде Сизорина.
В который раз взахлёб он рассказывает однополчанам, как удалось спастись благодаря редкостным хитроумию и изворотливости Ромеева.
Искоса поглядывая на него, доброволец Шикунов, вчерашний конторщик порохового завода, спросил:
– Так ли было?
– Совершенно обычно! – последовал ответ. – Дело-то в сыске известное. Когда ворьё хочет обчистить склад, завсегда манят михрютку «на лайку». Тут первое что? Чтоб он стрельнул и чтоб те, кто в домах, знали – стреляет он. Тогда сади в него! Подумают – это он по приблудной собаке. Перевернутся на другой бок и задрыхнут.
Ромеев со значительностью указал на Сизорина:
– А без него не вышло б! – вынул из-под телогрейки револьвер. – Пульни я из этого нагана: любой баран отличит, что это не винт михрютки. А у малого оказался винт!
– Вы по прошлому-то... из сыскного будете? – интересовался Шикунов.
– Именно – и притом, в политическом разрезе! – уточнил со смешком, как бы балагуря, таинственный человек.
Шикунов хотел было снова задать ему какой-то вопрос, но перебил Быбин – степенный многодетный рабочий:
– Нету, выходит, сил у начальства? Теперь что ж – отдаём за здорово живёшь Иващенково? Хорошо – мои убрались к родне в деревню. Но дом-то остался... Вот вы, – обратился Быбин к Ромееву, – много, должно быть, шли через расположение красных. Жгут они дома у тех, кто с белыми ушёл?
В ответ раздалось:
– Я этим больно-то не любопытствовал, но видел – горят дома!
И человек закончил вдруг странно-приподнято:
– Оттого Расея – избяная, что искони ей гореть охота!
– Охота гореть? – переспросил сумрачно-медлительный, испитого вида Лушин, огородник из-под посёлка Батраки, и нахмурился.
Загадочный человек меж тем достал из-за пазухи потёртый кожаный бумажник, бережно извлёк из него небольшую цветную репродукцию – по-видимому, из журнала. На ней – красивый замок с башней, возведённый на холме подле реки.
В первый момент Ромеев смотрел на картинку, печально улыбаясь, но вот выражение сделалось надсадно-страдальческим, на ресницах заблестела слеза.
– И чего б мне не жить там?! – вдруг проговорил отрывисто, двинул нижней челюстью, точно разжёвывая что-то неимоверно жёсткое, причиняющее боль. – Но не-е-ет...
Лушин, важно-насупленный, усатый, притиснулся к Шикунову, прошептал ему в ухо:
– Придурошный или придуривается.
– Езжай! Там разберёмся.
Уселись в теплушке на солому среди однополчан Сизорина. Его спутник – неказисто-худощёкий, в телогрейке, в заношенном пиджачишке, в кроличьей шапке – выглядит примелькавшимся мужиком, каких миллионы: разве что разжился, по случаю, хромовыми сапогами.
Себя он назвал:
– Ромеев, Володя.
Он уже знает, что Сизорин работал на пороховом заводе в Иващенково подносчиком материалов, в Народную Армию вступил потому, что красные расстреляли отца – старого мастера: подбивал-де к забастовке...
Вскоре после Октябрьского переворота большевики «посадили на голод» весь заводской поселок Иващенково. Рабочим было предписано трудиться по двенадцать часов в сутки – за полтора фунта хлеба. Этого и одному – чтоб чуть живу быть, а семье? Собралась сходка – тысячи голодных, замученных: «Бастовать надо, товарищи!» А по товарищам, по безоружной толпе – товарищи комиссары из пулемётов...
Когда летом восемнадцатого провозгласилась в Сызрани белая власть, рабочие Иващенкова «косяком пошли» в армию Комуча. Причём сорокапятилетних оказалось не меньше, чем юнцов вроде Сизорина.
В который раз взахлёб он рассказывает однополчанам, как удалось спастись благодаря редкостным хитроумию и изворотливости Ромеева.
Искоса поглядывая на него, доброволец Шикунов, вчерашний конторщик порохового завода, спросил:
– Так ли было?
– Совершенно обычно! – последовал ответ. – Дело-то в сыске известное. Когда ворьё хочет обчистить склад, завсегда манят михрютку «на лайку». Тут первое что? Чтоб он стрельнул и чтоб те, кто в домах, знали – стреляет он. Тогда сади в него! Подумают – это он по приблудной собаке. Перевернутся на другой бок и задрыхнут.
Ромеев со значительностью указал на Сизорина:
– А без него не вышло б! – вынул из-под телогрейки револьвер. – Пульни я из этого нагана: любой баран отличит, что это не винт михрютки. А у малого оказался винт!
– Вы по прошлому-то... из сыскного будете? – интересовался Шикунов.
– Именно – и притом, в политическом разрезе! – уточнил со смешком, как бы балагуря, таинственный человек.
* * *
Двери теплушки широко раздвинуты – проплывают кленовые лески с розово-жёлтой листвой, то и дело открываются луговины, где ещё вовсю зеленеет высокая густая трава. Ромеев, обняв руками поднятые к подбородку худые колени, следит за мелькающими видами с чутким, радостным интересом.Шикунов хотел было снова задать ему какой-то вопрос, но перебил Быбин – степенный многодетный рабочий:
– Нету, выходит, сил у начальства? Теперь что ж – отдаём за здорово живёшь Иващенково? Хорошо – мои убрались к родне в деревню. Но дом-то остался... Вот вы, – обратился Быбин к Ромееву, – много, должно быть, шли через расположение красных. Жгут они дома у тех, кто с белыми ушёл?
В ответ раздалось:
– Я этим больно-то не любопытствовал, но видел – горят дома!
И человек закончил вдруг странно-приподнято:
– Оттого Расея – избяная, что искони ей гореть охота!
– Охота гореть? – переспросил сумрачно-медлительный, испитого вида Лушин, огородник из-под посёлка Батраки, и нахмурился.
Загадочный человек меж тем достал из-за пазухи потёртый кожаный бумажник, бережно извлёк из него небольшую цветную репродукцию – по-видимому, из журнала. На ней – красивый замок с башней, возведённый на холме подле реки.
В первый момент Ромеев смотрел на картинку, печально улыбаясь, но вот выражение сделалось надсадно-страдальческим, на ресницах заблестела слеза.
– И чего б мне не жить там?! – вдруг проговорил отрывисто, двинул нижней челюстью, точно разжёвывая что-то неимоверно жёсткое, причиняющее боль. – Но не-е-ет...
Лушин, важно-насупленный, усатый, притиснулся к Шикунову, прошептал ему в ухо:
– Придурошный или придуривается.
3
Утро 6 октября 1918. Состав стоит на запасном пути станции Самара. Солнечно, почти по-летнему тепло. Станция запружена добровольцами Поволжской армии. Красные подступают к городу с запада, с юга, угрожая и ударом с севера. Белые начинают отход на Оренбург и на Уфу.
Гомон, суета, гудки паровозов. На перроне бабы торгуют варёной картошкой, воблой, малосольными огурцами, арбузами и другой нехитрой снедью. По двое проходят молодцы в тёмно-серых суконных френчах. Это вчерашние приказчики, лотошники, мукомолы, молотобойцы, ломовые извозчики. Сегодня они – в эсеровской дружине штаба государственной охраны. Наблюдают за порядком, главное же: выискивают предполагаемых «переодетых комиссаров», ведущих большевицкую пропаганду. Дружинники вооружены однозарядными винтовками «Гра». Франция, где они были сняты с вооружения треть века назад и загромождали склады, сбыла их России как союзнице в войне с Германией.
Ромеев побрился, расчесал на пробор длинные сальные волосы. Пройдя через вокзал на площадь, направился к дому начальника железной дороги, теперь занятому военной контрразведкой. Хмурый дружинник с двумя гранатами на поясе, держа тяжёлую винтовку на плече, будто дубину, заступил путь, нарочито лениво (для фасону) процедил:
– Куда прёшь, как на буфет?
– Важное дело! К начальнику контрразведки.
Дружинник поставил ружьё у ноги, знаком велел Ромееву приподнять полы пиджака, похлопал по карманам штанов.
– Следуй! – двинулся сбоку от пришельца, положив левую руку ему на плечо, правой держа «Гра».
Он сидит за массивным дорогим письменным столом, взирает на стоящего мужика. Тот заговорил неожиданно грамотно, с вкрадчивыми нотками:
– С девятьсот второго, с марта месяца, и до четырнадцатого года – если угодно, извольте проверить – служил, понимаете-с, секретным агентом... Москва, Петербург... Имел восемь награждений! Одно – за подписью его высокопревосходительства господина министра... – назвал фамилию сановника, в уважительной скромности понизив голос до шёпота.
– Действительно? – поручик пренебрежительно хмыкнул, скрывая заинтересованность. – Да вы сядьте. – Кивнул на венский стул.
Гость, со значением помолчав и даже как будто собираясь кашлянуть, но не кашлянув, сел.
«Нос картофелиной, – отмечал Панкеев, – выраженные надбровные дуги. Зауряднейшая деревенская физиономия... если бы не проницательные глаза». Сказал скучно, как бы удостоверяя само собой разумеющееся:
– Желаете служить в контрразведке. Подтвердить награждения не можете...
– Увы-с! – пришелец рассказал, как после Октябрьского переворота скрывался от большевиков, с какими мытарствами добрался до белых.
– Но меня вполне могут тут знать, – поведал он с доверительной многозначительностью: – Вы, господин поручик, не правый эсер будете?
– В партиях не состоял и не состою! – сухо заявил Панкеев, спохватился и покраснел: он, офицер контрразведки, отвечает на вопросы какого-то субъекта. Огрубляя голос, со злостью на себя и на пришельца, спросил:
– Фамилия ваша или как там, чёрт, псевдоним?
Человек с достоинством произнёс:
– Исконная моя фамилия – фон Риббек!
Поручик воззрился на него в изумлении.
Помимо агентурного опыта, невозмутимо говорил гость, у него есть знания из книг о деле разведки и контрразведки: красные от его работы понесут страшный, невосполнимый для них урон.
– Да только, господин поручик, имеется загвоздочка: почему и спросил, не эсер ли вы... Эсеры, которые теперь у вас верховодят, могут мне за прошлое... вполне верёвку. Ведь против них работал-с. Возьмите меня служить, им не открывая. Для пользы ж дела!
Стараясь не выказать замешательства, Панкеев осторожно сказал:
– С моей стороны возражений нет. Вернётся начальник, я с ним переговорю о вас. А пока примите совет: вступайте в полк, в котором оказались. Когда вас вызовем, будет лучше, если явитесь уже солдатом.
И он написал записку командиру полка, рекомендуя принять добровольца на довольствие.
Гомон, суета, гудки паровозов. На перроне бабы торгуют варёной картошкой, воблой, малосольными огурцами, арбузами и другой нехитрой снедью. По двое проходят молодцы в тёмно-серых суконных френчах. Это вчерашние приказчики, лотошники, мукомолы, молотобойцы, ломовые извозчики. Сегодня они – в эсеровской дружине штаба государственной охраны. Наблюдают за порядком, главное же: выискивают предполагаемых «переодетых комиссаров», ведущих большевицкую пропаганду. Дружинники вооружены однозарядными винтовками «Гра». Франция, где они были сняты с вооружения треть века назад и загромождали склады, сбыла их России как союзнице в войне с Германией.
Ромеев побрился, расчесал на пробор длинные сальные волосы. Пройдя через вокзал на площадь, направился к дому начальника железной дороги, теперь занятому военной контрразведкой. Хмурый дружинник с двумя гранатами на поясе, держа тяжёлую винтовку на плече, будто дубину, заступил путь, нарочито лениво (для фасону) процедил:
– Куда прёшь, как на буфет?
– Важное дело! К начальнику контрразведки.
Дружинник поставил ружьё у ноги, знаком велел Ромееву приподнять полы пиджака, похлопал по карманам штанов.
– Следуй! – двинулся сбоку от пришельца, положив левую руку ему на плечо, правой держа «Гра».
* * *
Начальника военной контрразведки Онуфриева на месте не было, и гостя привели в кабинет поручика Панкеева. До германской войны Панкеев служил секретарём суда в Пензе и, хотя потом воевал в пехоте, в армии Комуча сумел устроиться в контрразведку – на передовую его больше не тянуло.Он сидит за массивным дорогим письменным столом, взирает на стоящего мужика. Тот заговорил неожиданно грамотно, с вкрадчивыми нотками:
– С девятьсот второго, с марта месяца, и до четырнадцатого года – если угодно, извольте проверить – служил, понимаете-с, секретным агентом... Москва, Петербург... Имел восемь награждений! Одно – за подписью его высокопревосходительства господина министра... – назвал фамилию сановника, в уважительной скромности понизив голос до шёпота.
– Действительно? – поручик пренебрежительно хмыкнул, скрывая заинтересованность. – Да вы сядьте. – Кивнул на венский стул.
Гость, со значением помолчав и даже как будто собираясь кашлянуть, но не кашлянув, сел.
«Нос картофелиной, – отмечал Панкеев, – выраженные надбровные дуги. Зауряднейшая деревенская физиономия... если бы не проницательные глаза». Сказал скучно, как бы удостоверяя само собой разумеющееся:
– Желаете служить в контрразведке. Подтвердить награждения не можете...
– Увы-с! – пришелец рассказал, как после Октябрьского переворота скрывался от большевиков, с какими мытарствами добрался до белых.
– Но меня вполне могут тут знать, – поведал он с доверительной многозначительностью: – Вы, господин поручик, не правый эсер будете?
– В партиях не состоял и не состою! – сухо заявил Панкеев, спохватился и покраснел: он, офицер контрразведки, отвечает на вопросы какого-то субъекта. Огрубляя голос, со злостью на себя и на пришельца, спросил:
– Фамилия ваша или как там, чёрт, псевдоним?
Человек с достоинством произнёс:
– Исконная моя фамилия – фон Риббек!
Поручик воззрился на него в изумлении.
Помимо агентурного опыта, невозмутимо говорил гость, у него есть знания из книг о деле разведки и контрразведки: красные от его работы понесут страшный, невосполнимый для них урон.
– Да только, господин поручик, имеется загвоздочка: почему и спросил, не эсер ли вы... Эсеры, которые теперь у вас верховодят, могут мне за прошлое... вполне верёвку. Ведь против них работал-с. Возьмите меня служить, им не открывая. Для пользы ж дела!
Стараясь не выказать замешательства, Панкеев осторожно сказал:
– С моей стороны возражений нет. Вернётся начальник, я с ним переговорю о вас. А пока примите совет: вступайте в полк, в котором оказались. Когда вас вызовем, будет лучше, если явитесь уже солдатом.
И он написал записку командиру полка, рекомендуя принять добровольца на довольствие.
4
Ромеев в гимнастёрке из желтовато-зелёной бязи, опоясанный ремнём, лежал в теплушке на соломе. Под головой – скатка шинели. Ещё он получил медный котелок, русскую пятизарядную винтовку и два брезентовых подсумка с горстью патронов в каждом.
Добровольцы прогуливались вдоль состава или сидели на траве, что росла меж запасных путей, грелись на осеннем солнце. Другие отправились на привокзальную площадь.
В теплушку заглянул Лушин:
– Слышь? Ты, случаем, не хворый? А то вон амбулатория...
– Не нуждаюсь! – прорычал Ромеев.
Подошедший Шикунов благожелательно заметил:
– А на воздухе-то привольно... Вышли бы.
Лушин добавил, что на перроне из-под полы торгуют самогонкой. Ребята пошли: сейчас принесут «баночку».
Преданно сидя возле своего спасителя, Сизорин просяще потянул:
– Выходи, а? Дядя Володя... – Ему было неловко назвать сорокалетнего человека просто Володей.
Тот порывисто встал, выпрыгнул из теплушки.
– Ну ш-што они там мудрят?! Мне же работать надо, работать, работать!
Добровольцы переглянулись. Ромеев заговорил со злым возбуждением: да, он может с ними в пехоте быть, пожалуйста. Но большевицкие шпики – они ж кругом! Скольких он мог бы зацапать: с его опытом, с его «тонкостью». Для того и пробирался к белым, чтобы в контрразведке служить!
Лушин, не любящий тех, кто пренебрегает возможностью выпить, услышав к тому же, по его мнению, глупость, изобразил человека, который не позволяет себе насмешки, но удивлён безмерно:
– Чего они тут делают, шпики? Бомбу в вагон кинут? Не слышно было такого.
– А если они агитировают, – наставительно и, как всегда, приветливо произнёс Шикунов, – то дружина их берёт и в момент – за пакгаузы. Готово! На рассвете расстреляли двоих. Я ходил поглядеть: лежат.
Ромеев вскинулся в страстном негодовании:
– Кокнули невиновных, вполне могу сказать! Видал я дружинников этих. Ни в коей степени они подлинных лазутчиков не раскусят. А что те здесь делают – скажу...
В Самаре скопились основные силы Комуча. Отсюда эшелоны отходят по двум направлениям: на юго-восток, к Оренбургу, и на восток, к Уфе. Задача большевицкой разведки: узнать, куда больше войск отправляют? Если, скажем, на Уфу, то красные свои главные силы бросят на Оренбург, где белые слабее. Разобьют, а затем навалятся и на уфимскую группировку.
Ещё очень важно, до какой станции следуют эшелоны. Если до Кротовки – до неё три часа езды, – то узел обороны будет там. Чтобы её взять, красным придётся подготовиться, подтянуть новые войска. Если же эшелоны идут до Бугуруслана, то на расстоянии в двести верст до него серьёзной обороны белые не готовят. И, значит, большевики станут наступать ускоренно, не снимая частей с других участков.
– Вы через неделю-две, к примеру, вступите в бой. Будете драться – храбрей некуда. Но судьба боя уже сегодня решается, здесь! – Ромеев показал на составы, занявшие все пути, на толпящихся военных и разношёрстный люд.
Быбин закреплял пуговицу на запасной нижней рубахе. Откусывая нитку, степенно заметил:
– Неуж в нашей контрразведке про то не знают?
– Оно, конечно, как не знать, раз они – офицеры... – нервно поморщился Ромеев. – Но надо ещё лазутчика выследить! Кто на это годен – более меня?
Добровольцы прогуливались вдоль состава или сидели на траве, что росла меж запасных путей, грелись на осеннем солнце. Другие отправились на привокзальную площадь.
В теплушку заглянул Лушин:
– Слышь? Ты, случаем, не хворый? А то вон амбулатория...
– Не нуждаюсь! – прорычал Ромеев.
Подошедший Шикунов благожелательно заметил:
– А на воздухе-то привольно... Вышли бы.
Лушин добавил, что на перроне из-под полы торгуют самогонкой. Ребята пошли: сейчас принесут «баночку».
Преданно сидя возле своего спасителя, Сизорин просяще потянул:
– Выходи, а? Дядя Володя... – Ему было неловко назвать сорокалетнего человека просто Володей.
Тот порывисто встал, выпрыгнул из теплушки.
– Ну ш-што они там мудрят?! Мне же работать надо, работать, работать!
Добровольцы переглянулись. Ромеев заговорил со злым возбуждением: да, он может с ними в пехоте быть, пожалуйста. Но большевицкие шпики – они ж кругом! Скольких он мог бы зацапать: с его опытом, с его «тонкостью». Для того и пробирался к белым, чтобы в контрразведке служить!
Лушин, не любящий тех, кто пренебрегает возможностью выпить, услышав к тому же, по его мнению, глупость, изобразил человека, который не позволяет себе насмешки, но удивлён безмерно:
– Чего они тут делают, шпики? Бомбу в вагон кинут? Не слышно было такого.
– А если они агитировают, – наставительно и, как всегда, приветливо произнёс Шикунов, – то дружина их берёт и в момент – за пакгаузы. Готово! На рассвете расстреляли двоих. Я ходил поглядеть: лежат.
Ромеев вскинулся в страстном негодовании:
– Кокнули невиновных, вполне могу сказать! Видал я дружинников этих. Ни в коей степени они подлинных лазутчиков не раскусят. А что те здесь делают – скажу...
В Самаре скопились основные силы Комуча. Отсюда эшелоны отходят по двум направлениям: на юго-восток, к Оренбургу, и на восток, к Уфе. Задача большевицкой разведки: узнать, куда больше войск отправляют? Если, скажем, на Уфу, то красные свои главные силы бросят на Оренбург, где белые слабее. Разобьют, а затем навалятся и на уфимскую группировку.
Ещё очень важно, до какой станции следуют эшелоны. Если до Кротовки – до неё три часа езды, – то узел обороны будет там. Чтобы её взять, красным придётся подготовиться, подтянуть новые войска. Если же эшелоны идут до Бугуруслана, то на расстоянии в двести верст до него серьёзной обороны белые не готовят. И, значит, большевики станут наступать ускоренно, не снимая частей с других участков.
– Вы через неделю-две, к примеру, вступите в бой. Будете драться – храбрей некуда. Но судьба боя уже сегодня решается, здесь! – Ромеев показал на составы, занявшие все пути, на толпящихся военных и разношёрстный люд.
Быбин закреплял пуговицу на запасной нижней рубахе. Откусывая нитку, степенно заметил:
– Неуж в нашей контрразведке про то не знают?
– Оно, конечно, как не знать, раз они – офицеры... – нервно поморщился Ромеев. – Но надо ещё лазутчика выследить! Кто на это годен – более меня?
5
Посетитель заинтриговал Панкеева. Вспомнилось, что недавно к ним в контрразведку обращался за вспомоществованием внушительного облика старик по фамилии Винноцветов – в прошлом один из высших чинов политического сыска. Бежав из Москвы от большевиков, он прозябал в Самаре в плохонькой гостинице рядом с вокзалом. Поручик послал за ним...
Винноцветов, огромный обрюзгший, лет шестидесяти пяти господин с седыми «английскими» полубаками, грузно, сдерживая кряхтенье, опустился в кресло.
– Фон Риббек, говорите? – в приятной задумчивости улыбнулся, вспоминая, потирая оживлённо белые руки с отечными пальцами. – Это, знаете, хо-хо-хо, фигура! – и вкусно причмокнул, как гурман, толкующий об изысканном блюде. – Разгром эсеровской партии в девятьсот шестом-седьмом – какую он здесь сыграл роль! Его заслугу трудно преувеличить. Талант бесподобнейший!
– И... – Панкеев подавлял нетерпение, но любопытство прорвалось: – он что же... в самом деле – «фон»?
Винноцветов одышливо захохотал, на морщинистом лице проступили налитые кровью прожилки.
– Барон, а? Не правда ли, курьёзно, кхе-кхе?.. – поперхав, перевёл дух. – Было доподлинно известно лишь, что его мать взаправду носила фамилию Риббек. В Москве, на Стромынке, держала дом терпимости – из дорогих. И имела авантюрную, романическую интригу со взломщиком – несомненно, русских кровей. Сия пара произвела на свет нашего с вами знакомого.
Числился он Ромеевым – уж и не знаю, откуда взялась эта фамилия. Одна из кличек была – «Володя». Поскольку он обожал разглагольствовать о своём «благородно-германском» происхождении, ему у нас дали, по созвучию с Риббеком, и кличку «Рыбак». Но, по его мнению, слово «Рыбак» чересчур походит на «Риббек» и своим прозаическим смыслом, г-хм, оскорбляет «родовое имя». Характер-с! Настоял, чтобы «Рыбака» заменили на «Рыбаря».
Винноцветов, огромный обрюзгший, лет шестидесяти пяти господин с седыми «английскими» полубаками, грузно, сдерживая кряхтенье, опустился в кресло.
– Фон Риббек, говорите? – в приятной задумчивости улыбнулся, вспоминая, потирая оживлённо белые руки с отечными пальцами. – Это, знаете, хо-хо-хо, фигура! – и вкусно причмокнул, как гурман, толкующий об изысканном блюде. – Разгром эсеровской партии в девятьсот шестом-седьмом – какую он здесь сыграл роль! Его заслугу трудно преувеличить. Талант бесподобнейший!
– И... – Панкеев подавлял нетерпение, но любопытство прорвалось: – он что же... в самом деле – «фон»?
Винноцветов одышливо захохотал, на морщинистом лице проступили налитые кровью прожилки.
– Барон, а? Не правда ли, курьёзно, кхе-кхе?.. – поперхав, перевёл дух. – Было доподлинно известно лишь, что его мать взаправду носила фамилию Риббек. В Москве, на Стромынке, держала дом терпимости – из дорогих. И имела авантюрную, романическую интригу со взломщиком – несомненно, русских кровей. Сия пара произвела на свет нашего с вами знакомого.
Числился он Ромеевым – уж и не знаю, откуда взялась эта фамилия. Одна из кличек была – «Володя». Поскольку он обожал разглагольствовать о своём «благородно-германском» происхождении, ему у нас дали, по созвучию с Риббеком, и кличку «Рыбак». Но, по его мнению, слово «Рыбак» чересчур походит на «Риббек» и своим прозаическим смыслом, г-хм, оскорбляет «родовое имя». Характер-с! Настоял, чтобы «Рыбака» заменили на «Рыбаря».