Я чуть не привстал от изумления: в его голосе – просительность.
   – Ну, возьми, не злобься...
   – Зачем?
   – Дарю вроде как...
   Сегодня он здорово помог, у меня уже нет к нему ненависти. Но не может быть и дружелюбия. Для меня он – непостижимо тёмная, опасная фигура. Как бесстыдно-спокойно объяснил, почему ему стало известно, что на нас идут рабочие...
   Отказываюсь от подарка. Он отошел, сел под дерево, слившись с ним. Меня позвал Санёк, спросил шёпотом:
   – Подкатывается?
   Я рассказал. Санёк разбил о колено варёное яйцо, сковыривает с него скорлупу.
   – Ну, скажи! Будто из Кутьковской слободы!
   Недалеко от его родной деревни находится слобода Кутьковская. В давние времена это было село. Когда отменяли крепостное право, жители села потребовали лучшие помещичьи земли. Получив отказ, «встали в претензию» – свою землю не пашут. Отправили кругом посыльных с подводами, чтобы выдавали себя за погорельцев и собирали подаяние. Становились ямщиками, лесорубами, шли по деревням плотничать, класть печки, отправлялись бурлачить, а то и коней красть, разбойничать.
   – С голодухи, зверюги, иной раз загинались, но поле пахать – не-е! Так и доселе: кто шорник, кто жестянщик, кто торговлишкой пробавляется. Зато гордости в каждом – во-о! – Санёк, привстав с земли, поднял руку, показывая, сколько гордости в каждом кутьковском жителе. – Скажешь ему: тебе ль гордиться, голяк? Чего не пашешь? А он важно, чисто купец: «Почему я должен на плохой земле сидеть, когда столько хорошей в дурацких руках плачет?»
   – Уваженья требуют не по своему месту, – рассуждает Санёк тоном человека, уверенного, что его мысли неоспоримы. – Коли нет путёвого хозяйства, ты в жизни бултыхаешься, как котях в луже. С какой стати я должен перед тобой шапку сымать? А они полагают – должен. И любой вред могут засобачить исподтишка.
   Он говорит шёпотом, к нашему разговору никто не прислушивается. Вячка «выдвинулся» в поле – будто б получше следить за деревней, а сам, наверное, дремлет. Другие: кто прохаживается, кто прилёг на траву.
   – Трое кутьковских служили со мной в Персии, – шепчет Санёк. – Ну, чисто враги для остальных! Уж как их учили («учили» означало били), а всё без толку. Наверняка они за обиду – того... постреливали в спину во время боя. Но никто их на месте не поймал.
   Помолчав, продолжил совсем тихо:
   – Твой дрючок в шапке – чисто таковский! Не гляди, что выручил. Завтра может так же и под монастырь подвести. Эдак он свой нрав тешит: представляет себя как бы над всем миром.
   Услышанное кажется мне чудным до неправдоподобия: деревенский парень «представляет себя над всем миром»! Какие у него на то основания?
   Санёк воспринял моё недоверие как должное: истины, доступные ему, от других скрыты. Посмеиваясь, сказал:
   – Почему я дал согласие к нам его взять? Мне стало интересно, чего такое он против нас удумает? Сколь он тонкий на каверзу?
   «Тонкий на каверзу...» Я думаю о том, какой странный, загадочный человек оказался рядом с нами. Маленький, неказистый, а из-за него погиб сильный умный красивый Павел. А давеча сколько здоровых краснюков отправилось на тот свет из-за него же! К чему он стремится? Откуда в нём способность так независимо, так гордо держаться? Простой крестьянин, «бобыль», как сказал о нём брат. Видимо, и избы-то своей нет.
   – И ведь бесстрашный до чего! – шепчу я.
   – Так ему дано, – объясняет Санёк презрительно, будто речь о каком-нибудь незавидном свойстве. – За шкирку возьми, об стенку кинь – готов. Не мужик, а насмешка. Зато самовольства – поболе, чем у графьёв. Ему что красные, что белые – он всех ненавидит. Почему? Потому что ни те, ни другие его генералом не ставят.
   – Неужели у него такие требования?
   – А то нет? – Подумав, Санёк прошептал: – Я гляжу, он к тебе подкатывается. Оно, может, и неплохо. Про кутьковских я слыхал: вдруг им кто-то стал по душе – так они за него на раскалёно железо сядут.
   Молчим.
   – Щас сядут, – говорит Санёк, – а через час зарежут. Самовольство!
* * *
   За три дня наша дивизия отбросила красных на двадцать вёрст. Противник понёс потери, но не был разгромлен, как рассчитывал генерал Цюматт. В то время как мы наступали на северо-запад, группа красных войск, верстах в пятидесяти к северу, двигалась на восток. У нашего командования не было сил защитить наш тыл. Мы получили приказ отступать.
   Бузулук оставлен. Отходим к Оренбургу, не расставаясь с надеждой завтра же ударить вспять. Месим грязь просёлков, но чувство подъёма не покидает. Господи, как верится в победу!
   Дважды перед нами показывались разъезды неприятеля... В нашем тылу уже действуют его отдельные отряды.
   Ночью был морозец, и ноги не тонут в грязи. С рассвета мы протопали вёрст пятнадцать. Пасмурный холодный день, мелькают снежинки. Вытянувшийся в колонну батальон приближается к деревне. Мы знаем: на батальон получены деньги от командования, и для нас будет куплен бык. Мы останемся в деревне до утра, вдоволь наедимся убоины... Это здорово подгоняет.
   Поднялись на безлесый взлобок: вон и деревня. Из неё вправо, на юг, выезжает обоз. При нём коровы, стадо овец.
   – Жители смываются, скотину угоняют? – предположил Вячка.
   Ротный посмотрел в бинокль. Люди в обозе вооружены винтовками, и ни у кого нет погон. Это красные. Удаляются под углом к линии нашего движения. Если пуститься за ними напрямую, полем, их можно догнать. Нас бесит: они забрали скот, чтобы вынудить нас взять у крестьян последнее. Того жирного быка, что занимает наши мысли, уводят!
   Вызвались желающие нагнать обоз; среди них я, Шерапенков. Нас десятка три с лишним. Старшим – Санёк. Идём вспаханным на зиму подмёрзшим полем, что раскинулось по изволоку. Деревня осталась слева. В отдалении перед нами лысый глинистый гребень, за который перевалил обоз. На гребне, поодаль от дороги, высится скирда соломы.
   Когда до скирды осталось саженей двести, застучал пулемёт. Шедший левее и немного впереди меня пензенский парень Пегин будто споткнулся: без звука упал ничком. Двое ранены. Лежим, вжимаясь в начинающую оттаивать пашню.
   – Ушлые! – в тоне Санька слышится уважение; он стреляет по верхушке скирды. – Будут нас держать, пока обоз не сбежит.
   Несколько минут палим по скирде. Пулемёт молчит. Попали? Санёк считает, что нет:
   – За верхом прячутся. А пойдём – ещё пару наших срежут.
   – Пегин бедный, – срывается у Чернобровкина, – у него сегодня день рожденья!
   – Поели говядины! – разносится по залёгшей цепи. Стонут раненые; их волоком потащили к деревне, куда уже вступает наш батальон.
   Санёк, как всегда, обстоятелен:
   – Чего уж, сами напросились. Ни с чем возвращаться не с руки. Будем окружать.
   Понимаем: пока ползком обогнём скирду, обоз окажется так далеко, что его уже не догонишь. Может, удастся хотя бы захватить пулемёт. Пригодился бы он нам здорово: в батальоне нет пулемёта.
   – Гляди вон туда, – Шерапенков вдруг показал мне пальцем на гребень, вправо от скирды. – Замечаешь водороину?
   Всмотревшись, я увидел промытую весенними водами рытвину: она тянулась с бугра и пропадала.
   – Сообрази уклон местности, – сказал Шерапенков таким тоном, будто он заранее знает, что я ничего сообразить не смогу, – водороина должна заворачивать влево и проходить между нами и пулемётом. Если б ты сидел на лошади, ты б её видел.
   Не понимаю, куда он клонит.
   – До водороины добегу, – говорит он нарочито мягко, как говорят с глупенькими, – по ней, по ней... и буду у пулемётчика за спиной.
   – Да, может, она не доходит так далеко вниз, промоина твоя?
   – А куда вода девается? – спрашивает насмешливо и вместе с тем терпеливо (так, чтобы терпеливость была заметна). – В дыру под землю уходит?
   Я не сдаюсь: а, может, рытвина не заворачивает влево, а проходит где-то справа от нас?
   На его лице – презрение. Он даёт мне время его почувствовать. Отвернулся, ползёт к Саньку. Тот задумывается.
   – А сколь до неё бежать, до канавы? Срежет он тя.
   – Моё дело!
   Санёк повернулся ко мне с выражением немого вопроса. У меня вырвалось:
   – Я с ним...
   Пулемётчик, заметив наше оживление, открыл огонь. Вскрик, ругательства. У нас ещё один раненый.
* * *
   Бьём из винтовок по верху скирды. Пулемёт опять смолк.
   – Я пошёл! – не удостоив нас взглядом, Шерапенков побежал вперёд. Несуразный в шинели, в сапогах, которые ему велики, в огромной папахе. «Одна шапка, – выражение Санька, – пол-его роста!»
   – Хочет к красным, – возбуждён Вячка. – Ой, уйдёт!
   – Если только они его раньше не срежут, – замечает Санёк со злорадством.
   Вскакиваю, бегу за Алексеем, изнемогая от сосущего, невыразимо унылого ожидания: сейчас ударит в грудь... в лицо... в живот...
   За спиной – густой треск выстрелов: наши стараются прикрыть нас. Однако пулемёт заговорил: распластываюсь на земле. А Шерапенков бежит, клонясь вперёд: маленький человек, словно для смеха обряженный солдатом.
   Заставляю себя вскочить, несусь вдогонку, наклоняясь как можно ниже, зубы клацают. Впереди, в самом деле, – рытвина. Пулемёт строчит: вижу, как на пашне перед Алексеем в нескольких точках что-то едва уловимо двинулось. Это в землю ударили пули.
   Я бросился в сторону, упал. Въедливо-гнетуще, пронизав ужасом, свистнуло, кажется, над самой макушкой. Последняя перебежка – и я в канаве. Шерапенков встречает ленивым укором:
   – Когда знающий учит, надо язык в ж... и слушать, а не вякать.
   Пополз по водороине, которая, подтверждая его догадку, заворачивала на бугор. В ней тающий ледок, местами стоит вода. Я промок и вывозился в грязи так, как мне ещё не случалось; кажется, даже кости отсырели.
   – Долго ещё?
   Он, не отвечая, выглянул из рытвины, нехорошо рассмеялся. Осторожно высовываюсь. Скирда от нас слева и по угорью немного выше. До неё саженей тридцать. Пригибаясь, от неё спешат уйти за гребень двое, задний несёт ручной пулемёт.
   – Это они от нас с тобой бегут, – посмеивается Алексей. – Видали, что мы из-под их пуль в водороину проскочили: не желают спинку-то подставлять. Но припоздали маненько... – прицеливаясь, бросил мне: – В заднего!
   Стреляем одновременно – упал. Другой побежал, не оглянувшись.
   Мы погнались, часто стреляя с колена. Алексей третьим выстрелом уложил и его. Торопимся к пулемёту – «льюис» с магазином-тарелкой.
   – Замечательная вещь! – тоном знатока произносит Алексей. С трудом подняв, осматривает «льюис», поглаживает сталь.
   Подбежали наши. Санёк жадно глядит на пулемёт.
   – Себе берёшь? – спрашивает на удивление уважительно.
   Шерапенков опустил «льюис» наземь, повернулся к Саньку спиной, снисходительно-высокомерно, не передать словами, уронил:
   – Ладно. Я себе ещё достану.
   Подъехали всадники в красных бескозырках: это гусары, их дюжины три. То, что осталось после наступления от приданного нашему полку эскадрона.
   Узнав об уходящем обозе, гусары вызвались его настигнуть, если со скирды будет «снят» пулемёт. Теперь они пустились за обозом ходкой рысью.
* * *
   Редкое счастье: хозяева, в чей двор мы вошли, топили баньку, собираясь париться. Я, вымокнув в канаве, до дрожи окоченев, попросился в баню. Алексей, который трясся от холода, как и я, пошёл париться только после приглашения, повторённого мной дважды.
   А Санька баня интересовала во вторую очередь.
   – Мать! – кинулся к хозяйке. – У нас деньги есть, всё оплатим! Даёшь лучший харч?
   Крестьянка поставила на стол чугун варёной картошки, горшок гороховой каши с подсолнечным маслом, положила каравай хлеба, связку вяленых лещей. Билетов и Чернобровкин, собравшиеся было с нами париться, не стерпели и набросились на еду.
   Банька плохонькая, топится по-чёрному, но я блаженствую. Алексей же моется основательно и бесстрастно, точно делая важную, но не радующую работу. Я думал: раздевшись, он окажется совсем тщедушным. Но нет: у него мускулистые, отнюдь не тонкие ноги, и в теле чувствуется здоровье. В пару бани язвы на спине стали буро-пунцовыми, словно бы увеличились и углубились. Когда Алексей окатывается водой, вода розовеет от сукровицы.
   – Саднят раны? – спросил я.
   – Рубаха присыхает. Рвать надо, а неохота. Так и ходишь: по неделе и больше, – он не к месту рассмеялся. – Наконец-то дёрнешь: кэ-эк гной брызнет! А там уже чистая кровушка пойдёт.
   Я сказал, что ему, наверно, нужно постоянно делать перевязки.
   – А кто будет? Нюрка мне стирать не хотела и не велела Лизке.
   Нюрка, оказалось, – жена брата. Лизка – старшая дочка. По словам Алексея, он однажды даже избил золовку «за злобство». А «после брат сзади прыг и оглушил». Вспомнив нехилого брата, я подумал, что ему, конечно, вовсе не требовалось прыгать на Алексея сзади. Но я промолчал. Спросил, из-за чего у них рознь.
   – Потому что я, – надменно сказал Шерапенков, – в моём праве! И если б не они, у меня могла бы жизнь быть.
   Рассказал, что окончил церковноприходскую школу с похвальным листом и отец решил: он больше для городской жизни подходящ. Отвёз в Самару к известному мастеру Логинову: учиться делать дамские ридикюли и другую галантерею. В учении Алексей показал дарование. Отец, умирая, оставил всю землю – восемнадцать десятин – старшему брату с условием «довести Алёшку до дела». Началась германская война; он уже работал помощником Логинова. Попросился на войну. Когда вернулся с фронта после ранений – захотел открыть собственную мастерскую, но требовалась известная сумма. Брат в то время «имел двух лишних бычков». Денег от их продажи Алексею хватило бы.
   – Я ему говорю: уважь моё право! Наказал отец меня до дела довести, так доводи!
   Но брат, «а особливо Нюрка», напирали, что он «уже доведён до дела» – работал у Логинова, пусть и дале работает.
   – Я говорю: это было полдела. Дело – когда оно моё!
   Не дали денег брат с женой. Тогда он пришёл к ним в отцовскую избу: «Буду вовсе без дела жить. Я в моём праве!» Брат не выгнал, терпел; золовка «злобилась, выживала». Тут случился Октябрьский переворот, вскоре в деревню нагрянула красногвардейская дружина – «и двоих быков свели, и ещё и кабана!»
   Вспоминая это, он трёт безволосую грудь мочалкой, удовлетворённо посмеивается.
   Я спросил, что он думает о большевиках.
   – Выжиги! Читал я ихи листки: всеобщее счастье, мол, дадим. Разве ж счастье может быть всеобщее? Ты погляди, сколь горемык кругом: тьма-тьмущая! Куда они денутся? А несчастные рожаться, што ль, перестанут? Одни дураки в это счастье и верят, но, скажи, как много их! То-то отец-покойник говорил: дураков в пашню не сеют, они сами плодятся.
   – И как же ты, – сказал я, – это понимал и побежал к красным нашу разведку выдавать?
   Он глядит на меня в упор. Глаза ледяные, немигающие.
   – Я на рыбалку собирался: сижу под сараем, лажу верши, а твой брат по нашему двору туда-сюда, ляжками играет, распоряжается. Иди, мне говорит, напои мою кобылу! Я говорю: разве вы, господин поручик, меня слугой наняли?
   «Господин поручик...» Брат был подпоручиком. По армейскому неписаному правилу, Шерапенков опустил приставку «под».
   – А он... – в голосе Алексея – неизбывно-горчайшая обида, глаза подёрнулись влагой, – он как сунет мне кулаком в спину, в больное место. Здоров, сволочь! Я от боли упал. Ну, думаю, я тя обласкаю...
   Помолчал, потупившись. Поднял на меня горящий взгляд.
   – Если б можно было: мне трёхлинейку – и ему! С десяти саженей – «цельсь!» – Голос стал дрожливо-яростным, в уголках рта – пена. – По счёту «три»... Я б его сшиб! И нисколь бы не жалел, и хер бы с ним!
   Последние слова меня резнули по нутру, точно глотнул чего-то кипящего. Я поспешно окатился водой, стал одеваться.
* * *
   У гусар один убитый, трое раненых, но скот возвращён в деревню. Командир батальона уплатил хозяину за огромного вола, и наутро следующего дня мы ели вожделенный суп со свежим мясом, густо приправленный картофелем и крупой. Каждому досталось почти по два фунта говядины. Наевшись, мы присолили оставшиеся куски и спрятали в вещевые мешки.
   Утро пронизывающе-сырое, туманное, вот-вот посыплет мокрый снег. До чего не хочется покидать натопленные избы! Но трубят сбор. Командир батальона, пройдясь перед строем, вдруг называет фамилии: Шерапенкова и мою.
   – За вчерашнее дело объявляю благодарность и всем ставлю в пример! – обеими руками пожимает руку Алексею, потом мне, обдаёт душком самогона.
   – Р-рад стар-раться! – Шерапенков крикнул это напирающе-грубо, точно был начальником и выругал подчинённого.
   Командир уставился в замешательстве. Я вытягиваюсь, с пылом выкрикиваю положенные слова: вызываю довольную улыбку немолодого штабс-капитана. Запоздало осознаю, что меня подхлестнул страх за Алексея.
   Когда вернулись в строй, Вячка (он с вечера терпел, но так и не пересилил любопытства) спросил Шерапенкова:
   – Извиняюсь... не изволишь сказать, зачем ты вчера больше всех старался?
   – Если я пошел воевать, – с расстановкой проговорил Алексей, не двинув головы в сторону Вячки, – то я воюю! – Это был тон повелителя. Билетов аж икнул, встав на месте. Глядя на него, Санёк загоготал.
* * *
   Батальон походной колонной выступил из деревни, держа на восток. В поле разошёлся обжигающий ветер. Запорхал снежок, скоро по лицу стала стегать колкая крупа. От командира полка прискакал верховой. Позже мы узнали: привёз сообщение, что неприятель пытается отсечь нашу дивизию, соединяясь с краснопартизанскими отрядами и образуя заслоны у нас на пути.
   После трёхчасового марша по безлюдной равнине показалось село. На подступах к нему видны тут и там стога сена. Хотя крупа метёт довольно густая, было замечено, как с одного из стогов скатилась и исчезла фигурка.
   Командир остановил движение, выслал на разведку в село кавалеристов, отступавших с батальоном. Ждём в поле, подняв воротники шинелей, зябко горбясь, поворачиваясь спинами к ветру. Санёк достал из вещмешка воловье ребро и с удовольствием его обгладывает.
   – Дотерпел бы до избы! – бросил Чернобровкин.
   – А коли её не будет? – рассудительно говорит Санёк.
   И тут от села понеслась трескотня выстрелов. Разведка во весь опор скачет назад. В мути снегопада блеснули огоньки на стогах и возле. Стоявший рядом со мной доброволец рухнул на колени, смотрит на вывернувшуюся ступню, хватает ртом воздух – пуля перебила кость. Команда: рассыпаться! Не успели мы развернуться во фронт, как от стогов пошли цепями красные. Санёк прилёг наземь с «льюисом», пулемёт заработал – привычно понесло пороховой гарью.
   Двигаясь на нас с востока, противник стремится зайти на севере за наш левый фланг. Санёк сосредоточил огонь «льюиса» на этой группе. Я и Шерапенков оказались на правом фланге. Верстах в полутора к югу от него темнеет перелесок на горке. Передали приказ занять горку, чтобы обеспечить батальону безопасность с этой стороны.
   Нас человек около сорока, бегущих по отлогому подъёму к перелеску. Командует нами вчерашний учитель труда начального училища. Вдруг из-под шапки у меня хлынул пот, круто останавливаюсь: на высотке – конники.
   Выезжают, выезжают из редкого леска. Вся вершина покрылась конницей. С нею мы ещё ни разу не имели дела. У меня винтовка заходила в трясущихся руках. Ужас стиснул грудь.
   – Что делать, братцы? – болезненно-жалко вскрикнул кто-то из наших.
   Учитель закричал:
   – Бегом назад к своим, под прикрытие пулемёта!
   – Не-е-ет!! – стегнул свирепый громкий, неожиданно низкий для его роста голос Шерапенкова. Необычно маленький, кажущийся неуклюжим, он странно быстро набежал на учителя, подпрыгнул – ударил того прикладом по лопатке.
   – Куда гонишь, срань?! Порубят, как курят! – Потряс винтовкой над головой, от чего его фигура показалась ещё короче: – Стоять! Ни с места! – в невероятно раскатистом, звучном голосе – подавляющая непреклонность.
   Его... слушают!
   Так, будто делал это много раз, он скомандовал встать тесно в ряд, изготовиться к стрельбе.
   – Иначе не спастись! Они ж догонят легко!
   Человек десять побежали, остальные выполнили команду. Тёмный сплошной орущий вал конницы хлынул на нас с горки. Ноги уловили дрожь земли и будто отнялись. Сейчас в безумии зажмурюсь, повалюсь ничком, прикрывая голову руками.
   – Их бить – легче лёгкого! Огонь! – тоном неумолимой власти, с заразительным торжеством кричит Шерапенков.
   Чувствую, как у меня под шапкой волосы шевелятся, но руки подчинились приказу. Бью, бью из винтовки в ужасающе близкую, стремительно вырастающую лавину конских, людских тел. Слева от меня Шерапенков, безостановочно стреляя, заключил непоколебимо-упрямо:
   – Стой – и никакая конница тя не возьмёт!
   Никогда ещё я не видел, как на всём скаку валятся, летят кувырком лошади, всадники. В порыве неистового кошмара торопишься целиться и разить, разить, прижимаясь щекой к ложу полновесно отдающей в плечо послушной родной трёхлинейки. Щемяще-жалобное конское ржание, людские вопли. Кажется, даже слышен треск костей. А справа, слева резко и часто хлопают, гремят, оглушительно шарахают винтовки.
   В шумной огромной мятущейся волне, что вот-вот поглотит нас, вдруг открылись просветы, они быстро ширятся. Конница рассыпается, обтекая нашу недлинную, беспрерывно стреляющую стенку. Поворачиваемся, ловим на мушку цели. Те из наших, кто побежал, теперь тоже ведут огонь по разрозненным кавалеристам. Как они спешат ускакать за горку!
   – Ур-ра пехтуре! – поощрительно провозгласил Шерапенков.
   Еле сдерживаюсь, чтобы не обхватить, не поднять его, восторженно тормоша.
* * *
   Бой с красной пехотой продолжался до темноты, в село мы не пробились. От командира полка поступил приказ двигаться на север. Там два наших батальона в упорном бою отбросили неприятельский заслон. Мы соединились с ними, вошли в начинающийся на востоке лес, тут и заночевали.
   Палаток на всех не хватило. Устроив подстилки из нарубленных веток, добровольцы спят у костров. Ночь промозглая, тает снег, с деревьев сыплются капли. Я и Шерапенков пристроились возле двух положенных рядом лесин. Огонь медленно ползёт по ним, обдавая спасительным жаром. Алексей разулся, протягивает к пламени ступни. Я лежу на боку, расстегнув шинель, гимнастёрку и подставляя жару грудь.
   – Про счастье треплются, – рассуждает Шерапенков о красных. – Ненавижу, когда с этим словом балуют. Это меня прям по больному месту, как шилом в пупок.
   Чувствуется, он хочет поговорить. Слушаю с интересом.
   – Ты из каких будешь? Из капиталистых?
   – Нет, – ответил я, – мы небогатые. Отец был инженером, мосты строил, раньше мы имели состояние. Потом вошли в долги. А после смерти отца и вовсе в долгах.
   – Ага. Значит, красных победите, чего ты выиграешь? Взысканье долгов?
   – Ну, если так глядеть – получается... – я улыбнулся.
   – Получается! – повторил он. – Ты не смейся. Смеху тут нет. Это ты сейчас не задумываешься, а после поймёшь... – последние слова он произнёс едва слышно и словно бы забылся. Потом спросил: – У тебя любовь была?
   Отвечаю, что вроде бы, а вообще – не по-настоящему.
   – Не по-настоящему! – повторил он язвительно и с непонятной злостью, словно уличая меня в чём-то, выдохнул: – А если – по-настоящему? – затем, без перехода, прошептал: – Возьми пойми, кто моё счастье скомкал...
   Он уставился в огонь, худое заострённое лицо выглядит измученным.
   – Где я по галантерее учился, у Логинова... дочка – ну, что она из себя? А так легла к ней душа! И Логинов был не против за меня её отдать. Ты, мне говорит, по мастерству далеко пойдёшь, богатым станешь. А она, Варька-то, ерепенится: больно маленький! Сачком тя ловить? Вот с того я и пошёл на германский фронт. Разве ж я не могу себя выказать?
   Он сел, пристально смотрит на меня, опасаясь усмешки. Убедился, что я слушаю с сочувствием.
   – С войны я ей верные письма слал, от сердца. Вернулся: она уж ко мне по-другому. «А что, – говорит, – Алёша, и выйду!» Но теперь Логинов крутит. Оказывается, к Варьке сватается зеленщик – с малым, но с капитальцем. Я Логинову: «Что ж вы, Иван Михалыч, сами сулили...» А он: «Не кори, Лёша, не могу я свою выгоду упускать. Сноровистый ты человек, но всё ж таки нужна надбавка. Даю тебе полгода сроку: открой своё дело – завтра за тя Варьку отдам!»
   Шерапенков прилёг головой ко мне:
   – Зато я и рвался своё дело открыть, а брат и его баба не дали... знаешь уже. Вижу – раз так, не стану я полгода тянуть! – голос зазвучал сумрачно-гордо. – Отписал из деревни Логинову: не будет у меня своего дела. Ну, вскоре знакомец из Самары мне пишет: отдана Варька за зеленщика. Теперь ответь, – ожесточённо спросил Шерапенков, – кому я за мою радость должен? Брату с золовкой? Логинову?
   Не знаю, что сказать, чувствую горячую жалость к Алексею.
   – А средь вас мне лучше, – тихо говорит он. – Я тебе по чести: я на войну пошёл за Варьку, за любовь. Чтоб своё дело открыть – тоже пошёл бы. Ну, а вы-то, молодняк, я гляжу, ни за то, ни за другое воюете. А за что?
   – За то, чтобы никто не обманывал народ, – отвечаю, вспомнив разговоры моих старших братьев с друзьями. – Чтобы народ сам по каждому уезду, волости, по каждой деревне себе власть выбирал!
   – Ну, а вам-то с того какая прибыль? Он по себе выберет, а тебе, скажем, от этого ничего хорошего?
   Я в затруднении. Подумав, говорю:
   – Если народ станет свободным, хорошо будет всем!
   – Ты веришь? – не сводит с меня горящих глаз. – За это себя кладёте?! – Молчит минуты две, шепчет: – Божьи вы люди...
   Заслоны красных нам больше не встречаются, но неприятель настойчиво наступает на пятки. Сегодня спозаранку наш батальон удерживает позицию на опушке осинника, обеспечивая отход основных сил. После неудавшейся атаки красные залегли в поле, постреливают в нас с расстояния около версты.