Вокруг одного из костров сидели на хворосте весьма молодые люди в солдатских шинелях, перехваченных узкими поясками из брезента. Ломаные отсыревшие валежины через силу горели копотным пламенем. Зато заставлял ноздри раздуваться дразнящий парок, которым курилось варево.
   – А будь не говяжья тушёнка, а сало свиное? Стали бы есть, Иосиф? – обратился один из юношей к другому – по виду, еврею.
   – Идиотский вопрос! – ответил за него молодой человек с наметившимися чёрными усиками. – Давай-ка мы поедим, а ты один раз не поешь.
   Тот, кто спрашивал, заявил:
   – В своё время я вообще не буду есть мяса! Но сейчас не обо мне.
   – Я понимаю, – сказал Иосиф, – вы хотите знать мои убеждения...
   Он вступил в отряд только сегодня утром.
   – Я пошёл воевать, потому что согласен с моим дядей в одном...
   Было известно, что его дядя штабс-капитан Двойрин – доверенный человек Дутова.
   – Ваш дядя – правый эсер? – сказал спросивший насчёт сала. Юношу звали Евстафием Козловым. Он худ, невысок, но широк в плечах. Его привлекательное лицо необычно: середина с коротким вздёрнутым носом как бы вдавлена, лоб и покрытый светлым пушком подбородок выступают. Изучающий взгляд Козлова упёрся в Иосифа.
   Тот подтвердил, что его дядя – давний социалист-революционер, участник терактов.
   – Но мне не нравятся выражения в программе эсеров. Почему Россия будущего – это именно «трудящаяся Россия»? Почему к слову «интеллигенция» непременно прибавляется – «трудовая»?
   – Молодец! Честно сказал, что работать не хочешь, – не то похвалил, не то поддел солдатик, сидевший сбоку от Евстафия. Фамилия его Агальцов, но зовут его Пузищевым. Он вовсе не толстопузый, он худ, как и Козлов, но когда стоит или идёт, то отводит плечи назад и прогибает спину, выпячивая живот.
   – Вы поняли меня узко и банально, – подчёркнуто вежливо ответил ему Иосиф Двойрин. – Труд, желание трудиться – глубоко личное дело. Если я сижу в беседке и обдумываю идею, кто может знать, тружусь ли я? Ревизоры?
   – Дайте я пожму вам пять! – Козлов возбуждённо привстал, обеими руками потряс руку Иосифа. И снова непонятно: взаправду ли это или для смеха.
   – А как вы относитесь, – спросил молодой человек с усиками, – к... – он выдержал паузу, – к женщине у власти?
   Иосиф, смутившись, наморщил лоб под взглядом юноши. Имя того – Димитрий Истогин. Он старше Козлова и Пузищева. Им по шестнадцать, ему на днях исполнилось семнадцать. Все трое – гимназисты из Бузулука.
   – Я пошёл воевать, – раздумчиво произнёс Иосиф, – потому что согласен с моим дядей в одном: надо уничтожить национальное, религиозное, правовое и этическое неравенство...
   – Этическое? – Пузищев прыснул. – Долой стыд, что ль?
   – Думаю, – заключил Двойрин, обращаясь к Истогину, – что я ответил на ваш вопрос.

3

   На городской окраине, у дороги, темнело, окружённое пустырём, приземистое кособокое строение. В недавние приличные времена это был кабак, ныне же здесь – красная застава. В избу набились караульные; снаружи к двери прислонился, зябко горбясь, часовой: ночной холод был задирчив.
   Луна прогрызлась сквозь трёпаное облако, и стало серо от мутного света. Слюдяной блеск обозначил дорогу, что с вечера схватилась ледком. Часовой, смакуя, жевал ломтик восхитительного, хотя и пересоленного сала. То ли сродники, то ли закадычно-душевные друзья кого-то из караульных, поимев сострадание, снабдили заставу и питьём, и закуской.
   Где-то плавали вязкие голоса, и часовой встряхнулся. На дорогу вереницей вытягивалась группка. Первым приблизился некрупный человек в куртке шинельного сукна, её ворот прятался под навёрнутым на шею шарфом.
   – Кто идёт?
   Подошедший назвал пароль: – Баррикада! – Закурив от зажигалки, протянул красногвардейцу раскрытый портсигар.
   Парень наклонился и обомлел: папиросы «Мечта»! Где их увидишь теперь, когда стакан самосада идёт по сорок рублей керенками? «Это не нашенский, это из Москвы прибыл начальник», – решил малый, с вожделением беря папиросу.
   Другой из группы схватил винтовку часового за ствол, уткнул в грудь парню нож. Пламя зажигалки освещало большой широкий клинок: сталь была белой, молочной, с жёлто-синим отливом по краю.
   – Ни звука – и будешь жить! – внушительно сказал мужчина в шарфе.
   В избе на соломе тесно лежали спящие. Горела, оплывая, свеча в стакане на подоконнике. Вошедших окатило могучим, неповторимым ароматом перегорающей в утробах самогонки. Некрупный человек с тяжёлым автоматическим пистолетом в руке резко крикнул:
   – Не встава-а-ть!!!
   Его спутник занёс над головой бутылочную гранату:
   – Категорически обещаю – взорву!
   Караульных надёжно связали.
   В это же время были обезврежены и другие заставы.

4

   В предместье, что исстари звалось Форштадтом, встретились эсер Двойрин и казачий войсковой старшина Лукин. Беседовали в рубленом флигеле мукомольной артели. Здесь угревно и душно от топящейся печки-подземки. Стены из тёсаных брёвен отпотели, осклизли, и казалось, что их намылили бурым мылом.
   Дюжий Лукин сидел на лавке, слегка подавшись вперёд, пышные усы выступали красивыми полукружьями по сторонам рта. Фонарь, заправленный ворванью, озарял оранжево-чёрные Георгиевские ленточки на груди казака.
   Саул Двойрин, снявший куртку и шарф, присел напротив на табуретку, он был в застёгнутой до горла шевиотовой тужурке, на впалых щеках, на угловатом подбородке завивалась редкая коротенькая бородка. У него худое, лишённое красок лицо человека, измождённого голодом или болезнью. Но это обманчиво. Войсковой старшина знает: Двойрин здоров, быстр и неимоверно вынослив. «Одержимый!» – Лукин помнит, с каким сложным, замысловатым чувством он знакомился с этим штабс-капитаном пару месяцев назад. Еврей, эсер!.. Ну не насмешка ли судьбы: идти против дьявола об руку с лешим?.. На вопрос, серьёзна ли его ненависть к большевикам, Двойрин тогда ответил затаённо-страстным, запавшим вглубь голосом:
   «Кровавые исторические провокаторы! Они провоцируют враждебность к святым идеалам революции, они неизмеримо гнуснее самых отъявленных реакционеров...»
   Казак про себя заметил: «Говорит так, будто сейчас спустит курок. Встреться мы с ним в девятьсот пятом – он с точно такой же яростью целился бы в меня».
   Весной восемнадцатого подпольщик прицеливался в большевиков. Прицеливался, когда их, случалось, бывала толпа против него одного. Лукин не мог отогнать безотрадную мысль, что голову Двойрина красные предпочли бы, пожалуй, сотне казачьих голов.
   Сейчас подпольщик докладывал войсковому старшине как главному в предстоящем деле:
   – Пути в город открыты. Гарнизон спит.
   – В последнем я не уверен, но караулы вы сняли похвально! – сказал Лукин с грубой мрачностью.
   Ожидался отряд, который уже должен был выступить из рощи. Ему предстояло с налёта захватить военно-революционный штаб. Лукин располагал кое-какими силами и в самом Оренбурге. Сюда загодя просачивались по трое, по двое, поодиночке испытанные повстанцы – безоружные, на случай обыска. Оружие завозили старики и бабы – в телегах под весьма потребными горожанам грузами: дровами, хворостом, кизяком, сеном, под горшками с топлёным молоком. Теперь полторы сотни казаков были в готовности. Им следовало овладеть бывшим юнкерским училищем и его казармами: здесь базировалось ядро красной гвардии.
   Двойрин напомнил о большевицки настроенных железнодорожниках:
   – В главных мастерских ночуют не менее трёхсот рабочих с винтовками. Когда начнём, они ударят нам в спину. Необходимо...
   – Против них будут действовать казаки станицы Павловской, – прервал войсковой старшина. – Вы же знаете план!
   Лукин истово держался суждения, что станицы не могут не прислать помощь.
   – У нас нет сведений, что казаки на подходе, – сухо заметил штабс-капитан. Взгляд у него был прямой, тяжёлый и странно притягивающий. – Разрешите моим боевикам ударить по мастерским.
   – Сколько у вас людей?
   – Сорок два. Мы вызовем переполох у красных и хотя бы задержим.
   Войсковой старшина поднялся во весь свой рост – встал и Двойрин: он на полголовы ниже казака. «Удар по мастерским нужен позарез!» – понимал Лукин. Как ни хотелось ему не признавать это, он подозревал: в станицах нет единодушной решимости драться. Решаясь на операцию, Лукин чувствовал, как зыбки планы, расчёты. Оставалось довериться судьбе, ибо бездействие было невыносимо.
   – Ладно. Полагаю, справитесь, – сказал он так, словно нехотя уступал докучливому просителю.

5

   Отряд незаметно вошёл в город и, миновав ветряные мельницы, оказался среди лабазов, складов, хозяйственных построек Форштадта. Передышка перед боем. Козлов и его товарищи присели на тюки с шерстью в сарае валяльного цеха.
   – Не умею колоть штыком... – виновато сказал Иосиф Двойрин. Он был симпатичный кареглазый шатен, довольно плотный, с объёмистой грудью.
   Пузищев не без уныния уведомил:
   – Из нас никто ещё ни одного не заколол...
   В Оренбуржье, сразу после Октябрьского переворота, эсеры организовали губернский и уездные комитеты спасения Родины и Революции, создавались и отряды защитников Учредительного Собрания – всё это принял под своё командование Дутов. Как и сотни гимназистов, реалистов, кадетов – Козлов, Пузищев и Истогин стали дутовцами.
   Козлов – сын лесничего. Отец Пузищева – служащий железнодорожного управления. У Истогина отец – нотариус. Уйдя из дома четыре месяца назад, гимназисты участвовали в первом бою дутовцев с красными – у станции Сырт. Им здорово повезло: они не были даже ранены. Между тем красные, когда заняли станцию, удивлялись множеству «мёртвых безусых юнцов».
   Для Иосифа его спутники были уже пропахшими порохом солдатами. Поглаживая ложе винтовки, он озабоченно извинился за те ошибки, которых, очевидно, не избежит в бою...
   Он успел давеча рассказать о себе: в Томске, его родном городе, учился в классической гимназии. Семья состоятеленая, отец – член правления Сибирского акционерного общества. Дед Иосифа в молодости бедствовал за чертой оседлости на западе России и, решившись перебраться в Сибирь, был в Томске извозчиком, потом торговал упряжью, под старость основал кооператив шорников. Отец Иосифа начинал комиссионером по торговле пушниной... Он и его младший брат Саул – разные люди. Тот ещё в детстве загорелся революцией. Не доучившись в университете, стал эсером-боевиком. А когда началась германская война, поступил вольноопределяющимся в запасной полк, чтобы получить военную подготовку. Сдал экзамены на прапорщика – и на фронт. Был ранен, несколько раз награждён. К лету семнадцатого стал штабс-капитаном.
   Минувшей зимой он появился в Томске. Убеждал тамошних богачей дать деньги Дутову на борьбу с красными. Советы в Томске ещё не окрепли, реквизиции пока не развернулись. Но дядя Саул доказывал богатым томичам: пройдёт немного времени, и они лишатся всего, если большевиков не свергнуть. Однако денег ему дали немного.
   Иосиф уговорил дядю взять его с собой к дутовцам. С полмесяца был при ставке атамана и всё время просился в действующий отряд. И вот он здесь.
   – Я умею только разбирать и собирать винтовку. Стрелял всего десять раз... по мишеням.
   Пузищев сказал с расстановкой:
   – Вначале из нас троих один я хорошо стрелял. – И пояснил со значением: – Я – охотник!
   – Хо-хо-хо! – нарочито хохотнул Истогин.
   – Можно подумать, ты не знаешь? – не менее едко парировал Пузищев. – Я год назад волка убил! Можно подумать, ты не видал, как с него снимали шкуру?!
   С доверительностью наклоняясь к Иосифу, сообщил, что дома у него есть нарезное охотничье ружьё. Очень хорошее! Первоклассное! Фабрики Гастин-Реннет.
   – Сведущие люди знают, что изделия этой фабрики устарели, – тоном снисходительного сожаления произнёс Истогин.
   – Что, что-оо?..
   – Не это сейчас важно! – вмешался Козлов и поспешно обратился к Двойрину: – Почему меня интересуют ваши убеждения... У нас тут... э-ээ... две партии.
   – Да?
   – Две будущие партии, – уточнил Евстафий. – Я и Миша, – кивнул он на Пузищева, – представляем основу первой. Мы – Хранители Радуги! Слова – непременно с заглавной буквы.
   – А я представляю партию Повелевающей Женщины, – проговорил не без смущения Истогин.
   – Пэпэжэ! – хихикнул Пузищев.
   – Хоть бы и так! – воскликнул с упрямством и вызовом Димитрий. Он повернулся к Двойрину: – Я себя называю пэпэжистом. Это не смешно, а очень серьёзно. Я иду гораздо дальше, чем суфражисты[5].
   – Я, кажется, не закончил, – остановил Козлов, – о нашей партии.

6

   Вот что услышал Иосиф той ночью в холодном сарае, где заброшенно валялись тюки с шерстью, заготовленной для валенок.
   В будущей России самой авторитетной станет партия Хранителей Радуги. Вступить в неё сможет лишь тот, кто, по примеру американского философа Генри Торо, три года, уединённо и собственным трудом, проживёт в лесу. Брать с собой можно будет только доски и гвозди для постройки жилища, самые простые инструменты. Кормиться – за счёт посевов картофеля и гороха, сбора грибов, ягод, орехов. Позволительна рыбная ловля – но лишь удочкой. И ни в коем случае не рубить деревьев – отапливайся валежником, ведь его предостаточно. Исключается эксплуатация домашних животных.
   – Эксплуатация... кого? – Иосиф не скрыл изумления.
   – Эксплуатация животных так же безнравственна, так же недопустима, как и эксплуатация людей! – заявил с запальчивостью, словно его обижали, Евстафий. – Ну и, кроме того... – он опять вернулся к сдержанному, рассудительному тону, – мясо, молоко, сметана и прочее предполагают усложнённые потребности. Из-за этого человек часто ощущает недостаток чего-либо ине может пить из другого источника. Генри Торо удивительно метко это доказывает. А сколько времени отнимает уход за животными! Человек должен освобождаться от забот к трём часам дня. И до отхода ко сну заниматься чтением и размышлениями...
   – Теперь я пожму вам пять! – Иосиф Двойрин вскочил на ноги. – Да, но... совсем без хлеба?
   – А гороховые булочки? – восторженно воскликнул Евстафий. – Их легко испечь в простом первобытном очаге. Вы когда-нибудь пробовали горячие гороховые булочки с брусникой? Кончится война – попробуете!
   Ему пришла мысль, делился Евстафий, что если человек проживёт в лесу так, как было описано, – он совершенно преобразится. Хранить то, что чисто и красиво! Он не сможет без этого. И станет Хранителем Радуги. И тогда его можно выбирать на любой пост. Он не вырубит лес, не примет взятку, не притеснит никого. Он будет мечтать не о новых должностях, не о богатстве, а о том, чтобы после срока службы жить там, где ему открыласьРадуга...
   – Парадокс Зенона! – обозначил Пузищев.
   – Парадоксы Зенона – из другой оперы, но пусть! – махнул рукой Евстафий. – Россия будет самой красивой, самой доброй...
   – Утопия! – перебил Истогин. – Утопия и не более того – если не сделать, как я говорю. Пусть будут Хранители Радуги, но над ними должны быть женщины... красивые, милые, – произнёс он с тихим воодушевлением, – очень обаятельные...
   Пузищев тут же уведомил Иосифа, что Истогин безнадёжно влюблён в жену инспектора народных училищ Бузулука.
   – Замечательно красива, это правильно! – сказал Пузищев и самодовольно добавил: – Она – моя двоюродная сестра.
   Рассказал: когда в народном доме устраивались любительские спектакли, его кузине давали первые роли, и она всегда играла с успехом.
   – Нашёл выражение! – возмутился Димитрий.
   – А что?
   – Совершенно топорно сказал! Чтобы передать представление о такой женщине...
   Козлов прервал, стойко держась своей темы:
   – Мне хотелось бы, чтобы на главный пост был избран человек, который, помимо всего... играл бы на скрипке...
   – Вы играете на скрипке? – восхитился Иосиф.
   – Ну что вы! Никаких способностей.
   – Он вечно не за себя старается, – пояснил Пузищев. – Но мне, другу, в мелочи не хочет уступить! В какой раз говорю: совсем без охоты нельзя! Я бы стрелял матёрых волков... да хоть водяных крыс...
   – Миша, нет! – отрезал Козлов. – Охотников я судил бы военно-полевым судом.
   – А если нас... – начал Пузищев и осёкся, – если их много?
   – Я воевал бы с ними, как с красными! – Козлов, волнуясь, взглянул на Иосифа: – Вы были бы со мной?
   – Да! Я вам объясню мою идею...
   Но тут передали приказ выступать.
   Подполковник Корчаков, возглавлявший партизан, пошёл с частью людей захватывать артиллерию красных и освобождать из тюрьмы заложников. Остальные – гимназисты оказались среди них – были двинуты в центр города.

7

   В рыхлом застойном сумраке колонна вытянулась по Неплюевскому бульвару. Голые деревья уже ясно виделись до каждой ветви. На них недвижно сидели галки, грачи, и их перья ерошил жёсткий предрассветный ветерок. Рядом с командиром шёл кадет лет пятнадцати, хорошо, по его словам, знавший город. Он, однако, ошибся, и на Введенскую вышли с опозданием.
   Эта улица выводила в Хлебный переулок, где за углом, в двух кварталах, стоял капитально строенный доходный дом купца Зарывнова, занятый под жильё работниками губисполкома и военно-революционного штаба. В охрану сюда принимали не слесарей, не молотобойцев: отбирали, на соблазнительный паёк, вчерашних фронтовиков.
   Командир послал одно отделение в обход – атаковать здание с запада – тогда как другие устремятся к дому по Хлебному переулку с юго-востока.
   Голова отряда была шагах в ста от угла переулка, когда в городе шумнула-захлопотала стрельба. Это казаки Лукина бросились к казармам бывшего юнкерского училища.
   Пузищев тронул Иосифа за рукав:
   – Видишь как... не успели мы!
   Доносящаяся пальба сейчас поднимет на ноги охрану в доме Зарывнова.
   У его подъезда ещё не был погашен фонарь на столбе; жёлто светились несколько окон. Подходя, белые, с нервно-сжимающей собранностью, ждали окрика часового – но из окошка в цоколе здания выскользнул трепетно-тряский язычок огня. Зачастили хлопки: взъю-у-у, взъю-у-у, взъю-у-уу – быстро-быстро зазвучало над головами. Иосиф среагировал своеобразно: поднял глаза, словно можно было увидеть полёт миниатюрных цилиндриков. Его с силой пригнули к земле, потащили назад, за угол.
   – Отливается нам задержка! – озлобленно бормотнул кто-то.
   В теснящейся кучке солдат раздалось:
   – Уже потери есть...
   Офицер то и дело эффектно подносил руку к глазам, смотрел на часы. Несомненно, растерянный – он держался прямо, стараясь выглядеть суровым и воинственным. Фуражка с белеющей круглой кокардой была лихо примята.
   – Ещё одно отделение – в обход! Атака на дом – с западной стороны!
   Старшим офицер назначил Истогина.
   Ломкая льдистая грязь дробно хрупала под подошвами, вот и улица, выводящая на дом Зарывнова с запада. Возле угла столпилось отделение, что пришло сюда раньше. Они уже ходили на приступ – охрана, без суматохи, стала так бодро крыть беглым огнём, что только и оставалось откатиться.
   Истогин, изо всей силы напрягая грудь, закричал как очумелый:
   – У меня пр-р-рика-а-аз – взя-а-ть дом!!!
   Он глянул за угол и обернулся к своим:
   – Да они сами лезут...
   Красные, человек сорок, подбирались вдоль стен зданий, зверовато клонясь к панели. Руководство посчитало, что белых с этой стороны – горстка, и решило, выслав стрелков вперёд, прорваться.
   – По моему взмаху – в атаку! Кричать «ура» громче громкого! – Истогин, в неистовстве бесстрашия, встал на носки, как можно выше вскидывая сжатый кулак.
   Ур-р-ра-ааа!!!
   Молодые, многие – совсем подростки – стремглав кинулись в улицу: бешеные от собственной дерзости. Ур-ра-аа! ура-а... Густо сеялся топот, ружейные стволы торчливо покачивались впереди бегущих. Иосиф нёсся, беспамятно отдавшись крику, стремясь сжимать винтовку что есть сил, словно её сейчас станут вырывать у него. Вот он вдавил приклад в плечо, нажал на спусковую скобку. Кто-то встречный, шагах в четырёх – молниеносно, одновременно со вспышкой из дула – отлетел со странной лёгкостью и шлёпнулся навзничь, точно был картонный и его сзади рванули проволокой.
   Слева от Иосифа пробила «пачка» выстрелов. Ур-ра-а! ур-ра-а! ура-аа!..
   Фигуры впереди вдруг повернулись и побежали. Он мчался за ними, пытаясь достать штыком ускользающие спины.
   Стремительно накатилась желтовато-серая стена здания. На крыльце сбился гурт: жались, поднимали руки, пригибались. «Сдаё-о-мся!!» – всё крепкие, в зрелой поре мужики, усатые; некоторые в куртках чёрной кожи – деревянные колодки маузеров на боку.
   Кто-то обхватил Иосифа, целует в щёку... Козлов. Орёт в самое лицо:
   – Победа!
   Пузищев, подпрыгивая на месте, размахивает рукой с двумя растопыренными пальцами:
   – Вы – по одному! по одному! А я – двоих!
   Оторвал Козлова от Двойрина: – Не вида-а-ли?! – и подбросил вверх шапку.

8

   На востоке небосклон стал бледно-лимонным, пониже проступали всё ярче ало-розовые тона, и вот из-за крыши казармы вырезался пламенный край солнца. Рассвет так и дышал весенней благодатью, хотя в воздухе неистребимо стоял, сейчас по-особенному резкий и прогорклый, душок сгоревшего пороха. Казармы и училище единым махом заняты отрядом Лукина. Красногвардейцев захватили спящими, было немало в стельку пьяных, удрать не удалось почти никому. Восемьсот пленных!
   Штабс-капитан Двойрин со своими людьми ударил по дружине главных железнодорожных мастерских, погнал ошарашенных со сна, запаниковавших рабочих. Они рассеялись и без труда оторвались от преследователей – уж слишком тех было мало. Это вскоре заметили командиры и энергично принялись собирать дружину.
   Между тем отряд, в котором был Иосиф, окружил громадный пятиэтажный дом купца Панкратова, где нынче располагался губернский ревком под охраной доброй сотни матросов. Надо было идти на штурм, но в тылу навязчиво скапливалась рабочая дружина.
   Боевики Двойрина, имея два ручных пулемёта, перекрыли на её пути несколько улиц. Опытные, умелые городские партизаны, эсеры истребительными нападениями мытарили красных. Но тех больше раз в шесть. Дружина двинулась в широкий охват, занимая здания и дворы на флангах у боевиков.
   Когда, казалось, глядела в упор безнадёжность, подоспела казачья сотня из станицы Павловской. Запаренные кони мокрели в пахах, с ременных шлей, клубясь, стекала пена.
   Оставив лошадей коноводам, станичники – обстрелянные, выматеревшие на мировой войне – атаковали красных в пешем строю, проредив и смяв дружину, прогнали её на окраину, за железнодорожное полотно.
* * *
   ...Осадившие ревком белые рванулись к зданию – во всех его окнах замелькало пламя: стена превратилась в сплошняк разящих взблесков. Матросы били из винтовок, маузеров, кольтов, садили из станковых и ручных пулемётов, швыряли гранаты. Иосиф будто попал в сгусток продымленной, страшно сдавленной атмосферы, которую кошмарно сотрясал непрерывный гремящий треск.
   Размётный взрыв гранаты кинул его на спину. Иглы боли, звеня, вонзились в ушные перепонки. На минуту он ослеп: в глазах пошли багровые, жёлтые, синие блики...
   Потом смутно помнилось: он, кажется, катился по земле, вскочил...
   Опомнился в пространстве, недосягаемом для пуль – визг свинца рвал воздух рядом, за углом. Он прижимался спиной к стене – Козлов держал его подмышки и усердно встряхивал. Жуткая оторопь не отпускала, Иосиф безудержно бы закричал – но кровь сокрушительно стучала словно в самом горле. Это не давало издать ни звука.
   Кто-то пожаловался с раздирающей мукой:
   – Не могу я больше... убьют.
   Это Пузищев.
   – Да кто тебя убьёт?! – вскричал Истогин звонко, горячечно, будто у него был жестокий жар. Воспалённые глаза ни на ком не останавливались и словно смотрели на что-то своё, другим не видимое.
   В двадцати шагах, на подступах к ревкому, лежали мёртвые. А Иосиф и остальные, кто отступил, уставили приклады воронёными оковками в панель и, вцепившись в стволы, висло опирались на ружья. Двое держали с боков командира: кровь выступала сквозь шинель во всю грудь, капала на утоптанный влажно-глянцевый снег. Командир потянулся вниз, выдавил задышливо:
   – Пусти-и-те...
   Его опустили наземь. Он беспокойно шарил вокруг себя руками, потом вяло положил одну руку на грудь и стал недвижим.
   Вдруг размашистый голос, сочный, недовольно-тягучий, колебнул сникшее сборище. Выпрямились, задвигались, образовали ряды. На солнце сизым острым огнём переблеснули штыки. Подполковник Корчаков сердито-насмешливо, густо гудел:
   – Домик не за-а-нят! Мне эта картина не нравится.
   Приземистый, в полушубке, опушенном в бортах пожелтевшим каракулем, он выглядит широким, как пень столетней лиственницы. Под его началом была отбита у противника батарея, и в эти минуты деловые, в малиновых погонах, артиллеристы выкатывали пушку на перекрёсток. Вот она судорожно подпрыгнула – коротко, будто давясь, выметнула длинный сгусток пламени: в доме Панкратова, вверху, жагнуло громом, от стены поплыла плотная пыль, окна выкинули дымное облако. Посыпалось, всплескиваясь на тротуаре, стекло.