Паулина Гейдж
Искушение фараона

ГЛАВА 1

   Привет вам, боги Храма души,
   Вы, что взвешиваете на своих весах небо и землю,
   Вы, приносящие дары погребения.

   Изнутри приятно веяло нежданной прохладой. Хаэмуас осторожно ступил за порог гробницы, сейчас, как и всегда, ясно осознавая, что ни одна человеческая нога не ступала на этот серый песок с тех самых пор, как много столетий назад плакальщики, и сами давно уже мертвые, поднялись по этим самым ступеням, оставив усопшего в его гробнице, с облегчением возвращаясь к животворному палящему солнцу и знойной пустыне. «А значит, – размышлял Хаэмуас, осторожно пробираясь по узкому проходу, – гробницу опечатали около пятнадцати хентис назад. Это тысяча лет. До меня целую тысячу лет ни одно живое существо не вдыхало воздух в этих стенах».
   – Иб! – позвал он. – Принеси факелы! Ты что, заснул? Его управляющий пробормотал какие-то извинения. Сверху посыпался град мелких камешков, оцарапавших голые, припорошенные пылью лодыжки Хаэмуаса, и вот Иб уже соскользнул вниз и почтительно остановился рядом со своим господином, пока рабы с факелами в руках проходили вперед, не скрывая страха.
   – Отец, все нормально? – Высокий тенор Гори эхом отзывался в этих мрачных стенах. – Наверх надо что-нибудь поднимать?
   Хаэмуас окинул гробницу быстрым взглядом. Ответ был отрицательным. Охватившее его вдохновение быстро улетучивалось, уступая место привычному чувству разочарования. Он, оказывается, вовсе не первый, чья нога ступила на священную землю этой усыпальницы, ставшей последним прибежищем правителя древних времен. Миновав узкий проход и выпрямившись во весь рост, в мерцающем свете факелов он воочию увидел явные и отвратительные следы грабежа. Повсюду разбросаны опустошенные ящики, в которых раньше хранилось земное богатство усопшего. Сосуды, содержащие бесценные вина и масла, исчезли бесследно, от них остались лишь обломки хрупкого воска, каким заливали горлышко, да одна затычка. У самых ног Хаэмуас заметил груду сваленной мебели – были здесь табурет простой работы, резной деревянный стул, ножками которого служили пойманные в тенета утки, их поникшие головки с невидящими глазами, безжизненные шеи поддерживали изогнутое сиденье со спинкой, на которой, преклонив колена и улыбаясь, стоял Ху, язык Птаха. Были здесь и два низких обеденных стола, с которых кто-то грубо содрал украшавшую их прежде изысканную инкрустацию, и большая кровать, развалившаяся надвое при ударе о гипсовую стену. И лишь в углублениях вдоль стен стояли нетронутые фигурки ушебти, неподвижные и зловещие. Из крашенного в черный цвет дерева, в рост человека, они по-прежнему ждали волшебного часа, когда великие силы вдохнут в них жизнь, чтобы они служили своему господину в потустороннем мире. Все предметы, открывшиеся здесь его взгляду, были просты по своей форме, отличались строгой чистотой линий и давали изысканное наслаждение глазу. Хаэмуас со вздохом припомнил собственный дом, наполненный вульгарными блестящими украшениями и безделушками, которые он ненавидел всей душой, а его жена, наоборот, обожала – ведь они воплощали последние веяния моды. – Пенбу, – обратился он к писцу, робко замершему у локтя своего господина, держа наготове дощечку и баночку с перьями, – можешь приступать. Скопируй все, что видишь на стенах, но будь точен и аккуратен – не добавляй никаких иероглифов от себя. Так, а где раб с зеркалами? – «Все равно что пасти упрямую скотину, – думал он, направляясь к массивному гранитному саркофагу со сдвинутой на сторону крышкой. – Рабы всегда боятся гробниц, и даже мои слуги, хотя и не решаются возражать в открытую, навешивают на себя бесчисленное множество амулетов, не прекращая бормочут молитвы с той самой минуты, когда взламывается входная печать, и до последнего момента, когда мы уходим, оставив после себя еду в качестве примирительной жертвы. Что же, сегодня им не о чем беспокоиться, – размышлял он, склоняясь над гробом, чтобы в свете факела, который держал один из рабов, прочесть надпись на крышке. – Из таких дней каждый третий – удачный, во всяком случае, для них. Для меня же счастливый день придет тогда, когда я наконец найду нетронутую гробницу, до отказа набитую древними свитками». Улыбнувшись собственным мыслям, он поднялся.
   – Иб, веди сюда плотников. Пусть починят мебель и расставят все по местам. Принесите также сосуды с маслами и благовониями. Здесь нет ничего интересного, так что на закате отправляемся домой.
   Управляющий замер в поклоне и подождал, чтобы его господин первым прошел по узкому, тесному переходу назад, к небольшой лестнице, ведущей на поверхность. Хаэмуас вышел, щурясь на ярком свете; он ждал, пока глаза привыкнут к слепящей белизне полуденного солнца. У его ног высилась груда камней – это копатели разгребали грунт, стараясь добраться до входа в гробницу. Небо над головой поражало своей синевой, так резко контрастировавшей с ярким желтым цветом бескрайней первозданной пустыни, простиравшейся слева от того места, где он стоял. Если смотреть туда, казалось, будто песок начинал мерцать.
   Направо расстилалась Саккара. Устремленные в никуда колонны, крошащиеся стены, рассыпающаяся каменная кладка города мертвых, разрушенного давно, в неведомых глубинах прошлого, – ныне все это обладало какой-то торжественной красотой, а искусно обточенные светлые камни, выгоревшие под солнцем, их острые края, длинные грани казались Хаэмуасу некими странными порождениями пустыни, чуждыми и нездешними, безжалостными, как и сам песок. Над этим пустынным одиночеством царила приземистая пирамида фараона Унаса с выщербленными стенами. Несколько лет назад Хаэмуас уже побывал там. Ему хотелось бы восстановить эту пирамиду, выровнять ее попорченные стены, вернуть им былую прямоту и непрерывность линий, одеть известняком их симметричное целое, вот только на исполнение такого замысла потребуется слишком много времени, огромное число рабов и завербованных крестьян, а также без счета золота на покупку хлеба, пива и овощей для работников. И все же, пусть и изъеденная временем, пирамида являла собой величественное зрелище. Хаэмуас тщательнейшим образом исследовал этот памятник великого фараона, но так и не обнаружил на стенах ни одного имени, поэтому он решил, воспользовавшись для этой цели умением своего собственного мастера, подарить Унасу новое могущество и новую жизнь.
   Он, конечно же, не преминул добавить и вот что: «Его величество повелел объявить во всеуслышание, что по решению верховного главы всех мастеров и художников, жреца-сетема[1] Хаэмуаса, имя Унаса, правителя Верхнего и Нижнего Египта, было выбито на стене этой пирамиды, потому как Хаэмуас, жрец-сетем, очень любит восстанавливать памятники правителей Верхнего и Нижнего Египта, а на этой пирамиде никакого имени не оказалось». Хаэмуас уже стал покрываться потом от жары, и к нему поспешил носильщик с балдахином. Царевич размышлял о том, что его величество не имел ничего против необычного пристрастия своего четвертого сына, при условии только, что все положенные почести воздаются ему самому, дозволения и заслуги приходятся на его долю, Рамзеса Второго, Исполнителя Закона Маат и Ра, Воплощения Силы Сета, Того, Кто Повелел Всему Быть. Хаэмуас ощутил приятную прохладу, когда его закрыла тень от балдахина, и вместе с прислужником они отправились туда, где стояли красные шатры и были расстелены ковры. Стражники поднялись при виде своего господина и его кресло вскоре установили в тень. Пиво и свежий салат уже ждали его. Он тяжело опустился в тени украшенного кистями навеса и принялся жадно пить темное, утоляющее жажду пиво. Он увидел, как его сын Гори спускается в тот же темный проход, из которого он сам только что выбрался. Но вот Гори появился вновь и стал придирчивым взглядом осматривать выстроившихся в шеренгу потемневших от загара слуг, которые уже держали наготове инструменты и глиняные кувшины.
   И не оглядываясь по сторонам, Хаэмуас знал, что взоры остальных тоже устремлены на Гори, без сомнения, самого красивого из всей семьи. Он был высокий и стройный, с легкой, уверенной походкой и гордой осанкой, не придававшей ему тем не менее выражения ни надменности, ни отстраненности. Его большие глаза в окаймлении черных ресниц были необычайно ясными, поэтому от восторга, веселья, вообще любого сильного переживания они начинали светиться. Нежная смуглая кожа туго обтягивала высокие скулы, и на ее фоне выразительные глаза казались бездонными синими озерами, глядя на которые можно было ошибочно предположить, что их обладатель – человек ранимый и слабый. Когда Гори был спокоен, он становился задумчивым и созерцательным, но когда он улыбался, то лицо его озарялось ничем не омраченным счастьем, девятнадцати лет как не бывало, и в такие минуты никто уже не мог с уверенностью сказать, сколько же ему лет на самом деле. У Гори были крупные, ловкие, но в то же время изящные руки. Ему нравилась механика, и в детстве он просто сводил с ума своих наставников и нянюшек бесчисленными вопросами, а также дурной привычкой разбирать на составные части любое более или менее сложное устройство, какое только попадалось ему под руку. Хаэмуас прекрасно понимал, что ему очень повезло, – ведь Гори, так же как и он, заинтересовался древними гробницами, памятниками и даже, пусть и в меньшей степени, расшифровкой надписей, выбитых в камне и начертанных на бесценных свитках, которые собирал его отец. Сын стал для него идеальным помощником, жадным до знаний, способным заниматься делами самостоятельно, всегда готовым освободить отца от множества трудностей, неизбежно связанных с подобными исследованиями.
   Но вовсе не потому на молодого человека всегда были устремлены взгляды всех присутствующих. Гори совсем не понимал – и в этом его счастье, – какую сильнейшую чувственную притягательность излучает все его существо, притягательность, которой никто не мог противостоять. Множество раз Хаэмуас имел возможность наблюдать за ее проявлениями, и его сердце терзали невысказанные опасения, к которым подмешивалось сожаление. «Бедняжка Шеритра, – думал он уже в тысячный раз, допивая пиво и вдыхая свежий пряный запах салата. – Моя бедная, нескладная маленькая дочурка, твой вечный удел – оставаться в тени брата, неприметной и неоцененной. И как тебе удается так страстно любить его, так беззаветно и бескорыстно, безо всякой тени ревности и обиды?» Ответ, уже хорошо ему известный, возник сам собой. «Да потому что боги даровали тебе чистое и щедрое сердце, как даровали они Гори полную свободу от самовлюбленности, спасающую его от надменности и холодности, часто свойственных людям менее благородной души с такой же привлекательной внешностью».
   Из усыпальницы выходили слуги, забирали следующую порцию груза и вновь спускались вниз. Гори опять скрылся в подземелье. Над головой в огненно-раскаленном воздухе парили два ястреба. Хаэмуас задремал.
   Спустя несколько часов он проснулся в палатке. Хаэмуас поднялся, и его личный слуга Каса устроил ему водное обтирание, после чего Хаэмуас вышел, чтобы посмотреть на плоды трудов своих слуг. Гора земли, песка и камней, наваленная прежде у входа в гробницу, значительно уменьшилась, люди продолжали работать. В тени скалы на корточках сидел Гори, рядом – Антеф, его слуга и друг; время от времени они переговаривались, голоса звучали звонко, но слов было не разобрать. Иб и Каса беседовали о чем-то, склонившись над свитком, в котором описывалось, какие дары следует разместить в усыпальнице царевича, и Пенбу, увидев, что его господин откинул полог шатра, со всех ног бросился к нему, зажав под мышкой связку папирусов. Сразу же появилось свежее пиво и целое блюдо медовых лепешек, но Хаэмуас жестом показал, что не хочет есть.
   – Пойди и скажи Ибу, что я готов совершить приношения для ка покоящегося здесь царевича, только сначала я еще раз взгляну на саму гробницу, – сказал он.
   Пенбу почтительно семенил на некотором расстоянии от своего господина, а Хаэмуас снова приблизился к входу в погребальную пещеру, который стал теперь совсем небольшим. Небо начинало светиться мягким бронзовым светом. По безбрежному морю песка протянулись красные полосы, и вся пустыня окрасилась розовым. Лишь кое-где сгущались тени более темных тонов.
   Когда Хаэмуас приблизился, рабочие отступили на шаг и поклонились господину. Он не удостоил их вниманием.
   – Ты тоже спускайся со мной, вдруг мне потребуется сделать еще какие-нибудь записи, – бросил он через плечо своему писцу. Хаэмуас протиснулся через полузаложенную дверь и углубился в проход.
   Его сопровождали последние лучи заходящего солнца, отбрасывавшие вокруг длинные языки расцвеченного пламени, такие яркие, что Хаэмуасу казалось: протяни только руку – И их можно погладить, почувствовать кожей. Эти лучи, однако, не достигали самого саркофага, установленного в глубине маленького помещения. Пенбу остановился у входа, там, где на его дощечку еще падал свет. Хаэмуас пересек эту границу, почти осязаемую, различимую на ощупь линию, что отделяла протянувшиеся сюда закатные лучи и вечный мрак покоя и безмолвия. Хаэмуас огляделся. Рабы отлично справились со своим делом. Стул, табурет, столы и кровать обрели первозданный вид и были возвращены на места, которые занимали на протяжении жизни многих поколений. Вдоль стен аккуратно расставили новые сосуды. Фигурки ушебти вымыли. Пол в усыпальнице очистили от мусора, который оставили здесь неизвестные разорители и воры.
   Хаэмуас удовлетворенно кивнул и подошел к саркофагу. Крышка была чуть сдвинута, и он просунул туда палец. Хаэмуас почувствовал, что воздух внутри холоднее, чем в самой гробнице. Он быстро отдернул руку, царапнув кольцами по твердому граниту. «Ты сейчас смотришь на меня? – подумал он. – Может быть, твои глаза из своей далекой древности тщетно пытаются пронзить окружающий мрак, чтобы увидеть, разглядеть меня?» Он медленно провел рукой по крышке гроба, на которой за века образовалась тонкая пленочка пыли. Невидимой струйкой она просачивалась сверху, с потолка, и до самой этой минуты ее не касалась рука человека. Никого из слуг невозможно было заставить мыть саркофаг, а сам он сегодня забыл это сделать. «Как это, – неспешно размышлял Хаэмуас, – как это – превратиться в высохшую, сморщенную оболочку, сделаться сухими костями, затянутыми в свивальник, неподвижно лежать под невидящим взглядом собственных ушебти, ничего не слыша, ничего не видя?»
   Хаэмуас долго стоял так, впитывая в себя эту атмосферу – возвышенную и одновременно чуждую, наполненную непостижимым смыслом прошедшего, которое всегда дразнило, влекло его неясными намеками на величественность, и в то же время простоту прошлых эпох, а солнечные лучи из красных уже превратились в густо-алые и постепенно стали терять яркость. Хаэмуас и сам не мог понять, что именно влечет его сюда, зачем он снова и снова приходит смотреть на эти немые обломки прошлого. Возможно, желание постичь смысл собственного существования – дыхания в груди, ударов сердца, обрести некое могущественное знание, превосходящее даже откровения богов, хотя богов Хаэмуас любил и почитал. Конечно же, им двигала какая-то безымянная жажда, преследовавшая его с самого детства; жажда, в более юные годы вызывавшая слезы у него на глазах – слезы, таившиеся где-то в самых глубинах его существа, охваченного одиночеством и тоской. «Но я ведь вовсе не одинокий и не несчастный человек, – говорил себе Хаэмуас, а Пенбу тем временем вежливо покашливал, стоя у него за спиной, предупреждая тем самым, что тени уже сгущаются, будто намекая, что им пора уходить. – Я люблю свою семью, люблю фараона, люблю прекрасный и благословенный Египет. Я богат, я добился успеха, я многое в жизни совершил. И не надо… нельзя никогда…» Он резко повернулся, стараясь тем самым спастись от нахлынувшего на него отчаяния.
   – Отлично, Пенбу. Пора закрывать гробницу, – резко произнес он. – Что-то не нравится мне, как здесь пахнет, что скажешь?
   Пенбу покачал головой и поспешил по коридору наружу, Хаэмуас последовал за ним, хотя и не столь стремительно. В душе у него остался неприятный осадок, чувство, что все его усилия напрасны. «Изучая древние свитки и роспись усыпальниц, я открываю для себя лишь мертвое знание», – размышлял он, выходя из гробницы. Он прошел мимо рабов, почтительно склонившихся перед господином, он слышал, как под их лопатами скрипят песок и камни. «Древние молитвы, заклинания, позабытые подробности былых времен, пополняющие знания об истории египетской знати. Но разве все это откроет мне тайны жизни, научит, как властвовать над всем сущим? Где хранится Свиток Тота? В какой темной пещере спрятано это сокровище?»
   Солнце село. В мягком бархатистом небе уже проступили первые звезды; смех и болтовня среди его свиты зазвучали громче и уверенней, люди как будто приободрились при ярком свете факелов. Хаэмуасу внезапно захотелось остаться одному. Подав знак Ибу, он подошел к своему шатру. У входа уже повесили масляную лампу, ее неровное мерцающее пламя озаряло окрестность мягко-желтым светом. Хаэмуас ощутил запах благовоний. Иб сделал шаг вперед и поклонился.
   – Скажи Гори, пусть облачается, – сказал Хаэмуас, – и мне тоже принеси жреческий наряд. Вели прислужникам залить масло в курильницы. Над подношениями отправлено благословение?
   – Да, – ответил Иб, – царевич Гори уже прочел молитвы. Не прикажет ли царевич совершить еще одно омовение, прежде чем облачиться в жреческий наряд?
   Хаэмуас, охваченный внезапной усталостью, покачал головой:
   – Нет. Пошли ко мне прислужника, и я совершу ритуальное очищение. Этого достаточно.
   Он молча ждал. Появился Каса, почтительно держа на вытянутых руках жреческое одеяние, украшенное черными и желтыми полосами. Он стоял молча, опустив глаза, пока прислужник подносил царевичу серебряный кувшин с притираниями и помогал ему раздеться. Хаэмуас торжественно приступил к ритуальному омовению, негромко произнося молитвы, мальчик тоже играл свою роль, подавая необходимые реплики, а под куполом шатра уже клубился сладковато-едкий дымок от ладана.
   Наконец Хаэмуас был готов. Прислужник поклонился, подхватил кувшин и вышел; Хаэмуас протянул вперед руки, чтобы Каса надел на него через голову длинное облачение. После чего оба они вышли из шатра. Там их уже поджидал Гори, исполняющий роль жреца Птаха. В руке он держал длинную курильницу, над которой плыли серые завитки дыма, а на золотых блюдах уже были разложены ритуальные подношения для ка усопшего царевича, которую они потревожили своими раскопками.
   Небольшая процессия, соблюдая торжественность церемонии, неспешно двинулась туда, где был вход в пещеру, теперь уже неразличимый в темноте. Рабы заняли свои места. Хаэмуас выступил вперед, взял курильницу из рук сына и начал читать молитвы, в которых говорилось о том, что усопший должен оставаться на своем месте, а его душа – ка – пусть снизойдет к тем, кто осмелился сегодня нарушить покой этого священного места. Уже совсем стемнело. Хаэмуас смотрел на свои длинные, унизанные мерцавшими в неровном свете факелов кольцами пальцы, на то, как они двигались, вторя древним словам молитвы, почтительной просьбы о примирении. Этот обряд он проводил уже добрую сотню раз, и никогда еще усопшие не проявляли недовольства его поступками. Хаэмуас был уверен, что аккуратность, какую он тщательно соблюдал при раскопках, а также ритуальные приношения – пища для ка – снискали благословение как ему, так и его близким, доброе расположение со стороны давно усопших и позабытых царственных правителей.
   Церемония закончилась. В теплой темноте замерли последние слова. Хаэмуас опустился на колени рядом с Гори, чтобы с него сняли торжественное облачение, а потом Каса повязал вокруг его по-прежнему крепких бедер белую материю, а на шею повесил любимое украшение из лазурита и яшмы. У Хаэмуаса от усталости болели глаза.
   – Ты поедешь домой? – спросил он Гори, когда Каса пошел звать рабов-носильщиков.
   Гори покачал головой.
   – Нет, отец, разве только если ты хочешь, чтобы я помог Пенбу разложить наши сегодняшние находки, – ответил он. – Ночь такая тихая, мы с Антефом, наверное, пойдем удить рыбу.
   – Возьми телохранителя, – по привычке заметил Хаэмуас, а Гори с улыбкой отвернулся.
   Долог путь в Мемфис с высокого плато Саккары, он лежит через величественные пальмовые рощи, мимо оросительного канала, в ночное время являвшего собой гладкую полосу самой густой темноты, в которой в ту же секунду отразились огни факелов свиты царевича. Хаэмуас, раскачиваясь в своих устланных подушками носилках под украшенным кистями пологом, смотрел вокруг, вглядываясь в бархатную черноту ночи и предаваясь своим обычным размышлениям о том, что же такого особенного в этом городе, так горячо им любимом. Мемфис – одно из древнейших и самых священных мест в Египте. Здесь уже две тысячи лет поклоняются богу Птаху, создателю всей вселенной. В этом городе прожили многие поколения богорожденных правителей, поэтому каждая улица, каждый камень здесь пропитаны духом достоинства и благородства.
   Все еще можно видеть Белую стену Менеса[2], это сердце города. Раньше весь он располагался за ней, теперь же это был всего лишь небольшой оазис тишины и покоя, куда люди со всей страны, и богатые и бедные, могли прийти, чтобы подивиться и поклониться древности.
   Знакомство с достопримечательностями сделалось национальной забавой, были бы средства. Губы Хаэмуаса скривились в саркастической усмешке. Его носильщики как раз входили на территорию пальмовых плантаций, и небо закрывали теперь плотные, похожие на перья пальмовые листья, приятно шелестевшие в темноте. История вошла в моду – не та история, в изучение которой так самозабвенно погружался Хаэмуас, а рассказы и байки о походах и полководцах, о чудесах и трагедиях далекого прошлого. Такие рассказчики-проводники наводняли все рыночные площади Мемфиса, готовые обобрать до нитки и богатых купцов, и благородных царедворцев в обмен на свои россказни, выдуманные на потребу толпе, уснащенные для пущей остроты еще и смачными подробностями дворцовых скандалов, которым уже сто, а то и тысяча лет. Обломками камней люди выдалбливали свои имена, а иногда и какие-нибудь мыслишки на Белой стене – внешней ограде храма Птаха – и даже на воротах храмов правителей в старом районе Анк.
   Для охраны городских памятников Хаэмуас стал нанимать на службу мощных хурритов. Если нарушителя хватали на месте преступления, в наказание его несильно били, против чего отец Хаэмуаса, высокородный Рамзес, совсем не возражал. «Возможно, дело в том, что ему безразличны древние памятники, – размышлял Хаэмуас во время пути. Пальмы стали редеть, и вот уже над головой вновь показалось черное ночное небо. – Больше всего его занимают собственные монументы, которые останутся потомкам, а также захват, если на то есть хоть малейшая возможность, более древних памятников, которые тоже должны служить прославлению его персоны.
   Милый отец, – думал Хаэмуас, усмехаясь про себя. – Безжалостный, надменный и вероломный, и все же при случае умеющий блеснуть царской щедростью и благородством. Со мной ты всегда был более чем щедр. Интересно, сколько же жалоб поступает тебе в мой адрес от чужаков – разрушителей наших святынь? Три четверти населения Мемфиса составляют чужестранцы, они преклоняются перед нашим умением вести хозяйство и перед нашей строгой иерархией. И за что только ты их так сильно любишь?» Хаэмуас почувствовал, что носильщики шли теперь по какой-то твердой поверхности, и ночная тьма чуть поредела в ярком свете городских огней. Они миновали тихий район Анк, где теснились бесчисленные храмы и где царили сейчас полная тишина и мрак, лишь время от времени прорезаемый одинокой вспышкой факела, которым раб освещал дорогу жрецу, спешащему на ночное богослужение. За высокими, едва различимыми в сумраке пилонами и стройными колоннами начинался район Птаха, в центре которого возвышался храм могущественного бога, а далее простирался район великого фараона, ограниченный двумя каналами, ведущими к Нилу. Дворец фараона то пребывал в полном забвении, то перестраивался многими поколениями правителей – так повелось с незапамятных времен. Вот и сейчас Рамзес многое изменил здесь, добавив пышности и богатства. В непосредственной близости от дворца, от царских кладовых и мастерских теснились убогие хижины самых последних бедняков.
   Цитадель Белой стены простиралась теперь справа от Хаэмуаса: краем глаза он заметил ее высокий, серый в ночной мгле силуэт, а носильщики уже миновали это место и входили в район к северу от стены, где располагались имения Хаэмуаса и многих других знатных господ. Это был целый город, защищенный от шума и вони южной стороны, где обитали чужеземцы – ханаанеи, хурриты, кефты, хетты и прочие берберские племена. Они поклонялись Ваалу и Астарте, шумно и грубо вели свои дела с египтянами.
   Хаэмуас нередко посещал имения знатных чужестранцев, дома которых являли собой как бы зеркальное отражение изысканных и тихих жилищ египетской знати северной стороны. Отец доверял ему вести многие государственные дела, в особенности если они касались Мемфиса – места, которое Хаэмуас избрал себе для жизни. Он был самым почитаемым лекарем во всей стране, и поэтому к нему за советом часто обращались семиты, хотя он их и недолюбливал. Они представлялись Хаэмуасу некоей мутной примесью, засоряющей чистый и прозрачный поток – общество, населяющее его страну. Они несли с собой разлагающее влияние неведомых богов, отнимающих почитание и любовь, предназначенные исключительно для праведных и могущественных божеств, коим поклонялись жители Египта, несли вредоносные веяния чужой культуры, иных устоев, низкой морали. Ваал и Астарта пользовались при дворе популярностью, и семитские имена можно было встретить даже в самых что ни на есть египетских домах, в любой общественной страте. Распространены были и смешанные браки. Ближайший друг фараона, пользовавшийся его безграничным доверием, тоже был из семитов, его звали Ашахебсед, он был молчалив и замкнут. Хаэмуас, знатный вельможа и по рождению и по воспитанию, отлично умел скрывать свои истинные чувства, что давалось ему без всяких усилий. С этим человеком, который с некоторых пор стал называть себя Рамзес-Ашахебсед, у Хаэмуаса было множество совместных дел, и Хаэмуас ничем его не оскорбил, даже малостью, разве что новым, двойным именем согласился называть только в письмах.