Удрученная ее смертью, Мися сама тяжело заболела: с ней случился сердечный приступ, а в результате внутреннего кровоизлияния в одном глазу она перестала им видеть. К тому же она накачивала себя наркотиками, пытаясь уйти от проблем… в том числе и в отношениях с бывшим супругом. Она, как и прежде, водила с Коко бурную дружбу; в свою очередь, Габриель приходила на обед к ней, на рю де Константен, или к Серту, на рю де Риволи, 252, где Мися, за невозможностью лучшего, играла роль хозяйки. У Серта в доме царствовала ошеломляющая роскошь, и, несмотря на продовольственные ограничения военного времени, его стол ломился от яств и был самым изысканным во всем Париже.
   Ну а как Габриель проводила время, оставшееся у нее после приема гостей, визитов и управления делами? Прежде всего нужно было одеваться. После того как Шанель закрыла свои ателье, ее лучшие швеи потихоньку разбрелись по другим модельным домам без ущерба для себя: прийти «от Мадемуазель» стоило любых дипломов, любых рекомендаций. Одна из них, мадам Люсия, даже открыла собственное дело на рю Руаяль, куда взяла с собою Манон (мадам Лижур), которая работала у Коко начиная с 13-летнего возраста. Как раз у мадам Люсии и стала теперь одеваться ее бывшая патронесса, и мадам не скрывала гордости за то, что у нее такая клиентка!
   Прежде Габриель постоянно жаловалась, что имела возможность почитать только в конце дня; теперь она наверстывала упущенное. Реверди был ее гидом в море книг, а Серж Лифарь, чей голос ей был приятен, читал по ее просьбе вслух отрывки из классических шедевров. Кроме того, она пристрастилась к пению: в глубине души она никак не могла смириться с неудачами, постигшими ее на этом поприще четыре десятилетия назад в Виши. Она проводила целые часы, разучивая самые знаменитые арии для бельканто, среди которых были произведения Верди, Пуччини и Массне. В январе 1941 года Було Ристельхьюбер, сын дипломата и секретарь Миси, записал в своем дневнике: «Приехав к Коко, мы услышали рулады. Меня это удивило. В комнате, помимо хозяйки, были две старые ведьмы с огненно-рыжими гривами – одна сидела за роялем, другая стояла, опершись на его хвостовую часть. Коко прилежно выслушивала их наставления. Это был урок пения. «Невероятно, – сказала мне Мися, когда мы вернулись. – Это в пятьдесят четыре-то года![59] Она решила, что у нее еще может прорезаться голос!» Видно, полька не страдала избытком снисходительности по отношению к подруге.
   В течение всего периода оккупации Коко принимала у себя Кокто, о котором она по непонятной причине постоянно дурно отзывалась, что шокировало Було, который ставил это ей в упрек: «Я спорю с Коко по его (Кокто) поводу, – писал он в 1941 году. – Нельзя же без конца шпынять друзей, как это делает она. Это становится тягостным. Знаю, что в глубине души она любит их, но это не мешает ей быть безмерно суровой по отношению к ним, и я считаю необходимым сказать ей об этом». Эта едкость Габриель, которая, может быть, и не была сущностью ее натуры, в любом случае усиливалась при контакте с Мисией, которая сама страшилась жестокости ее формулировок. Словесное уязвление своих друзей поначалу было, должно быть, игрой, которой наслаждались обе подруги; затем игра переросла в некое нездоровое удовольствие, которое требовалось им как воздух. Позже Коко признается Полю Морану: «Обожаю критиковать. В день, когда я перестану критиковать, жизнь для меня кончится…» Безделье, на которое она обрекла себя, повесив замок на дверь Дома моделей, ожесточило ее. Она не могла себе представить, что ничегонеделанье окажется таким жестоким. Работа была для нее как наркотик – и теперь она начинала сознавать это. Да, она, пожалуй, просчиталась, думая, что клиентки разбегутся, и приняв решение о прекращении своего дела. Потому что остальные Дома моделей – Ланвен, Фат, Лелон, Пиге, Пату, Баленсияга – продолжали шить и продавать платья. Они работали, а она… И, главное, позднее могут сказать, что она возобновила работу при немецкой оккупации. Что ж! Так ей и надо! Теперь ей ничего не остается, как расхлебывать последствия своего поспешного решения.
   В дневнике, который Кокто вел во время оккупации, сохранилось несколько бегло набросанных словесных портретов Габриель и записи о разговорах, которые она могла вести с поэтом. Коко и Кокто часто вспоминали забавные моменты, которые они пережили вместе, – ну не смешон ли был весь тот шум, который поднялся в прессе в начале 1940 года, когда Габриель поселила поэта в «Ритце»! Дескать, она хочет женить его на себе! Газета «Aux ecoutes» даже заявляла, что, когда Кокто был задан вопрос на сей сюжет, он и не пытался опровергнуть эту новость. «Шанель смеялась, – писал Кокто, – и я смеялся. Но мама сказала мне: „Что же ты не сознался мне в этом, мой мальчик? Почему я узнаю об этом из газет?“
   Вот еще запись из дневника Кокто, относящаяся к апрелю 1942 года: поэт повествует о музыкальном утреннике, где он был вместе с Габриель посреди толпы забавных снобов, которых он называет Невозможными и Ужасающими (по аналогии с Чудесными и Невероятными во времена Директории). Людей этой породы называли словом зазу — стиляги; у этих молодых денди куртка доходила до середины бедра, а панталоны – до середины икры. После того как оба друга всласть посмеялись по адресу этих молодых людей, Кокто напомнил Габриель об обеде, который они давали в 1937 году у нее в квартире в «Ритце» в честь Уинстона Черчилля и его сына Рандольфа. В конце трапезы будущий премьер-министр, пьяный вдрызг, оплакивал горючими слезами судьбу Эдуарда VIII, который отрекся от престола, чтобы жениться на разведенной американке Уоллис Симпсон…
   Уставшая от безделья Шанель, по воспоминаниям Кокто, соглашается заняться созданием костюмов для его репризы «Антигона» на музыку Онеггера, которая будет поставлена в «Гранд-опера» в январе 1943 года. Вне всякого сомнения, получив шанс временно вернуться к тому, что еще недавно было ее профессией, она еще раз погоревала, что закрыла свои ателье…
* * *
   Осенью 1940 года, пребывая в состоянии стерильной бездеятельности и как следствие в почти полном забвении, Габриель встречает человека, который станет ее возлюбленным на доброе десятилетие.
   Нам памятно, что ее племянник Андре Паласе был взят в плен немцами в июне 1940 года. Будучи слабым здоровьем, страдая туберкулезом, как и его мать Джулия, он вряд ли выдержал бы лагерный режим – плохо отапливаемые бараки, скудные пайки… И главное, сколько времени продлится этот плен? Он мог там запросто протянуть ноги! Его нужно вызволить оттуда во что бы то ни стало! Но в какую дверь постучаться? Коко была давно знакома с немецким дипломатом Гансом Гюнтером фон Динклаге, родившемся в 1896 году в Ганновере. Мать его была англичанка, он получил прекрасное образование и одинаково блестяще разговаривал на языке Шекспира и на языке Расина. Живой и остроумный, страстный любитель музыки, он к тому же был еще и красавцем: высокий, худощавый, гибкий и стройный блондин с бесцветными голубыми глазами. Он нравился женщинам и не ведал числа своим победам. Будучи не в состоянии долго выносить это, его жена Максимилиенна, урожденная фон Шёнебек, подала в 1935 году на развод. Двумя годами ранее его назначили атташе при посольстве Германии на рю де Лилль, и он занимался связями с прессой. Он нанял прекрасную квартиру на Марсовом поле, в доме номер 41 по авеню Шарля Флоке и быстро сделался вхожим в самые лучшие парижские гостиные. Галантный дипломат, в котором, помимо других качеств, открылся великолепный танцор, шел нарасхват. Друзья без особой церемонности прозвали его «Шпатц», что по-немецки значит «воробей», за ту легкость, с которой он порхал по жизни и влетал, как пташка, в сердца самых красивых женщин. Не без задних мыслей ведомство министра иностранных дел Иоахима фон Риббентропа держало этого молодца, которого нельзя было воспринимать всерьез, у себя на службе: он, в ряду себе подобных, должен был своим шармом создавать лестный образ своей страны и своим очарованием компенсировать человеконенавистнические заклинания Гитлера. Эта задача как нель-зя лучше подходила бесстрастной личности, жаждавшей одних только удовольствий и, как можно было догадываться, отнюдь не блиставшей страстностью нацистских убеждений. Фактически его главной заботой в эти годы было остаться в обожаемом им Париже.
   Слухи об этом плейбое, столь популярном в многонациональном высшем обществе, доходили до Коко еще до войны – она была наслышана о нем как о превосходном игроке в поло, участвовавшем в матчах в Довиле и коллекционировавшем спортивные трофеи-кубки. В дальнейшем ей не раз приходилось встречать его в свете; но пока что отношения между ними были лишь те зыбкие, что возникают у людей, которых случай время от времени сводит на званом обеде или бале.
   Вполне естественно, именно к Гансу фон Динклаге обратилась Габриель в попытке вернуть племянника из неволи. Галантный немец пообещал похлопотать. Кстати, он всегда всем обещает… Демарши, подобные тому, что предприняла Коко, не были в ту пору редкостью. Это объясняется очень просто: в немецких лагерях содержались свыше полутора миллиона пленных, и те французы, кто был знаком с оккупантами, пользовавшимися хоть каким-нибудь влиянием, осаждали их с просьбами. Так, Саша Гитри, чья известность свела его с немецкими властями, пользовался этим, чтобы освобождать военнопленных – однажды ему удалось вызволить десятерых за один раз. Ему посчастливилось даже вырвать Тристана Бернара из когтей гестапо…
   Но Ганс фон Динклаге не был фигурой настолько влиятельной, чтобы на него можно было положиться. И то сказать, чего вы хотите от воробышка? Прошло шесть месяцев после обращения Коко, а Андре Паласс все еще находился за колючей проволокой… Но сама она поддалась чарам красавца-немца. Она приближалась к своему шестидесятилетию – может, судьба посылает ей последнюю страсть, ей, чувствующей себя такой одинокой! Тем, кто позже станет попрекать ее национальностью возлюбленного, она ответит так: «Когда тебе столько лет и молодой человек оказывает тебе честь ухаживанием, разве станешь требовать у него анкеты?»
   Коль скоро сам фон Динклаге не располагал достаточными полномочиями, чтобы освободить Паласса, он представил Коко Теодору Момму, немецкому офицеру, прекрасному кавалеристу, победителю стольких состязаний по конному спорту. Но главное было в другом – он отвечал в оккупационном правительстве за французскую текстильную промышленность. Это была прекрасная инициатива: ввиду прошлых заслуг Габриель можно было бы найти какой-нибудь предлог для освобождения ее племянника. Момму открылось, что Коко, помимо прядильной фабрики в Аньере, владела еще одной – в Маретце, близ Камбре, на севере страны. После 1939 года эта фабрика была закрыта. Так почему бы теперь не открыть ее вновь? Надо, чтобы французы вновь приступили к работе! Разве не так? А если предприятие будет открыто, потребуется компетентный директор. Сказано – сделано! Бывают и посложнее задачи…
   Нужно ли говорить, что Коко питала бесконечную благодарность Шпатцу за то, что он представил ее Теодору Момму – ее привязанность к нему от этого только возросла… Очевидно, об их идиллии ведали несколько друзей Коко, но и только. Шпатц, вновь привлеченный к дипломатической службе рейха, естественно, постоянно одетый в гражданское, превосходно говоривший по-французски, был человеком сдержанным. Не следовало ждать, что он станет распространяться о порочащих его связях – начальство тут же пришло бы к выводу, что ему, занятому лишь галантными делами и не блещущему видимой пользой, не место в оккупационной армии. Тогда ему могла грозить отправка на Восточный фронт, – а ведь начиная с конца 1941 года сама мысль об этом приводила немцев в ужас. По подсчетам Аугуста фон Кагенека, начиная с 1943 года средний срок выживания желторотого младшего лейтенанта на русском фронте составлял пятнадцать суток. Направление на Восточный фронт часто служило угрозой, а то и санкцией для тех из личного состава, чей образ мышления или польза не могли быть признаны удовлетворительными…
   Идиллия между Шпатцем и Коко развивалась вдали от посторонних глаз. Их не видели ни у «Максима», ни в «Серебряной башне», ни у Друана, ни у Прунье, ни в модном тогда баре «Каррера». Шпатц – по вышеназванным причинам, Коко – просто потому, что любила рано ложиться спать. А вовсе не потому, что она стыдилась скомпрометировать себя связью с немцем. Она, как и многие в тот период, смотрела на вещи просто: Франция разбита, перемирие подписано, войны больше нет, и приходится все это признать. Ей было достаточно известно мнение Арлетти, которую укоряли в связи с немцем, – она отвечала с обезоруживающей искренностью, которая придавала ее словам особый шарм: «Их просто не надо было сюда пускать». Кстати, в глазах Коко Динклаге был скорее англичанином – по матери, – а с нею он говорил только по-французски. А главное, она не работала для оккупантов, как ее коллеги, чьими клиентками были жены офицеров, промышленников и дипломатов, явившиеся из-за противоположного берега Рейна, как, например, мадам Абетц, супруга посла рейха в Париже. Тем более у нее не было ничего общего с толпой негоциантов, предпринимателей, деловых людей, ремесленников, которые сколачивали состояния, торгуя с немцами.
   Чаще всего Коко и Шпатц встречались на третьем этаже дома номер 31 по рю Камбон. Но она приглашала его и на виллу «Ла Пауза», где они подолгу отдыхали, особенно летом. Там в 1942 году архитектор виллы и участник важной сети Сопротивления Роберт Штрейтц просит Габриель замолвить перед Шпатцем слово за профессора физиологии Сергея Воронова, арестованного гестапо. Он будет освобожден. Однако нельзя с уверенностью сказать, сыграло ли в этом решающую роль вмешательство Шпатца или чье-нибудь еще.
   Да, Габриель не афишировала своей связи с молодым немцем, но и скрывать ее совсем тоже не собиралась. Когда же друзья рекомендовали ей вести себя поосторожнее, она игнорировала их советы. С ее точки зрения, ничего не могло быть крамольного в тех интимных узах, которые случай завязывает между двумя человеческими существами и которые относятся к сугубо личной сфере. Ей казалось абсурдным, что кто-то мог усмотреть в этих отношениях политический выбор; если уж на то пошло, она отдала бы предпочтение Англии, ее режиму, ее нравам и – в чем мы ранее успели убедиться – ее мужчинам, будь на то ее воля.
   Да, но с виду-то все так не кажется, говорили ей. Мало ли что может вообразить людская глупость. Что о ней скажут? Что о ней подумают? Но Габриель только смеялась над этими бреднями…
   И была не права.
* * *
   Не располагая больше существенными средствами, которые приносила ей продажа платьев, Габриель по-прежнему получала доход, и вовсе не символический, от продажи духов. Кстати сказать, братья Вертхаймер, понимая, что их может ожидать, эмигрировали в Соединенные Штаты, и общество официально перешло в руки одного из их друзей – конструктора самолетов Амьо, который пользовался их особым доверием. Президентом общества стал теперь Робер де Нексон, сводный брат возлюбленного Адриенн Шанель. Но, естественно, этот новый административный совет, состоявший из доверенных лиц, в действительности управлялся из-за океана настоящими владельцами. Следовательно, невзирая на происшедшие перемены и даже несмотря на присутствие в обществе человека, близкого ее родной тетушке, Коко Шанель не могла рассчитывать на пересмотр в свою пользу соглашений от 1924 года. Обладавшей всего лишь десятью процентами акций Габриель оставалось только смириться. Но она готова была взяться за оружие при первой возможности. Ей так не терпелось затеять процесс, что ее верному советнику, мэтру Рене де Шамбрену, приходилось сдерживать ее порывы: он предпочитал мудрый подход к оценке точек зрения. И оказалось, что он был прав.
   Тем временем духи Шанель по-прежнему продавались на рю Камбон благодаря Французскому обществу, но самый большой объем продаж приходился на Соединенные Штаты при посредничестве американского филиала. Братьям Вертхаймер удалось наладить производство духов на месте, закупив в Грасе и его окрестностях весь запас жасминовой субстанции и сумев переправить ее за океан. Кроме того, они вложили в рекламу огромные суммы, не сопоставимые с теми, на которые раскошеливались их конкуренты. И эти усилия были вознаграждены сверх всяких ожиданий…
   В тягостный период бездействия, начавшийся в 1939 году, Габриель посвятила отрезок времени напряженной тяжбе с Обществом производителей духов. Но в ней бурлила такая жажда деятельности, что начиная с 1943 года она ввязалась в битву совсем иного масштаба – в битву, которая, если бы была выиграна, возможно, изменила бы ход истории.
   Известно, что уже в Первую мировую войну, а именно в 1917 году, между противниками имели место секретные переговоры в попытке поставить предел военному кошмару, который день ото дня становился все кровавее. Во время Второй мировой войны те же причины вызвали идентичные последствия. Трудно было вообразить, что перед лицом расширявшегося ужаса в обеих странах не нашлось бы никого, кто мечтал бы остановить кровавую мясорубку. Не будем вдаваться в подробности всех тайных переговоров, которые велись в ту эпоху, – достаточно вспомнить авантюру Рудольфа Гесса, одного из приближенных Гитлера. В 1941 году Гесс, завладев «Мессершмиттом», бежал из Германии и приземлился в Шотландии. Ему хотелось встретиться с Черчиллем и предложить основы перемирия.[60] Известно, что и заговор против Гитлера 20 июля 1944 года не имел иных целей…
   Но кто поверил бы, что в истории всех этих попыток нужно зарезервировать место и для Коко Шанель? В этом убедился в 1971 году адвокат Габриель Рене де Шамбрен, получив письмо от Теодора Момма, который, как и Шамбрен, стал адвокатом международного класса. Как мы помним, Теодор Момм был другом Ганса фон Динклаге и помог выйти на свободу племяннику Коко Андре Палассу. В своем письме Момм поведал Шамбрену о том, что Габриель, будучи одержима мечтой положить конец войне, в ноябре 1943 года хотела встретиться со своим другом Уинстоном Черчиллем, чтобы попытаться убедить его согласиться с принципами секретных англо-германских переговоров. В самом деле, в Великобритании существовала весьма значительная группа населения, не питавшая вражды к такому варианту; в нее входили такие политические деятели, как лорд Рансиман, некоторые аристократы, включая близкого друга Черчилля – знакомого нам герцога Вестминстерского, и родного брата Георга VI – герцога Виндзорского, бывшего Георга VIII. И это не считая многочисленных англичан, считавших германскую опасность чем-то удаленным от них и потому решивших, что настал момент положить конец кровавой бойне. К ним присоединялись те, кто опасался захвата Европы Сталиным. В самой Франции, познавшей ужасы войны не понаслышке, испытавшей на собственной шкуре все тяготы оккупации, массовые депортации евреев и участников Сопротивления, в стране, где с 1940 года полтора миллиона пленных по-прежнему находились за колючей проволокой, где английские бомбардировки наносили ущерб и мирному населению, задумались о сепаратном мире, который положил бы конец всем этим бедствиям. Конечно, Гитлера еще надо склонить к этому, но ведь ему со Сталиным хватит забот! Пусть эти два диктатора грызутся между собою и одновременно ослабеют – демократы только выиграют от этого. Кстати, разве Сталин, подписав с Гитлером пакт в августе 1939 года, не позволил ему развязать войну? И разве не он после взятия Парижа войсками вермахта в 1940 году послал своему союзнику по пакту телеграмму с поздравлением? То-то!
   Но если даже Гитлер ставит на карту всё и полон решимости воевать до конца, то вокруг него так настроены далеко не все. Все большее число немцев отдавало себе отчет в том, что проигрыш войны вполне вероятен и что власть фюрера будет сметена все тем же взмахом метлы. Не лучше ли начать мирные переговоры, не дожидаясь, пока в результате безумного упрямства засидевшегося на престоле диктатора от страны не останется камня на камне? Ведь кровь гражданского населения льется так же без меры, как и кровь воюющих солдат…
   Когда Габриель изложила свой проект Теодору Момму, он потерял дар речи. Но она говорила с таким энтузиазмом и убеждением, что он и сам начал задумываться о возможности компромиссного мира в будущем. В конце концов Габриель, пожалуй, сумеет убедить Уинстона Черчилля, что его идея требовать безоговорочной капитуляции, сформулированная в январе 1943 года в ходе конференции в Анфе, в которой участвовал и Рузвельт, решительно не самая лучшая и ее претворение в жизнь повлечет за собою бесчисленные смерти. Не говоря уже об унизительном положении, в которое попадает целый народ, – ведь в результате он лет через двадцать развяжет и третью мировую войну! Неужели позабылись последствия Версальского договора?
   Теодор Момм не мог не восхититься своей собеседницей, ее пылом и силой убеждения. Тридцать лет спустя в своем письме к Шамбрену он пишет, ничуть не колеблясь: «Должно быть, в ее жилах течет немного крови Жанны д'Арк», намекая на мужество и одинокий подвиг Орлеанской девы во имя короля Франции.
   Нужно ли объяснять, как убежден был бравый наездник в полезности прожекта Коко, если он, взяв свою походную трость, отправился в немецкую столицу, намереваясь заинтересовать высших сановников рейха в его реализации? Шанель было ведомо, что в ноябре 1943 года путь Уинстона Черчилля лежал через Мадрид, и, если бы немецкие власти разрешили ей поехать туда, она могла бы встретиться с ним, например в посольстве Великобритании. Кстати, она прекрасно знала самого посла, сэра Сэмюэля Хоуара, друга герцога Вестминстерского.
   В Берлине Теодор Момм, рассчитывавший сперва убедить высокопоставленного чиновника с Вильгельмштрассе, где находилось Министерство иностранных дел рейха, наткнулся на отказ. В дипломатической среде держали себя очень осторожно – кому охота быть обвиненным в предательстве и отправляться в гестапо…
   Конечно, он мог бы обратиться к людям абвера, но сейчас же отверг эту идею. Для него не было секретом, что фюрер видел в службе генерала Канариса гнездо заговорщиков. Сам же Канарис, замешанный в заговоре Штауффенберга 20 июля 1944 года, будет схвачен и казнен.
   Теодору Момму оставалось одно – поделиться своими идеями с ведомством, управлявшимся человеком, который был протеже Гиммлера и при этом пользовался доверием Гитлера. Это был не кто иной, как Вальтер Шелленберг. Несмотря на свою молодость – а было ему всего тридцать три года, – он руководил Шестым управлением, контролировавшим службу внешней разведки. Сам шеф СС Гиммлер порою подумывал о поражении Германии и исчезновении фюрера. Он не исключал возможности если не сделаться его преемником, то, во всяком случае, сыграть в этот момент важную роль. В этой перспективе передача союзникам свидетельства доброй воли без ведома Гитлера казалось ему весьма интересной. В конце концов, Черчилля можно было бы соблазнить идеей компромиссного мира, который избавил бы его соотечественников от пролития крови и слез, – что он как раз и пообещал сделать в своей знаменитой речи в июне 1940 года, равно как и от высадки десанта на материк – дела столь рискованного и гибельного. Гиммлер дал карт-бланш Шелленбергу, но так, чтобы самому не быть замешенным. Против ожидания Момма, Шелленберг счел его предложение интересным, и была достигнута договоренность об операции «Модельхут» – «Модная шляпа», с намеком на первую профессию Коко. Впрочем, «операция» – слишком громко сказано: речь шла всего-навсего о том, чтобы разрешить Габриель поездку в Испанию с пропуском, действительным в течение каких-нибудь нескольких дней… Но дело несколько осложнилось тем, что Коко непременно захотелось, чтобы ее сопровождала Вера Бейт. Свое требование новоявленная миротворица объяснила просто: Вера в силу своего чистейшего английского благородного происхождения гораздо ближе к Черчиллю, нежели она сама. Если потребуется, она придет на выручку Коко в попытке убедить премьер-министра. Но ведь еще требуется узнать, где она теперь находится. Несколько лет назад она развелась, затем вышла замуж вторым браком за итальянца – майора Ломбарди, чемпиона по конному спорту – и жила в Риме. Несмотря на письменное приглашение Коко, Вера наотрез отказалась приехать в Париж, мотивируя это тем, что ей не хотелось разлучаться со своим нежно любимым супругом, который к тому же под подозрением у немцев и потому прячется невдалеке от нее – она одна ведает где. Не хочет по-хорошему? Значит, придется уговаривать… Исполнитель поручения явно переусердствовал и заключил Веру в тюрьму… с уголовницами и девицами известного поведения. Затем ее все же повезли во Францию, оказывая лестные знаки внимания в надежде, что она позабудет те злосчастные пятнадцать суток, проведенных в каталажке. Но в продолжение всего принудительного путешествия она умирала со страху – куда везут и для чего? Неужели и вправду в Париж? Наконец, оказавшись в «Ритце», она облегченно вздохнула, увидев Коко. Последняя, полагая, что момент для введения ее в курс дела еще не настал, повезла ее в Мадрид под тем предлогом, что она хочет открыть там Дом моделей и ей нужна ее помощь. Но когда спутницы достигли испанской столицы, поведение Коко показалось Вере очень странным, и той в конце концов пришлось рассказать подруге всю правду. Но увы, Габриель не довелось свидеться с Черчиллем – пришлось довольствоваться встречей с послом Великобритании сэром Сэмюэлем Хоуаром, которому она в отчаянии вручила послание для передачи премьер-министру. Но отныне она знала, что коль не смогла напрямую встретиться с Черчиллем, то ее миссия провалилась. Что же произошло? Черчилль действительно находился в это время в Мадриде, но был настолько серьезно болен, что его личный врач, доктор Моран, заранее записав его в покойники, запретил ему любые встречи, даже краткие. Ну а будь Черчилль в добром здравии, убедили бы его аргументы Шанель? Пожалуй, стоит усомниться в этом. Старый лев зациклился на идее безоговорочной капитуляции противника, и никто и ничто не могло бы заставить его уступить.