Адриана вышла из дому и вывела машину из гаража. Распахнула ворота. С ненавистью поглядела на две карликовые сосны, которые Матильда посадила у ворот. Они торчали в этом голом садике, являя собой некое фальшивое альпийское подобие. Единственная надежда, что они зачахнут. Дорога узкими извивами тянулась среди полей. Машину подбрасывало. День был солнечный, и снег почти весь сошел. Солнце еще освещало деревню и склоны холмов, но сумерки уже заливали равнину холодным серым туманцем. Адриана с ненавистью думала о близняшках, которые до сих пор не вернулись. О Матильде, которая ушла покупать маслины и каперсы для маринованного языка. Довольно долго вдоль дороги не было никаких строений, потом показался домишко: из трубы, вделанной в окно, струился дымок. Здесь живет фотограф с женой. В тот момент муж стоял на крыльце и мыл посуду в голубом пластиковом ведре. Жена в красном пальто и драных чулках развешивала на веревке белье. Неизвестно почему при виде этой пары Адриана испытала острое отчаяние. Как будто они – единственные существа, уготованные ей во Вселенной. Потом еще долго тянулась грязь, сухие изгороди, голые поля. Наконец она выехала на оживленное шоссе. На обочине люди в спецовках сгрудились вокруг канистры со смазочным маслом.
   Адриане вспомнилась жена Филиппо на похоронах. Беременная. Желтое пальто с крупными черепаховыми пуговицами едва сходилось на животе. Лицо юное, скуластое и суровое; гладкие волосы туго стянуты в крохотный пучок. Она семенила рядом с Филиппо, розовощекая, суровая, серьезная, сжав в руках сумочку. Филиппо был такой, как всегда. Снимал и надевал очки. Запускал длинные пальцы в непокорные седые кудри. Оглядывался вокруг с притворно решительным и притворно самоуверенным видом. Чтобы добраться до деревни, надо было перевалить через гребень; дорога за ним освещалась неоновыми фонарями, а в эти дни была еще украшена бумажными гирляндами к предстоящей процессии. В деревне Адриана опустила письмо в почтовый ящик. Купила яиц у женщины, сидевшей перед церковью с корзинкой и жаровней. Поговорила с ней о внезапно поднявшемся ветре, который нагонял над крышами черные тучи и развевал гирлянды. Вошла в остерию и позвонила Анджелике, заткнув второе ухо от шума. Пригласила ее приехать в воскресенье к обеду. Будет маринованный язык. Линия работала плохо, и Анджелика с трудом разбирала слова. Поговорили они очень коротко. Адриана опять села в машину. В тот день, когда Филиппо пришел сказать ей, что женится, он взял с собой Анджелику. Это на случай, если у Адрианы будет истерика. Глупый! Она вовсе не истеричка. Все приняла спокойно. Была тверда, как дуб. К тому же этого она давно ожидала. Только вот с того дня дом на виа дей Виллини стал ей ненавистен, потому что там, в спальне со сводчатым потолком, она все же поплакала немного, после того как Филиппо ушел, и Анджелика держала ее за руку.

8

   – По-моему, она полная идиотка, – сказала Ада.
   – Ну, не полная, – сказал Освальдо.
   – Полная, – сказала Ада.
   – Она не идиотка, она только бестолковая, – сказал Освальдо.
   – Не вижу разницы, – сказала Ада.
   – Как бы там ни было, яичницу она поджарить может, – сказал Освальдо. – Я знаю матушку синьоры Перони. Она простая женщина.
   – Да, но яичницей тут не обойдешься, – сказала Ада. – Старую синьору Перони я знаю лучше, чем ты. Ей не так просто угодить. Она любит, чтобы в доме был порядок. Чтоб полы были натерты. Я что-то не представляю, как эта особа будет натирать полы. К тому же этот ребенок, который все время орет…
   – Но все-таки жаль ее – одна с ребенком, – сказал Освальдо. – Я не знал, как ей помочь.
   – И ты решил посадить ее на шею Перони, – сказала Ада.
   – Они любят детей.
   – Да, любят. Детей, тех, которых провозят мимо в колясочках на Вилла Боргезе. А не тех, которые по ночам орут у них в доме.
   Освальдо пообедал у Ады, теперь они сидели в гостиной и он наклеивал марки в альбом Элизабетты. Ада вязала. Элизабетта с подружкой сидели на полу на веранде и играли в карты, молча и очень серьезно.
   – Незачем наклеивать эти марки, – сказала Ада. – Она сама сумеет их наклеить, ей будет даже интереснее.
   Освальдо закрыл альбом, перетянув его резинкой, подошел к окну и выглянул наружу. На застекленной во всю длину веранде стояли большие кадки с цветами. Он постучал по стеклу, но Элизабетта, поглощенная игрой, не подняла головы.
   – Эта азалия чудесно расцвела, – сказал Освальдо.
   – Да, ты ведь знаешь, у меня на цветы легкая рука. А растение далеко не молодое! Мне ее принесли совсем чахлой. Она стояла в доме у отца Микеле. Слуга его принес. Они собирались ее выбросить. А он додумался притащить ко мне.
   – Вот видишь, и он иногда способен думать.
   – Иногда. Хотя и не слишком часто. Но он неплохой малый. Я его научила подавать на стол. Видел, как он хорошо прислуживает за столом?
   Освальдо собирался сказать: «Видно, у тебя и на слуг легкая рука», но потом решил, что в этих словах можно усмотреть неприличную двусмысленность, и ничего не сказал, но тем не менее покраснел.
   – А вот эта твоя девчонка никогда ничему не научится, – сказала Ада.
   – Но ей не надо подавать на стол у Перони. Они все втроем едят на кухне.
   – А что она сделала с той квартирой на виа дей Префетти, где жила?
   – Ничего. Она ходит туда по воскресеньям. Оставляет ребенка у Перони, а сама идет на виа дей Префетти. Там ее навещает подруга.
   – Ну да, подруга! Небось спит там с кем-нибудь.
   – Может, и так. Не знаю. Она говорит, что ей надоело спать с мужчинами. Сейчас ее интересует только ребенок. Она уже отняла его от груди и кормит из бутылочки.
   – То есть из бутылочки его кормит старая синьора Перони.
   – Скорей всего.
   – Этот ребенок очень похож на Микеле. Я уверена, что он от него, – сказала Ада.
   – Думаешь?
   – Да. Вылитый Микеле.
   – У ребенка темные волосы. А у Микеле рыжеватые.
   – Волосы не в счет. Важно выражение лица. Рот. Я считаю, что Микеле должен вернуться и дать ребенку имя. Должен был бы это сделать, если б был честным человеком. Но, разумеется, это не так. И ведь ему даже не нужно жениться на этой девушке, потому что на таких не женятся. Только бы имя дал ребенку. А что ты думаешь делать с подвальчиком?
   – Не знаю. Придумай ты что-нибудь. Сейчас я туда пустил ночевать одного парня, друга Микеле. Его зовут Рей. Он из Лондона. Но я думаю, он через несколько дней уедет.
   – Я только-только вздохнула, после того как Микеле убрался. А ты уже туда другого пристроил.
   – Ему некуда было деваться. Он устроился было у Анджелики, но муж Анджелики выгнал его из дома. Они поссорились из-за политики. У мужа Анджелики идеи железные. И он не допускает, чтобы их оспаривали.
   – Если б они и в самом деле были железные, он бы наплевал, что их оспаривают. А раз он бесится, значит, они не из железа, а из творога. Знаю я его, этого мужа Анджелики. По-моему, он посредственность. Чинуша. Один из тех партийных чинуш, которые смахивают на счетоводов.
   – Ты, как всегда, права.
   – Мне кажется, что брак Анджелики долго не продержится. Впрочем, теперь все браки недолговечны. Вот и наш долго не продержался.
   – Наш продержался ровно четыре года, – сказал Освальдо.
   – Четыре года – это, по-твоему, много?
   – Нет. Я просто уточняю, сколько лет он продержался. Ровно четыре года.
   – По правде сказать, не нравятся мне теперешние парни. Бродяги. И опасные. Я, пожалуй, предпочитаю счетоводов. До самого-то подвала мне дела нет. Но будет неприятно, если его кто-нибудь взорвет.
   – Ну еще бы, тогда я тоже взлечу на воздух, ведь я живу выше этажом, а со мной взлетит портниха, что занимает верхний. Хотя этот Рей, по-моему, ничего взорвать не способен. Во всяком случае, пороха он не выдумал.
   – Только сюда его, пожалуйста, не приводи, этого Рея. А то Микеле ты вечно сюда таскал. А мне он был неприятен. Ничего интересного я в нем не находила. Садился тут и пялил на меня свои зеленые глазки. Наверно, считал меня дурой. Но и я его умником не считала. И не думай, что я из сочувствия потратилась, чтобы помочь ему уехать.
   – Из великодушия, – уточнил Освальдо.
   – Да. И еще затем, чтоб больше его не видеть. И все-таки, по-моему, это чудовищно – не вернуться даже на похороны отца. Чудовищно.
   – Он боялся, что его арестуют, – сказал Освальдо. – Из его группы арестовали двоих или троих.
   – Все равно чудовищно. И ты так считаешь. Ты же был потрясен. Потому что другой человек пойдет даже на арест, лишь бы проводить на кладбище прах своего отца.
   – Прах? – сказал Освальдо.
   – Да, прах. А что я такого странного сказала?
   – Ничего. Просто для тебя необычное выражение.
   – Самое обычное. Так или иначе, я повторяю, что не находила в Микеле ничего интересного. Иногда он даже, пожалуй, бывал мил. Играл с Элизабеттой в «монопольку». Помогал мне полировать мебель. И все-таки про себя считал меня дурой, а я это замечала и бесилась.
   – Почему ты говоришь о Микеле в прошедшем времени? – сказал Освальдо.
   – Потому что он уже не вернется, я уверена, – сказала Ада. – Мы его больше никогда не увидим. Отправится в Америку. Или еще бог знает куда. Невесть чем будет заниматься. Сейчас полно таких юнцов, которые без толку шатаются по свету. Трудно себе представить, что с ними будет в старости. Словно они и не состарятся никогда. Словно навсегда останутся такими – без семьи, без постоянной работы, без всего. Напялил на себя какие-то лохмотья, и все тут. Они никогда не были молоды – как же им состариться? Взять хоть эту девицу с ребенком. Как ей состариться? Она уже и сейчас старая. Увядшее растение. Так и родилась увядшей. Не физически – морально. Никак не могу понять, зачем такому человеку, как ты, тратить время и силы на эти увядшие растения. Может быть, я ошибаюсь, но я о тебе высокого мнения.
   – Ошибаешься, – сказал Освальдо. – Ты меня переоцениваешь.
   – А я вообще оптимистка, от природы. Но я не могу быть оптимисткой по отношению ко всем побродяжкам. Я их просто не выношу. От них один беспорядок. Внешне такие симпатяги, а про себя только и думают, как бы всех нас взорвать.
   – И взорвут – невелика беда, – сказал Освальдо. Он надел плащ и приглаживал свои редкие светлые волосы.
   – Значит, пусть и Элизабетту взорвут?
   – Элизабетту – нет, – сказал Освальдо.
   – Ты бы отдал этот плащ перекрасить, – сказала Ада.
   – Иной раз ты говоришь так, будто ты все еще моя жена, – сказал Освальдо. – Так только жены говорят.
   – А тебе неприятно?
   – Нет. А что?
   – Ведь это ты меня бросил. Не я от тебя ушла. Но оставим это. Не будем ворошить прошлого, – сказала Ада. – К тому же ты, вероятно, был прав. Принял мудрое решение. Тебе лучше одному. Да и я прекрасно одна справляюсь. Мы не созданы друг для друга. Слишком разные.
   – Слишком разные, – повторил Освальдо.
   – Не повторяй моих слов, как Кот из «Пиноккио». Это меня раздражает, – сказала Ада. – Сейчас мне надо в школу Элизабетты. Я обещала учителям позаботиться о костюмах для кукольного театра к рождественскому представлению. Отнесу им старые материи из сундука.
   – Ты всегда найдешь себе занятие, – сказал Освальдо. – Посидела бы хоть вечер спокойно. Погода скверная. Не холодно, но ветрено.
   – Если я под вечер сижу без дела, мне приходят грустные мысли, – сказала Ада.
   – Чао, – сказал Освальдо.
   – Чао, – сказала Ада. – Знаешь что?
   – Что?
   – А Микеле в глубине души и тебя считал дурачком. Не только меня. Пил твою кровь, а сам считал тебя кретином.
   – Микеле никогда не пил мою кровь, – сказал Освальдо и вышел.
   Он был без машины и двинулся пешком через мост. Немного постоял, поглядел на мутно-желтую воду в реке, на платаны, меж которыми мчались автомобили. Ветер был теплый, но порывистый, небо затянуто набухшими черными тучами. Освальдо подумал об автомате, который Анджелика, по ее словам, бросила в воду неподалеку от этого моста. Подумал, что ни разу в жизни сам он не дотрагивался до оружия. Даже подводного ружья в руки не брал. Впрочем, насколько ему известно, Микеле тоже никогда с оружием не имел дела. От военной службы его освободили по здоровью – слабые легкие. А еще потому, что отец заплатил. Сам Освальдо не проходил военной службы, как единственный сын у матери-вдовы. Во времена Сопротивления он был еще мальчишкой. Они с матерью жили в эвакуации под Варезе.
   Он свернул в узкий переулок, где гомонили дети, и вошел в букинистическую лавку. Синьора Перони, волоча опухшие ноги, переносила с места на место стопки книг. Она улыбнулась ему.
   – Как дела? – спросил он.
   – Она вернулась на виа дей Префетти, – сказала синьора Перони. – Дальше так жить было невозможно. Помощи по дому от нее никакой. Мало того, что моей матери приходилось на всех готовить, так надо было еще постоянно следить, как бы она чего не натворила. Когда она принимала душ, то всегда забывала подтереть за собой пол, и по всему дому оставались мокрые следы. Как-то раз нас с матерью не было дома, а она ушла и забыла ключи, а ребенок остался один и плакал, бедняжка. Слесаря никак не могли найти, и привратница вызвала пожарных. Чтобы войти, пожарным пришлось выбить стекло. Моя мать очень привязалась к этому ребенку. Но та часто уходила, а ребенка оставляла дома, и матери приходилось менять пеленки и давать ему бутылочку.
   – Мне очень жаль, – сказал Освальдо. – Я заплачу за стекло.
   – Да неважно. Мы бы охотно держали ее у себя. Ведь надо быть милосердными. Но она полностью лишена здравого смысла. Она будила нас по ночам, чтобы мы помогали ей перепеленать ребенка. Говорила, что ей очень тоскливо делать это одной. Будила нас обеих – и меня, и мать, – чем больше народа, говорит, тем у нее спокойнее на душе. Жаль ее, конечно. Только непонятно, зачем же было рожать этого ребенка, если ей так тяжко с ним возиться.
   – Да, непонятно, – сказал Освальдо. – Хотя нет, в сущности, очень даже понятно.
   – Вот она и ушла сегодня. Мы уложили ребенка в ту желтую сумку. Так он не озябнет. Вызвали для нее такси. Моей матери пришлось одолжить ей свой свитер, ведь у нее не было ничего теплого. Эту свою жакетку с драконами она сожгла, когда гладила.
   – Какая жалость, – сказал Освальдо.
   – Да, жаль. Хорошая была жакетка. Очень изящная. Но она оставила на ней горячий утюг, а сама пошла к телефону. И долго с кем-то болтала. Потом сказала, что это звонила Анджелика. А жакетку, как раз на спине, где были драконы, прожгло. Чуть гладильная доска не занялась. Мать так перепугалась. А я за нее боюсь. Она ведь старая. Она уставала и нервничала. Будь я одна, я бы, может, и смирилась.
   – Понимаю. Мне очень жаль, – сказал Освальдо.

9

    18 декабря 70
   Дорогой Микеле!
   Я видела девушку с виа дей Префетти. Эту Мару. Что за имя, прямо из комиксов. Лучше бы Мария. Будь у нее в имени буква «и», все могло бы сложиться иначе.
   Отнесла ей немного денег. Мне их дала мама. Но Освальдо говорит, что, чем давать деньги, лучше было бы найти для нее работу. Это не так просто, потому что она ничего не умеет делать. Освальдо устроил было ее к синьоре Перони. Оказывается, у синьоры Перони есть старая мать, ей восемьдесят лет, но она еще бодрая. Они живут в Монтесакро [15]]. Мара должна была помогать по дому, а они держали ее с ребенком у себя и немного платили помесячно. Но в результате она чуть не спалила квартиру, и пришлось вызывать пожарных. По крайней мере так я поняла из длинной, запутанной истории, которую она сама мне рассказала. Но, по ее словам, в доме нечего было есть, кусочек трески на обед и другой кусочек, разогретый с луком, на ужин. От этой трески у нее сделалось несварение желудка – нужно было все время пить сельтерскую воду. Ночью она просыпалась от зверского голода и бродила по дому в поисках кусочка сыра. В результате у нее пропало молоко. Однако Освальдо говорит, что эта девушка любит приврать. Ребенок хорошенький, но он не от тебя. У него большой рот и длинные черные космы. Правда, эти космы он мог унаследовать от нашего отца. Сейчас она с ребенком снова живет на виа дей Префетти.
   Рей, тот парень, которого ты ко мне прислал, прожил у нас неделю. Но он ссорился с Оресте. Однажды обозвал его «ревизионистом». Оресте так взбесился, что дал ему в челюсть. Пошла кровь. Я боялась, что он ему зубы вышиб. Но оказалось, только немного рассек губу. Мы с Соней отвели Рея в аптеку. Оресте остался дома. Он жутко разволновался. А Рей – ничуть. Но губа сильно кровоточила, вся ветровка была в крови. В аптеке сказали, что это пустяки, и налепили ему пластырь. На следующий день я позвонила Освальдо, и теперь Рей живет в твоем подвальчике. Соня носит ему еду и комиксы – он хочет научиться рисовать комиксы. У него есть приятель, который их рисует, и он обещал Рею свести его с редактором одной из таких газет. Вот Рей теперь и пробует рисовать женщин с огромными грудями и глазами. А когда увидел твоих сов, тоже нарисовал сов, парящих вокруг этих грудей.
   Мама вбила себе в голову, что Оресте стукнул этого Рея из ревности. Но у Оресте не было никакого повода ревновать, потому что мы с этим Реем абсолютно безразличны друг другу. У меня он не вызывает ни симпатии, ни антипатии. Как амеба. А Оресте говорит, что у него фашистские взгляды. Но Оресте повсюду чудятся фашисты и шпионы. В общем, повторяю: между мной и Реем ничего нет, а он спит с Соней в твоем подвальчике, на твоей постели, под мамиными красивыми одеялами. Я сказала это маме, и она велела мне забрать те одеяла и заменить их другими, похуже. Но я не стану делать этого, по-моему, это неловко. Мама любит ставить людей в неловкое положение. Но, как правило, это относится к тем людям, которых она никогда не видела. Если б она встретилась с этим Реем, то уже не стала бы настаивать, чтоб он спал под скверным одеялом. Я выстирала ветровку Рея, решив, что это можно сделать дома, но ошиблась, потому что она высохла, сделалась жесткой и задубелой, как вяленая треска.
   В воскресенье я обедала у мамы. Оресте не пошел: у него было профсоюзное собрание. Я поехала с девочкой. Там был Освальдо со своей дочкой. У мамы кролики. Девочки играли с этими кроликами. Я не знаю, как они смогли с ними играть, потому что эти кролики совсем не забавные и очень сонливые. Близняшки вытащили их за уши из клеток, так те улеглись на траве и даже не подумали разбегаться. Кроме того, с них лезет шерсть, и девочки часами обирают ворсинки со своих курток. День был чудесный, солнечный. Но мама выглядит очень подавленно.
   Мне кажется, на нее так подействовала смерть отца. Должно быть, она постоянно вспоминает годы, когда они жили вместе. То и дело у нее слезы на глазах, она встает и уходит в другую комнату. Она повесила в гостиной ту папину картину, где она сидит у окна в доме в Пьеве-ди-Кадоре. Ты был маленький, не помнишь, а я все помню. Это было ужасное лето. Они больше не ссорились, но в доме царило ощущение, что должно что-то произойти. Иногда по ночам я слышала, как мама плачет.
   Я не знала, кто из них прав, кто виноват. Даже не задавалась таким вопросом. Я только чувствовала, что из их спальни исходит волнами тревога, растекаясь по всему дому, забираясь во все уголки. Тревога была повсюду. Многие годы мы так весело проводили лето в этом доме. Он был такой чудесный, столько места для игр. Там был дровяной сарай, масса чуланчиков, где можно спрятаться, а во дворе – индюки. Ты не помнишь. Потом приехала тетя Чечилия и увезла нас в Кьянчано. Через несколько недель туда приехал отец и сказал нам, что они с мамой разошлись. Сказал, что ты останешься с ним, а мы, девочки, с мамой. Просто сказал, без всяких объяснений. Они так решили. Он пробыл в Кьянчано два или три дня. Сидел в холле гостиницы. Курил. Заказывал мартини. Когда тетя Чечилия обращалась к нему, он просил ее замолчать.
   Может быть, мама до сих пор влюблена в Филиппо. Не знаю. Ее связь с Филиппо тянулась столько лет, и она все надеялась, что он соединится с ней. А он взял и женился на девушке моложе меня. У него духу не хватило сказать маме с глазу на глаз, что он женится, и он заставил меня присутствовать при этом разговоре. Филиппо всегда недоставало мужества. Во всяком случае, для меня это было ужасное утро. Майское утро прошлого года. Я помню, что был май, потому что розовые кусты под нашими окнами на виа дей Виллини стояли в полном цвету.
   Практически мама сейчас очень одинока. Близняшки ее не слушаются. Тебя нет. У нас с Виолой своя жизнь. А мама сидит там одна с Матильдой. Матильда действует ей на нервы. Но все-таки хоть кто-то есть в доме – голос, шаги в пустых комнатах. Кто его знает, зачем мама купила этот огромный дом? Теперь она, должно быть, раскаивается. Наверно, раскаивается и в том, что пригласила Матильду, хотя знает, что полное одиночество было бы еще хуже. Но Матильда действует ей на нервы. Матильда называет ее «моя курочка» и каждую минуту спрашивает: «Ну как ты?», берет ее за подбородок, заглядывает в глаза. Утром она в купальном костюме является к ней в комнату заниматься йогой, уверяя, что это единственная теплая комната в доме. Мама не решается попросить ее уехать. Сейчас у мамы очень смягчился характер. Ей теперь даже приходится слушать роман «Полента и отрава», который Матильда выудила из своего баула и намерена доработать, поскольку Освальдо имел неосторожность сказать ей, что у Ады есть знакомый издатель. Это некий Колароза, мелкий, никому не известный книгоиздатель. Думается мне, что он Адин любовник. Матильда как услышала об издателе, так и уцепилась за эту возможность. Каждый вечер она читает вслух «Поленту и отраву» маме и Освальдо. Теперь Освальдо приезжает к ним почти каждый вечер. Они с мамой прямо-таки подружились. Но разумеется, дружба чисто платоническая. Я думаю, что Освальдо женщины вообще не интересуют. По-моему, он тайный гомик. Мне кажется, он втихомолку и бессознательно влюблен в тебя. Не знаю, что ты об этом думаешь, но мне так кажется.
   Мне хотелось бы повидать тебя. У меня все хорошо. Флора ходит в детский сад. Она там обедает и возвращается домой в четыре. Ее забирает Соня, потому что я сижу на работе до семи. Моя работа становится все занудней и бессмысленней. Сейчас мне нужно переводить длинную статью о тяжелой воде. А вечером я должна еще купить продукты, приготовить ужин и погладить рубашки Оресте, потому что он не хочет носить немнущихся рубашек. Потом он уходит в редакцию, а я дремлю у телевизора.
   Целую тебя.
    Анджелика

10

   – По-моему, она безнадежная дура, – сказала Мара.
   – Ты ошибаешься, – сказал Освальдо.
   – Безнадежная, – сказала Мара.
   – Напротив, временами она обнаруживает редкую остроту ума и проницательность. Она ограниченная, это верно. Но так или иначе, Ада – моя жена и я прошу тебя не называть ее дурой. Я тут сижу уже четверть часа, а ты только это и твердишь.
   – Вы же разошлись. Она тебе больше не жена.
   – Все равно, мне неприятно, когда люди при мне плохо о ней отзываются.
   – А часто это случается?
   – Тебе-то что до этого?
   – Она некрасивая и не умеет одеваться.
   – Нет, красивая и иногда бывает очень хорошо одета.
   – Вчера она была одета ужасно. И в прошлый раз тоже. Все время на ней эта шуба из канадского волка. От этих канадских волков на улице прямо в глазах рябит. Какая у нее фигура, я не разглядела, потому что она все время в этой шубе. Ноги у нее тонкие, а колени как у слона. И эти здоровенные очки в черепаховой оправе. Отчего она не носит легкие очки с незаметной оправой? А еще у нее усики. Она их обесцвечивает, но они таки есть. Расхаживала тут, заложив руки в карманы. С таким видом, словно она нас изучает – меня, ребенка, квартиру. Вчера я у нее спросила, как, на ее взгляд, вырос ребенок, а она сказала, что он миленький, так, будто о какой-нибудь люстре говорила. Нет в ней деликатности.
   – В сущности, она очень застенчива, – сказал Освальдо.
   – Да у тебя все застенчивые. Ты же мне сказал, что если она придет сюда, то сейчас же пришлет электриков и штукатуров. Никого она не прислала. Пальцем не шевельнула. Единственное, на что ее хватило, – сказать, что здесь сортиром пахнет. Как будто я без нее не знаю.