Страница:
Когда он читал мне заметки для будущей книги, мне не раз хотелось сделать какое-нибудь замечание. Но когда я однажды решилась и он долго доказывал мне, что я не права, я поняла, что ему это не понравилось, и готова была язык проглотить от огорчения. Иногда я вспоминала то время, когда мы еще не были женаты, подолгу сидели вместе в кафе и говорила я одна. Тогда мне было легко разговаривать с ним. Я говорила все, что в голову придет, чувствовала себя юной и спокойно выдерживала его взгляд. Но после того, как я родила дочь и потеряла ее, мне стало казаться, что самое страшное на свете – остаться одной.
Я постоянно думала о других женщинах. О Франческе, о Джованне, даже о моей матери. Для них, думала я, все так просто. Мать заготавливала помидоры и шила одежду для детей бедняков, Франческа рисовала свои картины, Джованна надевала каракулевую шубку и выговаривала сыну за нелюбовь к латыни – все они сумели как-то устроиться в жизни и не мучаются понапрасну. Джованна говорила, что она испортила себе жизнь, потому что не вышла замуж за Альберто, и даже готова была всплакнуть, но за всем этим я видела, что такая жизнь ее тем не менее вполне устраивает. В общем-то она совсем неплохо устроила эту свою жизнь, в которой был Альберто, увозивший ее время от времени, сын, не желавший учиться, муж, и еще воспоминания о дирижере, и еще, возможно, музыка, книги, светские приемы, размышления и разговоры. Мне же было совершенно ясно, что я к жизни не приспособлена и вряд ли теперь сумею что-либо изменить, по-моему, всю свою жизнь я только и делала, что пристально вглядывалась в темный колодец внутри себя.
Как-то ночью я спросила Альберто, знает ли он, что ко мне приходила Джованна. Я долго не могла решиться спросить его, но молчать об этом тоже больше не могла. Он сказал, что знает, я спросила откуда, и он сказал – от Аугусто. Я сказала, что ему, наверное, это неприятно, а он сказал – нет.
– Ты больше не уедешь? – спросила я.
– Нет, не уеду.
– И из ящика все выложишь обратно?
– Да.
– Хочешь, я помогу тебе его разобрать?
– Нет, не надо. Спешить некуда. Я сам все постепенно сделаю.
И тогда я спросила его:
– Почему ты решил не уходить? Жалеешь меня?
– Не хочу оставлять тебя одну.
– Никак не ожидала, что ты будешь так добр ко мне. Что захочешь мне помочь. Мне казалось, ты не очень любишь девочку, да и меня тоже. Я думала, ты любишь одну Джованну.
Он тихонько рассмеялся.
– Иногда мне кажется, что я никого особенно не люблю.
– Даже Джованну?
– Даже ее. Сейчас она уехала с мужем на озера, у них там вилла. Когда вернется – не знаю. Когда я не вижу ее, то как-то о ней забываю. Странно, правда?
Мы немножко помолчали. Он лежал рядом со мной, дышал спокойно и держал мою руку поверх одеяла. То сгибал, то разгибал мне пальцы, потом вдруг стал щекотать ладонь. А потом резко отбросил мою руку и отодвинулся от меня.
– И правда, очень трудно понять, что там внутри нас, – сказал он. – То все ясно, то опять темнота. Я никогда до конца себя не понимал. Я очень любил мать и очень страдал, когда она умерла. Но потом как-то утром я вышел из дома, вынул сигарету, и в тот момент, когда чиркал спичкой об стенку, я вдруг почувствовал громадное облегчение оттого, что она наконец умерла и мне больше никогда не придется играть с ней в шашки и слышать ее пронзительный голос, выговаривающий мне за то, что я кладу в кофе слишком много сахара. Вот так же я не могу понять, люблю ли по-настоящему Джованну. Я не виделся с ней несколько месяцев и почти о ней не вспоминал. Я ленив и не люблю страдать.
– Но когда она вернется, тебе, наверно, снова захочется от меня уйти?
– Не знаю, – ответил он. – Впрочем, возможно. – Он повернулся на другой бок и уснул.
Я не спала и думала о том, что он ведь предлагал разбудить его, если мне будет очень грустно. Но разбудить его я не решалась, да к тому же считала, что просить помощи у этого человека бессмысленно. И глупо. Теперь я знала, что даже Джованна не может ничего у него попросить. Я смотрела на его спящее лицо, неподвижный, безвольный рот. Останется он со мной или уйдет? Правда ли, что он опять хочет от меня ребенка? Я лежала с открытыми глазами и говорила себе: «Я никогда не узнаю, чего он хочет на самом деле. Никогда».
С того момента я стала думать о револьвере. Я думала о нем так же, как совсем недавно думала о ребенке, которого буду кормить. Думала и успокаивалась, думала, пока стелила постель, чистила картошку и гладила рубашки Альберто. Думала, пока поднималась и спускалась по лестницам, точно так же, как еще недавно думала о будущем ребенке, которого буду кормить и укачивать. Но если бы у меня родился еще ребенок, я жила бы в постоянном страхе, что он может заболеть и умереть, а я так устала жить в страхе, и потом, мне казалось, что не имеет никакого смысла рожать ребенка этому человеку.
Иногда меня навещала Франческа и рассказывала про своего нового любовника, они познакомились в Сан-Ремо у графини, Франческа теперь бросила писать картины и все время проводит с ним. Она говорила, что немножко влюбилась, но ничего серьезного, а вообще-то он настоящий бандит с большой дороги, и пусть я не удивляюсь, если в один прекрасный день прочту в газете, что ее нашли задушенной. Короче, ничего хорошего она от него не ждет и всякий раз после его ухода бежала проверять, не взломал ли он шкатулку с деньгами. Но он хорош собой, и ей нравится появляться с ним, потому что все женщины пялят на него глаза, к тому же раньше он был на содержании у графини. Графиню Франческа теперь называла старой сукой, к тому же мерзкой скупердяйкой, потому что та отказалась купить портрет, который написала для нее Франческа. Когда графиня вернулась из Сан-Ремо, они встретились и разругались в пух и прах из-за этого альфонса. Об Аугусто Франческа слышать не хотела, и Аугусто, когда приходил к нам, тоже не желал говорить о Франческе. Но приходил он редко, потому что заканчивал книгу о возникновении христианства. Альберто читал ему свои заметки и рассказывал о своей будущей книге, но Аугусто слушал его рассеянно. Куда охотнее он разговаривал со мной или просто смотрел, как я глажу рубашки, а я вспоминала тот день, когда мы гуляли вместе и был ветер, и представляла себе, что когда-нибудь мы окажемся в постели. Я вглядывалась в него, и мне казалось, он чем-то похож на меня: так же пристально вглядывается в глубокий темный колодец внутри себя. И я думала, что именно поэтому мы могли бы быть счастливы вместе, он бы понял меня и помог мне. Но теперь, говорила я себе, уже слишком поздно. Слишком поздно начинать что-то заново – заводить новую любовь или нового ребенка, все это так трудно, а я так устала. И, глядя на Аугусто, я не могла не вспоминать ту ночь в Сан-Ремо, когда заболела девочка, и другую ночь, после ее смерти, как я рыдала на кровати, вцепившись в его руку. Я говорила себе, что в жизни человека, кроме любви и детей, есть еще миллион других занятий, к примеру, можно написать книгу о возникновении христианства. Я думала о том, как бедна моя жизнь, но теперь уже слишком поздно что-либо менять, и все же мои мысли в конце концов натыкались на этот револьвер.
Альберто снова начал отлучаться, говорил, что ходит на службу, но я думала, что, скорее всего, вернулась Джованна. Альберто говорил, что она еще не вернулась, но я ему не верила. И однажды Джованна пришла ко мне. Это было утром, Альберто только что ушел, а я была в гостиной и перепечатывала на машинке его последние заметки.
На этот раз она была в сером платье, в круглой жесткой шляпе из черной соломки и в какой-то пелеринке. Платье и шляпа были новые, а перчатки все те же поношенные, что и в прошлый раз. Она села и сразу заговорила о девочке. Сказала, что написала мне письмо, но потом порвала его: вдруг решила, что это глупо. Но она постоянно думала обо мне с тех самых пор, как узнала о девочке, и даже теперь долго сомневалась, прежде чем прийти, и никак не могла решиться, а потом вдруг надела шляпу и пришла. Я смотрела на шляпу, и мне не верилось, что она надела ее так вот вдруг. Шляпа очень прямо и крепко сидела у нее на голове, и, по-моему, ей было не очень в ней удобно. Она говорила спокойно, просто и очень тихо, словно боясь причинить мне боль. Но у меня не было никакого желания говорить с ней о девочке.
– Это очень странно, – сказала она, – но я видела девочку во сне за две или три ночи до ее смерти. Мне снилось, что мы сидим здесь, в гостиной, и мать Альберто лежит на диване под одеялом. Она все твердила, что ей страшно холодно, я накинула на нее еще мою шубу, и она меня поблагодарила. Девочка сидела на скамейке, а старуха, боясь, как бы девочка не простудилась, велела мне закрыть окно. Я купила девочке куклу и хотела вынуть ее из коробки, но никак не могла развязать ее.
– Она никогда не играла в куклы, – сказала я. – Она играла с верблюдом и матерчатым мячиком.
– Этот сон показался мне странным, – сказала она, – и я проснулась с чувством какой-то необъяснимой тревоги. А несколько дней спустя получила письмо – Альберто написал мне о девочке.
Я смотрела на нее и пыталась понять, правда ли, что она видела такой сон. Мне казалось, что она все это придумала.
– В письме было всего несколько слов, – сказала она. – В тот день у нас были гости, и мне пришлось развлекать их, занимать разговорами. А я никак не могла взять себя в руки. Как ни странно, я почти не думала об Альберто. Я думала о тебе.
Она сидела в кресле, закинув одну на другую свои худые ноги и скрестив руки под пелериной. Шляпа крепко и неподвижно торчала у нее на голове.
– Она, наверно, тебе мешает, – сказала я, показывая на шляпу.
– Да, – сказала она и сняла ее. На лбу остался красный след.
Я смотрела на нее. Лицо у нее было доброе и спокойное, и сама она вся такая спокойная, посвежевшая, в весеннем платье. Я представила себе, как она выбирала себе платье, листая журнал мод, и заказывала его у портнихи. Я думала о ее жизни, состоящей из спокойных дней, о ее теле, которому неведомы сомнение и страх.
– Ты ненавидишь меня? – спросила она.
– Нет, – сказала я, – не в этом дело. Просто мне не хочется с тобой разговаривать. По-моему, нам незачем сидеть с тобой вместе в одной комнате. По-моему, это глупо и даже смешно. Ведь мы все равно не скажем друг другу важных и правдивых слов. И знаешь, я не верю, что ты на самом деле видела этот сон. Скорее всего, ты выдумала его, пока шла сюда.
– Нет, – сказала она и тихонько рассмеялась. – Ты меня не знаешь. У меня фантазии никакой. Я не способна ничего придумать. Разве Альберто не говорил тебе, что у меня совсем нет фантазии?
– Нет. Мы не так уж часто говорим о тебе. Однажды зашла речь, и он сказал, что забывает тебя, когда не видит. Казалось бы, радоваться надо, но я, наоборот, расстроилась. Значит, он не любит даже тебя, значит, для него вообще нет ничего святого. Когда-то я ревновала его к тебе, ненавидела тебя, но сейчас и это прошло. Если ты думаешь, что он страдает без тебя, ты ошибаешься. Он не любит страдать. Он просто закурит сигарету и уйдет.
– Я знаю, – сказала она. – Не думай, что ты можешь мне рассказать о нем что-нибудь новое. Ты забываешь, что я знаю его столько лет. Большая часть нашей жизни позади, мы уже не молоды. Мы состарились вместе, я в своем доме, он в своем, но вместе. Мы много раз расставались. Но всегда сходились снова. Не он искал меня, а я его. Это правда. Но он всегда был так рад. Нам хорошо вместе. Ты этого не поймешь, потому что тебе всегда было с ним плохо.
– Уходи, – сказала я ей. – Мне кажется, я тебя возненавижу, если ты сейчас не уйдешь.
– Можешь ненавидеть, это справедливо. Наверно, и я тебя ненавижу. Но мне тебя жаль, потому что ты потеряла ребенка. Я мать, кто, как не я, поймет, какое это горе? Когда я прочла письмо Альберто, я весь день не могла ни о чем думать. Меня словно оглушили.
– Я не хочу, чтобы Альберто писал тебе, – сказала я. – Не хочу, чтобы вы встречались, гуляли, куда-то ездили и разговаривали обо мне и о моем ребенке. Не хочу. Он мой муж. Возможно, мне не надо было выходить за него замуж, но теперь он мой муж, и у нас была дочь, которая умерла. И все это нельзя зачеркнуть только потому, что вам нравится спать вместе.
– Но и то, что было между нами, вряд ли можно зачеркнуть. – Она сказала это тихо, как бы про себя. Потом снова нахлобучила шляпу, отчего лицо ее сразу исказилось. И очень медленно стала натягивать перчатки, разглаживая каждый палец.
– Я не знаю, что было между вами, – сказала я. – Возможно, что-то очень серьезное, но разве это можно сравнить с рождением и смертью ребенка. Маленькие путешествия, совместные прогулочки, не так ли? А теперь уходи. Я устала от тебя. Устала от твоей шляпы и твоего платья. Я сама не знаю, что говорю. Если ты останешься, я могу просто-напросто убить тебя.
– Ну нет! – Она рассмеялась. Звонким, молодым смехом. – Ты этого не сделаешь. У тебя слишком благопристойный вид. И я тебя не боюсь.
– Тем лучше, – сказала я, – и все-таки уходи.
– Хорошо, я ухожу. Но этот день я запомню. Этот день был очень важен для нас. Точно не знаю почему. Но думаю, мы как раз сказали друг другу очень важные и правдивые слова. Я буду приходить к тебе иногда, если ты не против.
– Спасибо, но лучше не надо.
– Да здравствует искренность! – сказала она. – Спасибо. И не думай обо мне слишком уж плохо.
Она ушла. Я снова села за машинку, но не могла сосредоточиться и делала ошибки. Подошла к зеркалу посмотреть, правда ли у меня слишком благопристойный вид. Потом стала готовить обед. Вернулся Альберто. Я спросила его, правда ли, что у меня слишком благопристойный вид. Он поглядел на меня и сказал, что нет. Но потом сказал, что не знает, что это значит – «благопристойный вид». Он был рассеян, нервничал, после обеда сразу ушел.
Мне хотелось позвонить Франческе или пойти к ней, но я подумала, что она, наверно, не одна. Альберто снова уходил из дома каждый день, а иногда и вечером после ужина. Поскольку я теперь спала в кабинете, он перестал запирать его на ключ. И когда я оставалась вечером одна, я часто выдвигала ящик письменного стола и смотрела на револьвер. Посмотрев на него с минуту, я успокаивалась. Осторожно закрывала ящик и ложилась. Неподвижно лежала в темноте, без сна и старалась не вспоминать то время, когда ночную тишину нарушал слабый, раздраженный плач девочки. Я заставляла себя уноситься мыслями очень далеко, в Маону, в детство; вспоминала какую-то черную мазь, которой мама мазала мне обмороженные руки, старую учительницу в очках, которая водила нас на экскурсии, монаха, который приходил к матери по воскресеньям собирать пожертвования с серым мешком, набитым сухарями, вспоминала, как я читала «Рабыню или королеву» и плакала в чуланчике для угля и как однажды мать сшила мне небесно-голубое платье для школьного вечера и оно сначала казалось мне очень красивым, а потом я вдруг увидела, что оно уродское. И у меня было такое чувство, словно я прощаюсь со всем этим, прощаюсь навсегда, я закрывала глаза и ощущала запах той черной мази на своих руках и аромат печеных груш, которыми зимой кормила нас мать. Альберто возвращался домой, и мы занимались любовью. Но теперь он больше не говорил, что у нас еще будут дети. Ему надоело диктовать мне свои заметки, и, если на короткое время задерживался дома, постоянно смотрел на часы. Порой я думала, что, наверно, он скоро станет совсем старым и тогда ему лень будет все время уходить из дома, он сядет в кресло, будет диктовать мне свои заметки и попросит меня освободить оцинкованный ящик, убрать книги обратно в шкаф и расставить в кабинете военные корабли. Но он не менялся, становился чем старше, тем моложе и быстрым легким шагом уходил из дома: худое жадное лицо, которому словно не терпелось глотнуть чистого уличного воздуха, расстегнутый развевающийся плащ, сигарета в зубах. Я выстрелила ему в глаза.
Он попросил меня приготовить ему в дорогу термос с чаем. Он говорил, что я очень хорошо завариваю чай. А вот глажу и готовлю плохо. Но чай завариваю просто замечательно. Он стал укладывать чемодан и слегка рассердился, потому что рубашки были выглажены не очень тщательно. Особенно под воротничком. Чемодан он собирал сам, не пожелал, чтоб я ему помогала. Достал несколько книг из ящика. Я предложила ему взять Рильке, но он сказал, что не надо.
– Я их помню почти наизусть, – сказал он.
Я тоже положила несколько книг к себе в чемодан. Увидав, что я собираю чемодан, он очень обрадовался. Сказал, что в Маоне я хорошо отдохну и мать будет приносить мне кофе прямо в постель. Я спросила, как он собирается поступить с ящиком.
– С ящиком? – Он рассмеялся. – Я же вернусь. Ты решила, что я больше не вернусь? И потому у тебя такое лицо?
Я пошла посмотрела в зеркало и сказала:
– Лицо как лицо. Благопристойное.
– Вот именно, благопристойное.
Он погладил меня по голове. Потом попросил заварить ему чай. Чай он любил очень крепкий и сладкий.
– Скажи мне правду! – сказала я ему.
– Какую правду?
– Вы едете вместе?
– Кто это «мы»? – И добавил:
Когда я вернулась в кабинет, он рисовал. Смеясь, показал мне рисунок. Длинный-длинный поезд, над ним огромное облако дыма. Он послюнявил карандаш, чтобы дым получился погуще. В руке у меня был термос, я поставила его на письменный стол. Смеясь, он обернулся посмотреть, смеюсь ли я вместе с ним.
Я выстрелила ему в глаза.
Ноги у меня замерзли и промокли, я шла через силу, очень болела натертая пятка. На улице не было ни души, и она блестела под тихим дождем. Мне хотелось пойти к Франческе, но я боялась, что у нее любовник. Я вернулась домой. Была полная тишина, и я старалась в нее не вслушиваться. Я села на кухне и поняла, что буду делать дальше. Все очень просто и совсем не страшно. Я поняла, что мне не придется ничего рассказывать мужчине со смуглым лицом, и мне стало намного легче. Мне больше не придется никому ничего рассказывать. Ни Франческе, ни Джованне, ни Аугусто, ни моей матери. Никому. Я сидела на кухне у мраморного столика и невольно слушала тишину. Из раковины тянуло холодом и плесенью, на шкафу тикал будильник. Я взяла чернила, ручку и начала писать в книжечке для расходов. Внезапно я спросила себя, для кого я пишу. Ведь не для Джованны, и не для Франчески, и не для матери. Так для кого же? Но решить этот вопрос было очень трудно, и я чувствовала, что время простых и ясных ответов теперь уже не наступит никогда.
Валентино
Я постоянно думала о других женщинах. О Франческе, о Джованне, даже о моей матери. Для них, думала я, все так просто. Мать заготавливала помидоры и шила одежду для детей бедняков, Франческа рисовала свои картины, Джованна надевала каракулевую шубку и выговаривала сыну за нелюбовь к латыни – все они сумели как-то устроиться в жизни и не мучаются понапрасну. Джованна говорила, что она испортила себе жизнь, потому что не вышла замуж за Альберто, и даже готова была всплакнуть, но за всем этим я видела, что такая жизнь ее тем не менее вполне устраивает. В общем-то она совсем неплохо устроила эту свою жизнь, в которой был Альберто, увозивший ее время от времени, сын, не желавший учиться, муж, и еще воспоминания о дирижере, и еще, возможно, музыка, книги, светские приемы, размышления и разговоры. Мне же было совершенно ясно, что я к жизни не приспособлена и вряд ли теперь сумею что-либо изменить, по-моему, всю свою жизнь я только и делала, что пристально вглядывалась в темный колодец внутри себя.
Как-то ночью я спросила Альберто, знает ли он, что ко мне приходила Джованна. Я долго не могла решиться спросить его, но молчать об этом тоже больше не могла. Он сказал, что знает, я спросила откуда, и он сказал – от Аугусто. Я сказала, что ему, наверное, это неприятно, а он сказал – нет.
– Ты больше не уедешь? – спросила я.
– Нет, не уеду.
– И из ящика все выложишь обратно?
– Да.
– Хочешь, я помогу тебе его разобрать?
– Нет, не надо. Спешить некуда. Я сам все постепенно сделаю.
И тогда я спросила его:
– Почему ты решил не уходить? Жалеешь меня?
– Не хочу оставлять тебя одну.
– Никак не ожидала, что ты будешь так добр ко мне. Что захочешь мне помочь. Мне казалось, ты не очень любишь девочку, да и меня тоже. Я думала, ты любишь одну Джованну.
Он тихонько рассмеялся.
– Иногда мне кажется, что я никого особенно не люблю.
– Даже Джованну?
– Даже ее. Сейчас она уехала с мужем на озера, у них там вилла. Когда вернется – не знаю. Когда я не вижу ее, то как-то о ней забываю. Странно, правда?
Мы немножко помолчали. Он лежал рядом со мной, дышал спокойно и держал мою руку поверх одеяла. То сгибал, то разгибал мне пальцы, потом вдруг стал щекотать ладонь. А потом резко отбросил мою руку и отодвинулся от меня.
– И правда, очень трудно понять, что там внутри нас, – сказал он. – То все ясно, то опять темнота. Я никогда до конца себя не понимал. Я очень любил мать и очень страдал, когда она умерла. Но потом как-то утром я вышел из дома, вынул сигарету, и в тот момент, когда чиркал спичкой об стенку, я вдруг почувствовал громадное облегчение оттого, что она наконец умерла и мне больше никогда не придется играть с ней в шашки и слышать ее пронзительный голос, выговаривающий мне за то, что я кладу в кофе слишком много сахара. Вот так же я не могу понять, люблю ли по-настоящему Джованну. Я не виделся с ней несколько месяцев и почти о ней не вспоминал. Я ленив и не люблю страдать.
– Но когда она вернется, тебе, наверно, снова захочется от меня уйти?
– Не знаю, – ответил он. – Впрочем, возможно. – Он повернулся на другой бок и уснул.
Я не спала и думала о том, что он ведь предлагал разбудить его, если мне будет очень грустно. Но разбудить его я не решалась, да к тому же считала, что просить помощи у этого человека бессмысленно. И глупо. Теперь я знала, что даже Джованна не может ничего у него попросить. Я смотрела на его спящее лицо, неподвижный, безвольный рот. Останется он со мной или уйдет? Правда ли, что он опять хочет от меня ребенка? Я лежала с открытыми глазами и говорила себе: «Я никогда не узнаю, чего он хочет на самом деле. Никогда».
С того момента я стала думать о револьвере. Я думала о нем так же, как совсем недавно думала о ребенке, которого буду кормить. Думала и успокаивалась, думала, пока стелила постель, чистила картошку и гладила рубашки Альберто. Думала, пока поднималась и спускалась по лестницам, точно так же, как еще недавно думала о будущем ребенке, которого буду кормить и укачивать. Но если бы у меня родился еще ребенок, я жила бы в постоянном страхе, что он может заболеть и умереть, а я так устала жить в страхе, и потом, мне казалось, что не имеет никакого смысла рожать ребенка этому человеку.
Иногда меня навещала Франческа и рассказывала про своего нового любовника, они познакомились в Сан-Ремо у графини, Франческа теперь бросила писать картины и все время проводит с ним. Она говорила, что немножко влюбилась, но ничего серьезного, а вообще-то он настоящий бандит с большой дороги, и пусть я не удивляюсь, если в один прекрасный день прочту в газете, что ее нашли задушенной. Короче, ничего хорошего она от него не ждет и всякий раз после его ухода бежала проверять, не взломал ли он шкатулку с деньгами. Но он хорош собой, и ей нравится появляться с ним, потому что все женщины пялят на него глаза, к тому же раньше он был на содержании у графини. Графиню Франческа теперь называла старой сукой, к тому же мерзкой скупердяйкой, потому что та отказалась купить портрет, который написала для нее Франческа. Когда графиня вернулась из Сан-Ремо, они встретились и разругались в пух и прах из-за этого альфонса. Об Аугусто Франческа слышать не хотела, и Аугусто, когда приходил к нам, тоже не желал говорить о Франческе. Но приходил он редко, потому что заканчивал книгу о возникновении христианства. Альберто читал ему свои заметки и рассказывал о своей будущей книге, но Аугусто слушал его рассеянно. Куда охотнее он разговаривал со мной или просто смотрел, как я глажу рубашки, а я вспоминала тот день, когда мы гуляли вместе и был ветер, и представляла себе, что когда-нибудь мы окажемся в постели. Я вглядывалась в него, и мне казалось, он чем-то похож на меня: так же пристально вглядывается в глубокий темный колодец внутри себя. И я думала, что именно поэтому мы могли бы быть счастливы вместе, он бы понял меня и помог мне. Но теперь, говорила я себе, уже слишком поздно. Слишком поздно начинать что-то заново – заводить новую любовь или нового ребенка, все это так трудно, а я так устала. И, глядя на Аугусто, я не могла не вспоминать ту ночь в Сан-Ремо, когда заболела девочка, и другую ночь, после ее смерти, как я рыдала на кровати, вцепившись в его руку. Я говорила себе, что в жизни человека, кроме любви и детей, есть еще миллион других занятий, к примеру, можно написать книгу о возникновении христианства. Я думала о том, как бедна моя жизнь, но теперь уже слишком поздно что-либо менять, и все же мои мысли в конце концов натыкались на этот револьвер.
Альберто снова начал отлучаться, говорил, что ходит на службу, но я думала, что, скорее всего, вернулась Джованна. Альберто говорил, что она еще не вернулась, но я ему не верила. И однажды Джованна пришла ко мне. Это было утром, Альберто только что ушел, а я была в гостиной и перепечатывала на машинке его последние заметки.
На этот раз она была в сером платье, в круглой жесткой шляпе из черной соломки и в какой-то пелеринке. Платье и шляпа были новые, а перчатки все те же поношенные, что и в прошлый раз. Она села и сразу заговорила о девочке. Сказала, что написала мне письмо, но потом порвала его: вдруг решила, что это глупо. Но она постоянно думала обо мне с тех самых пор, как узнала о девочке, и даже теперь долго сомневалась, прежде чем прийти, и никак не могла решиться, а потом вдруг надела шляпу и пришла. Я смотрела на шляпу, и мне не верилось, что она надела ее так вот вдруг. Шляпа очень прямо и крепко сидела у нее на голове, и, по-моему, ей было не очень в ней удобно. Она говорила спокойно, просто и очень тихо, словно боясь причинить мне боль. Но у меня не было никакого желания говорить с ней о девочке.
– Это очень странно, – сказала она, – но я видела девочку во сне за две или три ночи до ее смерти. Мне снилось, что мы сидим здесь, в гостиной, и мать Альберто лежит на диване под одеялом. Она все твердила, что ей страшно холодно, я накинула на нее еще мою шубу, и она меня поблагодарила. Девочка сидела на скамейке, а старуха, боясь, как бы девочка не простудилась, велела мне закрыть окно. Я купила девочке куклу и хотела вынуть ее из коробки, но никак не могла развязать ее.
– Она никогда не играла в куклы, – сказала я. – Она играла с верблюдом и матерчатым мячиком.
– Этот сон показался мне странным, – сказала она, – и я проснулась с чувством какой-то необъяснимой тревоги. А несколько дней спустя получила письмо – Альберто написал мне о девочке.
Я смотрела на нее и пыталась понять, правда ли, что она видела такой сон. Мне казалось, что она все это придумала.
– В письме было всего несколько слов, – сказала она. – В тот день у нас были гости, и мне пришлось развлекать их, занимать разговорами. А я никак не могла взять себя в руки. Как ни странно, я почти не думала об Альберто. Я думала о тебе.
Она сидела в кресле, закинув одну на другую свои худые ноги и скрестив руки под пелериной. Шляпа крепко и неподвижно торчала у нее на голове.
– Она, наверно, тебе мешает, – сказала я, показывая на шляпу.
– Да, – сказала она и сняла ее. На лбу остался красный след.
Я смотрела на нее. Лицо у нее было доброе и спокойное, и сама она вся такая спокойная, посвежевшая, в весеннем платье. Я представила себе, как она выбирала себе платье, листая журнал мод, и заказывала его у портнихи. Я думала о ее жизни, состоящей из спокойных дней, о ее теле, которому неведомы сомнение и страх.
– Ты ненавидишь меня? – спросила она.
– Нет, – сказала я, – не в этом дело. Просто мне не хочется с тобой разговаривать. По-моему, нам незачем сидеть с тобой вместе в одной комнате. По-моему, это глупо и даже смешно. Ведь мы все равно не скажем друг другу важных и правдивых слов. И знаешь, я не верю, что ты на самом деле видела этот сон. Скорее всего, ты выдумала его, пока шла сюда.
– Нет, – сказала она и тихонько рассмеялась. – Ты меня не знаешь. У меня фантазии никакой. Я не способна ничего придумать. Разве Альберто не говорил тебе, что у меня совсем нет фантазии?
– Нет. Мы не так уж часто говорим о тебе. Однажды зашла речь, и он сказал, что забывает тебя, когда не видит. Казалось бы, радоваться надо, но я, наоборот, расстроилась. Значит, он не любит даже тебя, значит, для него вообще нет ничего святого. Когда-то я ревновала его к тебе, ненавидела тебя, но сейчас и это прошло. Если ты думаешь, что он страдает без тебя, ты ошибаешься. Он не любит страдать. Он просто закурит сигарету и уйдет.
– Я знаю, – сказала она. – Не думай, что ты можешь мне рассказать о нем что-нибудь новое. Ты забываешь, что я знаю его столько лет. Большая часть нашей жизни позади, мы уже не молоды. Мы состарились вместе, я в своем доме, он в своем, но вместе. Мы много раз расставались. Но всегда сходились снова. Не он искал меня, а я его. Это правда. Но он всегда был так рад. Нам хорошо вместе. Ты этого не поймешь, потому что тебе всегда было с ним плохо.
– Уходи, – сказала я ей. – Мне кажется, я тебя возненавижу, если ты сейчас не уйдешь.
– Можешь ненавидеть, это справедливо. Наверно, и я тебя ненавижу. Но мне тебя жаль, потому что ты потеряла ребенка. Я мать, кто, как не я, поймет, какое это горе? Когда я прочла письмо Альберто, я весь день не могла ни о чем думать. Меня словно оглушили.
– Я не хочу, чтобы Альберто писал тебе, – сказала я. – Не хочу, чтобы вы встречались, гуляли, куда-то ездили и разговаривали обо мне и о моем ребенке. Не хочу. Он мой муж. Возможно, мне не надо было выходить за него замуж, но теперь он мой муж, и у нас была дочь, которая умерла. И все это нельзя зачеркнуть только потому, что вам нравится спать вместе.
– Но и то, что было между нами, вряд ли можно зачеркнуть. – Она сказала это тихо, как бы про себя. Потом снова нахлобучила шляпу, отчего лицо ее сразу исказилось. И очень медленно стала натягивать перчатки, разглаживая каждый палец.
– Я не знаю, что было между вами, – сказала я. – Возможно, что-то очень серьезное, но разве это можно сравнить с рождением и смертью ребенка. Маленькие путешествия, совместные прогулочки, не так ли? А теперь уходи. Я устала от тебя. Устала от твоей шляпы и твоего платья. Я сама не знаю, что говорю. Если ты останешься, я могу просто-напросто убить тебя.
– Ну нет! – Она рассмеялась. Звонким, молодым смехом. – Ты этого не сделаешь. У тебя слишком благопристойный вид. И я тебя не боюсь.
– Тем лучше, – сказала я, – и все-таки уходи.
– Хорошо, я ухожу. Но этот день я запомню. Этот день был очень важен для нас. Точно не знаю почему. Но думаю, мы как раз сказали друг другу очень важные и правдивые слова. Я буду приходить к тебе иногда, если ты не против.
– Спасибо, но лучше не надо.
– Да здравствует искренность! – сказала она. – Спасибо. И не думай обо мне слишком уж плохо.
Она ушла. Я снова села за машинку, но не могла сосредоточиться и делала ошибки. Подошла к зеркалу посмотреть, правда ли у меня слишком благопристойный вид. Потом стала готовить обед. Вернулся Альберто. Я спросила его, правда ли, что у меня слишком благопристойный вид. Он поглядел на меня и сказал, что нет. Но потом сказал, что не знает, что это значит – «благопристойный вид». Он был рассеян, нервничал, после обеда сразу ушел.
Мне хотелось позвонить Франческе или пойти к ней, но я подумала, что она, наверно, не одна. Альберто снова уходил из дома каждый день, а иногда и вечером после ужина. Поскольку я теперь спала в кабинете, он перестал запирать его на ключ. И когда я оставалась вечером одна, я часто выдвигала ящик письменного стола и смотрела на револьвер. Посмотрев на него с минуту, я успокаивалась. Осторожно закрывала ящик и ложилась. Неподвижно лежала в темноте, без сна и старалась не вспоминать то время, когда ночную тишину нарушал слабый, раздраженный плач девочки. Я заставляла себя уноситься мыслями очень далеко, в Маону, в детство; вспоминала какую-то черную мазь, которой мама мазала мне обмороженные руки, старую учительницу в очках, которая водила нас на экскурсии, монаха, который приходил к матери по воскресеньям собирать пожертвования с серым мешком, набитым сухарями, вспоминала, как я читала «Рабыню или королеву» и плакала в чуланчике для угля и как однажды мать сшила мне небесно-голубое платье для школьного вечера и оно сначала казалось мне очень красивым, а потом я вдруг увидела, что оно уродское. И у меня было такое чувство, словно я прощаюсь со всем этим, прощаюсь навсегда, я закрывала глаза и ощущала запах той черной мази на своих руках и аромат печеных груш, которыми зимой кормила нас мать. Альберто возвращался домой, и мы занимались любовью. Но теперь он больше не говорил, что у нас еще будут дети. Ему надоело диктовать мне свои заметки, и, если на короткое время задерживался дома, постоянно смотрел на часы. Порой я думала, что, наверно, он скоро станет совсем старым и тогда ему лень будет все время уходить из дома, он сядет в кресло, будет диктовать мне свои заметки и попросит меня освободить оцинкованный ящик, убрать книги обратно в шкаф и расставить в кабинете военные корабли. Но он не менялся, становился чем старше, тем моложе и быстрым легким шагом уходил из дома: худое жадное лицо, которому словно не терпелось глотнуть чистого уличного воздуха, расстегнутый развевающийся плащ, сигарета в зубах. Я выстрелила ему в глаза.
Он попросил меня приготовить ему в дорогу термос с чаем. Он говорил, что я очень хорошо завариваю чай. А вот глажу и готовлю плохо. Но чай завариваю просто замечательно. Он стал укладывать чемодан и слегка рассердился, потому что рубашки были выглажены не очень тщательно. Особенно под воротничком. Чемодан он собирал сам, не пожелал, чтоб я ему помогала. Достал несколько книг из ящика. Я предложила ему взять Рильке, но он сказал, что не надо.
– Я их помню почти наизусть, – сказал он.
Я тоже положила несколько книг к себе в чемодан. Увидав, что я собираю чемодан, он очень обрадовался. Сказал, что в Маоне я хорошо отдохну и мать будет приносить мне кофе прямо в постель. Я спросила, как он собирается поступить с ящиком.
– С ящиком? – Он рассмеялся. – Я же вернусь. Ты решила, что я больше не вернусь? И потому у тебя такое лицо?
Я пошла посмотрела в зеркало и сказала:
– Лицо как лицо. Благопристойное.
– Вот именно, благопристойное.
Он погладил меня по голове. Потом попросил заварить ему чай. Чай он любил очень крепкий и сладкий.
– Скажи мне правду! – сказала я ему.
– Какую правду?
– Вы едете вместе?
– Кто это «мы»? – И добавил:
Он правды восхотел такой бесценной,
Как знают все, кто жизнь ей отдает.
Когда я вернулась в кабинет, он рисовал. Смеясь, показал мне рисунок. Длинный-длинный поезд, над ним огромное облако дыма. Он послюнявил карандаш, чтобы дым получился погуще. В руке у меня был термос, я поставила его на письменный стол. Смеясь, он обернулся посмотреть, смеюсь ли я вместе с ним.
Я выстрелила ему в глаза.
Ноги у меня замерзли и промокли, я шла через силу, очень болела натертая пятка. На улице не было ни души, и она блестела под тихим дождем. Мне хотелось пойти к Франческе, но я боялась, что у нее любовник. Я вернулась домой. Была полная тишина, и я старалась в нее не вслушиваться. Я села на кухне и поняла, что буду делать дальше. Все очень просто и совсем не страшно. Я поняла, что мне не придется ничего рассказывать мужчине со смуглым лицом, и мне стало намного легче. Мне больше не придется никому ничего рассказывать. Ни Франческе, ни Джованне, ни Аугусто, ни моей матери. Никому. Я сидела на кухне у мраморного столика и невольно слушала тишину. Из раковины тянуло холодом и плесенью, на шкафу тикал будильник. Я взяла чернила, ручку и начала писать в книжечке для расходов. Внезапно я спросила себя, для кого я пишу. Ведь не для Джованны, и не для Франчески, и не для матери. Так для кого же? Но решить этот вопрос было очень трудно, и я чувствовала, что время простых и ясных ответов теперь уже не наступит никогда.
Валентино
Перевод Л. Вершинина
Я жила с отцом, матерью и братом в небольшой квартирке в центре города. Жилось нам трудно – вечно не хватало денег, чтоб заплатить за квартиру. Отец был на пенсии, в прошлом школьный учитель, а мать давала уроки игры на фортепьяно. Приходилось еще помогать сестре, которая вышла замуж за коммивояжера: у нее было трое детей, и она еле сводила концы с концами, – да и вдобавок оплачивать учебу брата, отец верил, что он станет большим человеком. Я ходила на учительские курсы, а в свободное время занималась с детьми привратницы. Родные ее жили в деревне, и она расплачивалась каштанами, яблоками и картошкой.
Брат учился на медицинском и то и дело требовал денег – то на микроскоп, то на учебники, то для уплаты взноса. Отец твердо верил, что он станет большим человеком, причин для этого, пожалуй, не было, но отец верил. Он вбил это себе в голову чуть ли не с самого рождения Валентино и теперь, наверно, уже не мог отказаться от своей мечты. Целыми днями отец сидел на кухне и грезил в одиночку о том, как Валентино станет знаменитым, будет разъезжать по всяким европейским конгрессам и придумает новые лекарства против страшных болезней. Но Валентино, похоже, вовсе не собирался становиться большим человеком. Дома он обычно играл с котенком или мастерил из опилок и лоскутков игрушки для детей привратницы: собачек, котов и еще чертей с огромной шишковатой головой и длиннющим туловищем. А иногда он надевал лыжный костюм и любовался собой перед зеркалом. Катался он на лыжах редко, потому что был ленив и боялся холода. Но выпросил у матери черный лыжный костюм и вязаный шлем из белой шерсти. В том костюме он казался себе очень красивым и расхаживал перед зеркалом, сначала обмотав шею шарфом, а потом без шарфа. Или выходил на балкон, чтобы поразить своим видом детей привратницы.
А еще он постоянно обручался, из-за чего мать бросалась вылизывать столовую и вынимала из шкафа приличное платье. Но помолвки неизменно расстраивались. Поэтому, когда Валентино в очередной раз объявил, что через месяц женится, мы не поверили. Мать стала с обреченным видом наводить блеск в столовой и надела свое серое шелковое платье, в котором обычно ходила с ученицами на прослушивание в консерваторию и встречала невест сына.
Мы ждали появления нынешней претендентки, которую – мы были уверены – Валентино бросит через две недели. Теперь примерно представляли, как она будет выглядеть: Валентино всегда выбирал девушек одного типа – школьниц в беретиках. Все они были очень робкими, и мы в их присутствии ничуть не смущались – знали, что у Валентино это ненадолго, к тому же они были похожи на маминых учениц.
Но когда он пришел с новой невестой, мы так опешили, что чуть не лишились дара речи. Такого мы и представить себе не могли. На ней была длинная кунья шуба и туфли на резиновой подошве. А сама она была маленького росточка и толстая. Из-под очков в черепаховой оправе на нас глядели круглые, неулыбчивые глаза. На носу у нее выступили капельки пота, а под ним пробивались темные усики. Черная шляпа сбилась набок, и с другого бока торчали темные с проседью патлы, завитые щипцами. Она выглядела по меньшей мере лет на десять старше Валентино.
Мы молчали, зато Валентино тараторил без умолку. Рассказывал и про кота, и про детей привратницы, и про микроскоп. Хотел тут же повести невесту в свою комнату и показать ей микроскоп. Но мама воспротивилась, потому что еще не успела прибрать в той комнате. А невеста обронила, что микроскопы уже видела, и не раз. Тогда Валентино разыскал кота и принес его в столовую. Коту он повязал на шею бантик с колокольчиком – видимо, хотел, чтоб тот понравился невесте. Но кот так перепугался из-за колокольчика, что вскарабкался на гардину: шерсть дыбом, глаза безумные и шипит на нас сверху. Мать разохалась, что он обдерет ей всю гардину.
Невеста закурила и начала беседу. В голосе ее чувствовалась привычка командовать, о чем бы она ни говорила, казалось, будто она отдает команду. Сказала, что любит Валентино и верит в него. Верит, что он перестанет играть с котом и мастерить игрушки. И еще сказала, что у нее много денег, потому они могут пожениться, не дожидаясь, пока Валентино начнет зарабатывать. Она одна, свободна, родители ее умерли, и она никому не обязана давать отчет в своих действиях. Вдруг мама заплакала. Момент был тягостный, никто не знал, что делать. Ведь мама плакала вовсе не от того, что растрогалась, а от беспомощности и страха, я это чувствовала, и остальные, наверно, тоже. Отец похлопывал по коленям и прищелкивал языком, словно утешая плачущего ребенка. Невеста внезапно побагровела и подошла к маме. Ее глаза беспокойно поблескивали и были полны решимости, и я поняла, что она во что бы то ни стало женит на себе Валентино.
– Ну вот, опять мама плачет, – сказал Валентино. – У нее вечно глаза на мокром месте.
– Да-да, – пробормотала мама, вытерла слезы, пригладила волосы и выпрямилась. – Мне немного нездоровится в последнее время, и я часто плачу. К тому же все так неожиданно. Правда, Валентино всегда поступал по-своему.
Мама училась в привилегированном заведении, она была на редкость воспитанна и умела владеть собой.
Невеста объявила, что им пора: они с Валентино идут покупать мебель для гостиной. Больше им ничего покупать не придется, потому что в доме есть все необходимое. Валентино начертил маме план дома, в котором невеста жила с детских лет и где они будут теперь жить вместе. Трехэтажная вилла с садом в прекрасном районе – одни сплошные виллы и сады. Когда они ушли, мы некоторое время лишь молча смотрели друг на друга. Потом мать попросила меня сходить за сестрой.
Сестра жила на окраине, в квартире на последнем этаже. Целыми днями она печатала адреса на конвертах для какой-то фирмы, платили ей сдельно. У нее постоянно болели зубы, и она повязывала шарфом то одну, то другую щеку. Я сказала, что мать хочет с ней поговорить. Клара спросила, в чем дело, но я ей ничего не стала объяснять. Сгорая от любопытства, сестра взяла на руки своего младшенького и пошла со мной.
Сестра никогда не верила, что Валентино станет большим человеком. Она вообще терпеть его не могла, как только о нем заходил разговор, у нее все лицо перекашивалось от злобы, она тут же вспоминала, сколько денег отец тратит, чтоб его выучить, а она вот вынуждена печатать адреса на конвертах. Мать боялась, как бы ей не попался на глаза лыжный костюм Валентино, и, когда сестра приходила, я бежала в комнату Валентино посмотреть, убран ли в шкаф костюм и другие купленные им вещи.
Как теперь рассказать моей сестре Кларе о случившемся? О том, что появилась женщина с большими деньгами и с усами, что она может позволить себе роскошь взять Валентино в мужья, а тот вовсе не против. Что он бросил всех девиц в беретиках, расхаживает по городу с дамой в куньей шубе и подыскивает мебель для гостиной. А ведь у Валентино до сих пор ящики письменного стола все еще ломятся от фотографий девушек и от их писем. Ну а в своей новой жизни с этой усатой женщиной в черепаховых очках он уж постарается нет-нет да и улизнуть из дому к какой-нибудь в беретике. И даже потратит немного денег, чтоб ее развлечь, – совсем немного, потому что Валентино довольно жаден и неохотно тратится на других, еще бы, ведь эти деньги он мог бы истратить на себя.
Брат учился на медицинском и то и дело требовал денег – то на микроскоп, то на учебники, то для уплаты взноса. Отец твердо верил, что он станет большим человеком, причин для этого, пожалуй, не было, но отец верил. Он вбил это себе в голову чуть ли не с самого рождения Валентино и теперь, наверно, уже не мог отказаться от своей мечты. Целыми днями отец сидел на кухне и грезил в одиночку о том, как Валентино станет знаменитым, будет разъезжать по всяким европейским конгрессам и придумает новые лекарства против страшных болезней. Но Валентино, похоже, вовсе не собирался становиться большим человеком. Дома он обычно играл с котенком или мастерил из опилок и лоскутков игрушки для детей привратницы: собачек, котов и еще чертей с огромной шишковатой головой и длиннющим туловищем. А иногда он надевал лыжный костюм и любовался собой перед зеркалом. Катался он на лыжах редко, потому что был ленив и боялся холода. Но выпросил у матери черный лыжный костюм и вязаный шлем из белой шерсти. В том костюме он казался себе очень красивым и расхаживал перед зеркалом, сначала обмотав шею шарфом, а потом без шарфа. Или выходил на балкон, чтобы поразить своим видом детей привратницы.
А еще он постоянно обручался, из-за чего мать бросалась вылизывать столовую и вынимала из шкафа приличное платье. Но помолвки неизменно расстраивались. Поэтому, когда Валентино в очередной раз объявил, что через месяц женится, мы не поверили. Мать стала с обреченным видом наводить блеск в столовой и надела свое серое шелковое платье, в котором обычно ходила с ученицами на прослушивание в консерваторию и встречала невест сына.
Мы ждали появления нынешней претендентки, которую – мы были уверены – Валентино бросит через две недели. Теперь примерно представляли, как она будет выглядеть: Валентино всегда выбирал девушек одного типа – школьниц в беретиках. Все они были очень робкими, и мы в их присутствии ничуть не смущались – знали, что у Валентино это ненадолго, к тому же они были похожи на маминых учениц.
Но когда он пришел с новой невестой, мы так опешили, что чуть не лишились дара речи. Такого мы и представить себе не могли. На ней была длинная кунья шуба и туфли на резиновой подошве. А сама она была маленького росточка и толстая. Из-под очков в черепаховой оправе на нас глядели круглые, неулыбчивые глаза. На носу у нее выступили капельки пота, а под ним пробивались темные усики. Черная шляпа сбилась набок, и с другого бока торчали темные с проседью патлы, завитые щипцами. Она выглядела по меньшей мере лет на десять старше Валентино.
Мы молчали, зато Валентино тараторил без умолку. Рассказывал и про кота, и про детей привратницы, и про микроскоп. Хотел тут же повести невесту в свою комнату и показать ей микроскоп. Но мама воспротивилась, потому что еще не успела прибрать в той комнате. А невеста обронила, что микроскопы уже видела, и не раз. Тогда Валентино разыскал кота и принес его в столовую. Коту он повязал на шею бантик с колокольчиком – видимо, хотел, чтоб тот понравился невесте. Но кот так перепугался из-за колокольчика, что вскарабкался на гардину: шерсть дыбом, глаза безумные и шипит на нас сверху. Мать разохалась, что он обдерет ей всю гардину.
Невеста закурила и начала беседу. В голосе ее чувствовалась привычка командовать, о чем бы она ни говорила, казалось, будто она отдает команду. Сказала, что любит Валентино и верит в него. Верит, что он перестанет играть с котом и мастерить игрушки. И еще сказала, что у нее много денег, потому они могут пожениться, не дожидаясь, пока Валентино начнет зарабатывать. Она одна, свободна, родители ее умерли, и она никому не обязана давать отчет в своих действиях. Вдруг мама заплакала. Момент был тягостный, никто не знал, что делать. Ведь мама плакала вовсе не от того, что растрогалась, а от беспомощности и страха, я это чувствовала, и остальные, наверно, тоже. Отец похлопывал по коленям и прищелкивал языком, словно утешая плачущего ребенка. Невеста внезапно побагровела и подошла к маме. Ее глаза беспокойно поблескивали и были полны решимости, и я поняла, что она во что бы то ни стало женит на себе Валентино.
– Ну вот, опять мама плачет, – сказал Валентино. – У нее вечно глаза на мокром месте.
– Да-да, – пробормотала мама, вытерла слезы, пригладила волосы и выпрямилась. – Мне немного нездоровится в последнее время, и я часто плачу. К тому же все так неожиданно. Правда, Валентино всегда поступал по-своему.
Мама училась в привилегированном заведении, она была на редкость воспитанна и умела владеть собой.
Невеста объявила, что им пора: они с Валентино идут покупать мебель для гостиной. Больше им ничего покупать не придется, потому что в доме есть все необходимое. Валентино начертил маме план дома, в котором невеста жила с детских лет и где они будут теперь жить вместе. Трехэтажная вилла с садом в прекрасном районе – одни сплошные виллы и сады. Когда они ушли, мы некоторое время лишь молча смотрели друг на друга. Потом мать попросила меня сходить за сестрой.
Сестра жила на окраине, в квартире на последнем этаже. Целыми днями она печатала адреса на конвертах для какой-то фирмы, платили ей сдельно. У нее постоянно болели зубы, и она повязывала шарфом то одну, то другую щеку. Я сказала, что мать хочет с ней поговорить. Клара спросила, в чем дело, но я ей ничего не стала объяснять. Сгорая от любопытства, сестра взяла на руки своего младшенького и пошла со мной.
Сестра никогда не верила, что Валентино станет большим человеком. Она вообще терпеть его не могла, как только о нем заходил разговор, у нее все лицо перекашивалось от злобы, она тут же вспоминала, сколько денег отец тратит, чтоб его выучить, а она вот вынуждена печатать адреса на конвертах. Мать боялась, как бы ей не попался на глаза лыжный костюм Валентино, и, когда сестра приходила, я бежала в комнату Валентино посмотреть, убран ли в шкаф костюм и другие купленные им вещи.
Как теперь рассказать моей сестре Кларе о случившемся? О том, что появилась женщина с большими деньгами и с усами, что она может позволить себе роскошь взять Валентино в мужья, а тот вовсе не против. Что он бросил всех девиц в беретиках, расхаживает по городу с дамой в куньей шубе и подыскивает мебель для гостиной. А ведь у Валентино до сих пор ящики письменного стола все еще ломятся от фотографий девушек и от их писем. Ну а в своей новой жизни с этой усатой женщиной в черепаховых очках он уж постарается нет-нет да и улизнуть из дому к какой-нибудь в беретике. И даже потратит немного денег, чтоб ее развлечь, – совсем немного, потому что Валентино довольно жаден и неохотно тратится на других, еще бы, ведь эти деньги он мог бы истратить на себя.