Страница:
Эти держиморды, похоже, знали всю нашу подноготную и в разговорах всех нас называли по именам: Джино, Марио, Пьера, Паола, что как-то успокаивало мать. Отца они называли профессором, и, когда мать объясняла, что он никогда не занимался политикой и что его интересуют только «ткани» и «клетки», они соглашались и говорили, чтоб она не беспокоилась. Но постепенно мать впадала в панику: отец все не возвращался, и Джино тоже, а вскоре в газете появилась статья под крупным заголовком: «В Турине раскрыта группа антифашистов, сообщников парижской эмиграции».
– «Сообщников»! – с тревогой повторяла мать: в этом слове ей чудилась скрытая угроза.
Теперь временами она сидела в гостиной, заливаясь слезами, а вокруг толпились подруги – Паола Каррара, Фрэнсис, синьора Донати и другие, помоложе, которым обычно она покровительствовала и помогала, когда те были без денег или ссорились с мужьями; теперь же они ободряли и утешали ее. Паола Каррара говорила, что надо послать письмо в «Зурналь де Зенев».
– Я уже известила Джину! – говорила она. – Вот увидишь, в «Зурналь де Зенев» скоро будет напечатан протест.
– Дело Дрейфуса! – в отчаянии твердила мать. – Все как в деле Дрейфуса!
В доме постоянно были люди: Паола и Адриано, Терни, специально приехавший из Флоренции, Фрэнсис и Паола Каррара; Пьера, беременная и в трауре – у нее только что умер отец, перебралась к нам жить. Наталина только и сновала с кофе из кухни в гостиную; она была взбудоражена и счастлива, поскольку любила переполох в доме, гостей, шум, драматические события, беспрестанные звонки и с удовольствием стелила постели на всю ораву.
Вскоре мать уехала с Адриано в Рим: Адриано кто-то сказал, что в Риме есть некий доктор Вератти, личный врач Муссолини, но в душе антифашист, готовый помогать антифашистам. Добраться до него было, правда, нелегко, но Адриано откопал двух его знакомых – Амброзини и Сильвестри: с их помощью он надеялся пробиться к Вератти.
Мы остались в доме одни – Пьера, Наталина и я. Однажды ночью нас разбудил звонок, и мы, перепуганные, вскочили с постелей. Пришли какие-то военные, искали Альберто, который был в то время курсантом в Кунео: он, оказывается, не вернулся в казарму, и никто не знал, где он находится.
– Его могут отдать под трибунал, – сказала Пьера, – за дезертирство.
Всю ночь мы строили догадки, куда он мог подеваться: Пьера считала, что Альберто испугался и сбежал во Францию. Но Витторио на следующий день сообщил нам, что Альберто просто-напросто отправился к одной девушке в горы и преспокойно катался с ней на лыжах, позабыв о том, что надо возвращаться в казарму. Теперь он уже сидит в карцере в Кунео.
Мать вернулась из Рима совсем напуганная. Правда, она немножко развеялась в Риме: поездки всегда ее развлекали. Они с Адриано остановились у некой синьоры Бонди, двоюродной сестры моего отца, и пытались встретиться не только с доктором Вератти, но и с Маргаритой – одной из многих Маргарит и Регин, составлявших родню моего отца: эта Маргарита прославилась тем, что была дружна с Муссолини. Однако мать и отец не видели ее много лет. Маргариту мать в Риме не застала, не удалось ей повидаться и с доктором Вератти, но Сильвестри и Амброзини вселили в них надежду. К тому же у Адриано нашелся еще один источник информации – «мой осведомитель», как он выражался, – и тот якобы ему сообщил, что отца и Джино скоро выпустят. По слухам, среди арестованных прямое отношение к делу имели Сион Сегре и Гинзбург – их-то и должны были судить.
– Все как в деле Дрейфуса! – повторяла мать.
Отец вернулся вечером. Был он без галстука и шнурков на ботинках – их ему так и не вернули. Под мышкой он держал завернутое в газету грязное белье, весь оброс и был страшно горд тем, что побывал в тюрьме.
А Джино продержали еще месяца полтора. Однажды, когда моя мать и мать Пьеры ехали на такси в тюрьму, чтобы передать ему белье и еду, они попали в аварию: столкнулись с другой машиной. Ни моя мать, ни мать Пьеры не пострадали: они так и остались сидеть в разбитой машине со свертками на коленях; таксист ругался на чем свет стоит; вокруг собралась толпа; подоспели полицейские. Все это произошло буквально в двух шагах от тюрьмы, и мать боялась только одного: как бы люди не поняли, что они едут в тюрьму со своими свертками и не приняли за родственниц какого-нибудь убийцы. Когда Адриано узнал об этом случае, он заявил, что наверняка в данный момент положение небесных светил неблагоприятно для матери и потому она все время попадает в опасные приключения. Наконец освободили и Джино.
– Ну вот, теперь снова начнется рутина! – сказала мать.
Отец пришел в ярость, узнав, что Альберто находится под стражей и ему грозит военный трибунал.
– Мерзавец! – воскликнул отец. – Его близкие томятся в тюрьме, а он катается с девицами на лыжах!
– Я волнуюсь за Альберто! – говорил отец, просыпаясь ночью. – Военный трибунал – это тебе не шутка.
– Я волнуюсь за Марио! – говорил он. – Я очень волнуюсь за Марио! Что он теперь будет делать?
Но отец тем не менее очень гордился, что сын у него заговорщик: он этого никак не ожидал, ему и в голову не приходило подумать о Марио как об антифашисте. Ведь Марио всегда спорил с ним, плохо отзывался о прежних социалистах, которых отец и мать просто боготворили; Марио утверждал, что Турати – наивный человек и наделал массу ошибок. А отец, сам не раз говоривший об этом, обижался до смерти, когда слышал те же слова от Марио.
– Он фашист! – заявлял он матери. – По сути, он фашист!
Теперь он уже не мог этого сказать. Теперь Марио был у всех на устах как политический эмигрант. Единственное, что огорчало отца, так это то, что бегство Марио может подвести Адриано и «старика» Оливетти, ведь Марио работал на его заводе.
– Говорил я, что ему не надо туда поступать! – кричал он матери. – Теперь он подвел Оливетти!
Отец чувствовал себя весьма обязанным Адриано.
– Какой благородный человек! Столько для меня сделал! Все Оливетти такие!
Паола опять же через какой-то филиал Оливетти получила записку, написанную знакомой рукой Марио – буквы были мелкие и почти неразборчивые. «Всем моим друзьям – растениям и минералам, – гласила записка. – Я чувствую себя хорошо и ни в чем не нуждаюсь».
Сиона Сегре и Гинзбурга судили Особым трибуналом и приговорили одного к двум, другого – к четырем годам заключения; правда, срок этот потом сократили наполовину по амнистии. Гинзбурга отправили в исправительную тюрьму в Чивитавеккью.
Дело Альберто так и не передали в военный трибунал; он после службы в армии вернулся домой и стал снова гулять по бульвару вместе с Витторио.
– Негодяй! Мерзавец! – по привычке кричал отец независимо от того, в котором часу Альберто возвращался.
Мать снова стала брать уроки игры на фортепьяно. Ее учитель, человек с черными усиками, трепетал перед отцом и на цыпочках проскальзывал по коридору с нотами под мышкой.
– Терпеть не могу этого твоего пианиста! – вопил отец. – Сразу видно, темная личность!
– Да нет, Беппино, он вполне приличный человек! Он так любит свою дочь! – говорила мать. – Очень любит свою дочь и обучает ее латыни. Он беден!
Занятия русским мать бросила: брать уроки у сестры Гинзбурга было «неблагоразумно». В нашем обиходе появились новые слова.
– Пожалуй, не стоит приглашать Сальваторелли. Это неблагоразумно, – говорили мы. – Нельзя держать дома эту книгу. Это неблагоразумно! Чего доброго, придут с обыском!
Паола утверждала, что наш подъезд «под надзором»: там вечно торчит «филер» в плаще и во время прогулок она чувствует за собой «хвост».
«Рутина» длилась недолго: через год пришли за Альберто, и мы узнали, что арестованы Витторио и многие другие.
К нам пришли рано – часов в шесть утра. Начался обыск; Альберто стоял в пижаме под конвоем двух полицейских, в то время как остальные рылись в его книгах по медицине, журналах «Гранди фирме» и детективных романах.
Я получила от полицейских разрешение идти в школу, и мать в прихожей сунула мне в портфель конверт со счетами: она боялась, что во время обыска они попадутся на глаза отцу и он станет ее ругать за неумеренную трату денег.
– Альберто! Господи, за что? Ведь он никогда не занимался политикой! – сокрушалась мать.
– Он тут ни при чем, – отвечал отец. – Его упрятали за то, что он брат Марио! И мой сын!
Мать снова ходила в тюрьму со свертками белья. Там она встречала родителей Витторио и других заключенных.
– Такие порядочные люди! – говорила она о родителях Витторио. – Такая славная семья! И, говорят, Витторио просто замечательный мальчик. Только что на «отлично» сдал экзамены на юридический. Альберто всегда умел выбирать друзей!
– Карло Леви тоже посадили! – говорила она со смешанным чувством страха, радости и гордости: ее хотя и пугало, что арестовали многих, а значит, готовится крупный процесс, но мысль, что сын не в одиночестве, что он в обществе взрослых, достойных и известных людей, льстила ей и утешала. – И профессора Джуа!
– Однако же картины Карло Леви мне не нравятся! – тут же откликался отец, который никогда не упускал случая заявить, что картины Карло Леви ему не нравятся.
– Да нет, Беппино, они очень хороши! Портрет матери просто великолепен! Ты его не видел!
– Мазня! Терпеть не могу современной живописи!.. Джуа-то им придется выпустить, – заявлял отец. – Он ни в чем не замешан!
Отец никогда не понимал, кто настоящие заговорщики, и действительно, несколько дней спустя мы узнали, что в доме Джуа нашли письма, написанные симпатическими чернилами, и что профессору как раз угрожает самая серьезная опасность.
– Хм, симпатическими чернилами! – говорил отец. – Конечно, ведь он химик и знает, как делаются симпатические чернила.
Отец был потрясен, может быть, даже немного завидовал Джуа, с которым он встречался в доме Паолы Каррары и всегда считал его человеком уравновешенным, спокойным, погруженным в себя. И вдруг Джуа оказался в центре политического события. Говорили, что Витторио тоже наверняка не поздоровится.
– Слухи! – сказал отец. – Все это слухи! Никто ничего не знает!
Были арестованы также Джулио Эйнауди и Павезе – этих людей отец знал плохо, а может, только понаслышке. Однако он, как и мать, чувствовал себя польщенным, оттого что Альберто оказался в их компании; было известно, что их группа выпускала журнал «Культура», и отцу подумалось, что Альберто может невольно стать членом более достойного общества.
– Его посадили вместе с издателями «Культуры»! Его, который ничего не читает, кроме «Гранди фирме»! – удивлялся отец. – У него на носу экзамен по сравнительной биологии! Теперь уж он его никогда не сдаст. И диплома не получит! – говорил он матери по ночам.
Вскоре Альберто, Витторио и остальные были переведены в Рим; их отправили поездом в наручниках и поместили в тюрьму «Реджина Чели».
Мать было снова наведалась в полицейское управление к Финуччи и Лутри. Но те говорили, что теперь дело ведется в Риме и они уже не в курсе.
От своего «осведомителя» Адриано узнал, что все без исключения телефонные разговоры Альберто и Витторио были записаны на пленку. В самом деле, Витторио и Альберто, если не гуляли вместе по проспекту, висели на телефоне.
– Эти глупые разговоры! – сказала мать. – Чего их записывать?
Мать не знала, о чем они говорили, потому что Альберто всегда переходил на шепот. Но она, как и отец, почему-то была убеждена, что речь шла о глупостях.
– Альберто, он же лоботряс! – говорил отец. – Для чего такого лоботряса сажать в тюрьму – не понимаю!
В доме снова начались разговоры о докторе Вератти и Маргарите. Но отец и слышать о Маргарите не хотел.
– И думать не смей, что я поеду к ней клянчить! Да я скорее сдохну!
Несколько лет назад Маргарита написала биографию Муссолини, и отец считал просто неслыханным, что среди его родственников оказался биограф Муссолини.
– Да она, поди, и видеть-то меня не пожелает! А я поеду милости просить! И думать не смей!
Отец поехал в Рим, в квестуру, навести справки, но так как дипломат из него был никудышный, а сотрясающий стены бас вряд ли мог вызвать расположение, то я не думаю, чтобы ему чего-нибудь удалось добиться – даже в смысле простой информации, не говоря уже о смягчении участи Альберто. Его принял чиновник, который представился как Де Стефани, а отец, вечно путавший имена, в разговоре с матерью называл его «Ди Стефано». И описал, как он выглядит.
– Но это не Де Стефани, Беппино! – сказала мать. – Это Анкизе! Я была у него в прошлом году!
– Какой еще Анкизе? Он сам представился как Ди Стефано! Что же, по-твоему, он станет называться вымышленным именем?
По поводу этих Ди Стефано и Анкизе мать с отцом всякий раз спорили: отец упорно продолжал называть его Ди Стефано, а мать утверждала, что это, вне всякого сомнения, Анкизе.
Альберто в письмах из тюрьмы сожалел, что не может посмотреть Рим. В Риме он был с родителями всего один раз, да и то когда ему было три года.
Однажды он написал, что вымыл голову молоком и теперь от его волос вонь идет на всю камеру. Начальник тюрьмы задержал это письмо и велел передать, чтоб он в своих письмах писал поменьше глупостей.
Альберто выслали в небольшую деревушку в Лукании под названием Феррандина. Что же касается Джуа и Витторио, то их судили и приговорили к пятнадцати годам каждого.
– Вот если бы Марио вернулся в Италию, – говорил отец, – то он получил бы все двадцать!
Марио писал из Парижа короткие, без подробностей письма; отец и мать с трудом разбирали его мелкий почерк.
Вскоре они поехали его навестить. Марио снимал в Париже мансарду. Одет он был все в тот же костюм, в котором бросился в воду у Понте-Трезы. Он порядком поизносился, мать посоветовала ему выбросить этот старый и купить себе новый костюм; он отказался наотрез. Первым делом Марио спросил о Сионе Сегре и о Гинзбурге, все еще отбывавших срок; о Гинзбурге он говорил с уважением, но как будто о ком-то очень далеком: чувствовалось, что мыслями и сердцем он еще с ним, но что образ его несколько потускнел; что же касается собственных приключений, он, казалось, и вовсе о них не думал.
Марио сам себе стирал. У него были всего две тоже изрядно сносившиеся рубахи, и он их стирал с такой же тщательностью, как когда-то укладывал в ящики свое шелковое белье.
Он сам подметал и прибирал: в мансарде царили порядок и чистота. И весь был чистый, свежевыбритый, опрятный даже в своей поношенной одежде; мать сказала, что он более, чем когда-либо, напомнил ей китайца.
У него была кошка. В углу мансарды Марио поставил для нее ящик с опилками; очень чистоплотное существо, уверял он, никогда не гадит на пол. По словам отца, Марио просто помешался на этой кошке. Вставал рано утром и шел покупать ей молоко. Отец терпеть не мог кошек. Это он унаследовал от бабушки. Мать их недолюбливала – предпочитала собак.
– Почему бы тебе не завести собаку? – предложила она Марио.
– Какую еще собаку? – взревел отец. – Только собаки ему не хватало!
В Париже Марио порвал со «Справедливостью и свободой». Некоторое время он поддерживал связь с этой организацией, даже сотрудничал в их газете, но потом понял, что ему с ними не по пути.
Помню его детский стишок о мальчиках Този, которых он не переваривал:
Точно так же он теперь относился к членам «Справедливости и свободы». Все, что они говорили, думали и писали, раздражало его. Он только и делал, что критиковал их, даже выдумал по этому поводу новую присказку:
«Сладким инжиром» был он сам, а рябиной – парни из «Справедливости и свободы».
– Да, – твердил он, – именно:
Он говорил это, посмеиваясь и поглаживая щеки, совсем как тогда, когда изводил всех нас своим «сало лежало немало».
Марио начал читать Данте и пришел к выводу, что Данте гениален. А еще читал Геродота и Гомера и учил древнегреческий.
А вот Пасколи и Кардуччи терпеть не мог. О Кардуччи он слышать спокойно не мог.
– Проклятый монархист! – говорил он. – Сначала был республиканцем, а потом стал монархистом, потому что влюбился в эту дуру королеву Маргариту!.. Подумать только, а ведь он современник Бодлера! Леопарди – вот это действительно великий поэт. Единственные современные поэты – это Леопарди и Бодлер! А в итальянских школах до сих пор изучают Кардуччи – смех, да и только!
Мать с отцом побывали в Лувре. Марио спросил, видели ли они Пуссена.
Пуссена они не успели посмотреть. Там ведь было столько всего…
– Как?! – возмутился Марио. – Вы не видели Пуссена? Тогда зачем было ходить в Лувр! Единственный, кого стоит смотреть в Лувре, так это Пуссен!
– Впервые слышу об этом Пуссене, – сказала мать.
Марио подружился в Париже с неким Кафи. И тот у него с языка не сходил.
– Еще одна восходящая звезда, – сказал отец.
Кафи был наполовину русский, наполовину итальянец. В Париж он эмигрировал давно, был болен и страшно беден.
Кафи исписал груду бумаги и давал читать свои сочинения друзьям, но ничего не предпринимал, чтобы их напечатать. По его мнению, достаточно написать и прочесть друзьям – печатать вовсе не обязательно. А до потомков, говорил он, никому дела нет.
Что он такое писал – Марио не мог толком объяснить.
– Все, – заявлял он, – все!
Кафи умел обходиться без еды. В день ему хватало одного мандарина, ходил он в тряпье и драных ботинках. Если у него заводились деньги, то он покупал деликатесы и шампанское.
– Ох и привереда этот Марио! – говорил отец матери. – Всех критикует, всех поносит! Один только Кафи!
– Кардуччи скучен! Подумаешь – Америку открыл! Да я это давно знаю, – замечала мать.
Отцу с матерью показалось обидным, что Марио, похоже, совсем не скучает по Италии. Он был влюблен во Францию, в Париж. В разговоре часто употреблял французские слова. А об Италии говорил, поджав губы, с глубоким презрением.
Мои родители никогда не были националистами. Более того – они ненавидели национализм во всех его проявлениях. Но это презрение к Италии они как бы восприняли на свой счет: он как бы презирал и всех нас, и наши устои, и всю нашу жизнь.
К тому же отец был очень недоволен, что Марио порвал со «Справедливостью и свободой». Ведь ее возглавлял Карло Росселли, и именно он, когда Марио приехал в Париж, дал ему денег и приютил у себя. Мать с отцом давно были знакомы с семейством Росселли и дружили с матерью Карло – синьорой Амелией, которая жила во Флоренции.
– Только посмей обидеть Росселли! – пригрозил отец.
У Марио, кроме Кафи, было еще два друга. Один из них – Ренцо, сын Джуа, сидевшего в тюрьме, – бледный юноша с горящими глазами и чубчиком на лбу; он сам сбежал из Италии, перебравшись через горы. Другой – Кьяромонте; с ним мать познакомилась как-то летом у Паолы в Форте-дей-Марми. Этот был крупный, приземистый, черноволосый. Оба они также порвали со «Справедливостью и свободой», оба дружили с Кафи и целыми днями слушали, как он читает свои листки, исписанные карандашом и не предназначенные для печати, потому что печатные книги Кафи презирал.
У Кьяромонте очень болела жена, и сам он очень нуждался. Однако он, как мог, помогал Кафи. И Марио ему помогал. Так они и жили, держась друг за друга, делясь тем немногим, что имели, не примыкая ни к каким группировкам, не строя планов на будущее, потому что какое уж тут будущее: вот-вот разразится война, и победят в ней дураки, ибо дураки, говорил Марио, всегда побеждают.
– Этот Кафи, – сказал отец матери, – наверняка анархист! Марио тоже анархист! В сущности, он всегда был анархистом!
Из Парижа отец с матерью поехали в Брюссель, где открывался конгресс по биологии. Там они встретили Терни и других друзей отца, его учеников и ассистентов, и отец сразу повеселел: общество Марио его утомляло.
– Он ни с чем не соглашается! – говорил он о Марио. – Стоит мне открыть рот, как он уже не согласен!
Отец очень любил эти научные конгрессы: любил встречаться с коллегами, спорить, почесывать голову и спину, торопить мать, не давая ей задерживаться в картинных галереях и музеях. Любил он и останавливаться в гостиницах. Только просыпался всегда очень рано, а проснувшись, сразу ощущал голод. До завтрака он, как хищник, метался по комнате, выглядывал в окно – не светает ли еще. Едва дождавшись пяти часов, он бросался к телефону и громовым голосом заказывал завтрак.
– Deux thes! Deux thes complets! Avec de l'eau chaude! [4]]
Обычно ему забывали принести «l'eau chaude» или джем: официанты в такой час еще спали на ходу. Он опять звонил и, получив наконец все, жадно набрасывался на булочки и джем. Затем принимался будить мать:
– Лидия, пойдем, уже поздно! Пойдем смотреть город.
– Ну и осел этот Марио! – повторял он то и дело. – Ослом был, ослом и остался! Скажите пожалуйста, какой привереда! Неловко будет, если он обидит Росселли!
– И вечно он с этим Кафи! Кафи да Кафи! – говорила мать, когда они вернулись домой и стали рассказывать Паоле и мне о Марио.
Мать говорила «Кафи» с точно такой же интонацией, как в свое время говорила «Пайетта», жалуясь на Альберто.
– А что, Пуссен действительно хороший художник? – спрашивала она у Паолы.
Паола тоже поехала навестить Марио. Они рассорились, потому что уже не находили общего языка. Игра в минералы и растения была забыта. Теперь они ни в чем не соглашались друг с другом, у каждого было свое мнение. Паола в Париже купила себе платье. Марио всегда говорил, что она очень элегантна, хвалил ее платья, ее вкус, и вообще тон обычно задавала Паола, а Марио ее слушался. Платье, которое Паола купила в Париже, Марио не понравилось. Он сказал, что в этом платье она похожа на «жену префекта». Паола очень обиделась. Кьяромонте, с которым они прежде вместе отдыхали в Форте-дей-Марми и были очень дружны, ей тоже разонравился. Неужели этот нищий эмигрант с больной женой на руках и с Кафи в качестве кумира и есть весельчак Кьяромонте, что приезжал к ней когда-то на море, плавал, ходил на лодке, ухаживал за ее подругами, всех высмеивал, а по вечерам лихо отплясывал на ганцах? Марио сказал ей, что она мещанка.
– Да, я мещанка, – ответила Паола. – И никому до этого дела нет.
Она сходила на могилу к Прусту. Марио ни разу там не был.
– Ему теперь дела нет до Пруста! – рассказывала она потом матери. – Он о нем не вспоминает: Пруст, видите ли, ему больше не нравится. Ему нравится один Геродот!
Она купила Марио прекрасный плащ, чтобы было в чем выйти на улицу, а Марио тут же подарил его Кафи: у Кафи, мол, больное сердце и он не должен мокнуть под дождем.
– Кафи! Кафи! Кафи! – с отвращением восклицала Паола и поддерживала отца в том, что Марио поступил по-хамски, порвав с Росселли; по ее словам, они – Марио и Кьяромонте – в Париже словно два отшельника, полностью потерявших чувство реального.
Альберто вернулся из ссылки, закончил университет и женился. Вопреки предсказаниям отца он стал врачом и очень неплохо лечил людей.
У него теперь был свой кабинет. Он сердился на Миранду, свою жену, если в кабинете был беспорядок и везде валялись газеты, сердился, если не было пепельниц, потому что он курил сигарету за сигаретой и не бросал больше окурков на землю.
Приходили больные; он их осматривал, а они тем временем рассказывали ему о своих делах. Он слушал внимательно, потому что любил, когда люди рассказывают о себе.
Затем в белом халате со стетоскопом на шее он выходил в соседнюю комнату. Там с грелкой, закутавшись в плед, сидела на диване Миранда: она вечно мерзла и была очень ленива. Альберто посылал ее варить кофе.
Он остался таким же непоседой, как в детстве: постоянно пил кофе и курил без передышки, но глубоко не затягивался, а словно отхлебывал дым маленькими глотками.
К нему заходили друзья; он всем мерил давление и давал лекарства.
У каждого он находил какую-нибудь болезнь. Только у жены ничего не находил.
– Дай мне чего-нибудь успокаивающего! – говорила она ему. – Я, видимо, больна. У меня голова раскалывается и все тело ломит!
– Ничем ты не больна. Только сделана из некачественного материала.
Миранда была маленькая худенькая блондинка с голубыми глазами. Она часами просиживала дома в халате Альберто, закутавшись в плед.
– Ей-богу, уеду в Оспедалетти к Елене! – говорила она.
Она все время мечтала уехать в Оспедалетти, где Елена, ее сестра, проводила зиму. Эта сестра, тоже блондинка, правда не такая анемичная, в то время лежала на топчане, в черных очках и с укутанными пледом ногами, или же играла в бридж.
Они обе – Миранда и сестра – превосходно играли в бридж. Даже побеждали на турнирах. У Миранды в доме было множество пепельниц, выигранных на этих турнирах.
За бриджем Миранда выходила из своего сонного оцепенения. Личико у нее оживлялось, курносый носик утыкался в карты, глаза лукаво блестели. Но в остальное время она почти не расставалась со своим креслом и пледом. Ближе к вечеру она поднималась, шла на кухню и заглядывала в кастрюлю, где варилась курица.
– Ну почему в этом доме всегда вареная курица? – спрашивал Альберто.
Альберто тоже играл в бридж. Только он всегда проигрывал.
– «Сообщников»! – с тревогой повторяла мать: в этом слове ей чудилась скрытая угроза.
Теперь временами она сидела в гостиной, заливаясь слезами, а вокруг толпились подруги – Паола Каррара, Фрэнсис, синьора Донати и другие, помоложе, которым обычно она покровительствовала и помогала, когда те были без денег или ссорились с мужьями; теперь же они ободряли и утешали ее. Паола Каррара говорила, что надо послать письмо в «Зурналь де Зенев».
– Я уже известила Джину! – говорила она. – Вот увидишь, в «Зурналь де Зенев» скоро будет напечатан протест.
– Дело Дрейфуса! – в отчаянии твердила мать. – Все как в деле Дрейфуса!
В доме постоянно были люди: Паола и Адриано, Терни, специально приехавший из Флоренции, Фрэнсис и Паола Каррара; Пьера, беременная и в трауре – у нее только что умер отец, перебралась к нам жить. Наталина только и сновала с кофе из кухни в гостиную; она была взбудоражена и счастлива, поскольку любила переполох в доме, гостей, шум, драматические события, беспрестанные звонки и с удовольствием стелила постели на всю ораву.
Вскоре мать уехала с Адриано в Рим: Адриано кто-то сказал, что в Риме есть некий доктор Вератти, личный врач Муссолини, но в душе антифашист, готовый помогать антифашистам. Добраться до него было, правда, нелегко, но Адриано откопал двух его знакомых – Амброзини и Сильвестри: с их помощью он надеялся пробиться к Вератти.
Мы остались в доме одни – Пьера, Наталина и я. Однажды ночью нас разбудил звонок, и мы, перепуганные, вскочили с постелей. Пришли какие-то военные, искали Альберто, который был в то время курсантом в Кунео: он, оказывается, не вернулся в казарму, и никто не знал, где он находится.
– Его могут отдать под трибунал, – сказала Пьера, – за дезертирство.
Всю ночь мы строили догадки, куда он мог подеваться: Пьера считала, что Альберто испугался и сбежал во Францию. Но Витторио на следующий день сообщил нам, что Альберто просто-напросто отправился к одной девушке в горы и преспокойно катался с ней на лыжах, позабыв о том, что надо возвращаться в казарму. Теперь он уже сидит в карцере в Кунео.
Мать вернулась из Рима совсем напуганная. Правда, она немножко развеялась в Риме: поездки всегда ее развлекали. Они с Адриано остановились у некой синьоры Бонди, двоюродной сестры моего отца, и пытались встретиться не только с доктором Вератти, но и с Маргаритой – одной из многих Маргарит и Регин, составлявших родню моего отца: эта Маргарита прославилась тем, что была дружна с Муссолини. Однако мать и отец не видели ее много лет. Маргариту мать в Риме не застала, не удалось ей повидаться и с доктором Вератти, но Сильвестри и Амброзини вселили в них надежду. К тому же у Адриано нашелся еще один источник информации – «мой осведомитель», как он выражался, – и тот якобы ему сообщил, что отца и Джино скоро выпустят. По слухам, среди арестованных прямое отношение к делу имели Сион Сегре и Гинзбург – их-то и должны были судить.
– Все как в деле Дрейфуса! – повторяла мать.
Отец вернулся вечером. Был он без галстука и шнурков на ботинках – их ему так и не вернули. Под мышкой он держал завернутое в газету грязное белье, весь оброс и был страшно горд тем, что побывал в тюрьме.
А Джино продержали еще месяца полтора. Однажды, когда моя мать и мать Пьеры ехали на такси в тюрьму, чтобы передать ему белье и еду, они попали в аварию: столкнулись с другой машиной. Ни моя мать, ни мать Пьеры не пострадали: они так и остались сидеть в разбитой машине со свертками на коленях; таксист ругался на чем свет стоит; вокруг собралась толпа; подоспели полицейские. Все это произошло буквально в двух шагах от тюрьмы, и мать боялась только одного: как бы люди не поняли, что они едут в тюрьму со своими свертками и не приняли за родственниц какого-нибудь убийцы. Когда Адриано узнал об этом случае, он заявил, что наверняка в данный момент положение небесных светил неблагоприятно для матери и потому она все время попадает в опасные приключения. Наконец освободили и Джино.
– Ну вот, теперь снова начнется рутина! – сказала мать.
Отец пришел в ярость, узнав, что Альберто находится под стражей и ему грозит военный трибунал.
– Мерзавец! – воскликнул отец. – Его близкие томятся в тюрьме, а он катается с девицами на лыжах!
– Я волнуюсь за Альберто! – говорил отец, просыпаясь ночью. – Военный трибунал – это тебе не шутка.
– Я волнуюсь за Марио! – говорил он. – Я очень волнуюсь за Марио! Что он теперь будет делать?
Но отец тем не менее очень гордился, что сын у него заговорщик: он этого никак не ожидал, ему и в голову не приходило подумать о Марио как об антифашисте. Ведь Марио всегда спорил с ним, плохо отзывался о прежних социалистах, которых отец и мать просто боготворили; Марио утверждал, что Турати – наивный человек и наделал массу ошибок. А отец, сам не раз говоривший об этом, обижался до смерти, когда слышал те же слова от Марио.
– Он фашист! – заявлял он матери. – По сути, он фашист!
Теперь он уже не мог этого сказать. Теперь Марио был у всех на устах как политический эмигрант. Единственное, что огорчало отца, так это то, что бегство Марио может подвести Адриано и «старика» Оливетти, ведь Марио работал на его заводе.
– Говорил я, что ему не надо туда поступать! – кричал он матери. – Теперь он подвел Оливетти!
Отец чувствовал себя весьма обязанным Адриано.
– Какой благородный человек! Столько для меня сделал! Все Оливетти такие!
Паола опять же через какой-то филиал Оливетти получила записку, написанную знакомой рукой Марио – буквы были мелкие и почти неразборчивые. «Всем моим друзьям – растениям и минералам, – гласила записка. – Я чувствую себя хорошо и ни в чем не нуждаюсь».
Сиона Сегре и Гинзбурга судили Особым трибуналом и приговорили одного к двум, другого – к четырем годам заключения; правда, срок этот потом сократили наполовину по амнистии. Гинзбурга отправили в исправительную тюрьму в Чивитавеккью.
Дело Альберто так и не передали в военный трибунал; он после службы в армии вернулся домой и стал снова гулять по бульвару вместе с Витторио.
– Негодяй! Мерзавец! – по привычке кричал отец независимо от того, в котором часу Альберто возвращался.
Мать снова стала брать уроки игры на фортепьяно. Ее учитель, человек с черными усиками, трепетал перед отцом и на цыпочках проскальзывал по коридору с нотами под мышкой.
– Терпеть не могу этого твоего пианиста! – вопил отец. – Сразу видно, темная личность!
– Да нет, Беппино, он вполне приличный человек! Он так любит свою дочь! – говорила мать. – Очень любит свою дочь и обучает ее латыни. Он беден!
Занятия русским мать бросила: брать уроки у сестры Гинзбурга было «неблагоразумно». В нашем обиходе появились новые слова.
– Пожалуй, не стоит приглашать Сальваторелли. Это неблагоразумно, – говорили мы. – Нельзя держать дома эту книгу. Это неблагоразумно! Чего доброго, придут с обыском!
Паола утверждала, что наш подъезд «под надзором»: там вечно торчит «филер» в плаще и во время прогулок она чувствует за собой «хвост».
«Рутина» длилась недолго: через год пришли за Альберто, и мы узнали, что арестованы Витторио и многие другие.
К нам пришли рано – часов в шесть утра. Начался обыск; Альберто стоял в пижаме под конвоем двух полицейских, в то время как остальные рылись в его книгах по медицине, журналах «Гранди фирме» и детективных романах.
Я получила от полицейских разрешение идти в школу, и мать в прихожей сунула мне в портфель конверт со счетами: она боялась, что во время обыска они попадутся на глаза отцу и он станет ее ругать за неумеренную трату денег.
– Альберто! Господи, за что? Ведь он никогда не занимался политикой! – сокрушалась мать.
– Он тут ни при чем, – отвечал отец. – Его упрятали за то, что он брат Марио! И мой сын!
Мать снова ходила в тюрьму со свертками белья. Там она встречала родителей Витторио и других заключенных.
– Такие порядочные люди! – говорила она о родителях Витторио. – Такая славная семья! И, говорят, Витторио просто замечательный мальчик. Только что на «отлично» сдал экзамены на юридический. Альберто всегда умел выбирать друзей!
– Карло Леви тоже посадили! – говорила она со смешанным чувством страха, радости и гордости: ее хотя и пугало, что арестовали многих, а значит, готовится крупный процесс, но мысль, что сын не в одиночестве, что он в обществе взрослых, достойных и известных людей, льстила ей и утешала. – И профессора Джуа!
– Однако же картины Карло Леви мне не нравятся! – тут же откликался отец, который никогда не упускал случая заявить, что картины Карло Леви ему не нравятся.
– Да нет, Беппино, они очень хороши! Портрет матери просто великолепен! Ты его не видел!
– Мазня! Терпеть не могу современной живописи!.. Джуа-то им придется выпустить, – заявлял отец. – Он ни в чем не замешан!
Отец никогда не понимал, кто настоящие заговорщики, и действительно, несколько дней спустя мы узнали, что в доме Джуа нашли письма, написанные симпатическими чернилами, и что профессору как раз угрожает самая серьезная опасность.
– Хм, симпатическими чернилами! – говорил отец. – Конечно, ведь он химик и знает, как делаются симпатические чернила.
Отец был потрясен, может быть, даже немного завидовал Джуа, с которым он встречался в доме Паолы Каррары и всегда считал его человеком уравновешенным, спокойным, погруженным в себя. И вдруг Джуа оказался в центре политического события. Говорили, что Витторио тоже наверняка не поздоровится.
– Слухи! – сказал отец. – Все это слухи! Никто ничего не знает!
Были арестованы также Джулио Эйнауди и Павезе – этих людей отец знал плохо, а может, только понаслышке. Однако он, как и мать, чувствовал себя польщенным, оттого что Альберто оказался в их компании; было известно, что их группа выпускала журнал «Культура», и отцу подумалось, что Альберто может невольно стать членом более достойного общества.
– Его посадили вместе с издателями «Культуры»! Его, который ничего не читает, кроме «Гранди фирме»! – удивлялся отец. – У него на носу экзамен по сравнительной биологии! Теперь уж он его никогда не сдаст. И диплома не получит! – говорил он матери по ночам.
Вскоре Альберто, Витторио и остальные были переведены в Рим; их отправили поездом в наручниках и поместили в тюрьму «Реджина Чели».
Мать было снова наведалась в полицейское управление к Финуччи и Лутри. Но те говорили, что теперь дело ведется в Риме и они уже не в курсе.
От своего «осведомителя» Адриано узнал, что все без исключения телефонные разговоры Альберто и Витторио были записаны на пленку. В самом деле, Витторио и Альберто, если не гуляли вместе по проспекту, висели на телефоне.
– Эти глупые разговоры! – сказала мать. – Чего их записывать?
Мать не знала, о чем они говорили, потому что Альберто всегда переходил на шепот. Но она, как и отец, почему-то была убеждена, что речь шла о глупостях.
– Альберто, он же лоботряс! – говорил отец. – Для чего такого лоботряса сажать в тюрьму – не понимаю!
В доме снова начались разговоры о докторе Вератти и Маргарите. Но отец и слышать о Маргарите не хотел.
– И думать не смей, что я поеду к ней клянчить! Да я скорее сдохну!
Несколько лет назад Маргарита написала биографию Муссолини, и отец считал просто неслыханным, что среди его родственников оказался биограф Муссолини.
– Да она, поди, и видеть-то меня не пожелает! А я поеду милости просить! И думать не смей!
Отец поехал в Рим, в квестуру, навести справки, но так как дипломат из него был никудышный, а сотрясающий стены бас вряд ли мог вызвать расположение, то я не думаю, чтобы ему чего-нибудь удалось добиться – даже в смысле простой информации, не говоря уже о смягчении участи Альберто. Его принял чиновник, который представился как Де Стефани, а отец, вечно путавший имена, в разговоре с матерью называл его «Ди Стефано». И описал, как он выглядит.
– Но это не Де Стефани, Беппино! – сказала мать. – Это Анкизе! Я была у него в прошлом году!
– Какой еще Анкизе? Он сам представился как Ди Стефано! Что же, по-твоему, он станет называться вымышленным именем?
По поводу этих Ди Стефано и Анкизе мать с отцом всякий раз спорили: отец упорно продолжал называть его Ди Стефано, а мать утверждала, что это, вне всякого сомнения, Анкизе.
Альберто в письмах из тюрьмы сожалел, что не может посмотреть Рим. В Риме он был с родителями всего один раз, да и то когда ему было три года.
Однажды он написал, что вымыл голову молоком и теперь от его волос вонь идет на всю камеру. Начальник тюрьмы задержал это письмо и велел передать, чтоб он в своих письмах писал поменьше глупостей.
Альберто выслали в небольшую деревушку в Лукании под названием Феррандина. Что же касается Джуа и Витторио, то их судили и приговорили к пятнадцати годам каждого.
– Вот если бы Марио вернулся в Италию, – говорил отец, – то он получил бы все двадцать!
Марио писал из Парижа короткие, без подробностей письма; отец и мать с трудом разбирали его мелкий почерк.
Вскоре они поехали его навестить. Марио снимал в Париже мансарду. Одет он был все в тот же костюм, в котором бросился в воду у Понте-Трезы. Он порядком поизносился, мать посоветовала ему выбросить этот старый и купить себе новый костюм; он отказался наотрез. Первым делом Марио спросил о Сионе Сегре и о Гинзбурге, все еще отбывавших срок; о Гинзбурге он говорил с уважением, но как будто о ком-то очень далеком: чувствовалось, что мыслями и сердцем он еще с ним, но что образ его несколько потускнел; что же касается собственных приключений, он, казалось, и вовсе о них не думал.
Марио сам себе стирал. У него были всего две тоже изрядно сносившиеся рубахи, и он их стирал с такой же тщательностью, как когда-то укладывал в ящики свое шелковое белье.
Он сам подметал и прибирал: в мансарде царили порядок и чистота. И весь был чистый, свежевыбритый, опрятный даже в своей поношенной одежде; мать сказала, что он более, чем когда-либо, напомнил ей китайца.
У него была кошка. В углу мансарды Марио поставил для нее ящик с опилками; очень чистоплотное существо, уверял он, никогда не гадит на пол. По словам отца, Марио просто помешался на этой кошке. Вставал рано утром и шел покупать ей молоко. Отец терпеть не мог кошек. Это он унаследовал от бабушки. Мать их недолюбливала – предпочитала собак.
– Почему бы тебе не завести собаку? – предложила она Марио.
– Какую еще собаку? – взревел отец. – Только собаки ему не хватало!
В Париже Марио порвал со «Справедливостью и свободой». Некоторое время он поддерживал связь с этой организацией, даже сотрудничал в их газете, но потом понял, что ему с ними не по пути.
Помню его детский стишок о мальчиках Този, которых он не переваривал:
Таких зануд, как Този,
Не сыщешь и в навозе.
Точно так же он теперь относился к членам «Справедливости и свободы». Все, что они говорили, думали и писали, раздражало его. Он только и делал, что критиковал их, даже выдумал по этому поводу новую присказку:
…в кустах рябины
Не вызреть сладкому инжиру.
«Сладким инжиром» был он сам, а рябиной – парни из «Справедливости и свободы».
– Да, – твердил он, – именно:
…в кустах рябины
Не вызреть сладкому инжиру.
Он говорил это, посмеиваясь и поглаживая щеки, совсем как тогда, когда изводил всех нас своим «сало лежало немало».
Марио начал читать Данте и пришел к выводу, что Данте гениален. А еще читал Геродота и Гомера и учил древнегреческий.
А вот Пасколи и Кардуччи терпеть не мог. О Кардуччи он слышать спокойно не мог.
– Проклятый монархист! – говорил он. – Сначала был республиканцем, а потом стал монархистом, потому что влюбился в эту дуру королеву Маргариту!.. Подумать только, а ведь он современник Бодлера! Леопарди – вот это действительно великий поэт. Единственные современные поэты – это Леопарди и Бодлер! А в итальянских школах до сих пор изучают Кардуччи – смех, да и только!
Мать с отцом побывали в Лувре. Марио спросил, видели ли они Пуссена.
Пуссена они не успели посмотреть. Там ведь было столько всего…
– Как?! – возмутился Марио. – Вы не видели Пуссена? Тогда зачем было ходить в Лувр! Единственный, кого стоит смотреть в Лувре, так это Пуссен!
– Впервые слышу об этом Пуссене, – сказала мать.
Марио подружился в Париже с неким Кафи. И тот у него с языка не сходил.
– Еще одна восходящая звезда, – сказал отец.
Кафи был наполовину русский, наполовину итальянец. В Париж он эмигрировал давно, был болен и страшно беден.
Кафи исписал груду бумаги и давал читать свои сочинения друзьям, но ничего не предпринимал, чтобы их напечатать. По его мнению, достаточно написать и прочесть друзьям – печатать вовсе не обязательно. А до потомков, говорил он, никому дела нет.
Что он такое писал – Марио не мог толком объяснить.
– Все, – заявлял он, – все!
Кафи умел обходиться без еды. В день ему хватало одного мандарина, ходил он в тряпье и драных ботинках. Если у него заводились деньги, то он покупал деликатесы и шампанское.
– Ох и привереда этот Марио! – говорил отец матери. – Всех критикует, всех поносит! Один только Кафи!
– Кардуччи скучен! Подумаешь – Америку открыл! Да я это давно знаю, – замечала мать.
Отцу с матерью показалось обидным, что Марио, похоже, совсем не скучает по Италии. Он был влюблен во Францию, в Париж. В разговоре часто употреблял французские слова. А об Италии говорил, поджав губы, с глубоким презрением.
Мои родители никогда не были националистами. Более того – они ненавидели национализм во всех его проявлениях. Но это презрение к Италии они как бы восприняли на свой счет: он как бы презирал и всех нас, и наши устои, и всю нашу жизнь.
К тому же отец был очень недоволен, что Марио порвал со «Справедливостью и свободой». Ведь ее возглавлял Карло Росселли, и именно он, когда Марио приехал в Париж, дал ему денег и приютил у себя. Мать с отцом давно были знакомы с семейством Росселли и дружили с матерью Карло – синьорой Амелией, которая жила во Флоренции.
– Только посмей обидеть Росселли! – пригрозил отец.
У Марио, кроме Кафи, было еще два друга. Один из них – Ренцо, сын Джуа, сидевшего в тюрьме, – бледный юноша с горящими глазами и чубчиком на лбу; он сам сбежал из Италии, перебравшись через горы. Другой – Кьяромонте; с ним мать познакомилась как-то летом у Паолы в Форте-дей-Марми. Этот был крупный, приземистый, черноволосый. Оба они также порвали со «Справедливостью и свободой», оба дружили с Кафи и целыми днями слушали, как он читает свои листки, исписанные карандашом и не предназначенные для печати, потому что печатные книги Кафи презирал.
У Кьяромонте очень болела жена, и сам он очень нуждался. Однако он, как мог, помогал Кафи. И Марио ему помогал. Так они и жили, держась друг за друга, делясь тем немногим, что имели, не примыкая ни к каким группировкам, не строя планов на будущее, потому что какое уж тут будущее: вот-вот разразится война, и победят в ней дураки, ибо дураки, говорил Марио, всегда побеждают.
– Этот Кафи, – сказал отец матери, – наверняка анархист! Марио тоже анархист! В сущности, он всегда был анархистом!
Из Парижа отец с матерью поехали в Брюссель, где открывался конгресс по биологии. Там они встретили Терни и других друзей отца, его учеников и ассистентов, и отец сразу повеселел: общество Марио его утомляло.
– Он ни с чем не соглашается! – говорил он о Марио. – Стоит мне открыть рот, как он уже не согласен!
Отец очень любил эти научные конгрессы: любил встречаться с коллегами, спорить, почесывать голову и спину, торопить мать, не давая ей задерживаться в картинных галереях и музеях. Любил он и останавливаться в гостиницах. Только просыпался всегда очень рано, а проснувшись, сразу ощущал голод. До завтрака он, как хищник, метался по комнате, выглядывал в окно – не светает ли еще. Едва дождавшись пяти часов, он бросался к телефону и громовым голосом заказывал завтрак.
– Deux thes! Deux thes complets! Avec de l'eau chaude! [4]]
Обычно ему забывали принести «l'eau chaude» или джем: официанты в такой час еще спали на ходу. Он опять звонил и, получив наконец все, жадно набрасывался на булочки и джем. Затем принимался будить мать:
– Лидия, пойдем, уже поздно! Пойдем смотреть город.
– Ну и осел этот Марио! – повторял он то и дело. – Ослом был, ослом и остался! Скажите пожалуйста, какой привереда! Неловко будет, если он обидит Росселли!
– И вечно он с этим Кафи! Кафи да Кафи! – говорила мать, когда они вернулись домой и стали рассказывать Паоле и мне о Марио.
Мать говорила «Кафи» с точно такой же интонацией, как в свое время говорила «Пайетта», жалуясь на Альберто.
– А что, Пуссен действительно хороший художник? – спрашивала она у Паолы.
Паола тоже поехала навестить Марио. Они рассорились, потому что уже не находили общего языка. Игра в минералы и растения была забыта. Теперь они ни в чем не соглашались друг с другом, у каждого было свое мнение. Паола в Париже купила себе платье. Марио всегда говорил, что она очень элегантна, хвалил ее платья, ее вкус, и вообще тон обычно задавала Паола, а Марио ее слушался. Платье, которое Паола купила в Париже, Марио не понравилось. Он сказал, что в этом платье она похожа на «жену префекта». Паола очень обиделась. Кьяромонте, с которым они прежде вместе отдыхали в Форте-дей-Марми и были очень дружны, ей тоже разонравился. Неужели этот нищий эмигрант с больной женой на руках и с Кафи в качестве кумира и есть весельчак Кьяромонте, что приезжал к ней когда-то на море, плавал, ходил на лодке, ухаживал за ее подругами, всех высмеивал, а по вечерам лихо отплясывал на ганцах? Марио сказал ей, что она мещанка.
– Да, я мещанка, – ответила Паола. – И никому до этого дела нет.
Она сходила на могилу к Прусту. Марио ни разу там не был.
– Ему теперь дела нет до Пруста! – рассказывала она потом матери. – Он о нем не вспоминает: Пруст, видите ли, ему больше не нравится. Ему нравится один Геродот!
Она купила Марио прекрасный плащ, чтобы было в чем выйти на улицу, а Марио тут же подарил его Кафи: у Кафи, мол, больное сердце и он не должен мокнуть под дождем.
– Кафи! Кафи! Кафи! – с отвращением восклицала Паола и поддерживала отца в том, что Марио поступил по-хамски, порвав с Росселли; по ее словам, они – Марио и Кьяромонте – в Париже словно два отшельника, полностью потерявших чувство реального.
Альберто вернулся из ссылки, закончил университет и женился. Вопреки предсказаниям отца он стал врачом и очень неплохо лечил людей.
У него теперь был свой кабинет. Он сердился на Миранду, свою жену, если в кабинете был беспорядок и везде валялись газеты, сердился, если не было пепельниц, потому что он курил сигарету за сигаретой и не бросал больше окурков на землю.
Приходили больные; он их осматривал, а они тем временем рассказывали ему о своих делах. Он слушал внимательно, потому что любил, когда люди рассказывают о себе.
Затем в белом халате со стетоскопом на шее он выходил в соседнюю комнату. Там с грелкой, закутавшись в плед, сидела на диване Миранда: она вечно мерзла и была очень ленива. Альберто посылал ее варить кофе.
Он остался таким же непоседой, как в детстве: постоянно пил кофе и курил без передышки, но глубоко не затягивался, а словно отхлебывал дым маленькими глотками.
К нему заходили друзья; он всем мерил давление и давал лекарства.
У каждого он находил какую-нибудь болезнь. Только у жены ничего не находил.
– Дай мне чего-нибудь успокаивающего! – говорила она ему. – Я, видимо, больна. У меня голова раскалывается и все тело ломит!
– Ничем ты не больна. Только сделана из некачественного материала.
Миранда была маленькая худенькая блондинка с голубыми глазами. Она часами просиживала дома в халате Альберто, закутавшись в плед.
– Ей-богу, уеду в Оспедалетти к Елене! – говорила она.
Она все время мечтала уехать в Оспедалетти, где Елена, ее сестра, проводила зиму. Эта сестра, тоже блондинка, правда не такая анемичная, в то время лежала на топчане, в черных очках и с укутанными пледом ногами, или же играла в бридж.
Они обе – Миранда и сестра – превосходно играли в бридж. Даже побеждали на турнирах. У Миранды в доме было множество пепельниц, выигранных на этих турнирах.
За бриджем Миранда выходила из своего сонного оцепенения. Личико у нее оживлялось, курносый носик утыкался в карты, глаза лукаво блестели. Но в остальное время она почти не расставалась со своим креслом и пледом. Ближе к вечеру она поднималась, шла на кухню и заглядывала в кастрюлю, где варилась курица.
– Ну почему в этом доме всегда вареная курица? – спрашивал Альберто.
Альберто тоже играл в бридж. Только он всегда проигрывал.