Виталий Гладкий
Зловещее проклятие
ПРОЛОГ
В один из ясных осенних дней 1230 года от рождества Христова во время облавной охоты магистр ордена рыцарей Меча Готфрид фон Кельгоф неожиданно почувствовал себя настолько плохо, что потерял сознание и на полном скаку вылетел из седла.
Когда подоспел его оруженосец, магистр дышал хрипло, неровно, с трудом. Его словно высеченное из гранита лицо с массивным подбородком было землисто-серого цвета, а на губах пузырилась кровавая пена.
Магистра с большими предосторожностями положили на рыцарский плащ, закрепив его в виде носилок между коней, и поспешили в замок устроителя охоты барона Бернарда фон Репгова.
Там личный лекарь магистра флорентиец Герардо пустил обеспамятевшему господину кровь, вправил вывихнутую руку и, когда тот пришел в себя, едва не насильно напоил подогретым снадобьем с отвратительным запахом.
Магистру после этого стало дурно, его вырвало, что принесло ему облегчение.
– Что со мной? – спросил магистр склонившегося над ним лекаря.
Бледный от волнения флорентиец не ответил, только на миг плотно сомкнул веки.
Магистр понял.
– Оставьте нас одних, – велел он собравшимся возле ложа рыцарям.
Они с поклоном удалились, звеня шпорами и оружием.
– Яд… – тихо обронил Герардо, даже не пошевелил губами.
Флорентиец знал, что за ними наблюдают и слушают их разговор. В замке барона везде были чуткие уши и острые глаза, которые могли видеть сквозь стены.
Магистр больше ни о чем не спрашивал. Ему и так все было ясно. Закрыв глаза, он задумался…
Когда Готфрид фон Кельгоф стал магистром, орден уже давно погряз в междоусобицах спесивых баронов.
Былая мощь ордена рыцарей Меча постепенно отходила в область преданий, и уже не один владетельный государь с вожделением посматривал на его обширные земли.
Сплотив вокруг себя преданных рыцарей, Готфрид фон Кельгоф обуздал непокорных, заставив сюзеренов относиться к ордену с прежним почтением и опаской.
Только один из баронов, очень богатый и в такой же мере хитроумный, рыжий великан Бернард фон Репгов, избежал расплаты за свои деяния. Быстро смекнув, что ему не устоять перед натиском боевой дружины магистра, он явился к Готфриду фон Кельгофу с повинной.
Магистр сделал вид, что простил барона. Участь опасного интригана им давно была решена, но Бернард фон Репгов пользовался чересчур большим авторитетом среди меченосцев. Магистр решил немного повременить с решительными мерами против барона.
Поэтому, чтобы усыпить бдительность этого рыжего лиса, Готфрид фон Кельгоф принял приглашение фон Репгова поохотиться в его владениях.
Прибыл магистр к барону с очень сильным и многочисленным отрядом верных рыцарей. Но в замок вошли не все. Часть отряда перекрыла дороги, чтобы фон Репгов не подтянул подкрепление, состоящее из подвластных ему вассалов.
Рыжий барон встретил Готфрида фон Кельгофа любезно, показал оборонительные сооружения замка, произвел смотр своего войска, изрядно поредевшего за время междоусобиц, посетовал на недостаточную обеспеченность провиантом – год выдался неурожайным.
Такая откровенность вызывала подозрение, но даже мысленно упрекнуть в чем-либо барона магистр не мог – тот был сама предупредительность и гостеприимство.
Но теперь, лежа в постели, магистр, наконец, осознал коварный план фон Репгова. И мучился одним вопросом: как?
Ведь всю пищу и вино, прежде, чем подать магистру, пробовал в его присутствии повар, затем оруженосец барона, и, наконец, сам хозяин замка…
Над этим размышлял и Герардо.
Поколдовав над своими склянками, он принялся макать в них птичьи перышки и наносить им какие-то жидкости на вещи и оружие магистра.
Когда дошла очередь до длинного тяжелого меча с инкрустированной золотом крестообразной рукоятью, в которую был вправлен кроваво-красный рубин, Герардо не удержался от тихого восклицания: жидкость вдруг окрасила полированное золото в зеленый цвет.
Возглас флорентийца заставил магистра открыть глаза.
Присмотревшись к занятию лекаря, он только горестно вздохнул. Теперь Готфрид фон Кельгоф уже не сомневался, что часы его жизни сочтены.
Рыжему барону была хорошо известна привычка магистра, оставшаяся со времен крестового похода. Перед тем, как отправиться в путь или выйти на битву, Готфрид фон Кельгоф, воткнув меч в землю, молился и истово целовал крест-рукоять.
Скорее всего, фон Репгов приказал кому-то из слуг незаметно проникнуть ночью в опочивальню гостя и вымазать сильнодействующей отравой рукоять меча. Искусству составления ядов барон научился у сарацинов.
Готфрид фон Кельгоф знал, что барон во время последнего крестового похода возил в своем обозе плененного лекаря-мусульманина, весьма сведущего в составлении разнообразных лекарственных препаратов. До магистра доходили слухи, что фон Репгов под влиянием сарацина даже занялся алхимией.
Но уличить барона в этом недостойном рыцарского звания деянии так и не смогли. В ту ночь, когда было принято решение арестовать лекаря, шатер, где он занимался алхимическими опытами, неожиданно загорелся. В огне погибли не только инструменты и различные лекарственные снадобья, но и сам сарацин.
Бернарда фон Репгова еще никто не мог застать врасплох…
– Сколько?… – прохрипел магистр.
“Мне осталось жить…” – понял флорентиец недосказанное. И заколебался, весь во власти сомнений.
Герардо мучительно размышлял над весьма сложной проблемой: сказать господину правду или по обыкновению всех лекарей отделаться общими фразами?
Он любил этого жесткого, а временами жестокого человека, своего властелина. Любил не по обязанности, а как родной сын.
Много лет назад странствующий рыцарь ордена Меча Готфрид фон Кельгоф подобрал полуголодного недоучившегося лекаришку в одном из притонов Флоренции, где Герардо пропивал последние медяки. И с той поры они были неразлучны…
Немного подумав, Герардо ответил правдиво и по-прежнему шепотом:
– Не более двух суток…
И добавил, безнадежно склонив голову:
– Прости меня, господин, но противоядия я не знаю. И никто не знает. Это яд левантской гадюки смешанный с жиром бобра и эфирными маслами. Он проникает сквозь кожу и убивает так же верно, как и кинжал, пронзающий сердце.
– Двое суток… – пробормотал магистр. – Думаю, что этого срока вполне достаточно…
Он с непонятным облегчением откинулся на подушку.
– Возьми мой перстень с печатью и передай его оруженосцу, – сказал Готфрид фон Кельгоф лекарю. – И прикажи от моего имени как можно скорее доставить сюда ларец. Он находится в моей опочивальне под плитой пола. На ней высечен крест. Коней не жалеть. Но до возвращения оруженосца – слышишь, Герардо! – я должен жить. Должен!
Посланец успел вовремя – магистр был еще жив.
Но только снадобья неутомимого флорентийца – он двое суток не спал и ни на шаг не отходил от постели своего повелителя – поддерживали в еще недавно могучем теле угасающую на глазах искру жизни.
– Герардо! – позвал магистр лекаря. – Пригласи сюда… всех рыцарей и их оруженосцев… в том числе и вассалов барона. И его самого…
В радостном возбуждении магистр ощупывал небольшой ларец, украшенный резной слоновой костью.
Рыцари окружили ложе умирающего повелителя.
Бернард фон Ренгов, огромного роста детина с ярко-рыжими волосами до плеч, даже не пытался изобразить на своей длинной физиономии, покрытой шрамами, соболезнование и печаль.
Он возвышался над всеми как непоколебимый утес, уверенный в своей силе и безнаказанности за содеянное преступление.
– Братья… – начал магистр тихо.
Но затем его голос неожиданно окреп. Глаза Готфрида фон Кельгофа засверкали прежним огнем, которого так страшились его враги.
– Я покидаю вас в великой скорби. Но на то воля Господа нашего, призвавшего меня так безвременно. Братья! Помолитесь за мою душу, когда я буду возносить смиренное покаяние всевышнему на небесах. Но в последний свой час я хочу отметить достойнейшего среди рыцарей ордена Меча. Бернард фон Репгов!
Магистр открыл ларец и достал оттуда массивный перстень с большим камнем чистой воды, сверкнувшим в его руках, как утренняя звезда.
– Дарю тебе этот адамас[1], отвоеванный мною у сарацин. Ты – верный слуга ордена, и да простятся тебе все твои прегрешения… если на то будет соизволение Господа.
Барон не поверил своим ушам: ему – и такую драгоценность!? И от кого?! От врага, конечно же, не заблуждающегося в истинных причинах поразившей его смертельной болезни.
Столпившиеся вокруг фон Репгова рыцари задышали, как загнанные кони: такое богатство! За этот камень можно купить все их владения вместе с ними в придачу.
Они ничего не могли понять и не верили своим ушам. Магистр дарит сокровище клятвопреступнику и убийце, по которому давно плачет виселица! Неужели их повелитель сошел с ума!?
Но рыцари угрюмо молчали, глубоко спрятав свои мысли.
Магистр, в последний раз окинув угасающим взглядом меченосцев, отвернулся к флорентийцу.
– Запомни… адамас проклят, – произнес он одними губами и так тихо, что даже Герардо с трудом разбирал слова. – Но барон… этот Иуда, про то не должен знать. Расплата придет. Придет! Тебе… мои сокровища. Ты знаешь, где они спрятаны. Ключ… у меня на груди. Прощай, мой верный друг…
Герардо в благодарности припал к руке своего господина. Он плакал, не стараясь скрыть слезы.
– Амен… – сказал магистр.
Готфрид фон Кельгоф вдруг с хищным удовлетворением улыбнулся и закрыл глаза.
На этот раз навсегда.
Магистра похоронили с подобающими его сану почестями и пышностью. Лекарь Герардо не стал дожидаться, пока прах повелителя примет земля, и незаметно исчез.
Бернард фон Репгов, владелец уникального сокровища, перстня с бриллиантом, который получил название “Магистр”, недолго тешился подарком. Из-за него хитроумный барон нажил себе столько врагов, что вскоре затворился в своем замке и перестал принимать гостей.
А ровно в годовщину смерти Готфрида фон Кельгофа барона нашли в собственной постели с кинжалом в сердце. Его лицо было искажено гримасой ужаса.
Перстень с “Магистром”, который рьяно пытались найти наследники рыжего меченосца, исчез. И надолго – только спустя сорок лет роковой подарок Готфрида фон Кельгофа объявился у одного из князей католической церкви; но он тоже кончил плохо.
Затем «Магистр» попал неведомо как к чешскому королю Пжемыслу II. У государя Чехии перстень вместе с его жизнью отобрал граф Людовик Габсбург, который приказал придворным ювелирам изготовить для бриллианта другую оправу – более изысканную.
Потом… Впрочем, это уже совсем другая история, полная загадок и крови, пролитой из-за «подарка» Готфрида фон Кельгофа.
Любознательные могут прочитать «Хроники» аббата Гискара и “Воспоминания кавалера де Жуанвиля”, где «Магистру» уделено немало страниц. (Только не следует отождествлять кавалера с Жаном Жуанвилем, маршалом Шампани, написавшим «Книгу Святого Людовика»).
Орден меченосцев после кончины магистра Готфрида фон Кельгофа просуществовал недолго. Его разгромили литовцы и земгалы. А в 1237 году он был объединен с тевтонским орденом.
Говорили – и это зафиксировано в документах той эпохи, – что в день смерти Бернарда фон Репгова случилось сильное землетрясение, и надгробный камень на могиле магистра ордена Меча раскололся пополам.
Стихийное бедствие связывали с гневом безвременно усопшего Готфрида фон Кельгофа, который покинул свое последнее пристанище, чтобы покарать убийцу. Но мы позволим себе в этом усомниться.
Когда подоспел его оруженосец, магистр дышал хрипло, неровно, с трудом. Его словно высеченное из гранита лицо с массивным подбородком было землисто-серого цвета, а на губах пузырилась кровавая пена.
Магистра с большими предосторожностями положили на рыцарский плащ, закрепив его в виде носилок между коней, и поспешили в замок устроителя охоты барона Бернарда фон Репгова.
Там личный лекарь магистра флорентиец Герардо пустил обеспамятевшему господину кровь, вправил вывихнутую руку и, когда тот пришел в себя, едва не насильно напоил подогретым снадобьем с отвратительным запахом.
Магистру после этого стало дурно, его вырвало, что принесло ему облегчение.
– Что со мной? – спросил магистр склонившегося над ним лекаря.
Бледный от волнения флорентиец не ответил, только на миг плотно сомкнул веки.
Магистр понял.
– Оставьте нас одних, – велел он собравшимся возле ложа рыцарям.
Они с поклоном удалились, звеня шпорами и оружием.
– Яд… – тихо обронил Герардо, даже не пошевелил губами.
Флорентиец знал, что за ними наблюдают и слушают их разговор. В замке барона везде были чуткие уши и острые глаза, которые могли видеть сквозь стены.
Магистр больше ни о чем не спрашивал. Ему и так все было ясно. Закрыв глаза, он задумался…
Когда Готфрид фон Кельгоф стал магистром, орден уже давно погряз в междоусобицах спесивых баронов.
Былая мощь ордена рыцарей Меча постепенно отходила в область преданий, и уже не один владетельный государь с вожделением посматривал на его обширные земли.
Сплотив вокруг себя преданных рыцарей, Готфрид фон Кельгоф обуздал непокорных, заставив сюзеренов относиться к ордену с прежним почтением и опаской.
Только один из баронов, очень богатый и в такой же мере хитроумный, рыжий великан Бернард фон Репгов, избежал расплаты за свои деяния. Быстро смекнув, что ему не устоять перед натиском боевой дружины магистра, он явился к Готфриду фон Кельгофу с повинной.
Магистр сделал вид, что простил барона. Участь опасного интригана им давно была решена, но Бернард фон Репгов пользовался чересчур большим авторитетом среди меченосцев. Магистр решил немного повременить с решительными мерами против барона.
Поэтому, чтобы усыпить бдительность этого рыжего лиса, Готфрид фон Кельгоф принял приглашение фон Репгова поохотиться в его владениях.
Прибыл магистр к барону с очень сильным и многочисленным отрядом верных рыцарей. Но в замок вошли не все. Часть отряда перекрыла дороги, чтобы фон Репгов не подтянул подкрепление, состоящее из подвластных ему вассалов.
Рыжий барон встретил Готфрида фон Кельгофа любезно, показал оборонительные сооружения замка, произвел смотр своего войска, изрядно поредевшего за время междоусобиц, посетовал на недостаточную обеспеченность провиантом – год выдался неурожайным.
Такая откровенность вызывала подозрение, но даже мысленно упрекнуть в чем-либо барона магистр не мог – тот был сама предупредительность и гостеприимство.
Но теперь, лежа в постели, магистр, наконец, осознал коварный план фон Репгова. И мучился одним вопросом: как?
Ведь всю пищу и вино, прежде, чем подать магистру, пробовал в его присутствии повар, затем оруженосец барона, и, наконец, сам хозяин замка…
Над этим размышлял и Герардо.
Поколдовав над своими склянками, он принялся макать в них птичьи перышки и наносить им какие-то жидкости на вещи и оружие магистра.
Когда дошла очередь до длинного тяжелого меча с инкрустированной золотом крестообразной рукоятью, в которую был вправлен кроваво-красный рубин, Герардо не удержался от тихого восклицания: жидкость вдруг окрасила полированное золото в зеленый цвет.
Возглас флорентийца заставил магистра открыть глаза.
Присмотревшись к занятию лекаря, он только горестно вздохнул. Теперь Готфрид фон Кельгоф уже не сомневался, что часы его жизни сочтены.
Рыжему барону была хорошо известна привычка магистра, оставшаяся со времен крестового похода. Перед тем, как отправиться в путь или выйти на битву, Готфрид фон Кельгоф, воткнув меч в землю, молился и истово целовал крест-рукоять.
Скорее всего, фон Репгов приказал кому-то из слуг незаметно проникнуть ночью в опочивальню гостя и вымазать сильнодействующей отравой рукоять меча. Искусству составления ядов барон научился у сарацинов.
Готфрид фон Кельгоф знал, что барон во время последнего крестового похода возил в своем обозе плененного лекаря-мусульманина, весьма сведущего в составлении разнообразных лекарственных препаратов. До магистра доходили слухи, что фон Репгов под влиянием сарацина даже занялся алхимией.
Но уличить барона в этом недостойном рыцарского звания деянии так и не смогли. В ту ночь, когда было принято решение арестовать лекаря, шатер, где он занимался алхимическими опытами, неожиданно загорелся. В огне погибли не только инструменты и различные лекарственные снадобья, но и сам сарацин.
Бернарда фон Репгова еще никто не мог застать врасплох…
– Сколько?… – прохрипел магистр.
“Мне осталось жить…” – понял флорентиец недосказанное. И заколебался, весь во власти сомнений.
Герардо мучительно размышлял над весьма сложной проблемой: сказать господину правду или по обыкновению всех лекарей отделаться общими фразами?
Он любил этого жесткого, а временами жестокого человека, своего властелина. Любил не по обязанности, а как родной сын.
Много лет назад странствующий рыцарь ордена Меча Готфрид фон Кельгоф подобрал полуголодного недоучившегося лекаришку в одном из притонов Флоренции, где Герардо пропивал последние медяки. И с той поры они были неразлучны…
Немного подумав, Герардо ответил правдиво и по-прежнему шепотом:
– Не более двух суток…
И добавил, безнадежно склонив голову:
– Прости меня, господин, но противоядия я не знаю. И никто не знает. Это яд левантской гадюки смешанный с жиром бобра и эфирными маслами. Он проникает сквозь кожу и убивает так же верно, как и кинжал, пронзающий сердце.
– Двое суток… – пробормотал магистр. – Думаю, что этого срока вполне достаточно…
Он с непонятным облегчением откинулся на подушку.
– Возьми мой перстень с печатью и передай его оруженосцу, – сказал Готфрид фон Кельгоф лекарю. – И прикажи от моего имени как можно скорее доставить сюда ларец. Он находится в моей опочивальне под плитой пола. На ней высечен крест. Коней не жалеть. Но до возвращения оруженосца – слышишь, Герардо! – я должен жить. Должен!
Посланец успел вовремя – магистр был еще жив.
Но только снадобья неутомимого флорентийца – он двое суток не спал и ни на шаг не отходил от постели своего повелителя – поддерживали в еще недавно могучем теле угасающую на глазах искру жизни.
– Герардо! – позвал магистр лекаря. – Пригласи сюда… всех рыцарей и их оруженосцев… в том числе и вассалов барона. И его самого…
В радостном возбуждении магистр ощупывал небольшой ларец, украшенный резной слоновой костью.
Рыцари окружили ложе умирающего повелителя.
Бернард фон Ренгов, огромного роста детина с ярко-рыжими волосами до плеч, даже не пытался изобразить на своей длинной физиономии, покрытой шрамами, соболезнование и печаль.
Он возвышался над всеми как непоколебимый утес, уверенный в своей силе и безнаказанности за содеянное преступление.
– Братья… – начал магистр тихо.
Но затем его голос неожиданно окреп. Глаза Готфрида фон Кельгофа засверкали прежним огнем, которого так страшились его враги.
– Я покидаю вас в великой скорби. Но на то воля Господа нашего, призвавшего меня так безвременно. Братья! Помолитесь за мою душу, когда я буду возносить смиренное покаяние всевышнему на небесах. Но в последний свой час я хочу отметить достойнейшего среди рыцарей ордена Меча. Бернард фон Репгов!
Магистр открыл ларец и достал оттуда массивный перстень с большим камнем чистой воды, сверкнувшим в его руках, как утренняя звезда.
– Дарю тебе этот адамас[1], отвоеванный мною у сарацин. Ты – верный слуга ордена, и да простятся тебе все твои прегрешения… если на то будет соизволение Господа.
Барон не поверил своим ушам: ему – и такую драгоценность!? И от кого?! От врага, конечно же, не заблуждающегося в истинных причинах поразившей его смертельной болезни.
Столпившиеся вокруг фон Репгова рыцари задышали, как загнанные кони: такое богатство! За этот камень можно купить все их владения вместе с ними в придачу.
Они ничего не могли понять и не верили своим ушам. Магистр дарит сокровище клятвопреступнику и убийце, по которому давно плачет виселица! Неужели их повелитель сошел с ума!?
Но рыцари угрюмо молчали, глубоко спрятав свои мысли.
Магистр, в последний раз окинув угасающим взглядом меченосцев, отвернулся к флорентийцу.
– Запомни… адамас проклят, – произнес он одними губами и так тихо, что даже Герардо с трудом разбирал слова. – Но барон… этот Иуда, про то не должен знать. Расплата придет. Придет! Тебе… мои сокровища. Ты знаешь, где они спрятаны. Ключ… у меня на груди. Прощай, мой верный друг…
Герардо в благодарности припал к руке своего господина. Он плакал, не стараясь скрыть слезы.
– Амен… – сказал магистр.
Готфрид фон Кельгоф вдруг с хищным удовлетворением улыбнулся и закрыл глаза.
На этот раз навсегда.
Магистра похоронили с подобающими его сану почестями и пышностью. Лекарь Герардо не стал дожидаться, пока прах повелителя примет земля, и незаметно исчез.
Бернард фон Репгов, владелец уникального сокровища, перстня с бриллиантом, который получил название “Магистр”, недолго тешился подарком. Из-за него хитроумный барон нажил себе столько врагов, что вскоре затворился в своем замке и перестал принимать гостей.
А ровно в годовщину смерти Готфрида фон Кельгофа барона нашли в собственной постели с кинжалом в сердце. Его лицо было искажено гримасой ужаса.
Перстень с “Магистром”, который рьяно пытались найти наследники рыжего меченосца, исчез. И надолго – только спустя сорок лет роковой подарок Готфрида фон Кельгофа объявился у одного из князей католической церкви; но он тоже кончил плохо.
Затем «Магистр» попал неведомо как к чешскому королю Пжемыслу II. У государя Чехии перстень вместе с его жизнью отобрал граф Людовик Габсбург, который приказал придворным ювелирам изготовить для бриллианта другую оправу – более изысканную.
Потом… Впрочем, это уже совсем другая история, полная загадок и крови, пролитой из-за «подарка» Готфрида фон Кельгофа.
Любознательные могут прочитать «Хроники» аббата Гискара и “Воспоминания кавалера де Жуанвиля”, где «Магистру» уделено немало страниц. (Только не следует отождествлять кавалера с Жаном Жуанвилем, маршалом Шампани, написавшим «Книгу Святого Людовика»).
Орден меченосцев после кончины магистра Готфрида фон Кельгофа просуществовал недолго. Его разгромили литовцы и земгалы. А в 1237 году он был объединен с тевтонским орденом.
Говорили – и это зафиксировано в документах той эпохи, – что в день смерти Бернарда фон Репгова случилось сильное землетрясение, и надгробный камень на могиле магистра ордена Меча раскололся пополам.
Стихийное бедствие связывали с гневом безвременно усопшего Готфрида фон Кельгофа, который покинул свое последнее пристанище, чтобы покарать убийцу. Но мы позволим себе в этом усомниться.
Глава 1. СТАРИК
Он сидит у окна кухни и о чем-то сосредоточенно думает.
Его выцветшие глаза тусклы, словно присыпаны пеплом. Кажется, что они смотрят внутрь, провалились под бременем лет на дно глазниц, и умерли раньше, чем живой дух, все еще теплившийся в немощном теле.
И только темные точки зрачков живут своей жизнью, беспокойной и торопливой, посверкивая сквозь пепельную пелену остро и зло.
Старик одет небрежно: полосатые пижамные брюки по низу обтрепаны и не раз чинены, на серой рубахе не хватает пуговиц, наброшенный на сутулые плечи пиджак из толстого “флотского” сукна в пятнах.
Несмотря на то, что за окном теплынь, конец лета, ему холодно – под пиджак поддета вязаная безрукавка, а ноги покоятся в опорках – валенках с обрезанными голенищами.
Квартира старика находится в полуподвальном помещении. Поэтому через давно не мытые стекла ему видна только обувь прохожих да кусочек киноафиши большого рекламного стенда на доме напротив.
Кухонное окно забрано снаружи ржавыми прутьями, в приямке валяются окурки, обертки от мороженого и жевательной резинки, газетные лоскутки и битое стекло.
На газовой плите уже давно шипит и бормочет вскипевший чайник, но старик, погруженный в свои мысли, не замечает этого.
Видно, что в молодости он был весьма привлекательной наружности. Даже морщинистая дряблая кожа с темными старческими пятнами не может скрыть выразительности черт удлиненного лица с упрямым подбородком.
Лоб у старика высокий, нос аккуратный, прямой, не утративший свою форму за долгие годы, как это бывает у людей преклонного возраста. Редкие седые волосы давно не стрижены и зачесаны наверх.
Вода в чайнике заклокотала; позвякивая, запрыгала крышка.
Старик перевел взгляд на плиту, встал и выключил газ. Заварил чай – обстоятельно, не торопясь, со знанием дела.
Чай он пьет вприкуску с кусочками быстрорастворимого сахара, которые крошатся в руках. Старик недовольно хмурится, кряхтит и смахивает сладкие крупинки на ладонь, чтобы ссыпать их в стеклянную банку из-под майонеза.
После чаепития он идет в комнату и ложится, не раздеваясь, на кровать поверх одеяла.
Комната просторная, с высоким, давно не беленым потолком. Старые, выцветшие обои наклеены небрежно, по углам они пошли от сырости морщинами.
На стене, между окнами, висят старинные часы в резном футляре орехового дерева с массивными гирями.
Мебели немного: кровать, три кресла с потертой обивкой, овальный стол светлого дерева и неуклюжий дореволюционный секретер ручной работы, покрытый искусной резьбой.
Одежда на вешалке у входа прикрыта ситцевой занавеской в мелкий цветочек. Там же стоит большой картонный ящик – упаковка импортного телевизора, где навалом хранится обувь.
Старик лежит на правом боку, лицом к коврику – льняной скатерти, на которой рукой базарного халтурщика послевоенной поры нарисованы белые лебеди посреди ультрамаринового пруда.
Он не спит. Его глаза закрыты, но веки подергиваются; дышит старик неровно, с хрипом.
Неожиданно звонко бьют часы.
Старик вздрогнул, поднял голову и посмотрел, щурясь, на циферблат. Затем он, кряхтя, встал и начал торопливо одеваться.
Некогда дорогой костюм из шерстяного трико коричневого цвета стал для него чересчур просторным, и это обстоятельство раздражает старика. Несмотря на то, что старик застегнул пиджак на все пуговицы, он болтается на нем как на вешалке.
Одевшись, старик хотел повязать галстук, но передумал – выпустил воротник рубахи поверх пиджака.
Сунув худые подагрические ноги в черные туфли на каучуковой подошве и взяв трость, он поспешил семенящими шажками к выходу.
Трамвай неторопливо катит к окраине города. Старик сидит, слегка покачиваясь взад-вперед, – дремлет.
На конечной остановке он вышел и направился к деревянной арке – входу в старый парк.
Мельком посмотрев в сторону двух пожилых женщин, – о чем-то беседуя, они сидели на скамейке возле входа, – он пошел по посыпанной белым зернистым песком аллее вглубь парка.
Видно, что старик волнуется: лицо его бледнее обычного, губы что-то пришептывают, свободной левой рукой он время от времени прикасается к груди в области сердца, судорожно сминая костюмную ткань.
Неожиданно послышался собачий лай. Старик резко остановился, круто свернул в заросли, и, прячась за стволами деревьев, стал пробираться к обширной лужайке.
Трава на лужайке давно не кошена, местами вытоптана. Солнце прячется за деревьями, и приятная прохладная тень падает голубоватыми акварельными мазками на кое-где выгоревшую зелень.
У дальнего конца лужайки лежат небрежно сложенные бревна, привезенные сюда неизвестно кем и для каких целей.
На бревнах сидит старуха в очках и читает газету. По лужайке носится курчавый терьер в ошейнике, в радостном возбуждении тявкая на каждое дерево.
Старик, с опаской посматривая в сторону пса, опускается на корточки – так, что его почти полностью скрыла густая высокая трава.
Он наблюдает за старухой долго и в полной неподвижности.
И вовсе помертвевшее лицо его застыло в гримасе ненависти. В глазах старика плещется холодный огонь. Зрачки его глаз расширились, взрывая глазные яблоки изнутри, и стали похожими на черные капли чугуна, впаянные в мутное стекло.
Старуха вдруг забеспокоилась, отложила газету в сторону, и, кликнув пса, поднялась на ноги.
Терьер с готовностью подставил ей свою ухоженную шерсть. Она ласково потрепала его за загривок, подтолкнула; терьер снова начал выписывать круги по лужайке.
Старуха сняла очки и долго протирала их куском фланели, тревожно посматривая по сторонам.
Трудно сказать, сколько ей было лет. В какой-то период жизни безжалостное время, оставив неизгладимые следы на лице, как бы обходит стороной свою жертву, снисходительно выжидая удобный момент, чтобы нанести последний, разрушительный удар.
Еще труднее представить, как выглядела она в молодые годы.
Черты ее лица время стесало грубо, безжалостно и небрежно, проложив частые морщины там, где когда-то румянились круглые щеки, прилепив дряблые синеватые мешки под глазами, искривив нос так, что он стал нависать над верхней губой.
И все же старуха не выглядела совсем немощной. Годы не согнули ее, только высушили.
Старуха смотрит на окружающий мир исподлобья, как бы поверх очков. От ее фигуры веет упрямством и некоторой отчужденностью.
Старуха, опять нацепив очки, стала неторопливо, шаркающей походкой, прогуливаться по лужайке, озабоченно хмурясь. Она пытается заглянуть за зеленую стену кустарников, откуда, по ее мнению, может исходить некая, пока еще неизвестная, опасность.
Терьер путается под ногами, и она его беззлобно поругивает. Что-то ее тревожит, даже пугает. Но что именно, она понять не может, а от этого настроение у нее портится окончательно.
Подозвав пса, старуха берет его на поводок и, забыв газету, торопливо – насколько позволяют годы – шагает к выходу из парка, поминутно оглядываясь.
Старик провожает ее ненавидящим взглядом, пока деревья не скрывают от него угловатую фигуру в темно-бордовом шерстяном платье.
«С-сука! – исступленно шипит старик. – Шваль! Подлая предательница!». Его руки судорожно цепляются за жесткую траву, вырывая целые пучки.
Наконец он хочет подняться и, охнув, валится на землю, – ноги у старика затекли, задеревенели, стали непослушными.
Сидя на земле, старик долго растирает их, морщась и покряхтывая. Он бормочет: “Проклятый пес, проклятый пес!…”
Наконец старик встает и подходит к бревнам, где недавно сидела старуха. Подобрав оставленную газету, он рассматривает ее, брезгливо поджав тонкие злые губы.
Вдруг старик, что-то нечленораздельно выкрикивая и брызжа слюной, с яростью рвет газету на мелкие клочки. Затем, согнувшись больше обычного, и тяжело опираясь на трость, он медленно бредет к парковым воротам.
Его лицо кажется спокойным и безмятежным. Но в неподвижных глазах затаилась жестокость.
Солнце скрылось за тучами, и парк сразу стал мрачным, неприветливым. Вдалеке прогромыхал гром.
На город надвигалась гроза.
Его выцветшие глаза тусклы, словно присыпаны пеплом. Кажется, что они смотрят внутрь, провалились под бременем лет на дно глазниц, и умерли раньше, чем живой дух, все еще теплившийся в немощном теле.
И только темные точки зрачков живут своей жизнью, беспокойной и торопливой, посверкивая сквозь пепельную пелену остро и зло.
Старик одет небрежно: полосатые пижамные брюки по низу обтрепаны и не раз чинены, на серой рубахе не хватает пуговиц, наброшенный на сутулые плечи пиджак из толстого “флотского” сукна в пятнах.
Несмотря на то, что за окном теплынь, конец лета, ему холодно – под пиджак поддета вязаная безрукавка, а ноги покоятся в опорках – валенках с обрезанными голенищами.
Квартира старика находится в полуподвальном помещении. Поэтому через давно не мытые стекла ему видна только обувь прохожих да кусочек киноафиши большого рекламного стенда на доме напротив.
Кухонное окно забрано снаружи ржавыми прутьями, в приямке валяются окурки, обертки от мороженого и жевательной резинки, газетные лоскутки и битое стекло.
На газовой плите уже давно шипит и бормочет вскипевший чайник, но старик, погруженный в свои мысли, не замечает этого.
Видно, что в молодости он был весьма привлекательной наружности. Даже морщинистая дряблая кожа с темными старческими пятнами не может скрыть выразительности черт удлиненного лица с упрямым подбородком.
Лоб у старика высокий, нос аккуратный, прямой, не утративший свою форму за долгие годы, как это бывает у людей преклонного возраста. Редкие седые волосы давно не стрижены и зачесаны наверх.
Вода в чайнике заклокотала; позвякивая, запрыгала крышка.
Старик перевел взгляд на плиту, встал и выключил газ. Заварил чай – обстоятельно, не торопясь, со знанием дела.
Чай он пьет вприкуску с кусочками быстрорастворимого сахара, которые крошатся в руках. Старик недовольно хмурится, кряхтит и смахивает сладкие крупинки на ладонь, чтобы ссыпать их в стеклянную банку из-под майонеза.
После чаепития он идет в комнату и ложится, не раздеваясь, на кровать поверх одеяла.
Комната просторная, с высоким, давно не беленым потолком. Старые, выцветшие обои наклеены небрежно, по углам они пошли от сырости морщинами.
На стене, между окнами, висят старинные часы в резном футляре орехового дерева с массивными гирями.
Мебели немного: кровать, три кресла с потертой обивкой, овальный стол светлого дерева и неуклюжий дореволюционный секретер ручной работы, покрытый искусной резьбой.
Одежда на вешалке у входа прикрыта ситцевой занавеской в мелкий цветочек. Там же стоит большой картонный ящик – упаковка импортного телевизора, где навалом хранится обувь.
Старик лежит на правом боку, лицом к коврику – льняной скатерти, на которой рукой базарного халтурщика послевоенной поры нарисованы белые лебеди посреди ультрамаринового пруда.
Он не спит. Его глаза закрыты, но веки подергиваются; дышит старик неровно, с хрипом.
Неожиданно звонко бьют часы.
Старик вздрогнул, поднял голову и посмотрел, щурясь, на циферблат. Затем он, кряхтя, встал и начал торопливо одеваться.
Некогда дорогой костюм из шерстяного трико коричневого цвета стал для него чересчур просторным, и это обстоятельство раздражает старика. Несмотря на то, что старик застегнул пиджак на все пуговицы, он болтается на нем как на вешалке.
Одевшись, старик хотел повязать галстук, но передумал – выпустил воротник рубахи поверх пиджака.
Сунув худые подагрические ноги в черные туфли на каучуковой подошве и взяв трость, он поспешил семенящими шажками к выходу.
Трамвай неторопливо катит к окраине города. Старик сидит, слегка покачиваясь взад-вперед, – дремлет.
На конечной остановке он вышел и направился к деревянной арке – входу в старый парк.
Мельком посмотрев в сторону двух пожилых женщин, – о чем-то беседуя, они сидели на скамейке возле входа, – он пошел по посыпанной белым зернистым песком аллее вглубь парка.
Видно, что старик волнуется: лицо его бледнее обычного, губы что-то пришептывают, свободной левой рукой он время от времени прикасается к груди в области сердца, судорожно сминая костюмную ткань.
Неожиданно послышался собачий лай. Старик резко остановился, круто свернул в заросли, и, прячась за стволами деревьев, стал пробираться к обширной лужайке.
Трава на лужайке давно не кошена, местами вытоптана. Солнце прячется за деревьями, и приятная прохладная тень падает голубоватыми акварельными мазками на кое-где выгоревшую зелень.
У дальнего конца лужайки лежат небрежно сложенные бревна, привезенные сюда неизвестно кем и для каких целей.
На бревнах сидит старуха в очках и читает газету. По лужайке носится курчавый терьер в ошейнике, в радостном возбуждении тявкая на каждое дерево.
Старик, с опаской посматривая в сторону пса, опускается на корточки – так, что его почти полностью скрыла густая высокая трава.
Он наблюдает за старухой долго и в полной неподвижности.
И вовсе помертвевшее лицо его застыло в гримасе ненависти. В глазах старика плещется холодный огонь. Зрачки его глаз расширились, взрывая глазные яблоки изнутри, и стали похожими на черные капли чугуна, впаянные в мутное стекло.
Старуха вдруг забеспокоилась, отложила газету в сторону, и, кликнув пса, поднялась на ноги.
Терьер с готовностью подставил ей свою ухоженную шерсть. Она ласково потрепала его за загривок, подтолкнула; терьер снова начал выписывать круги по лужайке.
Старуха сняла очки и долго протирала их куском фланели, тревожно посматривая по сторонам.
Трудно сказать, сколько ей было лет. В какой-то период жизни безжалостное время, оставив неизгладимые следы на лице, как бы обходит стороной свою жертву, снисходительно выжидая удобный момент, чтобы нанести последний, разрушительный удар.
Еще труднее представить, как выглядела она в молодые годы.
Черты ее лица время стесало грубо, безжалостно и небрежно, проложив частые морщины там, где когда-то румянились круглые щеки, прилепив дряблые синеватые мешки под глазами, искривив нос так, что он стал нависать над верхней губой.
И все же старуха не выглядела совсем немощной. Годы не согнули ее, только высушили.
Старуха смотрит на окружающий мир исподлобья, как бы поверх очков. От ее фигуры веет упрямством и некоторой отчужденностью.
Старуха, опять нацепив очки, стала неторопливо, шаркающей походкой, прогуливаться по лужайке, озабоченно хмурясь. Она пытается заглянуть за зеленую стену кустарников, откуда, по ее мнению, может исходить некая, пока еще неизвестная, опасность.
Терьер путается под ногами, и она его беззлобно поругивает. Что-то ее тревожит, даже пугает. Но что именно, она понять не может, а от этого настроение у нее портится окончательно.
Подозвав пса, старуха берет его на поводок и, забыв газету, торопливо – насколько позволяют годы – шагает к выходу из парка, поминутно оглядываясь.
Старик провожает ее ненавидящим взглядом, пока деревья не скрывают от него угловатую фигуру в темно-бордовом шерстяном платье.
«С-сука! – исступленно шипит старик. – Шваль! Подлая предательница!». Его руки судорожно цепляются за жесткую траву, вырывая целые пучки.
Наконец он хочет подняться и, охнув, валится на землю, – ноги у старика затекли, задеревенели, стали непослушными.
Сидя на земле, старик долго растирает их, морщась и покряхтывая. Он бормочет: “Проклятый пес, проклятый пес!…”
Наконец старик встает и подходит к бревнам, где недавно сидела старуха. Подобрав оставленную газету, он рассматривает ее, брезгливо поджав тонкие злые губы.
Вдруг старик, что-то нечленораздельно выкрикивая и брызжа слюной, с яростью рвет газету на мелкие клочки. Затем, согнувшись больше обычного, и тяжело опираясь на трость, он медленно бредет к парковым воротам.
Его лицо кажется спокойным и безмятежным. Но в неподвижных глазах затаилась жестокость.
Солнце скрылось за тучами, и парк сразу стал мрачным, неприветливым. Вдалеке прогромыхал гром.
На город надвигалась гроза.
Глава 2. МАЙОР ДУБРАВИН
Старший оперуполномоченный уголовного розыска майор Дубравин завтракал.
Раннее утро выдалось хмурым, сырым. Дождь, который лил с вечера, почти не переставая, наконец прекратился, и густой туман опустился на город.
Из детской послышались возня и хныканье – жена собирала младшего сына в садик. Старший, школьник, еще спал.
Дубравин налил большую чашку чаю, отхлебнул глоток, и поморщился. Чай уже остыл, а заварка была с запахом прелой соломы.
Посмотрев на пачку, из которой была взята заварка, он сокрушенно вздохнул – опять подделка. Дрова вперемешку с сенной трухой.
Индийского бы, вспомнил он свою молодость. Недорогой, но крепкий и ароматный. Да где теперь такой достанешь – дефицит. А дорогие сорта не по карману.
Дубравин нахмурился, вспомнив ссору с женой двухдневной давности.
“Вон у Сидоркиных только птичьего молока нет! – кричала она. – В мясных рядах – лучший филейчик с поклоном, в молочном – домашний творожок. Осенью – фрукты и овощи им машинами прут. Задаром, между прочим. А кто такой Сидоркин? Кто?! Полное ничтожество. Из милиции его выперли, так он пристроился в налоговую инспекцию. А ты – майор уголовного розыска! Днюешь и ночуешь на работе”.
“Отстань, Ольга…”
“Ну, нет уж, ты мне рот не затыкай! Концы с концами никак свести не можем! Если бы не моя мама…”
“Ну да, твоя мама… – подхватил Дубравин со злой иронией в голосе. – Как же… По миру пошли бы без твоей мамы”.
“Ты… ты не смеешь!”
“Успокойся, не кричи, детей напугаешь. А что касается Сидоркина… Так я тебе уже говорил, и не раз: совесть моя чиста, и ты ее вместе с “левым” филейчиком в мясорубку не старайся запихнуть. Не выйдет!”
“Это я… я стараюсь!? Неблагодарный! Говорила мне мама…”
По лицу жены покатились крупные слезы; она осторожно, чтобы не размазать тушь с ресниц, стала промокать их носовым платком.
Но ее усилия оказались тщетными. Посмотревшись в зеркало и убедившись в этом, она начала плакать навзрыд – не столько от обиды на мужа и жалости к себе, сколько из-за того, что снова придется повторить небыструю процедуру макияжа…
Тогда он ушел на работу злой, как сто чертей, даже не позавтракав. А сегодня жене не до выяснения отношений – она уезжает в очередную командировку.
По дороге на работу Дубравин мысленно возвратился к позавчерашней ссоре:
“С деньгами, конечно, туговато… Ольга права. Дети растут, расходы – тоже. Прямо пропорционально. Факт. А может?… – Он мечтательно прищурил глаза. – Район предлагали. Еще одна звезда на погоны – раз, зарплата выше – два… Машина, отдельный кабинет… Сам себе хозяин. Уважаемый человек. Отказался… А зря. Осел… Периферия? Зато спокойно. Не нужно сутками мотаться, высунув язык, выискивая улики и вещественные доказательства. Нашел, изобличил, задержал, подшил бумаги в папку, сдал следствию – и по новой. И так до бесконечности. Опер… Собачья работа…”
Причины для черной меланхолии у старшего оперативного уполномоченного ОУР майора Дубравина были веские.
Последний месяц он занимался розыском вора-“домушника”, ухитрившегося за это время обчистить три квартиры. “Работал” вор быстро, дерзко: с одной из квартир управился за полчаса, пока хозяйка ходила в молочный магазин.
И чисто: мало-мальски пригодных для идентификации следов не было. “Работал” вор в перчатках, первоклассными отмычками, обувь, похоже, смазывал какой-то вонючей жидкостью – служебно-розыскной пес след не брал, лишь скулил жалобно да чихал до слез.
Уносил он из квартир только вещи малогабаритные и ценные – золотые украшения, антиквариат, деньги и меха.
Что «домушник» такой высокой “квалификации”, конечно же, должен значиться в картотеке МВД, Дубравин ничуть не сомневался.
Но за что зацепиться, чтобы узнать, кто он? Где искать его пристанище, если вор залетный? (Что вероятнее всего, был убежден майор: в городе с такими ловкачами ему уже давно не приходилось встречаться).
Как бы там ни было, оставалось лишь думать да гадать. Розыск этого вора-“домушника” пока не сдвинулся с мертвой точки, и ничего, кроме неприятностей по службе, майору Дубравину не принес…
В дежурной части управления людно: привели каких-то юнцов в вызывающе ярких импортных куртках. Среди них Дубравин заметил и девицу лет шестнадцати с пышными фиолетовыми волосами и отсутствующим взглядом.
Присмотревшись, майор тяжело вздохнул: не было печали, да бес от своих щедрот отвалил, не поскупился. Работы и раньше хватало, а теперь еще и наркоманы добавились. За последних пять лет из-за наркоманов кривая преступности стала напоминать пик в горах Кавказа.
Дубравин невольно посочувствовал про себя дежурному по управлению, лысоватому майору в годах: фифочка с фиолетовой гривой была дочерью одного из “отцов” города, местного воротилы, у которого денег водилось больше, чем в каком-нибудь банке.
Теперь дежурный греха не оберется, подумал Дубравин, звонками изведут. А то и на ковер потащат. Как же – менты посмели задержать представителей касты «неприкасаемых». Черт бы их побрал, этих нуворишей!
Майор прислушался.
Дежурный, которому эта компания сулила мало приятного, усталым обреченным голосом что-то втолковывал долговязому детине с остановившимся взглядом – скорее всего, читал мораль.
Дубравин больше не стал задерживаться, быстрым шагом направился к лестнице.
Он терпеть не мог наркоманов. С одной стороны страсть к наркотикам – это болезнь, а с другой – идиотизм. Трудно назвать нормальным человека, который добровольно идет к собственной могиле ускоренными темпами. Причем, ему хорошо известно, чем заканчивается увлечение наркотой.
Раннее утро выдалось хмурым, сырым. Дождь, который лил с вечера, почти не переставая, наконец прекратился, и густой туман опустился на город.
Из детской послышались возня и хныканье – жена собирала младшего сына в садик. Старший, школьник, еще спал.
Дубравин налил большую чашку чаю, отхлебнул глоток, и поморщился. Чай уже остыл, а заварка была с запахом прелой соломы.
Посмотрев на пачку, из которой была взята заварка, он сокрушенно вздохнул – опять подделка. Дрова вперемешку с сенной трухой.
Индийского бы, вспомнил он свою молодость. Недорогой, но крепкий и ароматный. Да где теперь такой достанешь – дефицит. А дорогие сорта не по карману.
Дубравин нахмурился, вспомнив ссору с женой двухдневной давности.
“Вон у Сидоркиных только птичьего молока нет! – кричала она. – В мясных рядах – лучший филейчик с поклоном, в молочном – домашний творожок. Осенью – фрукты и овощи им машинами прут. Задаром, между прочим. А кто такой Сидоркин? Кто?! Полное ничтожество. Из милиции его выперли, так он пристроился в налоговую инспекцию. А ты – майор уголовного розыска! Днюешь и ночуешь на работе”.
“Отстань, Ольга…”
“Ну, нет уж, ты мне рот не затыкай! Концы с концами никак свести не можем! Если бы не моя мама…”
“Ну да, твоя мама… – подхватил Дубравин со злой иронией в голосе. – Как же… По миру пошли бы без твоей мамы”.
“Ты… ты не смеешь!”
“Успокойся, не кричи, детей напугаешь. А что касается Сидоркина… Так я тебе уже говорил, и не раз: совесть моя чиста, и ты ее вместе с “левым” филейчиком в мясорубку не старайся запихнуть. Не выйдет!”
“Это я… я стараюсь!? Неблагодарный! Говорила мне мама…”
По лицу жены покатились крупные слезы; она осторожно, чтобы не размазать тушь с ресниц, стала промокать их носовым платком.
Но ее усилия оказались тщетными. Посмотревшись в зеркало и убедившись в этом, она начала плакать навзрыд – не столько от обиды на мужа и жалости к себе, сколько из-за того, что снова придется повторить небыструю процедуру макияжа…
Тогда он ушел на работу злой, как сто чертей, даже не позавтракав. А сегодня жене не до выяснения отношений – она уезжает в очередную командировку.
По дороге на работу Дубравин мысленно возвратился к позавчерашней ссоре:
“С деньгами, конечно, туговато… Ольга права. Дети растут, расходы – тоже. Прямо пропорционально. Факт. А может?… – Он мечтательно прищурил глаза. – Район предлагали. Еще одна звезда на погоны – раз, зарплата выше – два… Машина, отдельный кабинет… Сам себе хозяин. Уважаемый человек. Отказался… А зря. Осел… Периферия? Зато спокойно. Не нужно сутками мотаться, высунув язык, выискивая улики и вещественные доказательства. Нашел, изобличил, задержал, подшил бумаги в папку, сдал следствию – и по новой. И так до бесконечности. Опер… Собачья работа…”
Причины для черной меланхолии у старшего оперативного уполномоченного ОУР майора Дубравина были веские.
Последний месяц он занимался розыском вора-“домушника”, ухитрившегося за это время обчистить три квартиры. “Работал” вор быстро, дерзко: с одной из квартир управился за полчаса, пока хозяйка ходила в молочный магазин.
И чисто: мало-мальски пригодных для идентификации следов не было. “Работал” вор в перчатках, первоклассными отмычками, обувь, похоже, смазывал какой-то вонючей жидкостью – служебно-розыскной пес след не брал, лишь скулил жалобно да чихал до слез.
Уносил он из квартир только вещи малогабаритные и ценные – золотые украшения, антиквариат, деньги и меха.
Что «домушник» такой высокой “квалификации”, конечно же, должен значиться в картотеке МВД, Дубравин ничуть не сомневался.
Но за что зацепиться, чтобы узнать, кто он? Где искать его пристанище, если вор залетный? (Что вероятнее всего, был убежден майор: в городе с такими ловкачами ему уже давно не приходилось встречаться).
Как бы там ни было, оставалось лишь думать да гадать. Розыск этого вора-“домушника” пока не сдвинулся с мертвой точки, и ничего, кроме неприятностей по службе, майору Дубравину не принес…
В дежурной части управления людно: привели каких-то юнцов в вызывающе ярких импортных куртках. Среди них Дубравин заметил и девицу лет шестнадцати с пышными фиолетовыми волосами и отсутствующим взглядом.
Присмотревшись, майор тяжело вздохнул: не было печали, да бес от своих щедрот отвалил, не поскупился. Работы и раньше хватало, а теперь еще и наркоманы добавились. За последних пять лет из-за наркоманов кривая преступности стала напоминать пик в горах Кавказа.
Дубравин невольно посочувствовал про себя дежурному по управлению, лысоватому майору в годах: фифочка с фиолетовой гривой была дочерью одного из “отцов” города, местного воротилы, у которого денег водилось больше, чем в каком-нибудь банке.
Теперь дежурный греха не оберется, подумал Дубравин, звонками изведут. А то и на ковер потащат. Как же – менты посмели задержать представителей касты «неприкасаемых». Черт бы их побрал, этих нуворишей!
Майор прислушался.
Дежурный, которому эта компания сулила мало приятного, усталым обреченным голосом что-то втолковывал долговязому детине с остановившимся взглядом – скорее всего, читал мораль.
Дубравин больше не стал задерживаться, быстрым шагом направился к лестнице.
Он терпеть не мог наркоманов. С одной стороны страсть к наркотикам – это болезнь, а с другой – идиотизм. Трудно назвать нормальным человека, который добровольно идет к собственной могиле ускоренными темпами. Причем, ему хорошо известно, чем заканчивается увлечение наркотой.