Страница:
Так дивный талант и благочестие Вольфрама фон Эшенбаха помогли ему спасти свою возлюбленную от злых козней дьявола, а дорогого друга - от окончательной погибели.
* * *
Мнения друзей относительно произведения Киприана оказались различны. Теодор находил его никуда не годным, говоря, что прекрасный образ Генриха Офтердингена, созданный Новалисом, испорчен им донельзя. Прекрасный юноша, выведенный в новелле, представлен у Киприана каким-то диким, непостоянным и почти безбожным. В особенности же нападал Теодор на то, что при беспрестанном разговоре о пении в рассказе не приведено ни одной из песен.
Оттмар хотя и соглашался с этим, но находил, что видение, изложенное в начале рассказа, могло назваться вполне серапионовским. Киприану, по его мнению, вовсе не следовало рыться в старых хрониках, так как чтение этого рода, как доказал написанный им рассказ, легко увлекало его на ложную дорогу, где он, как путник, не знакомый с местностью, блуждал по запутанным тропинкам, не будучи в состоянии отыскать прежнего пути.
Киприан, выслушав эти мнения с опечаленным лицом, вдруг вскочил со стула и, быстро подойдя к камину, совсем было приготовился бросить свою тетрадь в пылавший огонь, но тут Лотар, мгновенно обернувшись, успел схватить расстроенного друга за плечи и воскликнул торжественным, наполовину шутливым тоном:
- О мой дорогой Киприан! Укроти, прошу, демона самолюбия, который нашептывает тебе такие нехорошие советы! Позволь мне заклясть его прекрасным заговором юноши Тобиаса Рюльфа: тик-так, тик-тук, юноша, перестань водиться с чертом! Долой окаянного трубочиста!.. Ага, лицо твое прояснилось, ты улыбнулся! Видишь, я тоже одарен силой прогонять чертей! Ну слушай, я пролью целебный бальзам на раны, нанесенные тебе строгим приговором друзей. Если Оттмар назвал серапионовским введение в твоем рассказе, то я признаю таким же явление Клингзора и огненного черта Назиаса. Маленький автоматический секретарь кажется мне также премило придуманной вещицей. Если Теодору не нравится твой Генрих Офтердинген, то ты можешь сослаться на Вагенфейля, у которого заимствовал его главные черты. Что же до его неудовольствия по поводу того, почему певцы, беспрестанно говоря о пении, ничего не поют, то, признаться, я не понимаю, что он хотел этим выразить, да, я думаю, он и сам этого не растолкует. Вероятно, он хотел, чтобы в рассказе твоем был приведен текст стихов, которые певали мейстерзингеры. Если так, то я скажу наоборот, что мне именно нравится твоя мысль предоставить это воображению читателей. Стихи, которыми прерывается главная нить рассказа, не только его не украсят, а, напротив, прервут и испортят все впечатление. За такое средство хватается писатель только тогда, когда сам чувствует слабость своего произведения. Если даже он и сумеет этим кое-как подправить свое положение, то такая помощь напомнит скорее ковыляние хромого на костыле, а отнюдь не твердый шаг здорового человека. В этом-то и ошибка нашей новой школы, что она видит спасение в одной внешней стихотворной форме, забывая, что для такой формы нужно и богатое поэзией содержание. Звучные стихи без содержания способны только усыпить слушателя, как стук мельничного колеса, и усыпить крепко. Это все камешки в огород нашего музикуса Теодора, который, как известно, не только всегда гоняется за музыкальностью стиха, но даже иногда под влиянием сонетного безумия производит сам на свет маленьких автоматических уродцев. А теперь обращаюсь вновь к тебе, мой дорогой Киприан! Конечно, тебе не следует гордиться твоим "Состязанием певцов", так как вещь эта, признаться, и мне не особенно понравилась. Но все-таки смертной казни на костре она не заслужила. По законам страны, новорожденные уроды признаются людьми, если они имеют хотя бы человеческую голову, твое же детище не только одарено правильной головой, но и вообще недурно сложено; жаль только, что все части тела несколько вялы и слабы.
Киприан спрятал, смеясь, свою тетрадь и сказал:
- Ведь вы знаете мой характер. Если я сержусь, слушая дурные отзывы о моих произведениях, то значит сознаю их слабые стороны. Но, впрочем, довольно и о них, и вообще о моем рассказе.
Разговор перешел на мистического Винцента и его верования.
Киприан сказал, что, по его мнению, такие верования могли зародиться только в глубоко поэтической душе и что вот причина, почему с таким уважением отзывался о магнетизме Жан-Поль, чьих слов весь свет, при всем своем злобном сомнении, не мог опровергнуть. Способность познать все возможна только в поэзии. Поэтические натуры были всегда любимыми детьми природы, и нелепо думать, чтобы она противилась их попыткам поднять завесу, которой прикрыты ее тайны. Наоборот, она поступает в этом случае, как умная, добрая мать, нарочно заставляющая детей стараться понять смысл делаемых ею подарков только при условии их неустанного труда, чтобы они тем лучше и глубже их оценили.
- К тебе, Оттмар, - продолжал Киприан, - и к твоему практическому взгляду на вещи обращаюсь я с этими словами в особенности. Всякий, кто серьезно вглядывался в историю людского рода, без сомнения замечал, что едва появляется какая-нибудь болезнь, природа немедленно подает и целительное против нее средство. Пройдет болезнь, явится другая, и опять найдется, чем следует ее лечить, и так происходит круговорот жизни, охватывая организм всего мира. В нынешнее время, когда благодаря наукам с каждым днем становится яснее и яснее тесное, таинственное родство, связывающее наше духовное начало с телесным, при котором каждая телесная болезнь непременно находит созвучие в нашем духовном существе, чего мудреного, если магнетизм явится тем духовным лекарством, которое подает нам природа, чтобы лечить коренящуюся в нашем духе болезнь.
- Довольно, пожалуйста, довольно! - закричал Оттмар. - Мы уже и прежде достаточно толковали об этой материи, которая всегда была и будет темной и загадочной стороной жизни. Для поэтического употребления, пожалуй, еще можно сорвать в этом саду парочку цветов или ягод и пересадить их на здоровую почву, но не более. Я был так рад, что чтение Киприановой повести прервало этот сводящий с ума разговор, а теперь нам грозит опасность окунуться в него еще глубже! О другом, пожалуйста, о другом!.. Но постойте! Сначала я расскажу вам небольшой анекдот о мистических упражнениях нашего друга, который наверняка вас позабавит. Дело было так. Раз я получил приглашение прийти к нашему приятелю на небольшое собрание. Дело задержало меня в этот день, так что я порядочно опоздал со своим приходом, а потому тем более изумился, когда, подойдя к дверям собрания, не услыхал за ними ни малейшего признака разговора или дружеской беседы. "Неужели никто еще не пришел?" невольно пришло мне на ум. С этой мыслью я тихонько отворил дверь и что же увидел? Друг наш сидел за небольшим круглым столом, окруженный прочими, и все с неподвижными лицами, мертвенно-бледные, смотрели куда-то вверх. Свечи стояли в стороне, на другом столе, и моего появления никто не заметил. В изумлении подошел я ближе и тут только заметил, что над столом висел небольшой золотой перстень, качавшийся то направо, то налево, то по кругу. "Удивительно! Непостижимо! Поразительно!" - так шептали присутствовавшие. Я долго смотрел, что из этого будет и наконец, не выдержав, крикнул громко: "Ради самого Создателя! Что вы тут делаете?". Тут все оглянулись, и Винцент громко закричал: "Злодей! Невежда! Подкрадывается, точно лунатик, и прерывает интереснейший опыт! Нам удалась такая удивительная вещь, что неверующие отнесли бы ее без сомнений к области выдумок. Дело состояло в том, чтобы одним направлением своей воли заставить качаться маятник в какую угодно сторону. Я хотел, чтобы он качался кругообразно, и вот, после долгого ожидания, этот подвешенный на шелковой нитке перстень начал качаться сначала по диагонали прямо ко мне, а потом стал постепенно переходить в кругообразное движение, и вдруг ты прервал все своим внезапным приходом!" "Так вот что! - сказал я. - А мне кажется, что воля твоя была тут ни при чем, качание же маятника началось просто вследствие струи сквозного ветра, потянувшегося из открытой двери, когда я вошел". - "О прозаик, прозаик!" накинулся тут на меня Винцент, все же прочие громко рассмеялись.
- А знаешь ли ты, - начал Теодор, - что этот самый опыт с качанием перстня однажды чуть было не свел меня с ума! Опыт этот, впрочем, давно известен, и теперь уже почти всеми признано, что мы действительно можем силой воли заставить качаться в любую сторону подвешенный на шелковой нитке золотой перстень, держа эту нитку в руке. Но я с этим раскачиванием, признаюсь, зашел слишком далеко, занимаясь им иногда целыми часами, и под конец вздумал даже сделать перстень своим оракулом. Так, например, задумав какой-нибудь вопрос, я загадывал, что если задуманное исполнится, то перстень должен качаться по диагонали от большого пальца к мизинцу, если же нет, то наоборот, и так далее все в этом же роде.
- Прелестно! - воскликнул Лотар. - Таким образом, ты поселил в самом себе какого-то духа, который, заклинаемый тобою, давал тебе ответы на все. Это настоящий spiritus familiaris*, или гений Сократа. Отсюда уже остается только один маленький шаг до историй с настоящими призраками и выходцами с того света, которых очень легко создать, допустив воздействие на нас чужого духовного начала.
______________
* Домашний дух (лат.).
- Я сделаю этот маленький шаг, - сказал Киприан, - и расскажу вам историю правдивейшего привидения, которое когда-либо являлось. История эта замечательна, во-первых, тем, что за подлинность ее поручаются вам люди самого трезвого, здравого ума, а во-вторых, именно она и была причиной того расстроенного состояния, которое заметил во мне сегодня Лотар.
С этими словами Киприан встал и прошелся несколько раз по комнате, что он имел обыкновение делать всегда, когда готовился что-нибудь рассказать и хотел привести мысли в порядок.
Друзья между тем сидели молча, посмеиваясь. "Много же мы услышим чудесного!" - так, казалось, и было написано на их лицах.
Киприан сел и начал так:
- Вы знаете, что перед последним походом я прожил некоторое время в гостях в имении полковника П***. Полковник был премилый человек, а его жена - воплощенная любезность и добродушие.
Сын их находился в это время при армии, так что вся семья во время моего у них пребывания состояла, кроме самих супругов, из двух дочерей и пожилой француженки, выдававшей себя за их гувернантку, хотя обе девушки уже довольно давно перешли возраст, требующий надзора воспитательницы. Старшая была милым, веселым созданием, живая до резвости, очень неглупая, но, к сожалению, в разговоре своем, точно так же, как и в походке, при которой не могла сделать трех шагов без прыжка, она то и дело перескакивала с одного предмета на другой без всякой связи и толку. Я видел собственными глазами, как она в течение десяти минут успевала немного почитать, что-то повязать, а также еще порисовать, попеть и потанцевать, или, заговорив вдруг со слезами на глазах о своем двоюродном брате, убитом в сражении, она в тот же миг разражалась громким смехом, увидя, что старуха француженка нечаянно опрокинула свою табакерку прямо на нос вертевшегося у ее ног мопса, так что несчастная собачонка стала чихать чуть не до смерти к величайшему ужасу старухи, повторявшей только - ah che fatalitata! ah carino! poverino!* Она, надо вам заметить, всегда обращалась к своему мопсу по-итальянски, так как куплен он был в Падуе. Несмотря, однако, на все свое легкомыслие, девочка эта была премиленькая блондинка и даже ее капризы и неровности характера имели в себе что-то неотразимо привлекательное.
______________
* Ах, какая фатальность! Ах, милый! Ах, бедняжка! (итал.).
Редкую противоположность ей представляла младшая сестра по имени Адельгунда. Я не сумею даже описать вам то странное впечатление, которое она на меня произвела при первом на нее взгляде. Представьте себе прелестнейшее, но мертвенно-бледное лицо. Прекрасно сложенное, но двигающееся медленно, как автомат, тело. Голос едва слышный и отдающий чем-то нездешним, так что, слушая ее, особенно когда она говорила в большом зале, я всегда невольно содрогался. Потом я, конечно, привык и, сблизившись несколько более с этой загадочной девушкой, ясно увидел, что странное впечатление, производимое ее внешностью, никак не могло быть прирожденным, а наверняка было следствием какого-то страшного, потрясшего всю ее события. Из немногого, что она говорила, можно было ясно видеть, что у девушки этой было доброе сердце, ясный ум и мягкий характер. Но ни следа какого-либо нервного расстройства или признака физического страдания, терзавшего милое создание и выразившегося хотя бы в горькой усмешке или искаженном слезами лице, нельзя было в ней заметить. Особенно странным показалось мне, что все в семье, не исключая даже старой француженки, чрезвычайно боялись допустить, чтобы кто-нибудь из посторонних разговаривал с Адельгундой. Если это случалось, то присутствовавшие всеми силами старались, иногда даже с явной натяжкой, замять и прервать разговор в самом начале.
Но самым удивительным и странным было для меня то, что, едва часы успевали пробить восемь, как все - мать, сестра, отец и даже француженка - в один голос напоминали девушке, что пора ей идти в свою комнату, совершенно так же, как отсылают маленьких детей, чтобы они не переутомились. Француженка удалялась с ней, и ни та, ни другая никогда не являлись к ужину, который подавался ровно в девять часов. Жена полковника, заметив мое удивление и желая избежать вопросов, однажды сама мимоходом пояснила, что Адельгунда была подвержена приступам лихорадки, которые повторялись в девять часов вечера, почему врач и предписал ей в этот час полнейшее спокойствие. Я чувствовал, что мне объяснили не все, но более не мог ничего узнать. Только сегодня удалось мне проникнуть в эту тайну и узнать ужасное стечение обстоятельств, разрушивших покой и счастье этого мирного семейного кружка.
Адельгунда в детстве была прелестнейшим, совершенно здоровым ребенком. Раз в день ее рождения - ей исполнилось четырнадцать лет - родители пригласили к ней в гости всех ее подруг. Веселая эта компания сидела в беседке домашнего сада, беззаботно болтая и смеясь и вовсе не думая о том, что сумерки надвигались все гуще. Прохладная свежесть июльского вечера, напротив, еще более настраивала их к разным проказам. Начались танцы, причем они стали воображать себя эльфами и другими призрачными существами. Между тем совершенно стемнело.
- Хотите, - вдруг весело закричала Адельгунда, - я явлюсь вам призраком белой женщины, о которой рассказывал наш покойный садовник. Но для этого надо пойти туда, в конец сада, к старой разрушенной стене.
С этими словами она закуталась в свою белую шаль и побежала вместе со всеми через траву и кусты, заливаясь звонким, веселым смехом. Но едва добежали они до старой стены, как вдруг Адельгунда побледнела и затряслась всем телом. Часы замка пробили девять.
- Смотрите, смотрите! - закричала она с выражением величайшего ужаса. Вот, вот она стоит и протягивает ко мне свою белую руку!
Молодые девушки не видели ровно ничего, но невольный страх овладел всеми. С криком разбежались они в разные стороны все, кроме одной, имевшей достаточно храбрости, чтобы остаться и поддержать побледневшую, как мертвец, и лишившуюся чувств Адельгунду. На ее крик сбежался весь замок. Адельгунду перенесли в ее комнату. Придя в себя, она прерывистым голосом, вся дрожа, рассказала, как, прибежав к стене, она внезапно увидела перед собой белую воздушную фигуру, колеблющуюся, точно туман, и стоявшую с протянутой к ней рукой. Присутствовавшие, конечно, приписали поразившее Адельгунду явление настроенному на соответствующий лад и обманутому вечерним сумраком воображению, тем более, что через несколько часов больная совершенно оправилась от испуга, и родители имели все основания утешать себя надеждой, что история закончится без дурных последствий. Но какое же горькое разочарование их ожидало! Каждый день с тех пор, едва часы пробьют девять, Адельгунда, где бы она ни была, одна или среди общества, вдруг поднималась и начинала кричать с выражением величайшего ужаса: "Смотрите, смотрите! Вот, вот она стоит прямо передо мной! Разве вы ее не видите?"
Одним словом, Адельгунда положительно утверждала, что с этого несчастливого вечера белый призрак постоянно является к ней в девять часов, колыхаясь в течение нескольких секунд в воздухе, точно облако тумана, и затем исчезает. И никто из присутствующих не только ничего не видит, но даже смутно не ощущает присутствия близости духа. Бедную Адельгунду стали считать сумасшедшей, чего родители и сестра стыдились из-за своих превратных понятий, поэтому и изобрели тот способ обращения с ней, который так меня удивлял вначале. Впрочем, все старания вылечить несчастную от ее мономании, как родители называли это состояние, были употреблены, но никакие ухищрения искуснейших докторов не могли ничего сделать. Она, наконец, стала со слезами умолять оставить ее в покое, уверяя, что являющийся ей призрак не имеет в себе ровно ничего ужасного, что он более вовсе ее не пугает и что, если она кажется на вид бледной и больной, то это единственно потому, что она чувствует, как ее душа во время видения оставляет тело и носится где-то в воздушном пространстве.
Однажды полковник познакомился со знаменитым врачом, прославившимся в особенности умением лечить сумасшедших. Врач, выслушав рассказ о болезни бедной Адельгунды, громко рассмеялся и уверил, что нет ничего легче, чем исцелить этот род безумия, причина которого заключалась единственно в излишне возбужденном воображении. Представление о явлении привидения было так тесно связана в уме Адельгунды с мыслью о девяти часах, что сила ее духа никак не могла разделить эти два представления, почему и следовало предпринять попытку произвести это разделение каким-нибудь средством извне, что, по мнению врача, очень легко было сделать, заставив Адельгунду пережить однажды девятый час так, чтобы она этого не заметила. Увидя, что призрак не явился, она сама излечится от своей несчастной мысли, а хорошо подкрепляющее физические силы лечение завершит окончательное выздоровление.
Этот неудачный совет был исполнен. В одну ночь все часы замка, равно как и башенные деревенские часы, бившие особенно громко и протяжно, были переставлены на один час назад, так что Адельгунда, проснувшись поутру, должна была ошибиться на один час. Настал вечер. Все семейство собралось по обыкновению в ярко освещенной угловой комнате. Посторонних не было никого. Мать Адельгунды старалась всеми силами поддержать непрерывно веселый разговор. Полковник начал, как обычно, подшучивать над француженкой, что часто делал, когда был в хорошем расположении духа, и в чем ему усердно помогала старшая дочь Августа. Шутили, смеялись, как всегда. Но вот пробило восемь часов, а по-настоящему - девять. Вдруг Адельгунда, побледнев, откинулась на спинку стула; игла, которой она шила, выпала из ее рук. Поднявшись затем, со всеми признаками глубочайшего ужаса на лице, она вперила взгляд в пустое пространство и глухо пробормотала:
- Как? Часом раньше? Видите, видите! Вот она стоит передо мной!
Неизъяснимый страх овладел всеми. Никто не смел вымолвить ни слова. Наконец полковник нашелся первый и громко воскликнул:
- Адельгунда! Приди в себя, здесь нет никого! Это призрак твоего воображения. Ты обманута им, мы не видим ничего. Если бы призрак стоял перед тобой, как ты уверяешь, мы бы видели его все. Приди в себя, моя Адельгунда!
- О Боже, Боже! - простонала Адельгунда. - Неужели меня хотят сделать сумасшедшей? Вот она протягивает ко мне длинную белую руку! Она мне кивает.
И бессознательно, с дико блуждающими глазами Адельгунда схватила маленькую фарфоровую тарелку, стоявшую на столе, протянула ее, как бы кому-то подавая, и отняла руку назад. Вдруг, представьте ужас присутствовавших, тарелка остановилась в воздухе никем не поддерживаемая и, покачавшись немного из стороны в сторону, осторожно опустилась на стол! Полковница с дочерью упали без чувств, а когда очнулись, то оказались в жестокой нервной горячке. Полковник успел в тот вечер овладеть собой, но расстроившееся с этого времени крепкое его здоровье ясно показало, как глубоко подействовал и на него этот странный, необъяснимый феномен.
Старуха француженка упала ничком и могла только бормотать молитву. Она и Адельгунда одни пережили этот вечер без последствий. Полковница не выдержала болезни и умерла. Августа же перенесла болезнь, но, кажется, лучше было бы пожелать смерти и ей. Представьте, что эта прелестная, как я описывал, девушка сошла с ума на самой ужасной, какую только можно представить себе мысли, вообразив, что она - именно то самое привидение, которое пугало Адельгунду! Она от всех бегает, прячется, не говорит ни слова ни с кем и едва смеет дышать, твердо уверенная, что никто не может вынести ее вида и всякий немедленно умрет, если заметит ее присутствие тем или иным образом. Ей отворяют двери, приносят еду так, чтобы она этого не заметила, и немедленно уходят прочь, чтобы дать ей хоть минуту покоя, потому что иначе она начинает метаться из стороны в сторону и не возьмет в рот ни одного куска. Можно ли вообразить положение ужаснее?
Полковник, с отчаяния поступивший опять на военную службу, отправился в поход - и был убит в победоносной битве при В***. Но что всего замечательнее, так это то, что Адельгунда совершенно излечилась после этого несчастного вечера от своей болезни. Призрак ей больше не являлся. С редкой самоотверженностью ухаживает она за больной сестрой, и француженка ей в этом помогает. Сильвестр, рассказавший мне все это, прибавил, что на днях прибыл сюда дядя несчастной девушки, чтобы посоветоваться с нашим известным Р*** о том, какой курс лечения следовало ей применить. Дай Бог, чтобы удалось их доброе, но крайне сомнительное предприятие.
Киприан замолчал. Друзья смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Наконец заговорил Лотар:
- Скверная, нужно сознаться, история! Не отрицаю, что у меня, слушая ее, сжалось сердце, хотя приключение с порхающей тарелкой, надо признать, кажется уж чересчур по-детски забавным.
- Потише, потише, любезный Лотар, - перебил Оттмар. - Ты знаешь мое мнение о привидениях, знаешь также, что всех духовидцев поражаю я простым вопросом: почему мир духов, несмотря на мои неоднократные старания его вызвать, никак не хочет наказать мое неверие своим появлением. Но рассказ Киприана наводит на более серьезные мысли, чем просто фантастическая повесть. Видела или нет Адельгунда свой призрак, качалась или нет тарелка в воздухе, - это решительно все равно, но важен факт, что однажды вечером в семействе полковника П*** произошло нечто, следствием чего было такое расстройство здоровья трех человек, что один из них умер, другой сошел с ума, а если допустить выведение причин одного из другого, то, пожалуй, и смерть самого полковника можно приписать тому же происшествию. По крайней мере, один из офицеров полка, где он служил, рассказывал мне, что полковник всегда как безумный, бросался в самый жаркий бой, как будто ища смерти.
Да, наконец, и сама история с качающейся тарелкой, если припомнить всю простоту ситуации, признаюсь, продирает меня по коже, особенно при мысли, что невероятное обставлено тут вполне вероятным. Если даже провести такую теорию, что воображение Адельгунды увлекло и отца, и мать, и сестру и что качание тарелки существовало только в их мозгу, то не следует ли уже одну такую силу, которая, подобно электрическому удару, поражает насмерть сразу трех человек, признать самым опасным из всех существующих привидений?
- Конечно, - подхватил Теодор, - и я совершенно разделяю мнение Теодора, что ужас этой истории заключается именно в ее простоте. Я чувствую, что мог бы выдержать внезапное появление чего-либо действительно страшного, но чувство постоянного присутствия около себя неизвестного и неприветливого загадочного существа могло бы довести меня до настоящего сумасшествия. Помню, раз я, точно маленький ребенок, не мог решиться спать один в своей комнате, прочтя рассказ, как одного старого музыканта постоянно преследовал призрак, доведший его почти до безумия. Он каждую ночь слышал, что кто-то играл на его фортепьяно, причем играл с такой силой и вдохновением, как может только истинно гениальный виртуоз. Старик слышал каждую ноту, видел, как опускались и поднимались клавиши, как дрожали струны, а между тем в комнате не было решительно никого.
- Нет! - воскликнул Лотар. - Это совершенно невыносимо! Безумие, как вижу, делает среди нас быстрые успехи. Я уже сказал, что проклятая тарелка вконец взбудоражила меня. Оттмар прав, говоря, что ужасны не призраки, а производимый ими результат. Потому я охотно прощаю Киприану то расстроенное состояние духа, с каким он сюда явился. Но больше, прошу, ни слова о привидениях! Я уже давно замечаю, что в кармане Оттмара лежит рукопись в надежде вырваться на свет Божий. Так пусть же он даст ей эту возможность!
- Нет, нет, - перебил Теодор, - бурный, смутивший нас поток должен успокоиться постепенно, а потому я прочту сначала очень подходящий для этого отрывок, довольно давно уже мной написанный. В нем есть и таинственное, и психические чудеса, и интересные гипотезы, хотя все вместе - не более как случай из обыденной жизни.
Теодор прочел:
АВТОМАТ
Говорящий Турок заинтересовал весь город. Везде только и разговоров было, что о нем. И старый и малый спешили наперегонки в течение целого дня, чтобы подивиться оракульским предсказаниям, изрекаемым оживотворенной мертвой куклой. Действительно, занимавший на этот раз публику автомат заключал в себе что-то особенное, резко отличавшее его от прочих подобных фигур, какие можно видеть на всех ярмарках. Посередине небольшой, прилично меблированной комнаты сидела на низеньком треножнике большая, в натуральную величину сделанная кукла, одетая в богатый турецкий костюм. Треножник мог по требованию зрителей двигаться во все стороны, чтобы показать отсутствие связи автомата с каким-нибудь механическим устройством под полом комнаты. Левую руку Турок держал на колене, а правой опирался на маленький стол, стоящий рядом. Вся фигура была превосходно выполнена в художественном отношении, а лучше всего удалась голова. Умная восточная физиономия была исполнена удивительного, совершенно живого смысла, какой очень редко можно встретить в восковых фигурах, даже когда они бывают вылеплены по портретам живых и чем-либо выдающихся людей. Автомат окружали легкие перила, за которые допускался только тот, кто намеревался задавать ему вопросы, или те из публики, кому владелец давал некоторые поверхностные объяснения об устройстве куклы, отнюдь не выдавая, однако, главной тайны.
* * *
Мнения друзей относительно произведения Киприана оказались различны. Теодор находил его никуда не годным, говоря, что прекрасный образ Генриха Офтердингена, созданный Новалисом, испорчен им донельзя. Прекрасный юноша, выведенный в новелле, представлен у Киприана каким-то диким, непостоянным и почти безбожным. В особенности же нападал Теодор на то, что при беспрестанном разговоре о пении в рассказе не приведено ни одной из песен.
Оттмар хотя и соглашался с этим, но находил, что видение, изложенное в начале рассказа, могло назваться вполне серапионовским. Киприану, по его мнению, вовсе не следовало рыться в старых хрониках, так как чтение этого рода, как доказал написанный им рассказ, легко увлекало его на ложную дорогу, где он, как путник, не знакомый с местностью, блуждал по запутанным тропинкам, не будучи в состоянии отыскать прежнего пути.
Киприан, выслушав эти мнения с опечаленным лицом, вдруг вскочил со стула и, быстро подойдя к камину, совсем было приготовился бросить свою тетрадь в пылавший огонь, но тут Лотар, мгновенно обернувшись, успел схватить расстроенного друга за плечи и воскликнул торжественным, наполовину шутливым тоном:
- О мой дорогой Киприан! Укроти, прошу, демона самолюбия, который нашептывает тебе такие нехорошие советы! Позволь мне заклясть его прекрасным заговором юноши Тобиаса Рюльфа: тик-так, тик-тук, юноша, перестань водиться с чертом! Долой окаянного трубочиста!.. Ага, лицо твое прояснилось, ты улыбнулся! Видишь, я тоже одарен силой прогонять чертей! Ну слушай, я пролью целебный бальзам на раны, нанесенные тебе строгим приговором друзей. Если Оттмар назвал серапионовским введение в твоем рассказе, то я признаю таким же явление Клингзора и огненного черта Назиаса. Маленький автоматический секретарь кажется мне также премило придуманной вещицей. Если Теодору не нравится твой Генрих Офтердинген, то ты можешь сослаться на Вагенфейля, у которого заимствовал его главные черты. Что же до его неудовольствия по поводу того, почему певцы, беспрестанно говоря о пении, ничего не поют, то, признаться, я не понимаю, что он хотел этим выразить, да, я думаю, он и сам этого не растолкует. Вероятно, он хотел, чтобы в рассказе твоем был приведен текст стихов, которые певали мейстерзингеры. Если так, то я скажу наоборот, что мне именно нравится твоя мысль предоставить это воображению читателей. Стихи, которыми прерывается главная нить рассказа, не только его не украсят, а, напротив, прервут и испортят все впечатление. За такое средство хватается писатель только тогда, когда сам чувствует слабость своего произведения. Если даже он и сумеет этим кое-как подправить свое положение, то такая помощь напомнит скорее ковыляние хромого на костыле, а отнюдь не твердый шаг здорового человека. В этом-то и ошибка нашей новой школы, что она видит спасение в одной внешней стихотворной форме, забывая, что для такой формы нужно и богатое поэзией содержание. Звучные стихи без содержания способны только усыпить слушателя, как стук мельничного колеса, и усыпить крепко. Это все камешки в огород нашего музикуса Теодора, который, как известно, не только всегда гоняется за музыкальностью стиха, но даже иногда под влиянием сонетного безумия производит сам на свет маленьких автоматических уродцев. А теперь обращаюсь вновь к тебе, мой дорогой Киприан! Конечно, тебе не следует гордиться твоим "Состязанием певцов", так как вещь эта, признаться, и мне не особенно понравилась. Но все-таки смертной казни на костре она не заслужила. По законам страны, новорожденные уроды признаются людьми, если они имеют хотя бы человеческую голову, твое же детище не только одарено правильной головой, но и вообще недурно сложено; жаль только, что все части тела несколько вялы и слабы.
Киприан спрятал, смеясь, свою тетрадь и сказал:
- Ведь вы знаете мой характер. Если я сержусь, слушая дурные отзывы о моих произведениях, то значит сознаю их слабые стороны. Но, впрочем, довольно и о них, и вообще о моем рассказе.
Разговор перешел на мистического Винцента и его верования.
Киприан сказал, что, по его мнению, такие верования могли зародиться только в глубоко поэтической душе и что вот причина, почему с таким уважением отзывался о магнетизме Жан-Поль, чьих слов весь свет, при всем своем злобном сомнении, не мог опровергнуть. Способность познать все возможна только в поэзии. Поэтические натуры были всегда любимыми детьми природы, и нелепо думать, чтобы она противилась их попыткам поднять завесу, которой прикрыты ее тайны. Наоборот, она поступает в этом случае, как умная, добрая мать, нарочно заставляющая детей стараться понять смысл делаемых ею подарков только при условии их неустанного труда, чтобы они тем лучше и глубже их оценили.
- К тебе, Оттмар, - продолжал Киприан, - и к твоему практическому взгляду на вещи обращаюсь я с этими словами в особенности. Всякий, кто серьезно вглядывался в историю людского рода, без сомнения замечал, что едва появляется какая-нибудь болезнь, природа немедленно подает и целительное против нее средство. Пройдет болезнь, явится другая, и опять найдется, чем следует ее лечить, и так происходит круговорот жизни, охватывая организм всего мира. В нынешнее время, когда благодаря наукам с каждым днем становится яснее и яснее тесное, таинственное родство, связывающее наше духовное начало с телесным, при котором каждая телесная болезнь непременно находит созвучие в нашем духовном существе, чего мудреного, если магнетизм явится тем духовным лекарством, которое подает нам природа, чтобы лечить коренящуюся в нашем духе болезнь.
- Довольно, пожалуйста, довольно! - закричал Оттмар. - Мы уже и прежде достаточно толковали об этой материи, которая всегда была и будет темной и загадочной стороной жизни. Для поэтического употребления, пожалуй, еще можно сорвать в этом саду парочку цветов или ягод и пересадить их на здоровую почву, но не более. Я был так рад, что чтение Киприановой повести прервало этот сводящий с ума разговор, а теперь нам грозит опасность окунуться в него еще глубже! О другом, пожалуйста, о другом!.. Но постойте! Сначала я расскажу вам небольшой анекдот о мистических упражнениях нашего друга, который наверняка вас позабавит. Дело было так. Раз я получил приглашение прийти к нашему приятелю на небольшое собрание. Дело задержало меня в этот день, так что я порядочно опоздал со своим приходом, а потому тем более изумился, когда, подойдя к дверям собрания, не услыхал за ними ни малейшего признака разговора или дружеской беседы. "Неужели никто еще не пришел?" невольно пришло мне на ум. С этой мыслью я тихонько отворил дверь и что же увидел? Друг наш сидел за небольшим круглым столом, окруженный прочими, и все с неподвижными лицами, мертвенно-бледные, смотрели куда-то вверх. Свечи стояли в стороне, на другом столе, и моего появления никто не заметил. В изумлении подошел я ближе и тут только заметил, что над столом висел небольшой золотой перстень, качавшийся то направо, то налево, то по кругу. "Удивительно! Непостижимо! Поразительно!" - так шептали присутствовавшие. Я долго смотрел, что из этого будет и наконец, не выдержав, крикнул громко: "Ради самого Создателя! Что вы тут делаете?". Тут все оглянулись, и Винцент громко закричал: "Злодей! Невежда! Подкрадывается, точно лунатик, и прерывает интереснейший опыт! Нам удалась такая удивительная вещь, что неверующие отнесли бы ее без сомнений к области выдумок. Дело состояло в том, чтобы одним направлением своей воли заставить качаться маятник в какую угодно сторону. Я хотел, чтобы он качался кругообразно, и вот, после долгого ожидания, этот подвешенный на шелковой нитке перстень начал качаться сначала по диагонали прямо ко мне, а потом стал постепенно переходить в кругообразное движение, и вдруг ты прервал все своим внезапным приходом!" "Так вот что! - сказал я. - А мне кажется, что воля твоя была тут ни при чем, качание же маятника началось просто вследствие струи сквозного ветра, потянувшегося из открытой двери, когда я вошел". - "О прозаик, прозаик!" накинулся тут на меня Винцент, все же прочие громко рассмеялись.
- А знаешь ли ты, - начал Теодор, - что этот самый опыт с качанием перстня однажды чуть было не свел меня с ума! Опыт этот, впрочем, давно известен, и теперь уже почти всеми признано, что мы действительно можем силой воли заставить качаться в любую сторону подвешенный на шелковой нитке золотой перстень, держа эту нитку в руке. Но я с этим раскачиванием, признаюсь, зашел слишком далеко, занимаясь им иногда целыми часами, и под конец вздумал даже сделать перстень своим оракулом. Так, например, задумав какой-нибудь вопрос, я загадывал, что если задуманное исполнится, то перстень должен качаться по диагонали от большого пальца к мизинцу, если же нет, то наоборот, и так далее все в этом же роде.
- Прелестно! - воскликнул Лотар. - Таким образом, ты поселил в самом себе какого-то духа, который, заклинаемый тобою, давал тебе ответы на все. Это настоящий spiritus familiaris*, или гений Сократа. Отсюда уже остается только один маленький шаг до историй с настоящими призраками и выходцами с того света, которых очень легко создать, допустив воздействие на нас чужого духовного начала.
______________
* Домашний дух (лат.).
- Я сделаю этот маленький шаг, - сказал Киприан, - и расскажу вам историю правдивейшего привидения, которое когда-либо являлось. История эта замечательна, во-первых, тем, что за подлинность ее поручаются вам люди самого трезвого, здравого ума, а во-вторых, именно она и была причиной того расстроенного состояния, которое заметил во мне сегодня Лотар.
С этими словами Киприан встал и прошелся несколько раз по комнате, что он имел обыкновение делать всегда, когда готовился что-нибудь рассказать и хотел привести мысли в порядок.
Друзья между тем сидели молча, посмеиваясь. "Много же мы услышим чудесного!" - так, казалось, и было написано на их лицах.
Киприан сел и начал так:
- Вы знаете, что перед последним походом я прожил некоторое время в гостях в имении полковника П***. Полковник был премилый человек, а его жена - воплощенная любезность и добродушие.
Сын их находился в это время при армии, так что вся семья во время моего у них пребывания состояла, кроме самих супругов, из двух дочерей и пожилой француженки, выдававшей себя за их гувернантку, хотя обе девушки уже довольно давно перешли возраст, требующий надзора воспитательницы. Старшая была милым, веселым созданием, живая до резвости, очень неглупая, но, к сожалению, в разговоре своем, точно так же, как и в походке, при которой не могла сделать трех шагов без прыжка, она то и дело перескакивала с одного предмета на другой без всякой связи и толку. Я видел собственными глазами, как она в течение десяти минут успевала немного почитать, что-то повязать, а также еще порисовать, попеть и потанцевать, или, заговорив вдруг со слезами на глазах о своем двоюродном брате, убитом в сражении, она в тот же миг разражалась громким смехом, увидя, что старуха француженка нечаянно опрокинула свою табакерку прямо на нос вертевшегося у ее ног мопса, так что несчастная собачонка стала чихать чуть не до смерти к величайшему ужасу старухи, повторявшей только - ah che fatalitata! ah carino! poverino!* Она, надо вам заметить, всегда обращалась к своему мопсу по-итальянски, так как куплен он был в Падуе. Несмотря, однако, на все свое легкомыслие, девочка эта была премиленькая блондинка и даже ее капризы и неровности характера имели в себе что-то неотразимо привлекательное.
______________
* Ах, какая фатальность! Ах, милый! Ах, бедняжка! (итал.).
Редкую противоположность ей представляла младшая сестра по имени Адельгунда. Я не сумею даже описать вам то странное впечатление, которое она на меня произвела при первом на нее взгляде. Представьте себе прелестнейшее, но мертвенно-бледное лицо. Прекрасно сложенное, но двигающееся медленно, как автомат, тело. Голос едва слышный и отдающий чем-то нездешним, так что, слушая ее, особенно когда она говорила в большом зале, я всегда невольно содрогался. Потом я, конечно, привык и, сблизившись несколько более с этой загадочной девушкой, ясно увидел, что странное впечатление, производимое ее внешностью, никак не могло быть прирожденным, а наверняка было следствием какого-то страшного, потрясшего всю ее события. Из немногого, что она говорила, можно было ясно видеть, что у девушки этой было доброе сердце, ясный ум и мягкий характер. Но ни следа какого-либо нервного расстройства или признака физического страдания, терзавшего милое создание и выразившегося хотя бы в горькой усмешке или искаженном слезами лице, нельзя было в ней заметить. Особенно странным показалось мне, что все в семье, не исключая даже старой француженки, чрезвычайно боялись допустить, чтобы кто-нибудь из посторонних разговаривал с Адельгундой. Если это случалось, то присутствовавшие всеми силами старались, иногда даже с явной натяжкой, замять и прервать разговор в самом начале.
Но самым удивительным и странным было для меня то, что, едва часы успевали пробить восемь, как все - мать, сестра, отец и даже француженка - в один голос напоминали девушке, что пора ей идти в свою комнату, совершенно так же, как отсылают маленьких детей, чтобы они не переутомились. Француженка удалялась с ней, и ни та, ни другая никогда не являлись к ужину, который подавался ровно в девять часов. Жена полковника, заметив мое удивление и желая избежать вопросов, однажды сама мимоходом пояснила, что Адельгунда была подвержена приступам лихорадки, которые повторялись в девять часов вечера, почему врач и предписал ей в этот час полнейшее спокойствие. Я чувствовал, что мне объяснили не все, но более не мог ничего узнать. Только сегодня удалось мне проникнуть в эту тайну и узнать ужасное стечение обстоятельств, разрушивших покой и счастье этого мирного семейного кружка.
Адельгунда в детстве была прелестнейшим, совершенно здоровым ребенком. Раз в день ее рождения - ей исполнилось четырнадцать лет - родители пригласили к ней в гости всех ее подруг. Веселая эта компания сидела в беседке домашнего сада, беззаботно болтая и смеясь и вовсе не думая о том, что сумерки надвигались все гуще. Прохладная свежесть июльского вечера, напротив, еще более настраивала их к разным проказам. Начались танцы, причем они стали воображать себя эльфами и другими призрачными существами. Между тем совершенно стемнело.
- Хотите, - вдруг весело закричала Адельгунда, - я явлюсь вам призраком белой женщины, о которой рассказывал наш покойный садовник. Но для этого надо пойти туда, в конец сада, к старой разрушенной стене.
С этими словами она закуталась в свою белую шаль и побежала вместе со всеми через траву и кусты, заливаясь звонким, веселым смехом. Но едва добежали они до старой стены, как вдруг Адельгунда побледнела и затряслась всем телом. Часы замка пробили девять.
- Смотрите, смотрите! - закричала она с выражением величайшего ужаса. Вот, вот она стоит и протягивает ко мне свою белую руку!
Молодые девушки не видели ровно ничего, но невольный страх овладел всеми. С криком разбежались они в разные стороны все, кроме одной, имевшей достаточно храбрости, чтобы остаться и поддержать побледневшую, как мертвец, и лишившуюся чувств Адельгунду. На ее крик сбежался весь замок. Адельгунду перенесли в ее комнату. Придя в себя, она прерывистым голосом, вся дрожа, рассказала, как, прибежав к стене, она внезапно увидела перед собой белую воздушную фигуру, колеблющуюся, точно туман, и стоявшую с протянутой к ней рукой. Присутствовавшие, конечно, приписали поразившее Адельгунду явление настроенному на соответствующий лад и обманутому вечерним сумраком воображению, тем более, что через несколько часов больная совершенно оправилась от испуга, и родители имели все основания утешать себя надеждой, что история закончится без дурных последствий. Но какое же горькое разочарование их ожидало! Каждый день с тех пор, едва часы пробьют девять, Адельгунда, где бы она ни была, одна или среди общества, вдруг поднималась и начинала кричать с выражением величайшего ужаса: "Смотрите, смотрите! Вот, вот она стоит прямо передо мной! Разве вы ее не видите?"
Одним словом, Адельгунда положительно утверждала, что с этого несчастливого вечера белый призрак постоянно является к ней в девять часов, колыхаясь в течение нескольких секунд в воздухе, точно облако тумана, и затем исчезает. И никто из присутствующих не только ничего не видит, но даже смутно не ощущает присутствия близости духа. Бедную Адельгунду стали считать сумасшедшей, чего родители и сестра стыдились из-за своих превратных понятий, поэтому и изобрели тот способ обращения с ней, который так меня удивлял вначале. Впрочем, все старания вылечить несчастную от ее мономании, как родители называли это состояние, были употреблены, но никакие ухищрения искуснейших докторов не могли ничего сделать. Она, наконец, стала со слезами умолять оставить ее в покое, уверяя, что являющийся ей призрак не имеет в себе ровно ничего ужасного, что он более вовсе ее не пугает и что, если она кажется на вид бледной и больной, то это единственно потому, что она чувствует, как ее душа во время видения оставляет тело и носится где-то в воздушном пространстве.
Однажды полковник познакомился со знаменитым врачом, прославившимся в особенности умением лечить сумасшедших. Врач, выслушав рассказ о болезни бедной Адельгунды, громко рассмеялся и уверил, что нет ничего легче, чем исцелить этот род безумия, причина которого заключалась единственно в излишне возбужденном воображении. Представление о явлении привидения было так тесно связана в уме Адельгунды с мыслью о девяти часах, что сила ее духа никак не могла разделить эти два представления, почему и следовало предпринять попытку произвести это разделение каким-нибудь средством извне, что, по мнению врача, очень легко было сделать, заставив Адельгунду пережить однажды девятый час так, чтобы она этого не заметила. Увидя, что призрак не явился, она сама излечится от своей несчастной мысли, а хорошо подкрепляющее физические силы лечение завершит окончательное выздоровление.
Этот неудачный совет был исполнен. В одну ночь все часы замка, равно как и башенные деревенские часы, бившие особенно громко и протяжно, были переставлены на один час назад, так что Адельгунда, проснувшись поутру, должна была ошибиться на один час. Настал вечер. Все семейство собралось по обыкновению в ярко освещенной угловой комнате. Посторонних не было никого. Мать Адельгунды старалась всеми силами поддержать непрерывно веселый разговор. Полковник начал, как обычно, подшучивать над француженкой, что часто делал, когда был в хорошем расположении духа, и в чем ему усердно помогала старшая дочь Августа. Шутили, смеялись, как всегда. Но вот пробило восемь часов, а по-настоящему - девять. Вдруг Адельгунда, побледнев, откинулась на спинку стула; игла, которой она шила, выпала из ее рук. Поднявшись затем, со всеми признаками глубочайшего ужаса на лице, она вперила взгляд в пустое пространство и глухо пробормотала:
- Как? Часом раньше? Видите, видите! Вот она стоит передо мной!
Неизъяснимый страх овладел всеми. Никто не смел вымолвить ни слова. Наконец полковник нашелся первый и громко воскликнул:
- Адельгунда! Приди в себя, здесь нет никого! Это призрак твоего воображения. Ты обманута им, мы не видим ничего. Если бы призрак стоял перед тобой, как ты уверяешь, мы бы видели его все. Приди в себя, моя Адельгунда!
- О Боже, Боже! - простонала Адельгунда. - Неужели меня хотят сделать сумасшедшей? Вот она протягивает ко мне длинную белую руку! Она мне кивает.
И бессознательно, с дико блуждающими глазами Адельгунда схватила маленькую фарфоровую тарелку, стоявшую на столе, протянула ее, как бы кому-то подавая, и отняла руку назад. Вдруг, представьте ужас присутствовавших, тарелка остановилась в воздухе никем не поддерживаемая и, покачавшись немного из стороны в сторону, осторожно опустилась на стол! Полковница с дочерью упали без чувств, а когда очнулись, то оказались в жестокой нервной горячке. Полковник успел в тот вечер овладеть собой, но расстроившееся с этого времени крепкое его здоровье ясно показало, как глубоко подействовал и на него этот странный, необъяснимый феномен.
Старуха француженка упала ничком и могла только бормотать молитву. Она и Адельгунда одни пережили этот вечер без последствий. Полковница не выдержала болезни и умерла. Августа же перенесла болезнь, но, кажется, лучше было бы пожелать смерти и ей. Представьте, что эта прелестная, как я описывал, девушка сошла с ума на самой ужасной, какую только можно представить себе мысли, вообразив, что она - именно то самое привидение, которое пугало Адельгунду! Она от всех бегает, прячется, не говорит ни слова ни с кем и едва смеет дышать, твердо уверенная, что никто не может вынести ее вида и всякий немедленно умрет, если заметит ее присутствие тем или иным образом. Ей отворяют двери, приносят еду так, чтобы она этого не заметила, и немедленно уходят прочь, чтобы дать ей хоть минуту покоя, потому что иначе она начинает метаться из стороны в сторону и не возьмет в рот ни одного куска. Можно ли вообразить положение ужаснее?
Полковник, с отчаяния поступивший опять на военную службу, отправился в поход - и был убит в победоносной битве при В***. Но что всего замечательнее, так это то, что Адельгунда совершенно излечилась после этого несчастного вечера от своей болезни. Призрак ей больше не являлся. С редкой самоотверженностью ухаживает она за больной сестрой, и француженка ей в этом помогает. Сильвестр, рассказавший мне все это, прибавил, что на днях прибыл сюда дядя несчастной девушки, чтобы посоветоваться с нашим известным Р*** о том, какой курс лечения следовало ей применить. Дай Бог, чтобы удалось их доброе, но крайне сомнительное предприятие.
Киприан замолчал. Друзья смотрели друг на друга, не говоря ни слова. Наконец заговорил Лотар:
- Скверная, нужно сознаться, история! Не отрицаю, что у меня, слушая ее, сжалось сердце, хотя приключение с порхающей тарелкой, надо признать, кажется уж чересчур по-детски забавным.
- Потише, потише, любезный Лотар, - перебил Оттмар. - Ты знаешь мое мнение о привидениях, знаешь также, что всех духовидцев поражаю я простым вопросом: почему мир духов, несмотря на мои неоднократные старания его вызвать, никак не хочет наказать мое неверие своим появлением. Но рассказ Киприана наводит на более серьезные мысли, чем просто фантастическая повесть. Видела или нет Адельгунда свой призрак, качалась или нет тарелка в воздухе, - это решительно все равно, но важен факт, что однажды вечером в семействе полковника П*** произошло нечто, следствием чего было такое расстройство здоровья трех человек, что один из них умер, другой сошел с ума, а если допустить выведение причин одного из другого, то, пожалуй, и смерть самого полковника можно приписать тому же происшествию. По крайней мере, один из офицеров полка, где он служил, рассказывал мне, что полковник всегда как безумный, бросался в самый жаркий бой, как будто ища смерти.
Да, наконец, и сама история с качающейся тарелкой, если припомнить всю простоту ситуации, признаюсь, продирает меня по коже, особенно при мысли, что невероятное обставлено тут вполне вероятным. Если даже провести такую теорию, что воображение Адельгунды увлекло и отца, и мать, и сестру и что качание тарелки существовало только в их мозгу, то не следует ли уже одну такую силу, которая, подобно электрическому удару, поражает насмерть сразу трех человек, признать самым опасным из всех существующих привидений?
- Конечно, - подхватил Теодор, - и я совершенно разделяю мнение Теодора, что ужас этой истории заключается именно в ее простоте. Я чувствую, что мог бы выдержать внезапное появление чего-либо действительно страшного, но чувство постоянного присутствия около себя неизвестного и неприветливого загадочного существа могло бы довести меня до настоящего сумасшествия. Помню, раз я, точно маленький ребенок, не мог решиться спать один в своей комнате, прочтя рассказ, как одного старого музыканта постоянно преследовал призрак, доведший его почти до безумия. Он каждую ночь слышал, что кто-то играл на его фортепьяно, причем играл с такой силой и вдохновением, как может только истинно гениальный виртуоз. Старик слышал каждую ноту, видел, как опускались и поднимались клавиши, как дрожали струны, а между тем в комнате не было решительно никого.
- Нет! - воскликнул Лотар. - Это совершенно невыносимо! Безумие, как вижу, делает среди нас быстрые успехи. Я уже сказал, что проклятая тарелка вконец взбудоражила меня. Оттмар прав, говоря, что ужасны не призраки, а производимый ими результат. Потому я охотно прощаю Киприану то расстроенное состояние духа, с каким он сюда явился. Но больше, прошу, ни слова о привидениях! Я уже давно замечаю, что в кармане Оттмара лежит рукопись в надежде вырваться на свет Божий. Так пусть же он даст ей эту возможность!
- Нет, нет, - перебил Теодор, - бурный, смутивший нас поток должен успокоиться постепенно, а потому я прочту сначала очень подходящий для этого отрывок, довольно давно уже мной написанный. В нем есть и таинственное, и психические чудеса, и интересные гипотезы, хотя все вместе - не более как случай из обыденной жизни.
Теодор прочел:
АВТОМАТ
Говорящий Турок заинтересовал весь город. Везде только и разговоров было, что о нем. И старый и малый спешили наперегонки в течение целого дня, чтобы подивиться оракульским предсказаниям, изрекаемым оживотворенной мертвой куклой. Действительно, занимавший на этот раз публику автомат заключал в себе что-то особенное, резко отличавшее его от прочих подобных фигур, какие можно видеть на всех ярмарках. Посередине небольшой, прилично меблированной комнаты сидела на низеньком треножнике большая, в натуральную величину сделанная кукла, одетая в богатый турецкий костюм. Треножник мог по требованию зрителей двигаться во все стороны, чтобы показать отсутствие связи автомата с каким-нибудь механическим устройством под полом комнаты. Левую руку Турок держал на колене, а правой опирался на маленький стол, стоящий рядом. Вся фигура была превосходно выполнена в художественном отношении, а лучше всего удалась голова. Умная восточная физиономия была исполнена удивительного, совершенно живого смысла, какой очень редко можно встретить в восковых фигурах, даже когда они бывают вылеплены по портретам живых и чем-либо выдающихся людей. Автомат окружали легкие перила, за которые допускался только тот, кто намеревался задавать ему вопросы, или те из публики, кому владелец давал некоторые поверхностные объяснения об устройстве куклы, отнюдь не выдавая, однако, главной тайны.