Страница:
Однажды незнакомец, вернувшись домой совершенно пьяный, вдруг схватил Аврелию в свои объятия с таким диким, безумно бешеным взглядом, что она не могла более ни минуты сомневаться в его намерениях. Отчаяние придало ей сверхъестественную силу, и она так оттолкнула негодяя, что он, и без того едва держась на ногах, упал без памяти на пол. Сама Аврелия убежала и заперлась в своей комнате. Скоро баронесса вошла к ней и холодно объявила, что они обязаны незнакомцу всем своим благосостоянием и что она не имеет ни малейшего желания возвращаться к прежней нужде и нищете, а потому находит, что всякое манерничанье со стороны Аврелии в этом случае глупо и неуместно и что ей остается только подчиниться желанию их благодетеля, который, в противном случае, грозит бросить их совсем. Слезы и мольбы Аврелии вызвали на лице баронессы лишь холодную усмешку, причем она вообще высказала такой ледяной, безнравственный взгляд на эти вещи, что не нашлось бы даже совершенно испорченного сердца, которое не пришло бы в ужас, выслушав такое признание от кого бы то ни было. Аврелия увидела ясно, что погибель неизбежна, и решилась искать спасения в бегстве.
Она успела добыть ключ от входных дверей; наскоро собрала необходимые пожитки и поздней ночью вышла в переднюю, полагая, что мать ее спала глубоким сном. Она готова была уже проскользнуть незаметно в дверь и сбежать с лестницы, как вдруг в комнату стремительно вбежала баронесса, растрепанная, в ночном платье, и бросилась к ногам Аврелии. Незнакомец следовал за ней, крича страшным, бешеным голосом:
- Постой, старая ведьма! Я тебе задам праздник!
И, схватив баронессу за волосы, стал жестоко бить тяжелой тростью, которую держал в руках. Крик старухи был ужасен. Аврелия, вне себя от страха, бросилась к окну и, разбив его, громко закричала о помощи. Проходивший в эту минуту по улице патруль немедленно вошел в дом.
- Возьмите его! - воскликнула избитая, израненная баронесса. Возьмите!.. Держите крепче!.. Взгляните на его спину! Это...
Едва она успела произнести имя незнакомца, как полицейский сержант воскликнул:
- Как! Уриан?! Наконец-то мы добрались до тебя, голубчик!
Незнакомец был тотчас же схвачен, крепко связан и уведен прочь, несмотря на его отчаянное сопротивление.
При всем ужасе этой сцены, баронесса, однако, успела заметиь намерение Аврелии бежать. Едва полиция удалилась, она взяла дочь за руку, отвела, не говоря ни слова, в ее комнату и заперла на ключ. На следующее утро старуха вышла рано из дома и вернулась только поздно ночью, так что Аврелия провела весь этот день одна в комнате, никого не видя и без куска хлеба.
Прошло некоторое время. Баронесса постоянно обращалась с ней сурово и, казалось, боролась сама с собою, словно на что-то решаясь. Наконец как-то вечером получила она письмо, содержанием которого осталась очень довольна.
- Смотри, дрянная девчонка! - сказала она Аврелии, - ты виновата во всем, но я, так и быть, тебя прощаю и не желаю тебе беды, которую ты сама накликала.
С этой минуты она стала с ней опять ласковой и возвратила ей прежнюю свободу, хотя Аврелия давно сама оставила намерение бежать, с тех пор, как злодея ее не было в доме. Так прошло еще некоторое время.
Раз Аврелия, сидя в своей комнате, услышала сильный шум на улице. Горничная выбежала за двери и, возвратясь, объявила, что это была процессия позора, устроенная для сына палача, обвиненного в убийстве, и которого вели с площади, где он был заклеймен железом, обратно в тюрьму. По дороге он думал вырваться и убежать, что и было причиной шума. Аврелия, объятая каким-то страшным предчувствием, бросилась к окну и не ошиблась: в преступнике, привязанном к колеснице, она тотчас узнала своего злодея. Увидя ее, негодяй сжал кулаки и погрозил ей со свирепым взглядом, под впечатлением которого она почти без чувств упала в кресло. Баронесса во все эти дни часто выходила из дома, оставляя Аврелию одну, причем по взглядам старухи она ясно могла догадаться, что они переживают тяжелые времена.
Горничная Аврелии, взятая уже после несчастного ночного приключения, успела, однако, разведать в чем дело и сообщила ей, что в городе только и разговоров было, что о баронессе и ее связи с закоренелым преступником. Аврелия знала, как происходило дело, и полицейские могли быть верными свидетелями в подтверждение ходивших слухов, так как они схватили негодяя в доме баронессы, узнав его по выжженным клеймам на спине, служившим явной уликой его прежней преступной жизни. Хотя горничная Аврелии, видимо, сдерживала язык и не говорила всего, что знала, но Аврелия, однако, могла догадаться, что преступник показал на допросе такие вещи, вследствие которых опасность быть привлеченной к суду и даже арестованной грозила самой баронессе. Таким образом ужасное сознание преступности родной матери во второй раз поразило несчастную девушку, а вместе с тем она поняла, что им невозможно оставаться жить на прежнем месте. Последнее обстоятельство не заставило себя долго ждать, и обе они поспешно покинули город, где оставили по себе такую печальную славу. По дороге заехали они в замок графа, где и случилось все рассказанное выше.
После сватовства графа Аврелия думала успокоиться и забыть все, но каков же был ее ужас, когда баронесса в ответ на ее признание, вместо всякого сочувствия, вдруг закричала страшным голосом:
- Ты родилась на мое вечное горе, несчастное существо! Знай же, что в самом твоем счастье найдешь ты свою беду, если я не переживу твоего брака! Твое рождение принесло мне болезнь! В эту минуту в меня вселился сам сатана!
Сказав эти последние слова, Аврелия упала на грудь графа и со слезами умоляла его удовольствоваться этим признанием и не заставлять ее повторять то, что мать напророчила ей еще в этом бешеном припадке ярости. Она чувствовала себя, по ее словам, до того разбитою своим рассказом, что боялась, как бы ужасная угроза баронессы не оправдалась на ней на самом деле. Граф старался утешить Аврелию как мог, но и он не был в состоянии отделаться от чувства какого-то ужаса, вселившегося в него после ее рассказа. Он невольно сознавался себе сам, что глубокое отвращение к умершей баронессе, восстав в нем с новой силой, набросило черную тень на его светлую до этой минуту жизнь.
Через некоторое время граф стал замечать, что в Аврелии начала происходить какая-то странная перемена. Необыкновенная бледность лица и утомленные глаза указывали явно на болезненное состояние тела, но с тем вместе какая-то загадочная пугливость и вообще все состояние духа заставляли предполагать, что к физическому страданию присоединилось и нравственное расстройство. Она видимо избегала оставаться с мужем наедине, часто запиралась одна в своей комнате, гуляла в парке только по уединенным аллеям, и когда возвращалась домой, то заплаканные глаза обличали явно, что она боролась с какой-то страшной, мучительной мыслью. Напрасно старался граф добиться причины этой внезапной перемены и наконец решился прибегнуть к совету одного известного своим искусством врача. Тот, исследовав Аврелию, признал ненормальность ее положения, но что до ее причин, то он даже обрадовал графа, высказав мысль, что подобная нервная раздражительность в женщинах часто сопровождает первые признаки беременности. Обедая с графом и графиней, врач перевел однажды веселый разговор на это обстоятельство, но на Аврелию слова его не произвели ни малейшего впечатления. Однако она вдруг встрепенулась и стала с жадностью слушать, когда, продолжая ту же тему, распространился врач об одном странном обстоятельстве: дело в том, что женщины в таком положении часто чувствуют непонятные влечения, которым они не могут даже сопротивляться, не причинив вреда себе и будущему ребенку.
Аврелия засыпала врача расспросами, и он, благодаря своей опытности, был в состоянии рассказать множество самых странных и даже смешных подробностей, связанных с такими случаями.
- Впрочем, - прибавил он, - в женщинах случались при подобных обстоятельствах проявления и таких чудовищных инстинктов, что о них страшно упоминать. Так, например, я знал жену одного кузнеца, которую ужасно тянуло к человеческому мясу, и когда муж ее воротился однажды домой пьяным, то она изрезала его ножом, так что он истек кровью и умер.
Едва Аврелия услышала эти слова, как, тотчас же побледнев, упала без чувств со страшными конвульсиями. Припадок был так силен, что врачу, поздно спохватившемуся, что слова его неосторожны, только с великим трудом удалось привести ее в себя и успокоить.
Припадок этот, однако, произвел, по-видимому, благодетельный перелом в общем состоянии графини. Она вообще стала спокойнее, хотя какая-то странность выражения бледного лица и зловещий огонь, порой сверкавший в ее глазах, по-прежнему глубоко тревожили графа. Самым необъяснимым в поведении Аврелии было то, что она решительно отказывалась от пищи и выказывала невыразимое отвращение ко всем блюдам, и преимущественно к мясу, так что часто даже вставала во время обеда и удалялась, не будучи в силах перенести его вида и запаха. Ни убеждения врача, ни просьбы графа не могли принудить ее выпить хотя бы одну ложку лекарства. Так проходили недели и месяцы, а графиня все отказывалась принять какую-либо пищу, так что, наконец, врач должен был сознаться сам себе, что тут замешалась какая-то тайна, до сих пор еще не до конца исследованная наукой. Он покинул замок под каким-то выдуманным предлогом, хотя граф очень хорошо разгадал его мысли и понял, что в положении его жены было что-то загадочное и что медицина не была в состоянии помочь ее болезни. Можно себе представить, в какое состояние это его привело. Но ожидавший его удар был еще страшнее.
Раз один старый, верный слуга графа, улучив минуту, когда он сидел один, рассказал ему, что графиня по ночам куда-то выходила из замка и возвращалась только с рассветом. Холод пробежал по жилам несчастного Ипполита при этом известии. Тут в первый раз только пришло ему на ум, что с некоторого времени он постоянно засыпал около полуночи каким-то тяжелым, неестественным сном и что, вероятно, сон этот был следствием наркотического питья, которое давала ему по вечерам графиня, чтобы незаметно покидать спальню, так как они, вопреки обычаям высшего света, спали в одной комнате. Страшное подозрение в измене запало в его душу! Образ отвратительной матери и черная история с сыном палача вновь сверкнули яркими красками в его сердце. На следующую ночь он дал себе слово добиться, во что бы то ни стало, раскрытия этой тайны, которая, вероятно, была в связи с общим непонятным состоянием духа Аврелии.
Графиня каждый вечер сама приготовляла для него чай и затем удалялась к себе. В этот день он не выпил ни одного глотка и когда, по обыкновению, лег с книгой в постель, то тотчас почувствовал, что в этот раз обыкновенная его сонливость не являлась. Тем не менее он положил книгу в сторону и притворился спящим. Скоро Аврелия тихо и осторожно встала с постели, подошла к графу, осветила ему лицо свечой и, убедясь, что он спит, вышла из комнаты. Сердце Ипполита готово было выпрыгнуть. Быстро вскочил он с постели, накинул плащ и тайком пошел за Аврелией. Ночь была ясная, лунная, так что граф мог видеть фигуру жены в белом ночном платье, несмотря на то, что она прокрадывалась темными тропинками. Пройдя парк, Аврелия направилась к кладбищу и исчезла за стеной. Ипполит быстро пробежал туда же и вошел в незапертые ворота ограды. Там глазам его вдруг представилась кучка каких-то страшных, призрачных фигур. Вглядясь, он увидел, что это было несколько полуобнаженных, старых женщин с растрепанными волосами. Припав к земле, они рвали и грызли зубами, как жадные волки, лежавший среди них вырытый труп! Аврелия была между ними!..
В ужасе бросился граф прочь, пробежал через парк, бежал, сам не зная куда, пока, наконец, не очнулся с занявшейся зарей, весь измученный, в холодном поту, перед воротами замка. Не сознавая сам, что делает, он быстро вбежал на лестницу и бросился в спальню. Аврелия лежала в постели и спала, по-видимому, самым сладким сном. Ипполит думал убедить себя, что виденное им было только страшным сном, или, если он действительно был на кладбище, что доказывал и его вымокший плащ, ласкал себя надеждой, что глаза его были поражены ужасной галлюцинацией. Не ожидая пробуждения графини, он оделся и, велев подать верховую лошадь, поскакал куда глядели глаза. Прогулка ранним свежим утром, по зеленым ароматным полям, среди неумолкаемого пения птиц притупила в душе его страшное впечатление от виденных им ночных ужасов, так что он возвратился успокоенный, по крайней мере, настолько, что мог владеть собой. Но когда оба, и Ипполит и Аврелия, сели обедать, и последняя выказала, как обычно, свое отвращение к мясу, сознание страшной правды внезапно с прежней силой восстало в душе графа. Вне себя от гнева вскочил он из-за стола и крикнул ужасным голосом:
- Адская тварь! Я знаю, почему ты не ешь человеческой пищи! Тебе нужно мясо, вырытое из гробов, проклятая женщина!
Едва успел он произнести эти слова, как Аврелия с диким криком кинулась на него и, точно бешеная гиена, укусила его в грудь. Ипполит так яростно оттолкнул беснующуюся, что она упала на землю, где через несколько минут умерла в ужаснейших конвульсиях.
Граф сошел с ума.
* * *
- Ну, мой дражайший Киприан, - молвил Лотар, после нескольких минут молчания, воцарившегося в кружке друзей, - ты отлично сдержал свое слово. Вампиризм против твоего рассказа может показаться детской игрушкой, способной возбудить только смех. Повесть твоя до того интересна и сверх того, так обильно полита асса-фетидой, что ей порадовался бы всякий человек, у которого вкус извращен до того, что ему уже перестала нравиться свежая, здоровая пища.
- И все-таки, - перебил Теодор, - я должен заявить, что Киприан в своем рассказе умолчал о многом, а некоторых обстоятельств коснулся до того слегка, что о последствиях их можно только догадываться. Мы, впрочем, за это ему все благодарны. Я вспоминаю теперь, что, действительно, читал эту страшную историю в какой-то старой книге, где все ее эпизоды, в особенности же, похождения старой баронессы, развиты с большой любовью, что производит уже совершенно невыносимое впечатление. Я был очень рад, что Киприан не очень распространялся в своем рассказе, и, вспомнив нашего патрона святого Серапиона, позволил себе ужаснуть нас только в самом конце повести. Поглядите на себя в зеркало! Мы все порядочно бледны, и более всего сам рассказчик.
- То, что мы слышали, забывается не так легко, - сказал Оттмар, - и так как в рассказе Киприана выведены живые отдельные фигуры, то, я думаю, он вряд ли может послужить темным фоном для сказки Винцента! Позвольте же мне для того, чтобы окончательно рассеять тяжелое впечатление, сделать небольшую интермедию между слышанной историей и сказкой Винцента. Он уже, кстати, откашливается для того, чтобы обеспечить ясность голоса. А я воспользуюсь этим временем и скажу несколько слов об одном эстетическом чайном обществе, о котором заметку нашел сегодня, перерывая свои бумаги... Ты позволишь, друг Винцент?
- Хотя, - возразил Винцент, - подобные отступления и вообще вся наша болтовня о вампирах и тому подобных вещах, давно уже препятствующая мне открыть рот, будут противны уставу святого Серапиона - но, несмотря на это, - говори друг Оттмар! Часы бегут, и я, как сварливая женщина, утешаюсь тем, что за мной, по крайней мере, остается последнее слово!
- Случай или, вернее сказать, излишняя любезность, - так начал Оттмар, - сделали меня посетителем одного эстетического чайного общества, а так как время проходило там довольно скучно, то я старался всеми способами не оставаться на его собраниях долго. Меня бесило то, что истинно талантливые произведения, прочитываемые там иногда, обыкновенно возбуждали в обществе одну зевоту, тогда как невыносимые стихи какого-то юного, много возмечтавшего о себе поэта, общего любимца гостей, вызывали всеобщий восторг. Поэт этот пробовал свои силы и в чувствительном, и в серьезном, но преимущественно много воображал о своей способности писать эпиграммы. В них, впрочем, всегда оказывался недочет в остроте, и потому он обыкновенно подавал собственным примером знак, когда следовало смеяться, причем ему немедленно начинало вторить все общество. Раз, на одном из таких собраний, я скромно попросил позволения прочесть небольшие стихи, сочиненные мной в счастливый момент вдохновения. Все общество необыкновенно обрадовалось и с охотой согласилось на мою просьбу. Я вынул из кармана листок и прочел:
ЧУДЕСА ИТАЛИИ
Гляжу ли я к востоку,
Лучи зари вечерней
Сияют назади!
Взгляну ли я на запад,
Пленительное солнце
Заглянет мне в лицо!
О чудный край, где могут
Свершаться перед нами
Такие чудеса!
"Прелестно! Божественно! Милейший господин Оттмар! Как это глубоко прочувствовано! Как хорошо!" - так воскликнула хозяйка дома, а вслед за ней и толпа одетых в черные фраки юношей, с великолепными жабо. Одна молодая барышня даже отерла выступившую у нее на глазах слезу умиления. По общему требованию, я стал продолжать, придав своему голосу самое трогательное выражение и на этот раз прочел следующее:
Малютка юнкер Мас
Скворца себе припас,
За ним не доглядел,
Скворец и улетел!
И юнкер Мас опять
Один стал поживать!
Новый восторг и новые похвалы! Вся публика громко требовала продолжения. Я скромно ответил, что подобные, глубоко обдуманные вещи, обнимающие жизненные вопросы со столь разнообразных сторон, будучи прочитаны в неумеренном количестве, могут подействовать слишком сильно на нервы дам, а потому я и предпочитаю лучше сообщить несколько эпиграмм, в которых слушатели, конечно, не откажутся признать присутствие главного качества эпиграммы, а именно - соли. Я прочел:
Толстяк хозяин Шрейн
Любил один рейнвейн,
И раз хватил так много,
Что отдал душу Богу.
Сосед же Грау сидит
Да со смехом говорит:
"Хозяин Шрейн толстяк!
Когда бы не пил так
Зараз ты очень много
Не отдал душу б Богу".
Когда общество достойно выразило свое изумление по поводу блестящего остроумия этой эпиграммы, я выступил с другой:
Раз Гамму Гумм сказал: "Ты что-нибудь слыхал о книге Ганзена?" - "А ты ее читал?" - Спросил так Гамм. А Гумм-хитрец на это ему с улыбкою лукаво молвил: "Нету!"
Все громко рассмеялись, а хозяйка дома даже сказала, погрозив мне пальцем: "О злой! Можно ли быть колким до такой степени!" Один из гостей, слывший в обществе за непогрешимого судью и критика, горячо пожал мне руку со словами: "Отлично! Благодарю!" Только юный поэт обернулся ко мне спиной, а молодая барышня, пролившая слезы над "Чудесами Италии", подойдя ко мне со скромно опущенным взором, сказала, что сердце женщин способно более помнить чувство, чем остроумие, и потому она убедительно просит меня дать ей списать первое стихотворение. Я обещал, поцеловав, как следует восторженному поэту, ручку прекрасной просительницы, что, впрочем, сделал больше для того, чтобы еще более взбесить юного стихотворца, бросившего на меня взгляд василиска.
- Замечательно, - прервал своего друга Винцент, - что рассказ твой, любезный Оттмар, по странному случаю может служить отличным прологом для моей сказки. Я прошу вас вспомнить слова Гамлета: "Что это? Пролог или изречение вроде тех, что вырезывают на кольцах?" В рассказе Оттмара прошу всех запомнить личность юного раздраженного поэта, потому что он, как вы увидите, явится и героем моей сказки. Итак, я начинаю чтение и не прерву его до конца, который, хотя и дался мне с трудом, но, к счастью, вышел довольно удачным.
Винцент прочел:
КОРОЛЕВСКАЯ НЕВЕСТА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
в которой повествуется о многих личностях
и их отношениях между собой, а также
подготовляются чудесные приключения,
которые будут изложены в следующих главах.
Был благословенный год. Овес, рожь, пшеница и ячмень зеленели и наливались на полях; крестьянские парни и девушки целые дни не покладая рук работали на своих огородах, а скот с наслаждением щипал сочную траву. Деревья сгибались под тяжестью вишен, которых было так много, что несметные стада воробьев не могли исклевать даже половины, несмотря на все их желание это сделать. Словом, все, что было живого, радовалось и веселилось на роскошном пире природы. Но лучше всего росли и зеленели овощи в огороде господина Дапсуля фон Цабельтау, так что фрейлейн Аннхен не могла довольно нарадоваться, любуясь на своих питомцев.
Надо, однако, нам сообщить читателю, кто такие были господин Дапсуль фон Цабельтау и Аннхен.
Вероятно, любезный читатель, тебе случалось во время твоих путешествий посетить прекрасную страну, которую орошает Майн. Не правда ли, ты не мог противиться обаянию благоуханного ветерка, подергивавшего при свете солнца золотой рябью тихую поверхность воды и, наверное, выйдя из тесной кареты, предпочитал пройтись пешком по прохладной роще, пройдя через которую ты выходил к прекрасной долине с небольшой деревушкой в ней. В деревне тебе, конечно, попадал навстречу всякий раз худощавый человек, странный костюм которого непременно привлекал твое внимание. На нем была маленькая шляпа из серого войлока, черный как смоль парик, серый камзол, жилет и панталоны, такого же цвета чулки, а в руках серая, покрытая лаком палка. Раскачивающейся походкой идет он обычно навстречу, устремив на тебя большие, глубоко запавшие глаза, но, по-видимому, совсем не замечает тебя.
"С добрым утром, сударь!" - кричишь ты, когда он едва не сшибает тебя с ног. Он вздрагивает, словно внезапно пробудившись от глубокого сна, приподнимает небольшую шляпу и глухим, плаксивым голосом отвечает:
- Доброго утра! Какая у нас славная погода! А бедные жители Санта-Круца! Представьте! Два землетрясения кряду, и потом дожди и дожди без перерыва!
Конечно, любезный читатель, слова эти решительно ставили тебя в тупик на счет того, что следовало отвечать странному незнакомцу, но он, не дожидаясь ответа, прибавлял тем же тоном:
- Да благословит вас, сударь мой, небо! Вы родились под счастливой звездой! - и затем поспешно уходил прочь.
Странный этот человек был не кто иной, как сам господин Дапсуль фон Цабельтау, владелец славной деревеньки, которая была перед твоими глазами. Придя туда с хорошим аппетитом в надежде позавтракать, ты, без сомнения, сейчас же убеждался, что в корчме ничего нельзя было достать порядочного, и если ты не довольствовался одним молоком с хлебом, то тебе, наверно, указывали господский дом с советом отправиться туда, прибавив, что там уж фрейлейн Анна сумеет угостить на славу. Ты отправлялся туда и по первому впечатлению мог только сказать, что в доме этом были окна и двери, такие же как и в замке барона фон Тондертонктонка в Вестфалии, но, вглядевшись, ты замечал, что на дверях красовался вырезанный из дерева герб фамилии фон Цабельтау и что все строение было прислонено к живописным останкам полуразрушенного замка, от которого уцелела только часть стены с воротами, ведшими в обнесенный когда-то стенами двор, да высокая сторожевая, сложенная из камня башня.
Из дверей, украшенных гербом, выбегала тебе навстречу молодая, краснощекая девушка со светлыми волосами, очень хорошенькая, хотя и довольно плотного сложения. Увидя ее, ты, конечно, не мог преодолеть желания войти в дом, а будучи там, ты уже, наверно, был принят и угощен прекрасным молоком с бутербродами, ветчиной, как будто из Байонна, и стаканом прекрасной свекольной водки. Угощая тебя, девушка, которая была не кто иная, как фрейлейн Аннхен фон Цабельтау, много и бойко толковала о своем хозяйстве, причем ты, конечно, немало изумлялся ее познаниям в этом деле. Скоро потом с улицы раздавался громкий голос: "Анна! Анна! Анна!", ты вздрагивал, но фрейлейн Аннхен спешила тебя успокоить словами:
- Это вернулся папаша с прогулки и требует, чтобы ему подали завтрак в его ученый кабинет.
- Ученый кабинет? - произносил ты с изумлением.
- Да! - отвечала Аннхен, - ученый кабинет папаши там, на верхушке башни, он зовет меня через разговорную трубу.
Затем ты мог видеть, любезный читатель, как Аннхен отворяла дверь башни и опрометью бежала туда с точно таким же завтраком и графином водки, каким угощала тебя. Затем она так же скоро возвращалась и вела тебя прогуляться в свой огород, где быстро и скоро начинала показывать рапунтику, плюмаж, английский турнепс, великого могола, зеленоголовок и т.д. и т.д., чем приводила тебя в немое изумление, так как ты в твоем неведении не видел в огороде ровно ничего, кроме обыкновенных капусты и салата.
Я полагаю, любезный читатель, что во время твоего короткого посещения Дапсульгейма ты приобрел о нем достаточно сведений, чтобы связать с понятием о нем те странные, невероятные вещи, которые я намерен тебе рассказать.
Господин Дапсуль фон Цабельтау в молодости никуда не отлучался из замка своих родителей, владевших значительным состоянием. Его старый учитель, замечательный оригинал, учивший его в особенности восточным языкам, развил в нем, между прочим, вкус к мистике или, говоря проще, к фантастическим бредням. Умирая, старик завещал своему воспитаннику целую библиотеку мистической чепухи, в которую Дапсуль, придя в возраст, погрузился до ушей. По смерти своих родителей молодой студент предпринял долгое путешествие, отправясь по совету учителя в Египет и Индию. Возвратясь через четыре года домой, он нашел, что дальний родственник, управлявший в это время его имением, управился так хорошо, что из всего богатого состояния ему осталась только деревенька Дапсульгейм. Тем не менее господин Дапсуль, всегда стремившийся более к золоту истины, чем к золоту земному, нашел даже в этом случае предлог трогательно поблагодарить своего родственника за то, что тот сберег ему хорошенький Дапсульгейм с высокой сторожевой башней, очень удобной для астрологических наблюдений, так что он тотчас же расположил на ее вершине свой ученый кабинет. Родственник скоро сумел внушить господину Дапсулю, что ему необходимо жениться. Тот сразу согласился и выбрал жену по указанию того же обязательного родственника. Брак, впрочем, был недолговечен. Госпожа Дапсуль умерла, родив своему мужу дочь. Родственник распоряжался и свадьбой, и крестинами, и похоронами, так что Дапсуль, сидя на своей башне, заботился обо всем этом очень мало, тем более, что в это время ожидалось на небе появление очень редкой кометы, дурному влиянию которой он и приписывал все эти несчастные события.
Она успела добыть ключ от входных дверей; наскоро собрала необходимые пожитки и поздней ночью вышла в переднюю, полагая, что мать ее спала глубоким сном. Она готова была уже проскользнуть незаметно в дверь и сбежать с лестницы, как вдруг в комнату стремительно вбежала баронесса, растрепанная, в ночном платье, и бросилась к ногам Аврелии. Незнакомец следовал за ней, крича страшным, бешеным голосом:
- Постой, старая ведьма! Я тебе задам праздник!
И, схватив баронессу за волосы, стал жестоко бить тяжелой тростью, которую держал в руках. Крик старухи был ужасен. Аврелия, вне себя от страха, бросилась к окну и, разбив его, громко закричала о помощи. Проходивший в эту минуту по улице патруль немедленно вошел в дом.
- Возьмите его! - воскликнула избитая, израненная баронесса. Возьмите!.. Держите крепче!.. Взгляните на его спину! Это...
Едва она успела произнести имя незнакомца, как полицейский сержант воскликнул:
- Как! Уриан?! Наконец-то мы добрались до тебя, голубчик!
Незнакомец был тотчас же схвачен, крепко связан и уведен прочь, несмотря на его отчаянное сопротивление.
При всем ужасе этой сцены, баронесса, однако, успела заметиь намерение Аврелии бежать. Едва полиция удалилась, она взяла дочь за руку, отвела, не говоря ни слова, в ее комнату и заперла на ключ. На следующее утро старуха вышла рано из дома и вернулась только поздно ночью, так что Аврелия провела весь этот день одна в комнате, никого не видя и без куска хлеба.
Прошло некоторое время. Баронесса постоянно обращалась с ней сурово и, казалось, боролась сама с собою, словно на что-то решаясь. Наконец как-то вечером получила она письмо, содержанием которого осталась очень довольна.
- Смотри, дрянная девчонка! - сказала она Аврелии, - ты виновата во всем, но я, так и быть, тебя прощаю и не желаю тебе беды, которую ты сама накликала.
С этой минуты она стала с ней опять ласковой и возвратила ей прежнюю свободу, хотя Аврелия давно сама оставила намерение бежать, с тех пор, как злодея ее не было в доме. Так прошло еще некоторое время.
Раз Аврелия, сидя в своей комнате, услышала сильный шум на улице. Горничная выбежала за двери и, возвратясь, объявила, что это была процессия позора, устроенная для сына палача, обвиненного в убийстве, и которого вели с площади, где он был заклеймен железом, обратно в тюрьму. По дороге он думал вырваться и убежать, что и было причиной шума. Аврелия, объятая каким-то страшным предчувствием, бросилась к окну и не ошиблась: в преступнике, привязанном к колеснице, она тотчас узнала своего злодея. Увидя ее, негодяй сжал кулаки и погрозил ей со свирепым взглядом, под впечатлением которого она почти без чувств упала в кресло. Баронесса во все эти дни часто выходила из дома, оставляя Аврелию одну, причем по взглядам старухи она ясно могла догадаться, что они переживают тяжелые времена.
Горничная Аврелии, взятая уже после несчастного ночного приключения, успела, однако, разведать в чем дело и сообщила ей, что в городе только и разговоров было, что о баронессе и ее связи с закоренелым преступником. Аврелия знала, как происходило дело, и полицейские могли быть верными свидетелями в подтверждение ходивших слухов, так как они схватили негодяя в доме баронессы, узнав его по выжженным клеймам на спине, служившим явной уликой его прежней преступной жизни. Хотя горничная Аврелии, видимо, сдерживала язык и не говорила всего, что знала, но Аврелия, однако, могла догадаться, что преступник показал на допросе такие вещи, вследствие которых опасность быть привлеченной к суду и даже арестованной грозила самой баронессе. Таким образом ужасное сознание преступности родной матери во второй раз поразило несчастную девушку, а вместе с тем она поняла, что им невозможно оставаться жить на прежнем месте. Последнее обстоятельство не заставило себя долго ждать, и обе они поспешно покинули город, где оставили по себе такую печальную славу. По дороге заехали они в замок графа, где и случилось все рассказанное выше.
После сватовства графа Аврелия думала успокоиться и забыть все, но каков же был ее ужас, когда баронесса в ответ на ее признание, вместо всякого сочувствия, вдруг закричала страшным голосом:
- Ты родилась на мое вечное горе, несчастное существо! Знай же, что в самом твоем счастье найдешь ты свою беду, если я не переживу твоего брака! Твое рождение принесло мне болезнь! В эту минуту в меня вселился сам сатана!
Сказав эти последние слова, Аврелия упала на грудь графа и со слезами умоляла его удовольствоваться этим признанием и не заставлять ее повторять то, что мать напророчила ей еще в этом бешеном припадке ярости. Она чувствовала себя, по ее словам, до того разбитою своим рассказом, что боялась, как бы ужасная угроза баронессы не оправдалась на ней на самом деле. Граф старался утешить Аврелию как мог, но и он не был в состоянии отделаться от чувства какого-то ужаса, вселившегося в него после ее рассказа. Он невольно сознавался себе сам, что глубокое отвращение к умершей баронессе, восстав в нем с новой силой, набросило черную тень на его светлую до этой минуту жизнь.
Через некоторое время граф стал замечать, что в Аврелии начала происходить какая-то странная перемена. Необыкновенная бледность лица и утомленные глаза указывали явно на болезненное состояние тела, но с тем вместе какая-то загадочная пугливость и вообще все состояние духа заставляли предполагать, что к физическому страданию присоединилось и нравственное расстройство. Она видимо избегала оставаться с мужем наедине, часто запиралась одна в своей комнате, гуляла в парке только по уединенным аллеям, и когда возвращалась домой, то заплаканные глаза обличали явно, что она боролась с какой-то страшной, мучительной мыслью. Напрасно старался граф добиться причины этой внезапной перемены и наконец решился прибегнуть к совету одного известного своим искусством врача. Тот, исследовав Аврелию, признал ненормальность ее положения, но что до ее причин, то он даже обрадовал графа, высказав мысль, что подобная нервная раздражительность в женщинах часто сопровождает первые признаки беременности. Обедая с графом и графиней, врач перевел однажды веселый разговор на это обстоятельство, но на Аврелию слова его не произвели ни малейшего впечатления. Однако она вдруг встрепенулась и стала с жадностью слушать, когда, продолжая ту же тему, распространился врач об одном странном обстоятельстве: дело в том, что женщины в таком положении часто чувствуют непонятные влечения, которым они не могут даже сопротивляться, не причинив вреда себе и будущему ребенку.
Аврелия засыпала врача расспросами, и он, благодаря своей опытности, был в состоянии рассказать множество самых странных и даже смешных подробностей, связанных с такими случаями.
- Впрочем, - прибавил он, - в женщинах случались при подобных обстоятельствах проявления и таких чудовищных инстинктов, что о них страшно упоминать. Так, например, я знал жену одного кузнеца, которую ужасно тянуло к человеческому мясу, и когда муж ее воротился однажды домой пьяным, то она изрезала его ножом, так что он истек кровью и умер.
Едва Аврелия услышала эти слова, как, тотчас же побледнев, упала без чувств со страшными конвульсиями. Припадок был так силен, что врачу, поздно спохватившемуся, что слова его неосторожны, только с великим трудом удалось привести ее в себя и успокоить.
Припадок этот, однако, произвел, по-видимому, благодетельный перелом в общем состоянии графини. Она вообще стала спокойнее, хотя какая-то странность выражения бледного лица и зловещий огонь, порой сверкавший в ее глазах, по-прежнему глубоко тревожили графа. Самым необъяснимым в поведении Аврелии было то, что она решительно отказывалась от пищи и выказывала невыразимое отвращение ко всем блюдам, и преимущественно к мясу, так что часто даже вставала во время обеда и удалялась, не будучи в силах перенести его вида и запаха. Ни убеждения врача, ни просьбы графа не могли принудить ее выпить хотя бы одну ложку лекарства. Так проходили недели и месяцы, а графиня все отказывалась принять какую-либо пищу, так что, наконец, врач должен был сознаться сам себе, что тут замешалась какая-то тайна, до сих пор еще не до конца исследованная наукой. Он покинул замок под каким-то выдуманным предлогом, хотя граф очень хорошо разгадал его мысли и понял, что в положении его жены было что-то загадочное и что медицина не была в состоянии помочь ее болезни. Можно себе представить, в какое состояние это его привело. Но ожидавший его удар был еще страшнее.
Раз один старый, верный слуга графа, улучив минуту, когда он сидел один, рассказал ему, что графиня по ночам куда-то выходила из замка и возвращалась только с рассветом. Холод пробежал по жилам несчастного Ипполита при этом известии. Тут в первый раз только пришло ему на ум, что с некоторого времени он постоянно засыпал около полуночи каким-то тяжелым, неестественным сном и что, вероятно, сон этот был следствием наркотического питья, которое давала ему по вечерам графиня, чтобы незаметно покидать спальню, так как они, вопреки обычаям высшего света, спали в одной комнате. Страшное подозрение в измене запало в его душу! Образ отвратительной матери и черная история с сыном палача вновь сверкнули яркими красками в его сердце. На следующую ночь он дал себе слово добиться, во что бы то ни стало, раскрытия этой тайны, которая, вероятно, была в связи с общим непонятным состоянием духа Аврелии.
Графиня каждый вечер сама приготовляла для него чай и затем удалялась к себе. В этот день он не выпил ни одного глотка и когда, по обыкновению, лег с книгой в постель, то тотчас почувствовал, что в этот раз обыкновенная его сонливость не являлась. Тем не менее он положил книгу в сторону и притворился спящим. Скоро Аврелия тихо и осторожно встала с постели, подошла к графу, осветила ему лицо свечой и, убедясь, что он спит, вышла из комнаты. Сердце Ипполита готово было выпрыгнуть. Быстро вскочил он с постели, накинул плащ и тайком пошел за Аврелией. Ночь была ясная, лунная, так что граф мог видеть фигуру жены в белом ночном платье, несмотря на то, что она прокрадывалась темными тропинками. Пройдя парк, Аврелия направилась к кладбищу и исчезла за стеной. Ипполит быстро пробежал туда же и вошел в незапертые ворота ограды. Там глазам его вдруг представилась кучка каких-то страшных, призрачных фигур. Вглядясь, он увидел, что это было несколько полуобнаженных, старых женщин с растрепанными волосами. Припав к земле, они рвали и грызли зубами, как жадные волки, лежавший среди них вырытый труп! Аврелия была между ними!..
В ужасе бросился граф прочь, пробежал через парк, бежал, сам не зная куда, пока, наконец, не очнулся с занявшейся зарей, весь измученный, в холодном поту, перед воротами замка. Не сознавая сам, что делает, он быстро вбежал на лестницу и бросился в спальню. Аврелия лежала в постели и спала, по-видимому, самым сладким сном. Ипполит думал убедить себя, что виденное им было только страшным сном, или, если он действительно был на кладбище, что доказывал и его вымокший плащ, ласкал себя надеждой, что глаза его были поражены ужасной галлюцинацией. Не ожидая пробуждения графини, он оделся и, велев подать верховую лошадь, поскакал куда глядели глаза. Прогулка ранним свежим утром, по зеленым ароматным полям, среди неумолкаемого пения птиц притупила в душе его страшное впечатление от виденных им ночных ужасов, так что он возвратился успокоенный, по крайней мере, настолько, что мог владеть собой. Но когда оба, и Ипполит и Аврелия, сели обедать, и последняя выказала, как обычно, свое отвращение к мясу, сознание страшной правды внезапно с прежней силой восстало в душе графа. Вне себя от гнева вскочил он из-за стола и крикнул ужасным голосом:
- Адская тварь! Я знаю, почему ты не ешь человеческой пищи! Тебе нужно мясо, вырытое из гробов, проклятая женщина!
Едва успел он произнести эти слова, как Аврелия с диким криком кинулась на него и, точно бешеная гиена, укусила его в грудь. Ипполит так яростно оттолкнул беснующуюся, что она упала на землю, где через несколько минут умерла в ужаснейших конвульсиях.
Граф сошел с ума.
* * *
- Ну, мой дражайший Киприан, - молвил Лотар, после нескольких минут молчания, воцарившегося в кружке друзей, - ты отлично сдержал свое слово. Вампиризм против твоего рассказа может показаться детской игрушкой, способной возбудить только смех. Повесть твоя до того интересна и сверх того, так обильно полита асса-фетидой, что ей порадовался бы всякий человек, у которого вкус извращен до того, что ему уже перестала нравиться свежая, здоровая пища.
- И все-таки, - перебил Теодор, - я должен заявить, что Киприан в своем рассказе умолчал о многом, а некоторых обстоятельств коснулся до того слегка, что о последствиях их можно только догадываться. Мы, впрочем, за это ему все благодарны. Я вспоминаю теперь, что, действительно, читал эту страшную историю в какой-то старой книге, где все ее эпизоды, в особенности же, похождения старой баронессы, развиты с большой любовью, что производит уже совершенно невыносимое впечатление. Я был очень рад, что Киприан не очень распространялся в своем рассказе, и, вспомнив нашего патрона святого Серапиона, позволил себе ужаснуть нас только в самом конце повести. Поглядите на себя в зеркало! Мы все порядочно бледны, и более всего сам рассказчик.
- То, что мы слышали, забывается не так легко, - сказал Оттмар, - и так как в рассказе Киприана выведены живые отдельные фигуры, то, я думаю, он вряд ли может послужить темным фоном для сказки Винцента! Позвольте же мне для того, чтобы окончательно рассеять тяжелое впечатление, сделать небольшую интермедию между слышанной историей и сказкой Винцента. Он уже, кстати, откашливается для того, чтобы обеспечить ясность голоса. А я воспользуюсь этим временем и скажу несколько слов об одном эстетическом чайном обществе, о котором заметку нашел сегодня, перерывая свои бумаги... Ты позволишь, друг Винцент?
- Хотя, - возразил Винцент, - подобные отступления и вообще вся наша болтовня о вампирах и тому подобных вещах, давно уже препятствующая мне открыть рот, будут противны уставу святого Серапиона - но, несмотря на это, - говори друг Оттмар! Часы бегут, и я, как сварливая женщина, утешаюсь тем, что за мной, по крайней мере, остается последнее слово!
- Случай или, вернее сказать, излишняя любезность, - так начал Оттмар, - сделали меня посетителем одного эстетического чайного общества, а так как время проходило там довольно скучно, то я старался всеми способами не оставаться на его собраниях долго. Меня бесило то, что истинно талантливые произведения, прочитываемые там иногда, обыкновенно возбуждали в обществе одну зевоту, тогда как невыносимые стихи какого-то юного, много возмечтавшего о себе поэта, общего любимца гостей, вызывали всеобщий восторг. Поэт этот пробовал свои силы и в чувствительном, и в серьезном, но преимущественно много воображал о своей способности писать эпиграммы. В них, впрочем, всегда оказывался недочет в остроте, и потому он обыкновенно подавал собственным примером знак, когда следовало смеяться, причем ему немедленно начинало вторить все общество. Раз, на одном из таких собраний, я скромно попросил позволения прочесть небольшие стихи, сочиненные мной в счастливый момент вдохновения. Все общество необыкновенно обрадовалось и с охотой согласилось на мою просьбу. Я вынул из кармана листок и прочел:
ЧУДЕСА ИТАЛИИ
Гляжу ли я к востоку,
Лучи зари вечерней
Сияют назади!
Взгляну ли я на запад,
Пленительное солнце
Заглянет мне в лицо!
О чудный край, где могут
Свершаться перед нами
Такие чудеса!
"Прелестно! Божественно! Милейший господин Оттмар! Как это глубоко прочувствовано! Как хорошо!" - так воскликнула хозяйка дома, а вслед за ней и толпа одетых в черные фраки юношей, с великолепными жабо. Одна молодая барышня даже отерла выступившую у нее на глазах слезу умиления. По общему требованию, я стал продолжать, придав своему голосу самое трогательное выражение и на этот раз прочел следующее:
Малютка юнкер Мас
Скворца себе припас,
За ним не доглядел,
Скворец и улетел!
И юнкер Мас опять
Один стал поживать!
Новый восторг и новые похвалы! Вся публика громко требовала продолжения. Я скромно ответил, что подобные, глубоко обдуманные вещи, обнимающие жизненные вопросы со столь разнообразных сторон, будучи прочитаны в неумеренном количестве, могут подействовать слишком сильно на нервы дам, а потому я и предпочитаю лучше сообщить несколько эпиграмм, в которых слушатели, конечно, не откажутся признать присутствие главного качества эпиграммы, а именно - соли. Я прочел:
Толстяк хозяин Шрейн
Любил один рейнвейн,
И раз хватил так много,
Что отдал душу Богу.
Сосед же Грау сидит
Да со смехом говорит:
"Хозяин Шрейн толстяк!
Когда бы не пил так
Зараз ты очень много
Не отдал душу б Богу".
Когда общество достойно выразило свое изумление по поводу блестящего остроумия этой эпиграммы, я выступил с другой:
Раз Гамму Гумм сказал: "Ты что-нибудь слыхал о книге Ганзена?" - "А ты ее читал?" - Спросил так Гамм. А Гумм-хитрец на это ему с улыбкою лукаво молвил: "Нету!"
Все громко рассмеялись, а хозяйка дома даже сказала, погрозив мне пальцем: "О злой! Можно ли быть колким до такой степени!" Один из гостей, слывший в обществе за непогрешимого судью и критика, горячо пожал мне руку со словами: "Отлично! Благодарю!" Только юный поэт обернулся ко мне спиной, а молодая барышня, пролившая слезы над "Чудесами Италии", подойдя ко мне со скромно опущенным взором, сказала, что сердце женщин способно более помнить чувство, чем остроумие, и потому она убедительно просит меня дать ей списать первое стихотворение. Я обещал, поцеловав, как следует восторженному поэту, ручку прекрасной просительницы, что, впрочем, сделал больше для того, чтобы еще более взбесить юного стихотворца, бросившего на меня взгляд василиска.
- Замечательно, - прервал своего друга Винцент, - что рассказ твой, любезный Оттмар, по странному случаю может служить отличным прологом для моей сказки. Я прошу вас вспомнить слова Гамлета: "Что это? Пролог или изречение вроде тех, что вырезывают на кольцах?" В рассказе Оттмара прошу всех запомнить личность юного раздраженного поэта, потому что он, как вы увидите, явится и героем моей сказки. Итак, я начинаю чтение и не прерву его до конца, который, хотя и дался мне с трудом, но, к счастью, вышел довольно удачным.
Винцент прочел:
КОРОЛЕВСКАЯ НЕВЕСТА
ГЛАВА ПЕРВАЯ
в которой повествуется о многих личностях
и их отношениях между собой, а также
подготовляются чудесные приключения,
которые будут изложены в следующих главах.
Был благословенный год. Овес, рожь, пшеница и ячмень зеленели и наливались на полях; крестьянские парни и девушки целые дни не покладая рук работали на своих огородах, а скот с наслаждением щипал сочную траву. Деревья сгибались под тяжестью вишен, которых было так много, что несметные стада воробьев не могли исклевать даже половины, несмотря на все их желание это сделать. Словом, все, что было живого, радовалось и веселилось на роскошном пире природы. Но лучше всего росли и зеленели овощи в огороде господина Дапсуля фон Цабельтау, так что фрейлейн Аннхен не могла довольно нарадоваться, любуясь на своих питомцев.
Надо, однако, нам сообщить читателю, кто такие были господин Дапсуль фон Цабельтау и Аннхен.
Вероятно, любезный читатель, тебе случалось во время твоих путешествий посетить прекрасную страну, которую орошает Майн. Не правда ли, ты не мог противиться обаянию благоуханного ветерка, подергивавшего при свете солнца золотой рябью тихую поверхность воды и, наверное, выйдя из тесной кареты, предпочитал пройтись пешком по прохладной роще, пройдя через которую ты выходил к прекрасной долине с небольшой деревушкой в ней. В деревне тебе, конечно, попадал навстречу всякий раз худощавый человек, странный костюм которого непременно привлекал твое внимание. На нем была маленькая шляпа из серого войлока, черный как смоль парик, серый камзол, жилет и панталоны, такого же цвета чулки, а в руках серая, покрытая лаком палка. Раскачивающейся походкой идет он обычно навстречу, устремив на тебя большие, глубоко запавшие глаза, но, по-видимому, совсем не замечает тебя.
"С добрым утром, сударь!" - кричишь ты, когда он едва не сшибает тебя с ног. Он вздрагивает, словно внезапно пробудившись от глубокого сна, приподнимает небольшую шляпу и глухим, плаксивым голосом отвечает:
- Доброго утра! Какая у нас славная погода! А бедные жители Санта-Круца! Представьте! Два землетрясения кряду, и потом дожди и дожди без перерыва!
Конечно, любезный читатель, слова эти решительно ставили тебя в тупик на счет того, что следовало отвечать странному незнакомцу, но он, не дожидаясь ответа, прибавлял тем же тоном:
- Да благословит вас, сударь мой, небо! Вы родились под счастливой звездой! - и затем поспешно уходил прочь.
Странный этот человек был не кто иной, как сам господин Дапсуль фон Цабельтау, владелец славной деревеньки, которая была перед твоими глазами. Придя туда с хорошим аппетитом в надежде позавтракать, ты, без сомнения, сейчас же убеждался, что в корчме ничего нельзя было достать порядочного, и если ты не довольствовался одним молоком с хлебом, то тебе, наверно, указывали господский дом с советом отправиться туда, прибавив, что там уж фрейлейн Анна сумеет угостить на славу. Ты отправлялся туда и по первому впечатлению мог только сказать, что в доме этом были окна и двери, такие же как и в замке барона фон Тондертонктонка в Вестфалии, но, вглядевшись, ты замечал, что на дверях красовался вырезанный из дерева герб фамилии фон Цабельтау и что все строение было прислонено к живописным останкам полуразрушенного замка, от которого уцелела только часть стены с воротами, ведшими в обнесенный когда-то стенами двор, да высокая сторожевая, сложенная из камня башня.
Из дверей, украшенных гербом, выбегала тебе навстречу молодая, краснощекая девушка со светлыми волосами, очень хорошенькая, хотя и довольно плотного сложения. Увидя ее, ты, конечно, не мог преодолеть желания войти в дом, а будучи там, ты уже, наверно, был принят и угощен прекрасным молоком с бутербродами, ветчиной, как будто из Байонна, и стаканом прекрасной свекольной водки. Угощая тебя, девушка, которая была не кто иная, как фрейлейн Аннхен фон Цабельтау, много и бойко толковала о своем хозяйстве, причем ты, конечно, немало изумлялся ее познаниям в этом деле. Скоро потом с улицы раздавался громкий голос: "Анна! Анна! Анна!", ты вздрагивал, но фрейлейн Аннхен спешила тебя успокоить словами:
- Это вернулся папаша с прогулки и требует, чтобы ему подали завтрак в его ученый кабинет.
- Ученый кабинет? - произносил ты с изумлением.
- Да! - отвечала Аннхен, - ученый кабинет папаши там, на верхушке башни, он зовет меня через разговорную трубу.
Затем ты мог видеть, любезный читатель, как Аннхен отворяла дверь башни и опрометью бежала туда с точно таким же завтраком и графином водки, каким угощала тебя. Затем она так же скоро возвращалась и вела тебя прогуляться в свой огород, где быстро и скоро начинала показывать рапунтику, плюмаж, английский турнепс, великого могола, зеленоголовок и т.д. и т.д., чем приводила тебя в немое изумление, так как ты в твоем неведении не видел в огороде ровно ничего, кроме обыкновенных капусты и салата.
Я полагаю, любезный читатель, что во время твоего короткого посещения Дапсульгейма ты приобрел о нем достаточно сведений, чтобы связать с понятием о нем те странные, невероятные вещи, которые я намерен тебе рассказать.
Господин Дапсуль фон Цабельтау в молодости никуда не отлучался из замка своих родителей, владевших значительным состоянием. Его старый учитель, замечательный оригинал, учивший его в особенности восточным языкам, развил в нем, между прочим, вкус к мистике или, говоря проще, к фантастическим бредням. Умирая, старик завещал своему воспитаннику целую библиотеку мистической чепухи, в которую Дапсуль, придя в возраст, погрузился до ушей. По смерти своих родителей молодой студент предпринял долгое путешествие, отправясь по совету учителя в Египет и Индию. Возвратясь через четыре года домой, он нашел, что дальний родственник, управлявший в это время его имением, управился так хорошо, что из всего богатого состояния ему осталась только деревенька Дапсульгейм. Тем не менее господин Дапсуль, всегда стремившийся более к золоту истины, чем к золоту земному, нашел даже в этом случае предлог трогательно поблагодарить своего родственника за то, что тот сберег ему хорошенький Дапсульгейм с высокой сторожевой башней, очень удобной для астрологических наблюдений, так что он тотчас же расположил на ее вершине свой ученый кабинет. Родственник скоро сумел внушить господину Дапсулю, что ему необходимо жениться. Тот сразу согласился и выбрал жену по указанию того же обязательного родственника. Брак, впрочем, был недолговечен. Госпожа Дапсуль умерла, родив своему мужу дочь. Родственник распоряжался и свадьбой, и крестинами, и похоронами, так что Дапсуль, сидя на своей башне, заботился обо всем этом очень мало, тем более, что в это время ожидалось на небе появление очень редкой кометы, дурному влиянию которой он и приписывал все эти несчастные события.