Пока Ментенон, говоря так, почти насильно заставила Скюдери взять ящичек, Кардильяк вел себя совершенно как сумасшедший. Он то бросался перед Скюдери на колени, целовал ее платье, руки, стонал, вздыхал, плакал, вскакивал, то опять начинал бегать по комнате, и, наконец, задевая за стулья и столы, так что стоявшие на них фарфоровые и другие дорогие вещи задрожали, бросился вон из комнаты. Испуганная Скюдери невольно воскликнула: "Господи Боже! Скажите, что с ним сделалось?" На что Ментенон, лукаво улыбнувшись, что совершенно противоречило ее строгому характеру, отвечала:
   - Разве вы не видите, что Кардильяк в вас влюблен и по заведенному порядку повел атаку на ваше сердце дорогими подарками?
   Затем, продолжая шутку в том же тоне далее, стала она с комическим видом уговаривать Скюдери не быть слишком жестокой к несчастному воздыхателю. Скюдери, подстрекаемая сама этим шутливым тоном, начала отвечать множеством остроумных ответов: говорила, что если дело действительно зашло так далеко, то, пожалуй, она сама чувствует, что вынуждена будет объявить себя побежденной, показав таким образом свету невиданный пример семидесятитрехлетней невесты с незапятнанной репутацией. Ментенон бралась приготовить сама свадебный венок и обещала выучить новобрачную, как вести дом и все хозяйство, чего такое молодое и неопытное существо, конечно, не сумело бы сделать.
   Когда Скюдери, наконец, встала, чтобы откланяться, прежний ее страх, несмотря на последние минуты веселости, возвратился снова, едва пришлось ей волей-неволей взять драгоценный ящичек.
   - Дорогая маркиза! - сказала она. - Вы, конечно, хорошо понимаете, что я никогда не вздумаю воспользоваться сама этими драгоценностями! Что там ни говорите, все-таки уборы побывали в руках злодеев, предавших свои души вечной погибели. Мне страшно подумать о крови, которая, чудится мне, каплет с этих бриллиантов, а, кроме того, само поведение Кардильяка кажется мне в высшей степени странным и невольно наводящим ужас. Не скрою от вас, что внутренний, тайный голос постоянно шепчет мне, будто во всем этом непременно должна заключаться какая-то ужасная тайна, хотя, с другой стороны, я никак не могу себе представить, в чем эта тайна может состоять, особенно если предположить, что тут замешан такой честный и достойный человек, как Кардильяк, который не может быть в связи с чем-нибудь дурным. Во любом случае верно то, что я никогда не решусь надеть эти бриллианты.
   Ментенон полагала, что Скюдери уже слишком преувеличивает значение всего дела, но на просьбу последней, сказать по совести, чтобы сделала бы она сама на месте Скюдери, маркиза ответила, что бросила бы скорее весь убор в Сену, чем позволила себе когда-нибудь его надеть.
   На другой день Скюдери описала в очень милых стихах приключение свое с Кардильяком и вечером прочла их в комнатах Ментенон королю. Особе Кардильяка немало досталось в этих стихах при описании его шуточного сватовства к семидесятитрехлетней деве с незапамятной древностью рода, и вообще все произведение было проникнуто самым милым комизмом без малейшей примеси неприятного оттенка всей истории. Король от души смеялся, слушая чтение, и поклялся, что сам Буало должен уступить пальму первенства Скюдери, потому что во всю жизнь не написал ничего забавнее и остроумнее.
   Через несколько месяцев случилось однажды Скюдери проезжать через Новый мост в карете со стеклами, принадлежавшей герцогине Монтансье. Кареты со стеклами были тогда только что изобретенной новинкой, и потому толпы зевак обыкновенно останавливались на улице поглазеть при всяком проезде подобного экипажа. Так и в этот раз густая толпа народа окружила на Новом мосту карету герцогини Монтансье, так что лошади почти не могли двигаться. Вдруг громкие крики и брань долетели до ушей Скюдери, и вслед за тем увидела она, что какой-то человек, расталкивая направо и налево людей кулаками, старался всеми силами пробиться к карете. Когда он подошел ближе, оказалось, что это был совсем еще молодой человек, с бледным как смерть лицом и пронзительным, отчаянным взглядом. Добравшись с трудом до кареты, внезапно вскочил он на подножку и, прежде чем Скюдери успела ахнуть, бросил ей на колени небольшую сложенную записку, а сам, мгновенно соскочив на землю, кинулся опять в толпу, в которой и исчез, пробивая себе дорогу по-прежнему локтями и кулаками. Мартиньер, сидевшая в карете со своей госпожой, едва увидела молодого человека, испустила крик ужаса и без чувств упала на подушки. Скюдери стала дергать шнурок, приказывая кучеру остановиться, но тот, напротив, почему-то еще сильнее ударил лошадей, так что они, рванувшись с пеной на удилах, в одно мгновение с громом и шумом пронесли карету по всему Новому мосту. Скюдери вылила чуть не всю свою скляночку спирта на лежавшую в обмороке Мартиньер, и когда та очнулась, вся бледная, с выражением прежнего ужаса на лице, то первыми словами, которые она произнесла, судорожно прижимаясь к своей госпоже, были:
   - Ради небесной Владычицы, чего хотел этот ужасный человек? Ведь это был он! Он самый, который принес тогда ночью ящичек!
   Скюдери старалась всеми силами успокоить бедную Мартиньер, уверяя, что ничего дурного не случилось и что, вероятно, узнают они все из брошенной в карету записки. С этими словами развернула она бумажку и прочла:
   "Неумолимая судьба угрожает мне погибелью, которую вы одна можете отклонить. Умоляю вас, как только может умолять свою мать преданный, нежно любящий сын, возвратите Кардильяку ожерелье и браслеты под предлогом переделки, починки или чего хотите. От этого зависят ваше благосостояние и сама жизнь. Если вы не сделаете этого до послезавтра, то я проникну в ваш дом и убью себя на ваших глазах!"
   - Ну, - сказала Скюдери, кончив чтение, - теперь ясно, что если этот загадочный человек действительно принадлежит к шайке злодеев и убийц, то против меня, по крайней мере, он не имеет никакого дурного умысла. Если бы ему удалось поговорить со мною в ту ночь, то кто знает, какие неожиданные обстоятельства могло бы это открыть и предупредить, тогда как теперь должна я напрасно теряться в догадках, что все это значит. Но что бы там ни было, я, безусловно, прислушаюсь к совету и рада буду сама отделаться от этого убора, который постоянно кажется мне чем-то вроде талисмана, непременно приносящего несчастье. Кардильяк же, получив его обратно, по своему старому обычаю, не так легко выпустит его из рук.
   На следующий же день хотела Скюдери отправиться с бриллиантами к мастеру. Но как назло с самого утра была она осаждена самыми блестящими умами всего Парижа, явившимися кто со стихами, кто с трагедией, а кто с интересным анекдотом. Едва успел кончить чтение трагедии Лашапель, глубоко уверенный, что ничего подобного не написал бы даже Расин, как Расин сам внезапно явился в двери и уничтожил чтение своего соперника патетическим монологом какого-то короля. А там и Буало осветил черный трагический небосклон фейерверком своего остроумия, осмеивая то того, то другого, доказывая таким образом, что весело и умно болтать можно не об одной только вновь построенной архитектором Перро колоннаде Лувра.
   После полудня Скюдери должна была ехать к герцогине Монтансье, и, таким образом, посещение Кардильяка было отложено до следующего утра.
   Страшное беспокойство тяготило во все это время ее душу. Образ молодого человека постоянно рисовался перед ее глазами, и точно какое-то смутное воспоминание шептало ей, что она уже видела раньше эти черты. Ночью, посреди дремоты, вдруг с испугом просыпалась она под гнетом неотвязной мысли, упрекавшей ее совесть в том, что она поступила легкомысленно, отказав протянуть руку помощи несчастному, готовому погибнуть и взывавшему к ней о спасении, и все казалось ей, что сама судьба назначила ее предупредить и открыть ужасное преступление. Едва занялось утро, она быстро встала, оделась и, захватив с собой ящичек, немедленно отправилась к Кардильяку.
   Приехав на улицу Никез, где жил Кардильяк, увидела Скюдери несущиеся к дому ювелира со всех сторон толпы народа. Слышались крики, вопли, шум. Полиция с трудом сдерживала любопытных, старавшихся проникнуть внутрь дома. Из волнующейся толпы доносились угрожающие восклицания: "Смерть!.. Смерть убийце!.. На куски его!". Наконец, показался Дегре с большим отрядом стражи, перед которыми толпа немедленно открыла проход. Двери дома отворились, и из них стражники почти вынесли на руках бледного молодого человека в цепях, встреченного бушующей толпой взрывом самых грозных проклятий и ругательств. В ту же минуту чей-то отчаянный, пронзительный крик долетел до слуха перепуганной и пораженной каким-то нехорошим предчувствием Скюдери. "Вперед! Скорее вперед!" - крикнула она вне себя кучеру, который ловким оборотом сумел наконец проехать, никого не задев, сквозь несметную толпу и остановиться вплотную подле дверей дома Кардильяка.
   Выглянув в окно, увидела Скюдери Дегре и перед ним на коленях молоденькую, красивую девушку, с рассыпавшимися по плечам волосами, полуодетую, с выражением отчаяния на лице. Обнимая его колени, кричала она голосом, от которого разрывалось сердце: "Он невиновен! Невиновен!". Напрасно старался Дегре со своими людьми оттолкнуть ее прочь и поднять с земли. Наконец высокий, грубый стражник, схватив несчастную неуклюжей рукой, оторвал ее от Дегре и с такой силой толкнул в сторону, что она без чувств упала на каменную мостовую. Тут Скюдери не могла уже более выдержать.
   - Ради самого Господа, что случилось? - воскликнула она и, отворив сильным движением руки дверцу, вышла из кареты.
   Толпа с уважением очистила ей дорогу, между тем как две каких-то сострадательных женщины, подняв несчастную девушку, усадили ее на ступеньки крыльца и, стараясь привести в чувство, растирали ей лоб и виски. Скюдери, приблизясь к Дегре, с горячностью повторила свой вопрос.
   - Ужасное происшествие! - ответил Дегре. - Сегодня рано утром Кардильяк найден убитым ударом кинжала. Убийца его собственный подмастерье Оливье Брюссон, и мы сейчас ведем его в тюрьму.
   - А девушка! Кто она? - с живостью спросила Скюдери.
   - Это Мадлон, дочь Кардильяка, - отвечал Дегре. - Злодей был ее любовником. Вон она плачет и воет, уверяя всеми святыми, что Оливье невиновен, но сама наверняка знает что-нибудь по этому делу, и сейчас я ее тоже отправлю в Консьержери.
   Сказав это, Дегре бросил на бедное дитя такой злобный, свирепый взгляд, что Скюдери невольно вздрогнула. Между тем несчастная девушка пришла немного в себя и испустила слабый вздох, но все еще не была в состоянии двигаться и лежала без движения на крыльце, так что окружавшие ее не знали, следовало ли ее взять и внести в дом или оставить тут, пока она не опомнится. Глубоко тронутая страданием девушки и взволнованная грубостью Дегре и его помощников, Скюдери не могла сдержать невольных слез. Вдруг глухой шум послышался на лестнице, и вслед затем вынесли из дверей тело Кардильяка.
   - Я беру девушку к себе, - решительно сказала Скюдери, - а вы, Дегре, можете позаботиться об остальном.
   Тихий ропот одобрения послышался в толпе. Женщины подняли бедную девушку; сотни рук с готовностью бросились им помочь, и таким образом высоко поднятая в воздух, она была бережно перенесена в карету среди благословений, расточаемых всей толпой доброй заступнице, успевшей своим вмешательством спасти невинность от рук кровожадного правосудия.
   Усилия Серона, лучшего из тогдашних парижских врачей, смогли привести в себя Мадлон, долгое время остававшуюся в совершенно бесчувственном состоянии. Скюдери довершила старания врача, ласково уговаривая девушку не отчаиваться, пока, наконец, ободренная этими кроткими попечениями, она не разрыдалась, облегчив тем самым стесненное дыхание. Получив возможность говорить, Мадлон рассказала, не переставая плакать, своей благодетельнице всю ужасную историю этого дела.
   Около полуночи, по словам Мадлон, была она разбужена легким стуком в дверь и услышала затем голос Оливье, умолявшего ее встать, потому что отец ее - при смерти. В страхе выскочила она из постели и открыла дверь. Оливье, бледный, растерянный, с каплями холодного пота на лбу, со свечой в руке, привел ее, шатаясь, в мастерскую, где увидела она своего отца, простертого на постели, лежавшего в последней предсмертной агонии. С воплем отчаяния бросившись к нему, увидела Мадлон, что рубашка Кардильяка была вся окровавлена. Оливье затем отвел ее от умиравшего и, открыв рубашку, стал обмывать зиявшую на левой стороне груди рану, прикладывая к ней смягчающую мазь. Скоро раненый открыл глаза, перестал хрипеть и, взглянув с одушевлением на Мадлон и Оливье, взял их руки и соединил вместе. Оба упали на колени перед постелью умирающего, который между тем снова заметался с громким стоном и затем, подняв с усилием глаза к небу и глубоко вздохнув, скончался. Оба громко зарыдали. Оливье же ей рассказал, что, отправясь по приказанию Кардильяка с ним ночью по какому-то делу, подверглись они нападению разбойников и Кардильяк был смертельно ранен на его глазах, после чего он, с трудом взвалив тяжелое тело на плечи, принес его домой. С наступлением утра прочие жильцы дома, встревоженные слышимыми ими ночью стонами и плачем, поспешили в комнату Кардильяка и нашли обоих молодых людей, безутешно рыдавших на коленях перед его телом. Весть об убийстве распространилась; явилась полиция и, заподозрив в совершении преступления Оливье, повела его в тюрьму. Мадлон с плачем и отчаянием клялась в его невиновности; приводила примеры его добродетели и любви к убитому, которого он всегда почитал и уважал, как родного отца; рассказывала, как любил молодого человека сам Кардильяк, как готов был отдать ее за него замуж, несмотря на его бедность, руководясь в этом случае исключительно верой в его доброе сердце и трудолюбие. Все это передала Мадлон Скюдери с самой искренней печатью правды и уверенности и кончила словами, что если бы она собственными глазами видела, как Оливье проткнул кинжалом грудь ее отца, то и тут усомнилась бы в его виновности, подумав скорее, что это был принявший его образ дьявол, чем решилась обвинить доброго, честного Оливье в таком ужасном преступлении.
   Скюдери, глубоко растроганная несчастьем Мадлон и склонная сама считать Оливье невинным, немедленно стала собирать справки, которые могли бы подтвердить ее рассказ, причем оказалось, что та часть рассказа Мадлон, в которой она говорила о дружеских, близких отношениях Оливье с Кардильяком, подтверждалась вполне. Прислуга, соседи - все единодушно подтвердили, что Оливье был всегда образцом честного, прилежного ученика; никто не мог сказать против него дурного слова, но едва речь заходила о том, кто же совершил злодеяние, все в сомнении качали головами и признавались, что во всем этом кроется какая-то страшная, непроницаемая тайна.
   Оливье, приведенный на допрос в chambre ardente, твердо и прямо отрицал, как узнала Скюдери, возводимое на него обвинение, утверждая, что Кардильяк подвергся нападению на его глазах на улице и что он принес его еще живым домой, где он вскоре и умер. Таким образом, и это показание было совершенно согласно с рассказом Мадлон.
   Скюдери беспрестанно заставляла Мадлон повторять для себя малейшие, какие только она могла припомнить подробности несчастного случая. Так выспрашивала она, не произошло ли в последнее время между Оливье и Кардильяком какой-нибудь ссоры, не был ли Оливье вспыльчивого характера, который иногда выводит из себя даже искренних и добрых людей, толкая их невольно на совершение тяжелых преступлений? Но чем живее описывала в ответ на это Мадлон постоянные мир и согласие, в которых жили они все трое, тем бледнее становилась в душе Скюдери тень подозрения на обвиняемого в подлежащем смертной казни преступлении Оливье. Допуская даже мысль, что, несмотря на все ею слышанное, убийцей Кардильяка был все-таки Оливье, Скюдери не могла отыскать ни одного предлога, побудившего его на совершение этого преступления, которое вместо всяких выгод расстроило бы, наоборот, его собственное счастье. И действительно: несмотря на то, что он был беден, хотя и трудолюбив, ему удалось приобрести расположение богатого хозяина, дочь которого он любил. Хозяин благосклонно относился к этой любви и счастье и довольство ожидали Оливье впереди! Если предположить даже, что увлеченный порывом гнева подмастерье точно убил своего благодетеля и будущего тестя, то какие же дьявольские должен он был иметь сердце и терпение, чтоб так упорно потом запираться во всем! Убежденная этими доводами окончательно в невинности Оливье, Скюдери дала себе слово спасти бедного юношу во что бы то ни стало.
   Придумывая, как это сделать, пришла она к заключению, что прежде чем обратиться с просьбой о милосердии непосредственно к королю, следовало бы сначала поговорить с Ла-Рени и сообщить ему все обстоятельства, говорившие в пользу невиновности Оливье; этим, надеялась она, можно будет расположить его в пользу подсудимого, а затем подействовать через него и на судей.
   Ла-Рени принял Скюдери с глубочайшим уважением, на что, впрочем, она, будучи высоко почитаема самим королем, имела полное право рассчитывать. Спокойно выслушал он все, что думала она о преступлении и характере обвиненного в нем Оливье, причем чуть заметная насмешливая улыбка была единственным вызванным в нем знаком внимания к патетическим словам Скюдери, которая красноречиво, со слезами на глазах распространялась по поводу того, что всякий судья должен быть не врагом обвиняемого, а, напротив, обращать внимание и на благоприятные для него стороны дела. Когда наконец Скюдери кончила, вытирая слезы, Ла-Рени повел свою речь так:
   - Я прекрасно понимаю, - говорил он, - что ваше, милостивая сударыня, доброе сердце, тронутое слезами молоденькой, любящей девочки, верит всему, что она говорит и что вы даже не в состоянии вообразить себе возможности совершения подобного преступления. Но совершенно иначе должен рассуждать судья, привыкший срывать маску с гнуснейших притворств. Я не имею права открывать кому бы то ни было хода уголовных процессов. В этом деле исполняю я только свою обязанность и очень мало забочусь о том, что скажет о моих действиях свет. Chambre ardente не знает иных кар, кроме огня и крови, и злодеи должны трепетать перед ее приговорами, но перед вами, сударыня, я не желаю прослыть извергом и чудовищем, а потому объясню вам в коротких словах неоспоримость преступления злодея, который, благодарение небу, не избегнет заслуженного наказания. Ваш проницательный ум, уверен я, поймет тогда сам неуместность вашего заступничества, которое делает честь вашему доброму сердцу, но мной принято в соображение быть не может. Итак, я начинаю: утром того несчастного дня Кардильяк был найден мертвым, убитый ударом кинжала. Никого при этом с ним не было, кроме его подмастерья Оливье и дочери. При обыске в комнате Оливье найден между прочими вещами кинжал, покрытый свежей кровью и приходившийся как раз по мере раны убитого. Оливье уверяет, что Кардильяк был убит ночью на его глазах при попытке ограбления. Это не доказывается ничем. Напротив, естественно рождается вопрос, если Оливье был с ним, то почему же он его не защищал? Почему не задержал убийцу? Почему не кричал о помощи? Он объясняет, что Кардильяк шел перед ним в пятнадцати или двадцати шагах. "Почему так далеко?" - "Так хотел Кардильяк", - уверяет подсудимый. - "А что делал Кардильяк так поздно на улице?" Этого подсудимый не знает. "Но ведь прежде Кардильяк никогда на выходил позже девяти часов?" Вопрос этот приводит Оливье в видимое смущение; он начинает плакать, запинаться, снова принимается уверять, что в эту ночь Кардильяк в самом деле вышел и был убит. Но тут, заметьте это хорошенько, является новая улика: доказано положительно, что Кардильяк не думал выходить этой ночью из дома, и потому показания Оливье становятся очевидной ложью. Наружная дверь запиралась тяжелым замком, который, когда дверь отворяют или запирают, производил сильный шум, да и сама дверь поворачивалась на тяжелых петлях с таким скрипом, что, как доказал произведенный опыт, скрип этот был слышен в верхнем этаже дома. В нижнем этаже, как раз возле двери, живет старый Клод Патрю со своей экономкой, очень еще живой, веселой женщиной, несмотря на то, что ей почти восемьдесят лет. И он, и она слышали, как Кардильяк в этот вечер как обычно поднялся наверх ровно в девять часов, запер с обыкновенным шумом дверь, заложив ее засовом, потом спустился вновь, громко прочел свою вечернюю молитву и затем, насколько можно было судить по стуку дверей, прошел в свою спальню. Клод Патрю, подобно всем старым людям, страдает бессонницей и не мог сомкнуть в эту ночь глаз. Экономка показывает, что около половины десятого вышла она из кухни, зажгла свечу, села к столу с господином Клодом и стала читать старую хронику, между тем как старик то садился в свое кресло, то опять вставал и прохаживался по комнате, думая утомить себя и нагнать таким образом сон. По словам обоих, в доме царствовала невозмутимая ничем тишина до полуночи. Но тут вдруг послышались торопливые шаги, сначала на лестнице, а потом и в верхней комнате. Затем что-то тяжелое и мягкое вдруг глухо упало на пол, и вместе с тем послышался продолжительный жалобный стон. Страх и подозрение, что совершилось какое-нибудь злодейство, мигом запало в душу обоих. Наступившее утро доказало, что подозрение это было не напрасно.
   - Но, однако, - возразила Скюдери, - скажите мне, ради всех святых, неужели после всего, что вам рассказала я, находите вы хотя бы малейший предлог, который мог бы побудить Оливье совершить это преступление?
   - Ба! - ответил Ла-Рени. - Кардильяк, во-первых, был богат; его камни славились своей ценностью.
   - Но ведь все это, - перебила Скюдери, - в любом случае досталось бы его дочери, а Оливье, вы знаете сами, должен был на ней жениться.
   - Что ж за беда! - отвечал Ла-Рени. - Очень вероятно, что Оливье должен был с кем-нибудь поделиться добычей, а может быть даже и совершил убийство в сообщничестве с другими.
   - Делиться!.. В сообщничестве с другими! - в ужасе воскликнула Скюдери.
   - Знаете ли вы, - продолжал Ла-Рени, - что Оливье был бы уже давно казнен на Гревской площади, если бы мы не подозревали, что существует связь между его преступлением и теми злодействами, которые наводят в последнее время такой ужас на весь Париж? Оливье, по всему следует думать, принадлежит к той проклятой шайке грабителей, которым, несмотря на все наши труды и бдительность, удавалось до сих пор ловко нас дурачить, оставаясь при этом безнаказанными в насмешку над самим правосудием! Но через Оливье узнаем мы все! Рана Кардильяка совершенно такая же, какие оказывались у всех убитых и ограбленных, где бы ни случалось нападение - на улице или в доме. Но что всего более говорит в пользу моих предположений, так это то, что со времени ареста Оливье Брюссона убийства и грабежи совершенно прекратились, и теперь парижские улицы безопасны ночью точно также, как светлым днем. Достаточное доказательство, что Оливье, без сомнения, стоял во главе всей шайки. Он, правда, пока еще в этом запирается, но есть средства заставить его заговорить и против его собственного желания.
   - А Мадлон! - воскликнула Скюдери. - Что будет с этой несчастной, невинной девочкой?
   - Что до Мадлон, - ответил Ла-Рени, язвительно усмехнувшись, - то, признаюсь, я сильно подозреваю ее в сообщничестве с Оливье. Припомните, как она у тела убитого отца плакала только об арестованном любовнике!
   - Что вы говорите! - воскликнула Скюдери. - Убить отца! Подозревать в этом такого ребенка!
   - Вспомните Бренвилье! - холодно возразил Ла-Рени. - Во всяком случае, я должен вперед просить у вас прощение, если по дальнейшему ходу дела буду поставлен в необходимость взять эту девушку у вас в доме и отослать в Консьержери.
   Скюдери была совершенно вне себя от этого ужасного подозрения. Ей казалось, что в сердце этого страшного человека не существует веры в привязанность и добродетель и что во всем видит он одни достойные свирепой казни преступления.
   - Будьте хоть немного человечнее! - вот все, что могла она с трудом проговорить, вставая и покидая Ла-Рени.
   Спускаясь по лестнице, по которой Ла-Рени почтительно и церемонно ее проводил, Скюдери вдруг остановилась под впечатлением внезапно сверкнувшей в ее уме мысли: а что если бы позволили ей видеть несчастного Оливье Брюссона? Не раздумывая долго, немедленно обратилась она с этой просьбой к президенту. Ла-Рени, со своей обычной, неприятной улыбкой, отвечал, пожав плечами:
   - Вы хотите, не доверяя тому, что мы видели собственными глазами, и следуя внушению вашего внутреннего голоса, убедиться сами в виновности или невиновности Оливье? Пусть будет по-вашему, и если вы только не боитесь очутиться в гнезде разбоев и преступлений, если вам не противно будет своими глазами увидеть их во всем многообразии, то через два часа ворота Консьержери будут перед вами открыты. К вам приведут этого Оливье, чья судьба так сильно вас занимает.
   Скюдери действительно далеко не была убеждена словами Ла-Рени в виновности молодого человека. Как ни сильны были говорившие против него улики, не заставившие бы поколебаться ни одного судью в мире для вынесения строгого приговора, все-таки, с другой стороны, картина семейного счастья, которую так живо изобразила Мадлон, рассеивала в глазах Скюдери всякое подозрение, и скорее готова была она совершенно отказаться от разгадки этой непроницаемой тайны, чем допустить предположение, против которого возмущалось все ее существо.