- Делайте, что хотите, - отвечал Лотар, гораздо, однако, мягче, чем прежде, - делайте, что хотите, но не требуйте ничего от меня; присутствовать, впрочем, на Серапионовых собраниях я буду и предлагаю, в виду того, что Теодору нужен свежий воздух, устроить их где-нибудь на открытом месте.
   Друзья, посоветовавшись, назначили последнее число текущего мая днем, а прекрасный, лежавший неподалеку, уединенный сад, местом будущего Серапионова собрания.
   * * *
   Быстро налетевшая гроза окропила деревья и кусты немногими, тяжелыми каплями небесного, живительного бальзама и освежила духоту жаркого дня. Прекрасный сад стоял в полном блеске, весь пропитанный ароматом листьев и цветов и оглашаемый щебетаньем и чириканьем бесчисленных птиц, порхавших среди орошенных дождем деревьев.
   - Как чувствую я эту живительную свежесть! - воскликнул Теодор, занимая вместе со своими друзьями место в тени густых лип. - Малейший след болезни исчез, и мне кажется, в меня точно вселилась вторая жизнь, наслаждающаяся сама собой. Надо было именно испытать такую болезнь, чтобы сделаться способным почувствовать то, что чувствую я теперь, укрепленный духом и телом и вылеченный окончательно этим самым чувством, заставляющим нас ощутить веяние мирового духа. Мне кажется, что живительное дыхание природы вырывается из моей собственной груди и что я, потеряв всякую тяжесть, ношусь под простирающимся над нами голубым небесным сводом!
   - Это чувство, - возразил Оттмар, - доказывает, дорогой друг, что ты выздоровел окончательно и должен вечной благодарностью Богу за то, что Он одарил тебя достаточно крепкой натурой, чтобы перенести такую болезнь. Я удивляюсь даже тому, что ты выздоровел, не говоря уже о скорости твоего исцеления.
   - Что до меня, - сказал Лотар, - то я нимало не удивляюсь выздоровлению Теодора и никогда в нем не сомневался. Представь себе, Оттмар, что как ни тяжка была физическая болезнь Теодора, психически он все-таки не хворал и даже в самые тяжелые минуты страдания был в этом отношении гораздо крепче меня, здорового вполне. Как часто, бывало, после припадка болезни, он начинал весело шутить и имел даже столько нравственной силы, что припоминал фантазии своего собственного лихорадочного бреда. Много говорить было ему запрещено, и потому я думал было развлекать его рассказами в минуты облегчения болезни, но он заставлял меня молчать и просил предоставить его собственным мыслям, уверяя, что обдумывает в это время одно из своих больших сочинений.
   - Ну! - возразил Теодор со смехом. - Слушая Лотара, можно вообразить, что тут в самом деле было что-нибудь необыкновенное! Я вам объясню дело проще. Вы уже знаете, что со дня прекращения наших Серапионовых бесед Лотаром овладел какой-то злой демон своенравия. Но даже зная это, трудно себе вообразить, в какие занятия ударился он под влиянием этого расположения! Раз, вижу я, пришел он ко мне (я был уже тогда в постели) и говорит: "А ведь Киприан был прав, когда говорил, что лучшие сюжеты для рассказов, сказок, новелл и драм следует искать в старых хрониках". На другой день я, несмотря на тяжелый приступ болезни, заметил, что Лотар сидит возле меня, погруженный в чтение какого-то громаднейшего фолианта. Каждый день стал он бегать в публичную библиотеку, где откапывал всевозможные хроники, какие только мог найти. Голова его переполнилась до краев всевозможными сказками из этих заплесневелых книг, и их-то вздумал он пересказывать мне в часы моего отдыха от болезни, так что я только и слышал, что о войнах, чуме, странных рождениях, уродах, кометах, пожарах, аутодафе ведьм, волшебниках, чудесах, в особенности же, о проделках домовых, которым, как известно, отведено в старых хрониках самое почетное место. Я удивляюсь даже, как он не свернул на эту тему до сих пор сегодня, и подозреваю, не одет ли он как-нибудь иначе, что его нельзя узнать. Согласись, Оттмар, что подобного рода разговор не совсем подходил для развлечения такого больного, как я.
   - Надеюсь, господа, - возразил Лотар, - вы не осудите меня, не выслушав. Хотя совершенно справедливо, что в старинных хрониках найдется много материала для рьяного новеллиста, но я занимался вообще ими очень мало, а еще менее той модной чертовщиной, без которой, как известно, не обходится, с некоторого времени, ни один писатель. Еще вечером, накануне отъезда Киприана, я имел с ним горячий спор по этому предмету и старался доказать, что он слишком много занимается чертом, со всей его семьей, причем чистосердечно высказал ему мое мнение, что хотя я и защищал при чтении натянутыми похвалами его рассказ "Состязание певцов", но вообще считал его совершенно неудавшейся вещью. Но тут он, сделавшись почти что адвокатом дьявола, напал на меня с таким увлечением и столько наговорил мне хорошего об этих старых, забытых книгах, что, признаюсь, смутил меня совершенно. Когда Теодор заболел, а я стал хандрить, мне, не знаю сам почему, опять пришла в голову повесть Киприана "Состязание певцов", и даже сам дьявол стал чудиться по ночам. И при этом, как я от него ни чурался, все-таки не мог не оказать ему в значительной доле уважения, как непременному адъютанту современных новеллистов. Результатом было то, что я решился угостить вас, в смысле страшного и таинственного, чем-нибудь еще покрепче, чем Киприан.
   - Ты? - воскликнул Оттмар. - Ты хочешь сочинять таинственное и ужасное с твоей фантазией, вечно гуляющей в шутовском колпаке.
   - Да! - отвечал Лотар. - И начал я с того, что перерыл все старые хроники, рекомендованные мне Киприаном как главный рудник чертовщины, хотя признаюсь вам по секрету, результат моих трудов вышел у меня совсем иной, чем я ожидал.
   - О да! - живо воскликнул Теодор. - Я могу это засвидетельствовать! Стоит посмотреть, что произошло от столкновения чертовщины и процессов ведьм с насмешливым юмором автора "Щелкунчика и мышиного короля". Выслушай, Оттмар, как я познакомился с небольшим отрывком Лотара, написанным вроде пробы пера по части чертовщины. Раз он, уходя от меня, оставил на письменном столе книгу. Я в то время поправился уже настолько, что мог ходить по комнате, и, подойдя к столу, прочел действительно замечательное заглавие: "Hafftitii Microcronicon Berolinense", со следующей фразой на первом же листе: "В этом году дьявол открыто бродил по берлинским улицам, провожал покойников и старался казаться печальным". Можешь себе представить, любезный Оттмар, как меня обрадовало это известие! Но еще более заинтересовался я, увидя, что возле книги лежало несколько листов, исписанных рукою Лотара, в которых, сколько я мог судить из поверхностного взгляда, излагался, с его обычным юмором, рассказ о шалостях черта по поводу одного уродливого рождения и последовавшего затем страшного процесса одной ведьмы. Вот эти листы! Я их принес с собой на потеху тебе, любезный Оттмар.
   С этими словами Теодор вынул из кармана и подал Оттмару несколько исписанных листов.
   - Как! - воскликнул Лотар. - Так это ты злостным образом похитил этот отрывок, который я считал уже давно уничтоженным, и где, признаюсь сам, очень неудачно изложил эпизод из жизни одной известной личности. И теперь ты думаешь поднять меня на смех перед порядочными, образованными людьми! Давай рукопись! Давай, говорю тебе; я тотчас же разорву ее на тысячу кусков и развею по ветру.
   - Ни за что! - отвечал Теодор. - Напротив, я хочу отомстить тебе за те муки, которым ты подвергал меня во время моей болезни, читая вслух твои хроники, и потому прошу теперь тебя самого прочесть Оттмару твое произведение, причем утешу тебя уверением, что считаю его сам - пустой, неудавшейся шуткой.
   - Могу ли я отказать в чем-либо тебе, о мой Теодор? - возразил Лотар, не без некоторой, однако, принужденной усмешки в лице. - Ты требуешь, чтобы я отдал себя на суд этому строгому, серьезному судье? Изволь.
   Лотар взял рукопись и прочел:
   - В тысяча пятьсот пятьдесят первом году на берлинских улицах стал с некоторого времени появляться, особенно в сумерки и по ночам, какой-то очень приличный с виду господин, одетый в прекрасный опушенный соболем кафтан, широкие штаны и разрезные башмаки. На голове носил он бархатный с красным пером берет. Манеры его обличали учтивость и хорошее воспитание. Встречным кланялся он чрезвычайно вежливо, особенно же женщинам и девицам, которых всегда старался занять приятным, любезным разговором.
   - Сударыня! Позвольте вашему покорнейшему слуге употребить все свои услуги для исполнения ваших желаний, если только таковые существуют в вашем сердце! - так обращался он к знатным дамам, девицам же говорил: - Да пошлет вам, сударыня, небо дорогого сердцу, какого заслуживают ваша красота и добродетели!
   Также учтиво обходился он и с мужчинами, и потому нет ничего мудреного, что все очень сочувственно относились к незнакомцу и всегда были готовы ему помочь, если он останавливался перед широкой канавой, затрудняясь, как ее перейти. Надо заметить, что, несмотря на статное сложение, незнакомец был хром и ходил с костылем.
   Когда ему подавали руку, он брал ее очень грациозно и, оперевшись, прыгал футов на шесть вверх вместе с подавшим ему помощь, а затем становился по другую сторону канавы шагах в двенадцати от того места, где был. Прыжок этот очень удивлял присутствовавших, и иногда случалось, что прыгавший с незнакомцем повреждал даже себе ногу, что всегда влекло за собой поток самых учтивых извинений с его стороны, причем он рассказывал, что был прежде придворным танцором венгерского короля и потому при малейшей помощи для маленького прыжка, его так и тянуло в воздух. Объяснение это совершенно успокаивало любопытных, и они порой даже забавлялись, видя, как какой-нибудь почтенный советник или судья, подав незнакомцу руку, внезапно прыгал с ним так несообразно своему важному званию.
   Но как ни любезен был незнакомец обыкновенно со всеми, порой на него находили странные минуты, когда он изменялся совершенно. Иногда ночью вдруг начинал он бродить по улицам, громко стуча во все ворота. Когда же ему отворяли, то видели перед собою высокую, одетую в саван фигуру, громко и злобно завывавшую, так что даже самые храбрые ощущали невольный страх. После таких ночей он обыкновенно извинялся, уверяя, будто должен это делать для напоминания добрым, благочестивым гражданам о смерти и о спасении их бессмертной души. И при этом он даже доходил до слез, чем искренно умилял слушавших. Незнакомец непременно присутствовал на каждых похоронах, провожая гроб тихими шагами со скорбным, благочестивым видом, и при этом плакал и всхлипывал так громко, что не мог даже присоединить своего голоса к пению похоронных псалмов. Но ежели он с подобающей горестью присутствовал на похоронах, то с таким же подходящим весельем любил посещать свадьбы граждан, совершавшиеся в то время так торжественно в здании городской ратуши. В этих случаях распевал он веселые песни, играл на цитре, танцевал по целым часам с женихом и невестой на своей здоровой ноге, искусно подобрав хромую, и вообще вел себя чрезвычайно учтиво и благопристойно. В особенности же присутствие его на свадьбах было приятно новобрачным, так как он всегда делал им ценные подарки: золотые цепи, запястья, дорогую утварь и пр.
   Конечно, вследствие всего этого молва о благочестии, добродетели, щедрости и нравственности незнакомца скоро облетела весь Берлин и дошла до ушей самого курфюрста. Курфюрст полагал, что такой почтенный человек может украсить его двор, и потому приказал спросить, не пожелает ли он принять какую-нибудь придворную должность. В ответ на это предложение незнакомец написал на большом, шириною в фут, листе пергамента красными чернилами учтивое письмо, в котором верноподданически благодарил курфюрста за оказанную честь, но от должности отказался, прося его высочество позволить ему остаться простым гражданином, так как мирная, спокойная жизнь гораздо более соответствовала его наклонностям и привычкам. В заключение писал он, что выбрал Берлин местом своего жительства потому, что нигде, по его словам, не встречал он таких милых, любезных людей, не видел столько сочувствия и внимания и вообще не мог найти место более подходящего к его нраву и привычкам. Курфюрст и весь двор немало удивлялись красноречию незнакомца, с каким он сумел учтиво ответить на высокое предложение и в то же время остаться при своем.
   Около этого времени случилось, что супруга ратмана Вальтера Люткенса готовилась в первый раз разрешиться от бремени. Старая повивальная бабка Барбара Ролоффин предсказала, что такая красивая, здоровая женщина родит непременно мальчика, чем привела господина Вальтера Люткенса в совершенный восторг.
   Незнакомец, присутствовавший на свадьбе господина Люткенса, посещал его и потом, и вот раз случилось, что, зайдя однажды в сумерки, встретился он там с Барбарой Ролоффин.
   Старуха, едва его увидела, громко воскликнула от радости, и в ту же минуту присутствующим показалось, что морщины ее внезапно разгладились, бледные губы и щеки покрылись румянцем, словом, как будто она внезапно обрела силу и свежесть давно прошедшей молодости.
   - Ах, ах, господин рыцарь! Вас ли это я вижу здесь! - завопила она с восторгом и при этом чуть не в ноги поклонилась незнакомцу.
   Но тот разом осадил ее гневным взглядом, сверкнув глазами, точно в них блеснули искры огня. Никто из присутствовавших не смог понять, что он сказал затем старухе, тихо и смиренно убравшейся в отдаленный уголок.
   - Берегитесь, любезный господин Люткенс, - сказал незнакомец ратману, чтобы у вас в доме не случилось чего дурного при родах вашей супруги. Старая Барбара Ролоффин вовсе не такая искусная повивальная бабка, как вы полагаете. Я знаю давно как ее, так и то, что ей не раз уже случалось сгубить и роженицу, и ребенка.
   Можно себе представить, как слова эти напугали господина Люткенса и его супругу и как упала Барбара Ролоффин в их мнении, особенно после того, как они видели, с каким испугом отнеслась старуха к незнакомцу, очевидно, знавшему за ней не совсем чистые дела. Понятно, что ее тотчас же выпроводили вон, запретив переступать порог дома, и сразу послали за другой повитухой.
   Барбара Ролоффин перенесла, однако, эту обиду уже не с таким смирением и, уходя, с гневом воскликнула, что заставит господина и госпожу Люткенс горько раскаяться в их поступке с нею.
   И действительно, скоро радость и надежды господина Люткенса превратились в горькое разочарование и печаль, когда супруга его, вместо обещанного Барбарой Ролоффин славного мальчика, родила отвратительного урода, темного цвета, с двумя рогами, огромными глазами, безносого, с широким до ушей ртом и почти без шеи. Голова торчала среди двух безобразных плеч, живот был раздут и весь в морщинах, а руки выходили откуда-то из бедер.
   Горько плакал господин Люткенс.
   - О Господи! - восклицал он в отчаянии. - Что же мне теперь делать? Может ли мой сын пойти по достойным следам своего отца? Где же это видано, чтобы бывали черные ратманы с двумя рогами на голове?
   Незнакомец старался утешить несчастного отца, как только мог. Хорошее воспитание, по его словам, значило очень много. Несмотря на ясное уродство новорожденного, в его больших глазах светился, по мнению незнакомца, несомненный ум, что подтверждалось и значительно широким пространством лба между рогами. Если мальчик не достигнет звания ратмана, то все-таки может быть замечательным ученым, и тогда его безобразие будет даже к месту и наверно поможет ему снискать общее уважение.
   Разбирая причины своего горя, господин Люткенс пришел к заключению, что во всем была виновата Барбара Ролоффин. Что положительно доказывалось тем, что во все время родов старуха сидела на пороге дома. Госпожа Люткенс, сверх того, со слезами на глазах уверяла, что во время ее страданий ей постоянно мерещилось отвратительное лицо старой Барбары и что от этого кошмара она никак не могла отделаться.
   Доказательства эти, однако, не могли быть признаны достаточными для уголовного дела. Но вскоре представился случай, и преступные деяния Барбары Ролоффин сами собой всплыли наружу.
   Это произошло однажды во время сильной бури, налетевшей как раз в полдень. Люди, бывшие на улицах, уверяли, будто видели, как Барбара Ролоффин, возвращавшаяся от одной роженицы, пролетела, шипя и свистя, по воздуху и опустилась совершенно безвредно для себя на лежащий вблизи Берлина большой луг.
   Связь Барбары Ролоффин с нечистой силой была таким образом доказана несомненно, и господин Люткенс подал на нее жалобу, вследствие которой старуха была заключена в тюрьму.
   Сначала она во всем запиралась, почему и была подвергнута пытке. Тогда, не вытерпев мук, призналась она, что была уже давно в связи с сатаной и вообще занималась чернокнижием. Бедную госпожу Люткенс околдовала действительно она и сверх того умертвила и сварила в котле много других христианских детей с помощью еще двух колдуний из Блумберга, которым их нечистый союзник, за несколько недель перед тем, свернул шеи. Целью их занятий было, по ее словам, намерение произвести в стране общую дороговизну.
   По приговору суда, последовавшему очень скоро, старая колдунья была присуждена к сожжению живой на рыночной площади.
   В день казни Барбару Ролоффин привезли, среди несметной толпы народа, на площадь и возвели на приготовленный эшафот. Перед казнью велели ей снять прекрасную, бывшую на ее плечах шубу, но она ни за что на это не соглашалась и умоляла помощников палача непременно привязать ее к столбу в том платье, в каком она была. Это ей было позволено.
   Когда костер запылал со всех четырех углов, в толпе народа внезапно явилась исполинская фигура незнакомца, смотревшего сверкающими глазами прямо в лицо старухи.
   Высоко взвивались клубы черного дыма; огненные языки уже охватили платье ведьмы, как вдруг она закричала ужасным, раздирающим голосом:
   - Сатана! Сатана! Так-то ты исполняешь договор, который со мной заключил! Помоги мне, помоги! Час мой еще не пришел!
   Едва успела старуха выговорить эти слова, как незнакомец исчез, и вместо него вылетела из земли огромная летучая мышь. Быстрым взмахом крыльев спустилась она, громко крича, на костер, схватила шубу старухи и поднялась вместе с нею в воздух, а костер в ту же минуту рассыпался и погас.
   Ужас овладел толпами народа. Всякий понял очень хорошо, что незнакомец был не кто иной, как сам сатана, успевший, по злобе на благочестивых берлинцев, воспользоваться добрым приемом, который они ему сделали, и с такой адской хитростью погубить и почтенного ратмана Вальтера Люткенса, и много других достойных людей с их супругами.
   Так велика власть дьявола, от чьих козней да избавит нас милость Господня!
   * * *
   Окончив чтение, Лотар посмотрел в лицо Оттмара с тем комическим видом, какой являлся у него всегда, если он собирался посмеяться над самим собой.
   - Ну, - прервал молчание Теодор, - что скажешь ты, любезный Оттмар, по поводу лотаровской чертовщины, в которой самое лучшее, по-моему, то, что она недлинна.
   Оттмар, от души смеявшийся во время чтения, сделался, напротив, очень серьезен в конце.
   - Я не знаю, - сказал он, - как бы назвать настоящим именем то, что беспрерывно проскакивает в рассказе Лотара. Это какая-то комическая наивность, которая удивительно идет к изображению немецкого черта. Слушая описание чертовых прыжков вместе с почтенными бюргерами через канаву, а равно изображение черного уродца, если и не годного для того, чтобы быть статным, степенным ратманом, то обладающим всеми данными для ученой карьеры, - во всем этом, повторяю, так и бросаются в глаза прыжки капризного конька, на котором ездил верхом наш достойный Лотар, когда писал своего Щелкунчика. Но, к сожалению, конек этот, кажется, устал к концу рассказа. Я, по крайней мере, явно заметил, что наивный юмор, которым пропитаны первые его страницы, почти исчезает в последних, и вместо него появляется, напротив, что-то очень тяжелое и неподходящее, так что впечатления этого не выкупают даже заключительные слова, где он опять возвращается к прежнему юмору.
   - О ты, мудрейший из всех критиков! - воскликнул Лотар. - Ты готов анатомировать, с очками на носу, самую ничтожнейшую вещь из всего, что я написал в жизни. Да не говорил ли я сам, что весь этот отрывок не более как этюд или проба пера расходившейся юмористической фантазии и притом отрывок, которому строжайший приговор произнес я сам. Впрочем, я все-таки рад, что прочел вам эту вещь и могу по этому поводу распространиться о подобных историях вообще в кругу достойных Серапионовых братьев в надежде заслужить их одобрение моим взглядам.
   Прежде всего я постараюсь объяснить тебе, любезный Оттмар, причину того неприятного чувства, которое ощутил ты там, где думал, напротив, посмеяться тому, что назвал комической наивностью. Каковы бы ни были намерения старика Хафтития, когда он рассказывает о похождениях черта в обществе добрых берлинцев, для нас, конечно, эта часть рассказа останется не более как фантастической чепухой, и если даже допустить в рассказе что-либо ужасное, ощущаемое некоторыми людьми при всякой мысли об "отрицающем начале творенья", то в нас, собственно, неприятное ощущение будет вызвано скорее попыткой слить с этой чепухой саркастический взгляд, плохо уживающийся с изображением действительно неприятного. Совершенно иное при описании процессов ведьм. Тут перед нами выступает настоящая, реальная жизнь со всеми ее ужасами. Когда я читал историю Барбары Ролоффин, мне казалось, я вижу собственными глазами дымящийся на площади костер, окруженный всеми ужасами так называемых процессов ведьм. Дико исступленные глаза, разбросанные в беспорядке косы черных или седых волос, худое, изможденное тело, вот что считалось достаточным для того, чтобы назвать бедную женщину ведьмой, возвести на нее небывалые преступления, судить по всем правилам закона и наконец, сжечь на костре. Пытка вызывала признание, и таким образом все было кончено.
   - Замечательно, однако, - прервал Теодор, - что многие ведьмы признавались в связи с нечистой силой совершенно добровольно без всяких принуждений и без помощи пытки. Года два тому назад я просматривал несколько подлинных процессов ведьм, случайно попавших мне в руки, и, признаюсь, меня мороз продрал по коже при чтении, какие нелепые вины взваливали на себя эти несчастные. То шла речь о мази, с помощью которой можно человеческую голову превратить в звериную, то о летании верхом на помеле, словом, это был полный подбор всей чертовщины, какую мы знаем из старинных сказок. Особенно же охотно и даже как будто с каким-то хвастовством признавались женщины в любовной связи с чертом. Скажите, какая причина таких странных, нелепых фактов?
   - Твердая вера в связь с чертом ведет к действительной связи, - ответил Лотар.
   - Как так? - воскликнули Оттмар и Теодор.
   - Согласитесь, - продолжал Лотар, - что в те времена, когда никто не сомневался в существовании черта и в его вмешательство в людские дела, все эти несчастные существа, которых так свирепо преследовали огнем и железом, верили сами в возможность того, в чем обвинялись. Желание сделать зло или жажда корысти очень могли побудить многих стараться всеми силами вступить в связь с нечистой силой с помощью одуряющих напитков или разных исступленных заклятий, причем возбужденный до высшей степени ум часто доводил до галлюцинаций, убеждавших, что цель достигнута и связь с чертом, одарившая их сверхъестественной силой, заключена. Признания, о которых вы говорите, будучи, конечно, не более как горячечным бредом, получают, однако, нешуточное значение, если взглянуть на них с этой точки зрения; а что они вполне возможны, доказывается уже одним расположением женщин к истеричности, доводящей их иногда до непонятных, странных поступков. Минута раскаяния в воображаемом преступлении тоже могла иной раз вырвать признание и заставить преступницу осудить себя на ужасную казнь. Отрицать факты, случавшиеся при старинных процессах ведьм, во всяком случае, невозможно уже потому, что они подкреплены вескими свидетельствами; что же касается до их загадочных признаний, то при этом случалось, что обвиняемые в колдовстве, иной раз, совершали действительно тяжкие преступления. Вспомните прекрасный рассказ Тика, озаглавленный "Чары любви", где идет речь о умерщвлении одной женщиной ребенка, приведшем ее на скамью подсудимых, так что смерть на костре была для нее только вполне справедливым наказанием за ужасное преступление.
   - Я вспомнил, - перебил Теодор, - одно глубоко поразившее меня происшествие, в котором я мог подозревать именно одно из подобных преступлений. Во время моего пребывания в В*** посетил я однажды прелестный замок Л***, о котором совершенно справедливо кто-то сказал, что он, как гордый лебедь, плавает среди зеркального озера. Уже прежде слышал я рассказы, будто его недавно умерший владелец был какой-то полупомешанный и серьезно занимался магическими опытами при помощи одной старой женщины и что оставшийся в живых до сих пор старый кастелян замка знал и мог рассказать очень любопытные по этому предмету подробности, если только посетитель успеет завладеть его доверием.
   Старик этот уже с первого взгляда поражал своей наружностью. Представьте себе высокого, белого как лунь человека, с печатью глубочайшей грусти на лице, бедно одетого в обыкновенное крестьянское платье и вместе с тем обладавшего самыми изысканными манерами. Представьте, что этот человек, занимавший, как по всему было видно, должность простого лакея, говорил со мной, по моему незнанию местного немецкого наречия, на чистейшем французском или итальянском языке. Прохаживаясь с ним вдвоем по опустевшим залам и заведя под впечатлением раздумья о загадочной жизни его господина разговор о прежних временах, показав при этом, что ими интересуюсь, я успел несколько оживить этого старика. Он объяснил мне темное значение некоторых картин, некоторых комнатных украшений, не имевших смысла для непосвященного и, оживляясь мало-помалу, стал делаться с каждой минутой все более и более доверчивым. Наконец отворил он дверь в маленький кабинет с белым мраморным полом, где вместо всякой мебели стоял большой медный котел. Стенные украшения, казалось, были содраны. Я догадался, что стоял в том самом месте, где бедный, помраченный рассудком владелец замка занимался своими магическими опытами под гнетом несчастной мысли возвратить способность к прежним наслаждениям молодости. Едва я намекнул на этот предмет, старик вздрогнул и, подняв к небу глаза с выражением отчаянной тоски, простонал с тяжелым вздохом: "Простила ли ты, святая Матерь Божья!" - и затем молча указал мне на большую мраморную плиту, вделанную в самой середине комнаты. Я осмотрел ее внимательно и увидел, что на мраморе были вкраплены какие-то красноватые прожилки. Вглядываясь в них пристальнее, представьте мой ужас, вдруг заметил я, что прожилки эти, точно под впечатлением ряби, подернувшей мои глаза, стали сначала сливаться, а затем сквозь них начала проступать какая-то определенная фигура, точно старинная стертая картина, пока все это вместе не приняло ясно вид детского личика, обезображенного выражением отчаянного страдания и борьбы со смертью. Струя крови сочилась из верхней части груди, остальная же часть тела исчезала, точно в тумане. С трудом мог подавить я овладевшее мной при этом чувство ужаса и в глубоком молчании поспешил покинуть страшное место.