Я несколько времени оставался после этих слов в состоянии упасть духом, но мысль, что безгранично милосердие божие, меня поддержала. Нет, есть хранящая святая сила, которая не дремлет в мире, которая направляет к хорошему даже и то, что от дурного умысла произвел человек. А книга моя не от дурного умысла: мое неразумие всему причиною; зато бог и наказал меня, наказал меня тем, что все до единого вопиют против моей книги, хотя и разнообразны до бесконечности причины этих криков. Но как милостиво и самое наказание его! В наказание он дает мне почувствовать смирение — лучшее, что только можно дать мне. Каким бы другим образом я мог взглянуть <на> себя, если бы не посыпались на меня градом со всех сторон упреки и обвинения? (Если бы кто увидал те жесткие письма, исполненные упреков, которые я получаю во множестве отовсюду, и прочитал бы те статьи, которые теперь печатаются во множестве против меня, у него б закружилась на время голова). Вы сами, верно, знаете, что от людей близких и всегда с нами живущих не услышишь осуждения: за наши небольшие им услуги, иногда даже просто за одну ровность нашего характера, они уже готовы почитать нас за совершеннейшего человека. Но когда раздадутся со всех сторон крики по поводу какого-нибудь публичного нашего действия и разберут по нитке всякую речь нашу и всякое слово, и когда, руководимые и личными нерасположеньями, и недоразумениями, станут открывать в нас даже и то, чего нет, тогда и сам станешь искать в себе того, чего прежде и не думал бы искать. Есть люди, которым нужна публичная, в виду всех данная оплеуха. Это я сказал где-то в письме, хотя и не знал еще тогда, что получу сам эту публичную оплеуху. Моя книга есть точная мне оплеуха. Я не имел духу заглянуть в нее, когда получил ее отпечатанную: я краснел от стыда и закрывал лицо себе руками при одной мысли о том, как неприлично и как дерзко выразился о многом; отсутствие мест, выпущенных цензурою и не замененных ничем другим, разрушивши связь и сделавши темным, почти бессмысленным многое, еще более увеличило недостатки ее в глазах моих. Итак, книга моя, прежде чем быть полезной для других, полезна и для меня, и это считаю знаком ко мне милости божией. Мне нужно зеркало, в которое я должен глядеться всякий день, чтобы видеть мое неряшество. Что же до влияния на других, то мне как-то не верится, чтобы от книги моей распространился вред на них. За что богу так ужасно меня наказывать? Нет, он отклонит от меня такую страшную участь, если не ради моих бессильных молитв, то ради молитв тех, которые ему молятся обо мне и умеют угождать ему, ради молитв моей матери, которая из-за меня вся превратилась в молитву. Теперь я собираю весьма тщательно толки о моей книге со всех сторон, равно как и отчет о всех впечатлениях, ею производимых. Сколько могу судить по тем, которые доселе имею, книга моя не произвела почти никакого впечатления на тех людей, которые находятся уже в недре церкви, что весьма естественно: кто имеет у себя дома лучший обед, тот не станет по чужим домам искать худшего; кто добрался до самого родника вод, тому незачем бегать за полугрязными ручьями, хотя бы и они стремились в ту же реку. Напротив, из тех, которые находятся в недре церкви и действительно веруют, многие даже вооружились против моей книги! и стали еще бдительнее на страже собственной своей души. Книга моя подействовала только на тех, которые не ходят в церковь и которые не захотели бы даже выслушать слов, если бы вышел сказать им поп в рясе. Если это правда и если, точно, некоторые пошатнулись в неверии своем и пошли хотя из любопытства в церковь, то это одно уже может меня успокоить. Там, то есть в церкви, они найдут лучших учителей. Достаточно, что занесли уже ногу на порог дверей ее. О книге моей они позабудут, как позабывает о складах ученик, выучившийся читать по верхам. Причину этого для вас, может быть, странного явления я могу объяснить тем, что в книге моей, несмотря на все великие недостатки ее, есть, однако же, одна только та правда, которую покуда заметили немногие. В ней есть душевное дело, исповедь человека, который почувствовал сильно, что воспитанье наше начинается с тех только пор, когда кажется, что оно уже кончилось. Там изложен отчасти и процесс такого дела, понятный даже и не для христианина, несмотря на неточность моих слов и выражений, непонятных для не страдавшего теми недугами, какими страждут неверующие люди нынешнего времени. Мне кажется, что если кто-нибудь только помыслит о том, чтобы сделаться лучшим, то он уже непременно потом встретится со Христом, увидевши ясно, как день, что без Христа нельзя сделаться лучшим, и, бросивши мою книгу, возьмет в руки Евангелие. И потому-то, я думаю, напрасно не обратили внимания на эту сторону моей книги все те, которые имеют дело с душою человека. Мне кажется, что следовало бы даже, отбросивши на время в сторону все оскорбляющие слова, резкие выражения и даже целиком те статьи, на которых отразились мое несовершенство, недостатки и невежество, прочитать внимательно и даже несколько раз некоторые статьи, особенно те, где ум не может быть вдруг судьей и которые проверить можно только собственной душой своей. Как бы то ни было, но если вы заметите, что книга моя произвела на кого-нибудь вредное влияние и соблазнила его, уведомьте меня, ради самого Христа, обстоятельно и отчетливо, не скрывая ничего. Мне нужно знать это. Бог милостив: если он попустил меня сделать злое дело, то он же поможет мне и исправить его. Хотя я положил себе долгом не писать по тех пор, пока не поучусь лучше делу и не приобрету языка более кроткого и никого не оскорбляющего, но некоторые необходимые объясненья на мою книгу, равно как и сознанье в том, в чем я ошибся, я должен буду сделать непременно, чтобы не соблазнялись юноши и люди неопытные. Мне пришло при этом случае на мысль, что, может быть, вы опасаетесь какого-нибудь влияния с моей стороны на Александра Петровича (спасенье очень естественное для вас, так его любящего!), а потому долгом считаю известить вас, что он теперь не со мной. Я давно уже не видал его. Во время же нашего пребывания вместе разговоры у нас были совсем не о тех предметах, о которых помещены письма. Видя его тоскующую душу и безотрадные жалобы на жизнь, потерявшую для него цену, которой конца он ожидал с каким-то нетерпением, я старался подвигнуть его на деятельность и на взятие должности внутри России, мысля, что должность, взятая в смысле поприща для подвигов христианских, может дать пищу душе его. К этому побуждала меня и любовь к родине, которая страждет много оттого, что слишком мало в ней таких должностных людей, которые заключали бы <в себе> все качества и способности Александра Петровича. Об этом я писал к нему действительно письма, которые, я не знаю почему, не попали в мою книгу и не пропущены, тогда как, по моему убеждению, они гораздо полезнее и нужнее всех помещенных. О театре и о тому подобных вещах мы с ним, кроме каких-нибудь двух-трех слов, не имели разговоров. Этот предмет ни его, ни меня не мог занимать. Письмо о театре я писал, имея в виду публику, пристрастившуюся к балетам и операм, пожирающим ныне страшные суммы денег, и в то же самое время имел в виду издателя журнала «Маяк», С. А. Бурачка, который, судя по статьям его, должен быть истинно почтенный и верующий человек, но который, однако ж, слишком горячо и без разбора напал на всех наших писателей, утверждая, что они безбожники и деисты, потому только, что те не брали в предмет христианских сюжетов. Я вовсе не хотел оскорбить издателя «Маяка». Я хотел только напомнить ему самому, как христианину, о смирении, но выразился так, что словами моими действительно он мог быть обижен. Из некоторых слов вашего письма мне показалось, что вы его знаете. Скажите ему, что я умоляю его простить меня. Попросите за меня и вы также. Наконец, простите меня и вы сами, добрая и молящаяся о всех нас душа! Очень понимаю, что для вас оскорбительнее, чем для многих, появленье такой книги, от которой соблазняются те, за спасение которых вы молитесь. Еще раз повторяю вам, что цель моей книги была добрая, но вы видите сами, что обо мне нужно молиться более, чем о всяком другом человеке. Если бог меня не вразумит своим разумом, что я буду тогда? Участь моя будет страшнее участи всех прочих людей. Молитесь же обо мне, ради самого Христа. Всё прочее, чего не вместит письмо, передаст вам лично Александр Петрович, с которым, если даст бог, надеюсь увидеться в Париже и который стремится к вам, как птица из клетки на волю (и, верно, не даром стремится). Еще раз прося молитв ваших, прошу вас уведомить меня, хотя двумя строчками, что письмо это вами получено, без чего я не буду спокоен. Адресуйте во Франкфурт-на-Майне — или на имя нашего посольства, или просто надписавши: «poste restante».
 
   Признательный вам много за вашу откровенность
 
   Н. Гоголь.

П. А. ПЛЕТНЕВУ
Неаполь. Мая 9 <н. ст. 1847>

   Я получил милое письмо твое (от 4/16 апреля) перед [за] самым моим отъездом из Неаполя; спешу, однако ж, написать несколько строчек. Ответ на твои запросы ты, вероятно, уже имеешь отчасти из письма моего к Россети (от 15 апреля), отчасти из письма к тебе (от 17 апреля). Благодарю тебя также за приложение [за два приложения] двух писем, для меня очень значительных. Вигелю я написал маленький ответ, при сем прилагаемый, который, пожалуста, передай ему немедленно. Что касается до письма Брянчанинова, то надобно отдать справедливость нашему духовенству за твердое познание догматов. Это познание [Оно] слышно во всякой строке его письма. [этого письма] Всё сказано справедливо и всё верно. Но, чтобы произнести полный суд моей книге, для этого нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страданье той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случаев сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света со тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома; но об этом предмете нечего нам распространяться. Всё это ты чувствуешь и понимаешь, может быть, лучше моего. Во всяком случае, письмо это подало мне доброе мнение о Брянчанинове. Я считал его, основываясь на слухах, просто дамским угодником и пустым попом.
 
   Несколько слов насчет изумленья твоего моему любопытству знать все толки, даже пустые, обо мне и о моей книге. Друг мой, как ты до сих пор не можешь почувствовать, что это мне необходимо! В толках этих я ищу не столько поученья себе, сколько короткого знания тех людей, которых мне нужно знать. В сужденьях о моих сочинениях обнаруживается сам человек. Говорит журналист, но ведь за журналистом стоит две тысячи людей, его читателей, которые слушают его ушами и смотрят на вещи его глазами. Это не безделица! Мне очень нужно знать, на что нужно напирать. [напирать особенно] Не позабудь, что я, хоть и подвизаюсь на [и на] поприще искусства, хотя и художник в душе, но предметом моего художества современный человек, и мне нужно его знать не по одной его внешней наружности. Мне нужно знать душу его, ее нынешнее состояние. Ни Карамзин, ни Жуковский, ни Пушкин не избрали этого в предмет своего искусства, потому и не имели надобности в этих толках. Будь покоен на мой счет: меня не смутят критики и ни в чем не заставят меня пошатнуться, что здраво и крепко во мне. Из всех писателей, которых мне ни случалось читать биографии, я еще не встретил ни одного, кто бы так упрямо преследовал раз избранный предмет. Эту твердость мою я чту знаком божьей милости к себе. Без него как бы мне сохранить ее, сообразя то, что редкому довелось выдержать такие битвы со всякими отвлекающими от избранного пути обстоятельствами! После всех этих толков у меня только лучше прочищаются глаза на то же самое, на что я гляжу, и больше рвенья к делу. Повторяю тебе, что я слишком тверд в главных моих убеждени<ях>. Но у меня правило: всех выслушай, а сделай по-своему. И что я сделаю по-своему, всех выслушавши, то уже трудно поднять будет на публичное посмешище, даже и временное.
 
   Россети прав насчет письма к его сестре. Совершенно в таком виде, как оно есть, ему неприлично быть в печати. Попроси его, чтобы он назначил карандашом все места, по его мнению, и неловкие. Их очень легко умягчить, — тем более, что я чувствую а уже и сам, как следует чему быть. Вексель секунду я послал обратно к тебе через Штиглица, потому что здесь не взялся по нем выдать деньги банкир. Стало быть тут [здесь] уж не мое распоряжение. Такова судьба его. Деньги эти береги у себя. Прокоповичу не следует ничего говорить. Письма адресуй все во Франкфурт, как я уже и писал в прежнем письме с изложением всего моего маршрута. Обнимаю тебя крепко. Бог да хранит тебя! Ради бога, хоть несколько слов о самом себе! Я собственно о тебе почти ничего не знаю: все письма твои наполнены мной. Книга твоя о Крылове прекрасна во всех отношениях. Это первая биография, в которой передан так верно писатель. Журнал я наконец получил за генварь и за февраль, но моя книга не дошла. [пропала]
 
   Весь твой Г.
 
   На обороте: S. P?tersbourg. Russie.
 
   Его превосходительству г. ректору С.-Петербургск<ого> императорск<ого> университета Петру Александровичу Плетневу.
 
   В С.-Петербурге, на Васильев<ском> о<строве>, в университете.

Ф. Ф. ВИГЕЛЮ
<Около 9 мая н. ст. 1847. Неаполь.>

   Мне было очень чувствительно ваше доброе участие ко мне. Благодарю вас много за ваше письмо! Вы, не оскорбившись ни дерзким тоном моей книги, ни неизвинимой самонадеянностью ее автора, обратили вниманье на существенную ее сторону. За алканье добра, которое прозрели вы в страницах ее, вы умели простить мне все ее недостатки. Нет, я не ослеплен собой в такой мере, как думают. Даже и ваша оценка моей книги (слишком высокая) меня не наполнила той гордостью, которую мне приписывают теперь вообще, хотя, признаюсь вам чистосердечно, я всегда вас почитал за очень умного человека и, стало быть, имел бы право от вашего мнения возгордиться. Книга моя есть отчет в моей внутренней возне. В ней видно, что строился человек, точно, для чего-то доброго, хотя и не состроился; оттого и все эти заносчивые замашки, неряшество, неосмотрительность, темнота и проч. и проч. Зрелость и юность вместе! То состояние, которого представитель моя — книга, уже во мне миновалось. Доказательством этого служит мне то, что я краснею от стыда за многое, в ней выраженное. Но без этой книги, может быть, мне трудно было бы достигнуть той простоты, которая мне необходима. Она, точно, есть для меня какое-то очищение. После нее я стал проще и яснее духом, и мне кажется, что я теперь могу заговорить таким образом, что меня выслушают без гнева. Не могу вам изъяснить, как мне было приятно прочесть те строки вашего письма, где мельком показали вы мне вашу душу и дали мне случай познакомиться с вами ближе. Не питать негодования против личных врагов — это уже очень много! Это начало любви. Любить же добро земли своей, как любили его всегда вы, есть еще более необщее всем качество и ст?ит многих громких заслуг и выслуг. Я уверен, что в ваших записках есть много того, что способно сообщить это качество и другим. Ваше имя не будет позабыто в России, хотя, может быть, теперь на время и позабыли о вас. Это одно уже должно утешить вас в минуты грустные, но кажется, что бог пошлет вам минуты сладкие, описанием которых вы увенчаете искреннюю исповедь вашу, которая, как я слышал, находится в ваших записках.
 
   Но прощайте. Бог да хранит вас. Еще раз благодарю вас.
 
   Весь ваш Н. Гоголь.

А. О. СМИРНОВОЙ
Май 10 <н. ст. 1847>. Неаполь

   Сейчас, накануне моего выезда из Неаполя, получил бесценное письмо ваше, добрейший друг мой Александра Осиповна. Очень благодарю вас за него. (Оно от 22 марта). Вы и среди болезни вашей, среди тоски, среди немощи не позабываете меня. Как возблагодарить вас! Не могу объяснить себе причин вашей болезни, не могу понять, зачем вы так долго болеете. Не затем ли, чтобы оставить вновь на время Россию? Не нужны ли вам морские купанья [морские ванны и купанья] — единственное средство в нервических недугах, которые всем равно помогают? Не проездиться ли вам в Остенде? Как бы мы вновь провели прекрасно время вместе! и как бы поблагодарили бога за самые недуги наши, заставившие нас вновь увидеться! Прекрасна встреча с родными и с старыми товарищами нашего детства, но встреча с теми, с которыми породнились душами во имя Христа, еще прекрасней. А там — почему знать? — если самая дорога вам станет помогать и езда, почему вам не съездить в одно время со мною в Иерусалим? Может быть, после этого путешествия всё бы отлегло тоскливое от души вашей. По крайней мере, в Остенде всегда можно проездиться. Езда морем; экипажа брать с собой не нужно; из Петербурга прямо на корабль — и в неделю с небольшим вы в Остенде. Если ж из Остенде захотите отправиться подальше, [куда-нибудь подальше] то теперь везде железные дороги, и все-таки не нужно экипажа. Если только отложить в сторону все русские барские замашки, то можно так дешево съездить, как не съездите по России. Письма покуда адресуйте ко мне на имя Жуковского во Франкфурт. Не могу понять, почему вы так сильно беспокоились насчет моего местопребыванья и адреса, тогда как я вам не писал ни слова о том, что оставляю Неаполь. От октября прошлого года до 10 мая нынешнего сижу в Неаполе и никуды ноги не заносил отсюда. Уже в двух письмах подтвердил я вам, что я в Неаполе. Но не знаю, или не доходят мои письма? Поверьте, что я ни в каком случае не замедлил бы вас уведомить, если бы только переменял местопребыванье мое. Неужели вы думаете, что мне легко обходиться без ваших писем? Итак, вот вам мои нынешние маршруты: май в дороге; июнь во Франкфурте или в окружности его, на водах, словом — где будет Жуковский; конец июля, август и сентябрь (половина, если не весь) в Остенде. А потом опять в Неаполь, дабы отсюда уже в Иерусалим. Но прощайте… как бы хотелось сказать: «до скорого свидания!» Тороплюсь укладываться. Бог да пошлет вам облегченье и благополучные роды! Молитесь ему: он милостив, он всё совершит по вашей молитве. Отвечайте хоть двумя строчками на это [на ваше <описка?>] письмо.
 
   Весь ваш Г.
 
   На обороте: Kalouga. Russie.
 
   Ее превосходительству Александре Осиповне Смирновой.
 
   В Калуге.

А. П. ТОЛСТОМУ
<Около 10 мая н. ст. 1847. Неаполь.>

   Что с вами происходит, мой добрейший Александр Петрович? Почему от вас до сих пор ни строчки, ни словечка? Я всё ожидал, что вы по обещанию вашему напишете мне, как сказали вы сами в письме вашем, не далее, как через неделю, обо всем, и вот уже прошло с тех пор два месяца — и от вас ни строчки! Так что я намереваюсь (скучая неизвестностью) заглянуть к вам в Париж, и Софья Петровна о вас также беспокоится, тем более, что Наталья Владимировна писала весьма длинное письмо к графине Анне Егоровне, ожидала с нетерпеньем на него ответа и не дождалась. Бог да хранит вас от всего огорчающего! Прощайте, обнимаю вас. На днях выезжаю из Неаполя и, если даст бог, обниму вас лично в Париже.
 
   Весь ваш Г.
 
   На обороте: Paris. Son excellence m-r le c-te Alexandre Tolstoy.
 
   Paris. Rue de la Paix, № 9 (H?tel Westminster).

С. А. СОБОЛЕВСКОМУ
<Май, до 13-го н. ст. 1847. Неаполь.>

   Очень сожалею, что не застал дома. Зайду ввечеру.
 
   Н. Гоголь.

А. С. и У. Г. ДАНИЛЕВСКИМ
Флоренция. Маия 18 <н. ст. 1847>

   Хотя следовало бы мне, по примеру благоразумных людей, прежде дождаться от вас ответа, добрые друзья мои (на мое письмо от 18 марта), а потом уже писать к вам, но так как желание знать о вас велико, так как в то же время страх за исправное полученье вышеозначенного письма прокрадывается тоже в мои помышления, то решаюсь лучше бросить лишний раз с дороги записочку вам с повторением в другой раз моего адреса. До июля последних чисел я во Франкфурте (то есть в окружностях его), а потом весь август нов<ого> стиля и большую половину сентября в Остенде, а оттуда — в Италию. А потому адресуйте в Франкфурт-на-Майне, на имя посольства. С октября же месяца по-прежнему в Неаполь. А как будет дальше, уведомлю вас потом. Не забывайте же меня, милые и добрые друзья мои. Уведомляйте о себе как можно почаще и побольше. Всякая строчка о вас будет мне драгоценна. Обнимаю вас.
 
   Весь ваш Г.
 
   На обороте: Kiew. Russie. Russia.
 
   Его высокоблагородию инспектору 2 Благород<ного> пансиона при Киевской I гимназии Александру Семеновичу Данилевскому.
 
   В Киеве.

А. О. СМИРНОВОЙ
Генуя 20 мая <н. ст. 1847>

   Хотя не более десяти дней тому назад, как я писал к вам последнее мое письмо из Неаполя (от 10 маия) в ответ на ваше милое письмо из Калуги от 22 марта, в день светлого воскресен<ия>, но так как мои письма, может быть, вас хоть на две минуты развлекут в часы болезненных томлений ваших, напомнив вам о том признательном человеке и друге, [друге вашем] который благодарит бога ежеминутно за нежную дружбу вашу и молит о вашем выздоровлении так, как только в силах он молиться, то я пишу к вам еще раз с дороги. Да не смущается сердце ваше: молитесь покойно и тихо и веруйте в беспредельную божью любовь к нам. Недуги ваши пройдут, и самое страданье обратится во благо. Если же вам после родов окажется необходимым укрепиться и восстановить расстройство нервов ваших, то повторяю вам вновь то же предложение, которое вы уже прочли в моем прежнем письме, то есть, посоветовавшись с умным доктором, пуститься морем в Остенде. Для нерв морское купанье действительнее всего, как я увидал это и на себе, и на других. Поездка самая покойная. В Петербург в 7 дней, с помощью пароходов или железных дорог, как хотите на выбор, <и> вы в Остенде. Мне всё кажется, как будто для вас дорога, воздух, другие небеса и вообще временная перемена места могут послужить необходимым освежением. Не смею вас уговаривать, чувствуя, что, может быть, сюда примешивается сильное желание вас видеть, и оно-то заставляет меня убеждаться [видеть] в необходимости для вас такой поездки, но во всяком случае прошу вас иметь это в виду, сообразить и потолковать с умным доктором в Москве или в Петербурге. Бог весть, может быть, и телесно, и душевно это вам будет полезно. Может быть, опять придется нам оказать друг другу ту кроткую помощь, освежающую силы душевные, которую способны оказать возлюбившие друг друга во имя Христа. Будьте покойны насчет меня относительно моей книги. Я совершенно тверд и больше ничего, как только благодарю бога именно за те толки, которые она производит, хотя, конечно, сначала многие из них мне были очень неприятны. Чем далее, тем более вижу, что без этих толков мне бы не узнать, как следует, людей и нашего общества, и в то же самое время без них мне бы никак не поумнеть в такой мере, в какой нужно мне поумнеть для моего дела. Что касается до слов ваших, чтобы я не смущался изменою друзей моих, то на это замечу вам, что измены с их стороны нет никакой. У некоторых из них нехватило разумения, они спутались — вот и всё. Впрочем, я на многих из них вовсе не надеялся и не называл их никогда своими друзьями: они себя [они меня] считали моими друзьями, но не я их. Вы знаете, что я несколько недоверчив и, зная слабость человеческую, вообще не охотник понадеяться чересчур на какого-нибудь человека. Об Аксаковых, как вы можете себе припомнить, я даже и не говорил вам никогда. Хотя я очень уважал старика и добрую жену его за их доброту, любил их сына Константина за его юношеское увлечение, рожденное от чистого источника, несмотря на неумеренное, излишнее выражение его, но я всегда, однако ж, держал себя вдали от них. Бывая у них, я почти никогда не говорил [Далее начато: Из них мне] ничего о себе; я старался даже вообще сколько можно меньше говорить и выказывать в себе такие качества, которыми бы мог привязать их к себе. Я видел с самого начала, что они способны залюбить не на живот, а на смерть. Это не та разумная, неизменно-твердая любовь во Христе, возвышающая человека, но скорее чувственная, родственная любовь, делающая малодушным человека, дрожащим, как робкий лист, за предмет любви своей, так что сама старушка, жена Аксакова, которая в душе своей гораздо больше христианка, чем все они вместе, два года не могла утешиться о смерти одного из одиннадцати детей своих, так что два года никто в целой семье не смел упомянуть при ней имени умершего сына. Словом, я бежал от их любви, ощущая в ней что-то приторное; я видел, что они способны смотреть распаленными глазами на предмет любви своей. Эту распаленную любовь к моим сочинениям восчувствовал их сын, потому что в душе его заключено действительно чувство высокой поэтической красоты. Эту распаленную любовь сообщил он и отцу своему, который без того, может быть, был бы умереннее и не пришел бы в такое отчаянье от мысли, что я погиб для искусства. Почувствовать, что всё, совершающееся в нас, совершается не без воли божией и что событие, во мне случившееся, случилось не во вред искусству, но к возвышению искусства, почувствовать этого из них никто не в силах, ни отец, ни сын, а потому вы не смущайтесь также их речами против меня. Речи эти пройдут. Но довольно. Не оставляйте меня покуда известиями об вашем здоровьи. [только об одном вашем здоровьи] Это для меня теперь нужнее всего. Прощайте, мой бесценный и неизменный друг! Адресуйте во Франкфурт, на имя Жуковского.
 
   Июнь и почти весь июль пробуду в окружностях Франкфурта. В конце июля переезжаю в Остенде, где пробуду август и большую половину сентября.