Но прощайте. Тороплюсь отправить и царапаю так, что вы едва ли прочтете. Хомякова до сих пор еще нет из Лондона.
 
   Графине душевный поклон.
 
   Ваш Н. Г.

А. П. ТОЛСТОМУ
Остенде. Август 21 <н ст. 1847>

   От вас давно нет вестей, наилюбезнейший мой Александр Петрович. Муханов тоже на это жалуется. Вчера приехал сюда ваш племянник Викт<ор> Владим<ирович> Апраксин. Он поправился здоровьем. Вам надобно его узнать. Он очень умный и очень желающий действовать полезно; только и думает, чтобы заняться деревней, хозяйством и благосостояньем крестьян. От Вьельгорских я получил на днях известие. Они едут к 1 сентября. Обнимаю вас от всей души. Напишите хоть словечка два или, еще лучше, приезжайте сами. Право, люди, которые ждут вас и любят вас, и хотят вас видеть — не безделица. Оставьте в сторону дрянные ваши зубы, которые не стоят гроша. Даже и тогда, если б были хороши. Душа лучше зубов и всего на свете.
 
   Ваш Г.
 
   На обороте: Son excellence monsieur le c-te Alexandre Tolstoy.
 
   Paris. Rue de la Paix, 9 (H?tel Wagrame).

A. M. ВЬЕЛЬГОРСКОЙ
<24 августа н. ст. 1847. Остенде.>

   Ваше милое письмецо получил. Конечно, жалко, что не поехал я с Хомяковым в Лондон, но так как это уже прошло, и как без Хомякова мне не хочется там быть, а Хомякову уже время возвратиться назад, то я попеченье об этом отложил, тем более, что Лондон как-то в глазах моих побледнел, — может быть, оттого, что Висбаден стал заманчив и выгнал его из головы. Мне было очень приятно увидеть из ваших строк, что Висбаден, кажется, действует на вас благотворно. От Апраксина который теперь здесь, я покуда расспросил о вас; хоть известий было и немного и он вас видел мало, но мне приятно было услышать [видеть] о вас и немногое. Море здесь по-прежнему лижет остендскую плотину, издает фосфорический свет и греет спины купающихся, ожидая с нетерпением ваших. Дни были хорошие до вчерашнего дня. Со вчерашнего же дня начались ненастные, то есть те самые, которые посреди земли называются дурными, для тех же, которые живут при море и купаются, очень хороши. Жду вас нетерпеливо и всех обнимаю мысленно.
 
   Ваш Г.
 
   На обороте: Son excellence mademoiselle la c-sse A. Wielhorsky.
 
   Анне Миха<й>ловне Вьельгорской.
 
   Wiesbaden.

П. А. ПЛЕТНЕВУ
Остенде. Августа 24 <н. ст. 1847>

   Твое милое письмецо (от 29 июля/10 авг<уста>) получил. Оставим на время всё. Поеду в Иерусалим, помолюсь, и тогда примемся за дело, рассмотрим рукописи и всё обделаем сами лично, а не заочно. А потому до того времени, отобравши все мои листки, отданные кому-либо на рассмотрение, положи их под спуд [под спудом] и держи до моего возвращения. Не хочу ничего ни делать, ни начинать, покуда не совершу моего путешествия и не помолюсь, как хочется мне помолиться, поблагодаря бога за всё, что ни случилось со мною. Теперь только, выслушавши всех, могу последовать совету [словам] Пушкина: «Живи один» и проч. А без того вряд ли бы мне пришелся этот совет, потому что все-таки для того, чтобы идти дорогой собственного ума, нужно прежде изрядно поумнеть. Сообразя все критики, замечания и нападенья, как изустные, так и письменные, вижу, что прежде всего нужно всех поблагодарить за них. Везде сказана часть какой-нибудь правды, несмотря на то, что главная и важная часть книги моей едва ли, кроме тебя да двух-трех человек, кем-нибудь понята. Редко кто мог понять, что мне нужно было также вовсе оставить поприще литературное, заняться душой и внутренней своей жизнью для того, чтобы потом возвратиться к литературе создавшимся [воспитавшимся] человеком и не вышли бы мои сочинения [сочинения лите<ратурные>] блестящая побрякушка.
 
   Ты прав совершенно, признавая важность литературы (разумея в высоком смысле ее влиянья на жизнь). [разумея в ее высоком смысле] Но как много нужно, чтобы дойти до того, какое полное знание жизни, сколько разума и беспристрастия старческого, чтобы создать такие живые образы и характеры, которые пошли бы навеки в урок людям, которых бы никто не назвал в то же время идеальными, но почувствовал, что они взяты из нашего же тела, из нашей же русской природы! Как много нужно сообразить, чтобы создать таких людей, которые были бы истинно нужны нынешнему времени! Скажу тебе, что без этого внутреннего воспитанья я бы не в силах был даже хорошенько рассмотреть [рассмотреть, что такое нынешнее время] всё то, что необходимо мне рассмотреть. Нужно очень много победить в себе всякого рода щекотливых струн, чтобы ничем не раздражиться, ни на что не рассердиться и уметь хладнокровно выслушивать всех и взвесить [хладнокровно рассмотреть и взвесить] всякую вещь. Теперь я хоть и узнал, что ничего не знаю, но знаю в то же время, что могу узнать столько, сколько другой не узнает. Но обо всем этом будем толковать, когда свидимся. Постараюсь по приезде в Россию получше разглядеть Россию, всюду заглянуть, переговорить со всяким, не пренебрегая никем, как бы ни противоположен был его образ мыслей моему, и словом — всё пощупать самому. Напиши мне о своих предположениях на будущий год относительно тебя самого, равно как и о том, расстаешься ли ты с университетом. Признаюсь, мне жалко, если ты это сделаешь. Оставить профессорство — это я понимаю, но оставить ректорство — это, мне кажется, невеликодушно. Как бы то ни было, но это место почтенное. Оно может много возвыситься от долговременного на нем пребывания благородного, честного и возвышенного чувствами человека. Мне так становится жалко, когда я слышу, [слышу теперь] что кто-нибудь из хороших людей сходит с служебного поприща, как бы происходила какая-нибудь утрата в моем собственном благосостоянии. По крайней мере, уже если оставлять это место, так разве с тем только, чтобы променять его на попечителя того же университета. Важнейшая государственная часть все-таки есть воспитанье юношества. А потому на значительных местах по министерству просвещения все-таки должны быть те, которые прежде сами были воспитатели и знают опытно то, что другие хотят постигнуть [знают опытно такие дела, которые хотят постигнуть] рассужденьем и умствованьями. А впрочем ты, вероятно, уже всё это обсудил и взвесил и знаешь, как следует поступить тебе. Во всяком случае об этом мне напиши. Письмо адресуй в Неаполь по-прежнему. Я пробуду там до февраля. Обнимаю тебя крепко.
 
   Твой Н. Г.

Н. Я. ПРОКОПОВИЧУ
<Средина августа ст. ст. 1847. Остенде.>

   …В Неаполе я пробуду еще до февраля. В феврале отправляюсь на Восток, а оттуда в Россию, и если бог устроит всё благополучно, то, может быть, будущим летом увидимся в Петербурге. Прощай.
 
   Твой Н. Г.
 
   На обороте: St. P?tersbourg. Russie.
 
   Его высокоблагородию Николаю Яковлевичу Прокоповичу.
 
   В Петербурге. На Васильевском острове, в 9 линии, между Большим и Средним проспек<тами>, в собственном доме.

С. П. ШЕВЫРЕВУ
Остенде. 28 августа <н. ст. 1847>

   Я уже давно не получал от тебя писем. Здоров ли ты? От Хомякова узнал несколько отрывочных о тебе известий. Книг покуда еще никаких от тебя не получаю. Пробежал некоторые номера русских журналов, которые попались мне в руки и которых в силу можно было держать в руках по причине толщины. Взгляд на них мне был нужен. Все-таки в них выражается часть того общества, которое больше всех других читает книги. Это нужно принять к сведению всякому, кто ни заводит речь с обществом. Своя собственная речь сделается доступнее. Не снизойдя к другим, нельзя их возвести к себе, а теперь, право, всяк из нас требует снисхождения: как ему не заблудиться в это время броженья и смешенья всего!
 
   Что касается до объяснений на мою книгу, то я решился дело это оставить. Покуда не съезжу в Иерусалим, не предприму ничего, а до того и другие от многого очнутся.
 
   Прилагаю тебе при сем письмо к Сергею Т<имофеевичу> Аксакову, которое ты можешь прочесть, во-первых, потому, что тут есть кое-что, относящееся до меня лично, а во-вторых, потому, что ты должен читать все мои письма, рад или не рад, потому что ты должен меня знать лучше других, имея все-таки больше противу других данных узнавать со всех сторон человека…

С. Т. АКСАКОВУ
Остенде. Август 28 <н. ст. 1847>

   В любви вашей ко мне я никогда не сомневался, добрый друг мой Сергей Тимофеевич. Напротив, я удивлялся только излишеству ее, — тем более, что я на нее не имел никакого права: я никогда не был особенно откровенен с вами и почти ни о чем том, что было близко душе моей, не говорил с вами, так что вы скорее могли меня узнать только как писателя, а не как человека, и этому, может быть, отчасти способствовал милый сын ваш Конст<антин> Сергеевич. В противность составившейся в Москве обо мне сказке, которой вы так охотно верите, что я, т. е., люблю угождения и похвалы каких-то знатных Маниловых, скажу вам, что я скорее старался отталкивать от себя, чем привлекать всех тех, которые способны слишком сильно любить; я и с вами обращался несколько не так, как бы следовало. Обольстили меня не похвалы других, но я сам обольстил себя, как обольщаем себя мы все, как обольщает себя всяк, кто сколько-нибудь имеет свой собственный образ мыслей и слышит в чем-нибудь свое превосходство, как обольщает себя, в великодушных мечтах своих, и любезный сын ваш Конст<антин> Сергеевич, как обольщаем мы себя все до единого, грешные люди; и чем кто больше получил даров и талантов, тем больше себя обольщает. А демон излишества, который теперь подталкивает всех, раздует так наше слово, что и смысл, в котором оно сказано, не поймется.
 
   Не сердитесь на Смирнову; не называйте ее безрассудною женщиною. Женщина эта почтена была короткою дружбой Пушкина и Жуковского, которые любили ее именно за здравый рассудок и за добрую душу. Она меня знала еще прежде, чем вы меня знали, — знала как человека, а не как писателя, видела меня в те душевные состояния мои, в которые вы меня не видели. С ней мы были издавна, как брат и сестра, и без нее бог весть, был ли бы я в силах перенести многое трудное в моей жизни; а потому и не мудрено, что, несмотря на пристрастие ее ко мне, многое в моей книге она почувствовала полней и не перетолковала в такую превратную сторону, как перетолковали вы.
 
   Да, книга моя нанесла мне пораженье, но на это была воля божия. Да будет же благословенно имя того, кто поразил меня! Без этого поражения я бы не очнулся и не увидал бы так ясно, чего мне недостает. Я получил много писем очень значительных, гораздо значительнее всех печатных критик. Несмотря на всё различие взглядов, в каждом из них, так же, как и в вашем, есть своя справедливая сторона. Но вывести вполне верного заключения о всей книге вообще никто не мог, и не мудрено: Осудить меня за нее справедливо может один тот, кто ведает помышления и мысли наши в их полноте. Из нас же, грешных людей, может справедливее других произнесть ей окончательный суд только тот, кто имеет полный ум, способный обнимать все стороны дела и не влюбился еще сам ни в какую свою собственную мысль, потому что, как бы то ни было, несмотря на всё ребячество и незрелость этой книги, в ней видны следы взгляда, более полного, чем у тех, которые делают на нее замечания и критики, несмотря на то, что в авторе ее и нет тех знаний, какие могут быть по частям у всякого критика.
 
   К чему вы также повторяете нелепости, которые вывели из моей книги недальнозоркие, что я отказываюсь в ней от звания писателя, переменяю призванье свое, направление и тому подобные пустяки? Книга моя есть законный и правильный ход моего образования внутреннего, нужного мне для того, чтобы стать писателем, не мелким и пустым, но почувствовавшим святость и своего звания, как и всех других званий, которые все должны быть святы. Выразилось всё это заносчиво, получило торжественный тон от мысли приближения к такой великой минуте, какова смерть. А дьявол, который надмевает всякого из нас самоуверенностью, раздул до чудовищности кое-какие места. Невоздержание заставило меня издать мою книгу. Видя, что еще не скоро я совладаю с моими «Мертвыми душами», и скорбя истинно о бесхарактерности направления и совершенной анархии в литературе, проводящей время в пустых спорах, я поспешил заговорить о тех вопросах, которые меня занимали и которые готовился развить или создать в живых образах и лицах. Опрометчивая, а по-вашему несчастная, книга вышла в свет. Она меня покрыла позором, по словам вашим. Она мне, точно, позор, но благодарю бога за этот позор, благодарю за то, что попустил он явиться ей в свет. Не увидел бы я без ней ни неряшества моего, ни самоослепления, ни многого того, чего не хочет видеть в себе человек; не изъяснилось бы без нее много того, что мне необходимо нужно знать для моих «М<ертвых> д<уш>», и не узнал бы <я> ни в каком состоянии находится наше общество, ни какие образы, характеры, лица ему нужны, и что именно следует поэту-художнику избрать ныне в предмет творения своего.
 
   Друг мой! не будьте и вы также самоуверенны в непреложности своих заключений. Повторяю вам вновь: по частям разбирая мою книгу, вы можете быть правы, но произнести так решительно окончательный суд моей книге, как вы произносите, это гордость в уме своем. Мне показалось даже, как бы в устах ваших раздались не ваши, а какие-то юношеские речи, как бы в этом месте вашего письма сказал, несколько понадеясь на себя, Конст<антин> Сергеевич, а не вы. В них отзывается такой смысл: «Твоя голова не здрава, а моя здрава; я вижу ясно вещь и потому могу судить о тебе». Друг мой, теперь такое время, что вряд ли у кого из нас здрава, как следует, голова. Глядеть на меня, как на блудного сына, и ожидать моего возвращения на путь истинный может только тот, кто сам стоит уже на этом истинном пути. А это один только бог ведает, кто из нас на каком именно месте стоит. Лучше всем нам иметь больше смирения и меньше уверенности в непреложной истине и верности своего взгляда. Что касается до меня, я буду от всех моих сил, сколько их есть во мне, молиться богу на тех самых местах, которые зрели его в образе Христа, чтобы простил мне за всё, на что подтолкнула меня моя самоуверенность, гордость и самоослепление.
 
   За ваше гостеприимно-дружеское приглашение остановиться у вас во время приезда моего в Москву благодарю от души, но не воспользуюсь им только потому, что в рассуждении помещения своего гляжу просто на материальные удобства. Во всяком случае, у кого бы то ни остановился, вы этого никак не считайте знаком какого-нибудь предпочтения или чего другого, тому подобного. Притом, если бог благословит возврат мой в Россию, я в Москве не думаю пробыть долго. Мне хочется заглянуть в губернии: есть много вещей, которые для меня совершенная покуда загадка, и никто не может мне дать таких сведений, как бы я желал. Я вижу только то, что и все другие так же, как и я, не знают России.
 
   Что касается до зимнего моего пребывания, то я еще не уверен, останусь ли на зиму в России. После моей последней тяжкой болезни во мне осталась такая зябкость, что даже Рим стал для меня холоден, и я должен был переехать в Неаполь. Последняя зима, проведенная мною в Москве, мне была очень тяжела и оставила грустное воспоминание. Натура моя сделалась несколько похожею на стариковскую, требующую юга: крови мало, и та движется медленно, а нервы в то же время так чувствительны, что малейшая северная мгла действует сильно, от морозного же дня у меня захватывает дух в груди. Вы говорите, что воздух родины подействует благотворно на мое здоровье, и сами надеетесь тоже себе возобновления сил. Друг мой, не позабудем того, что вы находитесь уже в тех летах, когда не возможен, совершенный возврат прежнего здоровья, а я, будучи слабым и болезненным от дня рождения моего и перешедши за лучшую половину жизни моей, не могу тоже быть тем, чем был прежде. Будем лучше просить бога о том, чтобы остальные дни наши помог нам провести в полном мире с совестью нашей, где бы ни случилось нам провесть их, и чтобы хоть чем-нибудь дал нам возможность загладить часть прежнего, искупя хоть чем-нибудь бесполезность и праздность нашей жизни.
 
   Мне кажется, что, если бы вы стали диктовать кому-нибудь воспоминания прежней жизни вашей и встречи со всеми людьми, с которыми случилось вам встретиться, с верными описаниями характеров их, вы бы усладили много этим последние дни ваши, а между тем доставили бы детям своим много полезных в жизни уроков, а всем соотечественникам лучшее познание русского человека. Это не безделица и не маловажный подвиг в нынешнее время, когда так нужно нам узнать истинные начала нашей природы, которые покуда мы рассматриваем только в мужике, да и то плохо.
 
   Но прощайте. Бог да хранит вас! Благодарю Ольгу Семеновну: мне кажется, что она обо мне молится. Это лучшая услуга, какую только на земле мы можем оказать своему брату.
 
   Ваш Н. Г.

П. В. АННЕНКОВУ
Остенде. Августа <31 н. ст. 1847>

   Очень был рад вашему доброму письму. Прежде всего замечу вам, что вы ошиблись, принявши голос изнеможения и некоторой скорби, которая должна была слышаться в письме моем, за нечто похожее на отчаяние. Слава богу, отчаянью я не предавался даже и в минуты, несравненно более тяжкие. Я слишком уверен в том, что тот, кто распоряжается делами мира, им созданного, несравненно умнее всех нас и знает, что делать, а потому ни в каком случае упасть духом не могу без его воли. Но я изнемог. Это понятно: я человек. И не знаю, кто бы на моем) месте, как бы он крепок и силен ни был, избегнул скорби. Чтобы вам сделалось сколько-нибудь понятно мое положение, скажу вам, что в небольшое время [последнее время] прожитой мной жизни мне случилось сделать много тесных душевных [прекрасных] связей, основанных не на каких-нибудь расчетах житейских, но на познании души человеческой, связей, доставивших мне случай вкусить высшее наслаждение — любоваться красотой души, которая есть перл и жемчужина божьих творений, Я ловил все оттенки ее и движенья, разбросанные по частям во многих из тех людей, с которыми я встречался душевно. (Плод этого наблюдения вы, может быть, встретите в «Мертвых душах», если бог поможет как следует им написаться.) Не мудрено, что связи с людьми стали для меня очень чувствительны, и сердце мое, заключа более нежных оттенков в себе самом, стало чутко и способней любить людей вообще. А потому можете почувствовать сами, каково мне было получить вдруг множество писем, ударивших по многим таким струнам, которые и не существуют в другом человеке, увидеть вихорь недоразумений, обуявших всех и многих вовсе сбивши с толку, услышать упреки такие, которыми я бы не имел духу попрекнуть и наипрезреннейшего человека, и увидеть такое грубое незнанье души даже и у тех, которые имели сами нежную и добрую душу. Скорбь моя была велика, но вы, я думаю, не можете почувствовать этой скорби. Самолюбие, честолюбие не в тех грубых [несколько грубых] видах, в каких принимают их в свете, [светские] но в тех тонких оттенках, в каких они пребывали во мне, были потрясены и поражены сильно; но вы, я думаю, этих слов не поймете. Что же касается до публики и до суда общественного, то скажу вам откровенно, что, несмотря на небольшую почувствованную вначале неприятность, это не могло меня сильно поразить. Авторскому честолюбию давно уже нанесены были изрядные щелчки, и я сам даже давал их себе не мало, как вы это можете видеть из самой книги моей, где все-таки есть часть моей собственной душевной истории. Скажу вам даже, что в каком бы ни было виде осталось [было] лицо мое в глазах публики, хотя бы имя мое в оклеветанном виде достигнуло [достигнуло бы] потомства и осталось таковым до конца мира, меня теперь это не смущает, так я уверен, что судить меня будет тот, кто повелел быть и миру, и нам, и ведает мысли наши в их полноте, не сбиваясь темнотой выражений наших и неуменьем нашим определительно изъясняться. Скажу вам истинно и откровенно, что этот прием моей книге для меня в несколько раз лучше приема благосклонного, и если бы у меня спросили, не хочу ли я, чтобы всё это было сон, [и если бы мне сказали, что всё это было сон] и, пораженье моей книги было во сне, я бы не согласился. В изданьи моей книги я никак не раскаиваюсь и благодарю бога, ее допустившего. Без этой книги не пощупать бы мне ни самого себя, ни людей и не пополнить бы никогда всех тех сведений даже в психологическом отношении, которые мне необходимы для «Мерт<вых> душ». И цель моего путешествия к святым местам теперь уже та, чтобы поблагодарить бога прежде всего за всё со мной случившееся. Вот вам чистая правда моего состоянья душевного. Напишите мне в отплату что-нибудь о себе; я бы очень хотел знать, что вас занимает в Париже в настоящую минуту и что именно вы приобрели в познании современных вещей. Нельзя, чтоб вы какой-нибудь стороны не изучили или не изглубили, [или (как выражаются) не изглубили] стало быть, нельзя, чтобы не было возможности [В подлиннике: в возможности] чему-нибудь поучить меня. Скажите мне также, где вы намерены провести зиму. Сколько мне помнится, вы хотели [изъявляли желание] тоже проездиться по другим землям и заглянуть даже на Восток. Если это будет в наступающем году, то я этому очень рад и уведомляю вас, что я зиму, [всю зиму] то есть ее начало, проведу в Неаполе, а в феврале сажусь на корабль и странами восточными проберусь в Россию, то есть на Константинополь. Во всяком случае напишите мне несколько строк на это письмо, чтобы я знал, что оно вами получено.
 
   Н. Г.
 
   Я еще пробуду недели две в Остенде.
 
   На обороте: Paris.
 
   Monsieur
 
   monsieur Paul Annenkoff.
 
   Paris, Rue Caumartin, 41.

M. П. ПОГОДИНУ
Остенде. Август <31 н. ст. 1847>

   Что-то странное делается между нами: тебе кажется по моим письмам, что я нахожусь в неспокойном состоянии духа; мне кажется по твоим письмам, что ты находишься в неспокойном состоянии. Тебе кажется, что я толкую криво все твои слова и вижу вещи не в том виде; мне кажется, что ты даешь превратный смысл всякому моему слову и видишь их не в том виде. Какой-то нечистый дух нас путает. Открестимся от него! И положим между собой: не оправдываться ни в чем друг пред другом. Судить ведь нас будет бог, а не люди и не мы сами себя, а потому — чт? нам в оправданиях перед собой! Уважим лучше несхожие друг на друга особенности наших характеров и вследствие этого не будем спешить выводить [не будем выводить] друг о друге заключения. От Хомякова я узнал очень приятную для меня новость: именно, что ты пишешь сурьезно русскую историю. Бог да благословит тебя в этом труде; это твой настоящий труд. Здесь ты соберешься весь в себя и будешь собой. Доныне ты был весь разбросан, а потому и не в силах был быть собой. Оттого легко было и нападать на тебя и поражать тебя. Тут же в этом деле соберутся твои силы в плотную твердыню и на тебя трудно будет напасть кому бы то ни было. Труд твой доставит тебе много сладких минут и забвенье всего того, что способно смущать нас [ва<с>] и повергать в малодушие. Охота же тебе была пустые мелочи принимать к сердцу [глядеть на пустые мелочи, принимать их к сердцу] и выводить подозрительные заключения изо всякого обыкновенного дела. Что тебе, например, из того, что я поручил некие [В подлиннике: некои] дела по моей книге «М<ертвые> д<уши>» Шевыреву? В этом деле я такой же хозяин, как и ты в деле издания книг своих. У меня это было сделано вовсе не из предпочтенья к кому бы то ни было, но просто из расчета: Шевырев аккуратнее тебя в сведении счетов, меньше твоего занят, меньше твоего забывчив, меньше обременен изданием всякого рода других книг. Всё это я принял в расчет и поручил ему, и в этом не раскаиваюсь, потому что это дело он обделал так аккуратно, как [что] тебе не сделать; мне известен стал всякий рубль и копейка — куда что пошло. Если глядеть на всякие подобные мелочи и выводить из них такие важные заключен<ия>, какие выводишь ты, тогда можно вовсе затеряться и вечно не узнавать людей. Ведь тебе же становится досадно, если станут тебя мерять подозрительным и близоруким аршином и принимают сурьезно и к сердцу всякое твое слово; ты говоришь сейчас, что это слово вырвалось у тебя так, простодушно, без размышления, в гневе, в шутку, не разглядя, и тому подобное, [Далее начато было: Зачем] что слов твоих вовсе не следует принимать в таком сурьезном смысле. Зачем же и относительно другого не поступаешь ты таким же точно образом, каким хочешь, чтобы и с тобой поступали? Зачем не допускаешь, что и другой может также сказать [поступать] или сделать что совсем в другом смысле и вовсе не с тем намереньем, в каком увидела твоя торопливость, горячность, недальнозоркость или опрометчивость? Гляди поменьше на все эти пустяки и мелочи, иди себе своей дорогой. Думай беспрерывно о том главном деле, для которого дал тебе бог способности и силы, молись ему, и всё будет хорошо. Затем обнимаю тебя. Прощай!
 
   Твой Н. Г.
 
   Если будешь писать, адресуй в Неаполь.
 
   На обороте: Moscou. Russie.
 
   Его высокородию Михаилу Петровичу Погодину.
 
   В Москве. На Девичьем поле, в собственном доме.

Н. Н. ШЕРЕМЕТЕВОЙ
<Август н. ст. 1847>. Остенде

   Ваши письма, одно через Хомякова, другое по почте, получил одно за другим. По-прежнему изъявляю вам благодарность мою за них: они почти всегда приходятся кстати, всегда более или менее говорят моему состоянию душевному, сердце слышит освежение, и я только благодарю бога за то, что он внушил вам мысль полюбить меня и обо мне помолиться. Только сила любви и сила молитвы помогли вам сказать такие нужные душе [душе моей] слова и наставления. Они одни только могли направить речь вашу ответно на то, что во мне и пролить целенье в тех именно местах, где больше болит. Теперь я нахожусь в Остенде. Здесь буду купаться в море в продолжение месяца с лишком. Ответ на это письмо адресуйте во Франкфурт, лучше на имя посольства, потому что Жуковский еще не уверен, остается ли он во Франкфурте: жене его предписывают провести осень в Швейцарии. В половине сентября я выезжаю в Италию. Думаю, пробуду по-прежнему в Неаполе до времени отправления в Иерусалим. Путешествие это хочу устроить так, чтобы недели за две до пасхи быть в Иерусалиме. Друг мой Надежда Николаевна, молите бога, чтоб он удостоил меня так поклониться святым местам, как следует человеку, истинно любящему бога, поклониться. О, если бы бог, со дня этого поклоненья моего, не оставлял меня никогда и утвердил бы меня во всем, в чем следует быть крепку, и вразумил бы меня, как ни на один шаг не отступаться от воли его! Мысли мои доныне были всегда устремлены на доброе, желанье добра меня всегда занимало прежде всех других желаний, и только во имя его предпринимал я действия свои. Но как на всяком шагу способны мы увлекаться! как всюду способна замешаться личность наша! как и в самоотвержении нашем еще много тщеславного и себялюбивого! как трудно, будучи писателем и стоя на том месте, на котором стою я, уметь сказать только такие слова, которые действительно угодны богу! как трудно быть благоразумным, и как мне в несколько раз трудней, чем всякому другому, быть благоразумным! Без бога мне не поступить благоразумно ни в одном моем поступке, а не поступлю я благоразумно — грех мой несравненно больший противу всякого другого человека. Вот почему обо мне следует, может быть, больше молиться, чем о всяком другом человеке. Итак, благодарю вас много за всё, за ваши письма и молитвы, и вновь прошу вас так, как и прежде, не оставлять меня ими.