И он сделал движение рукой, словно начищая ваксой сапоги. Чайханщика, который с точки зрения исторического развития опередил старосту, упоминание о блеске тоже вдохновило:
– Электричество проведем. Лифт поставим, чтобы туристам удобно было вниз спускаться, любоваться.
Жандарм сердито проговорил:
– Туристы, да? Убийца ты подлый! Такие туристы, которые гашишем балуются?
Староста вмешался, чтобы снять напряжение:
– Да мы табличку повесим: «Гашиш курить запрещается!»
Но жандарм отверг его попытки к примирению, заявив:
– А ты меня тазом по голове стукнул!
Староста потупился, со стыдом пробормотал:
– Ошибочка вышла! – И тут же обратился к чайханщику: – Чайку не найдется?
Чайханщик, мягким, осторожным движением вытаскивая из кармана жандарма пачку сигарет, напомнил:
– Золотым старинным тазом.
Но жандарму, который склонен был искать историческую перспективу в точных оценках времени и легенд, возможно, вспомнилось совсем иное: свое собственное положение на путях и перекрестках судьбы, и он пробормотал:
– Голова Сиявуша [30] тоже упала в золотой таз. Но кровь Сиявуша все еще кипит! Многие века мы жертвуем собой. Подобные нам люди были всегда и всегда будут…
Но гордость за самоотверженных героев тотчас померкла, ее вытеснило ощущение своего близкого соседства с родом преступников. Он прошептал:
– Жаль только, что… род мошенников… вроде вас… никак не прекратится!…
Он выговорил эту горькую тайну, приподнял завесу над трагедией судьбы, и поник головой – в последний раз потерял сознание. Он сказал все, скончался – и занавес опустился.
51
52
53
54
55
56
57
58
59
– Электричество проведем. Лифт поставим, чтобы туристам удобно было вниз спускаться, любоваться.
Жандарм сердито проговорил:
– Туристы, да? Убийца ты подлый! Такие туристы, которые гашишем балуются?
Староста вмешался, чтобы снять напряжение:
– Да мы табличку повесим: «Гашиш курить запрещается!»
Но жандарм отверг его попытки к примирению, заявив:
– А ты меня тазом по голове стукнул!
Староста потупился, со стыдом пробормотал:
– Ошибочка вышла! – И тут же обратился к чайханщику: – Чайку не найдется?
Чайханщик, мягким, осторожным движением вытаскивая из кармана жандарма пачку сигарет, напомнил:
– Золотым старинным тазом.
Но жандарму, который склонен был искать историческую перспективу в точных оценках времени и легенд, возможно, вспомнилось совсем иное: свое собственное положение на путях и перекрестках судьбы, и он пробормотал:
– Голова Сиявуша [30] тоже упала в золотой таз. Но кровь Сиявуша все еще кипит! Многие века мы жертвуем собой. Подобные нам люди были всегда и всегда будут…
Но гордость за самоотверженных героев тотчас померкла, ее вытеснило ощущение своего близкого соседства с родом преступников. Он прошептал:
– Жаль только, что… род мошенников… вроде вас… никак не прекратится!…
Он выговорил эту горькую тайну, приподнял завесу над трагедией судьбы, и поник головой – в последний раз потерял сознание. Он сказал все, скончался – и занавес опустился.
51
Художник стоял перед мольбертом, а крестьянин на некотором расстоянии от него – напрягшись, сжав кулаки, расставив ноги, придав глазам значительное выражение, сдвинув брови и оттопырив одну руку так, словно опирался локтем о высокую подставку или словно бицепс, толстый и бугристый, не давал ему приблизить руку к телу. Но художник видел его другим – или видел в нем другое. И по этой самой причине переносил натуру на полотно абсолютно точно. В сущности, именно для того, чтобы подчеркнуть свое видение, художник и придал крестьянину скованную позу. Крестьянин не смел переступить с ноги на ногу – он боялся повредить живописанию, боялся, что художник сочтет его невежественной деревенщиной. Художник понимал все это и держал его в напряжении. Страдания крестьянина от неудобной позы служили своего рода компенсацией за то самодовольное заблуждение, в которое он невольно впал (или в которое его незаметно вверг художник). Итак, художник работал над картиной, а крестьянин позировал, раздуваясь от важности.
Снаружи опять раздался раскатистый грохот. На этот раз комнату немного тряхнуло. Крестьянин дернулся, вздрогнул. Но овладел собой. В своем зазнайстве он дошел до того, что дорожные работы и грохот взрывов казались ему чем-то также зависящим от него, чем он может гордиться (хотя это были явно необоснованные претензии). Он обратился к Трихвостню:
– Слышишь, господин Зейнальпур? Шоссейка-то уже готова. Давай-ка поторопись со своей паршивой стройкой, которую ты величаешь прокладкой дороги.
Трихвостень отрапортовал:
– Земляные работы закончены. Холм уже расчищен. Крестьянин все так же сердито и спесиво спросил:
– Все выкорчевали?
– Кроме тех стволов, на которых пометки, что их заберут.
– А срубленные деревья все отдали старосте?
– Нет, на свадьбе вашей пожгли.
– А, вот из чего костры были… – Теперь крестьянин обращался к художнику: – Жаль, что вы не поспели вовремя. Так хорошо отпраздновали! Но вас очень не хватало… Здесь такая теснотища была – да нет, я не про гостей говорю, – чаща здесь раньше была непроходимая, деревья.
– Те, что вы срубили? – спросил художник, словно знал, о чем речь.
– Да, те самые.
– Яблони рубили? – продолжал тот, заранее зная ответ.
– Да, яблони.
– А не жалко было – ведь на них яблоки росли?
Такое замечание привело крестьянина в изумление.
– Мы компот будем есть, – отрезал было он, но, почувствовав, что надо объяснить подробнее, добавил:
– Мы хотим на этом месте казино построить. Казино, верно? – обернулся он за подтверждением к Трихвостню. Но тот оказался с другой стороны. Крестьянин завертел головой, разыскивая его. Тот улыбнулся: мол, все правильно. Чтобы внести окончательную ясность, крестьянин сказал: – Надо тут благоустроить. Люди развлекаться должны. – Потом спросил художника, явно подстрекая его к соперничеству: – A y вас тоже полна голова, как у господина Зейнальпура?
Художник с притворной скромностью почтительно поклонился и ответил:
– Полна, но не совсем тем.
Он дал волю злорадству (хотя и понимал, что это лишнее) – последние слова прозвучали прямым вызовом. Крестьянин сказал:
– Конечно, вы картины рисуете… Да еще такие благородные. – И опять повернувшись к Трихвостню, спросил: – Ты рассказывал господину художнику?
Художник, продолжая водить кистью по холсту, ответил за него:
– Нет, не рассказывал. Он все насчет какого-то кабаре рассуждал.
Он произнес это очень спокойно, но вложил в спокойный тон всю свою обиду, свое едва прикрытое учтивостью осуждение. Но крестьянин, вытаращив радостно заблестевшие глаза, нарушив оцепенение, в котором позировал, так и завертелся на месте.
– Кабаре?! – воскликнул он. – Это еще лучше будет! – Он потер руки, неожиданно крепко стукнул ладонью по плечу Трихвостня – так, что тот пошатнулся, – и повторил: – Да, это получше будет, чем казино. Ты для меня кабаре построй, а казино – для ханум, понял?
И он залился смехом. Смеялся долго и громко. Незаконченное изображение на холсте ожидало.
Снаружи опять раздался раскатистый грохот. На этот раз комнату немного тряхнуло. Крестьянин дернулся, вздрогнул. Но овладел собой. В своем зазнайстве он дошел до того, что дорожные работы и грохот взрывов казались ему чем-то также зависящим от него, чем он может гордиться (хотя это были явно необоснованные претензии). Он обратился к Трихвостню:
– Слышишь, господин Зейнальпур? Шоссейка-то уже готова. Давай-ка поторопись со своей паршивой стройкой, которую ты величаешь прокладкой дороги.
Трихвостень отрапортовал:
– Земляные работы закончены. Холм уже расчищен. Крестьянин все так же сердито и спесиво спросил:
– Все выкорчевали?
– Кроме тех стволов, на которых пометки, что их заберут.
– А срубленные деревья все отдали старосте?
– Нет, на свадьбе вашей пожгли.
– А, вот из чего костры были… – Теперь крестьянин обращался к художнику: – Жаль, что вы не поспели вовремя. Так хорошо отпраздновали! Но вас очень не хватало… Здесь такая теснотища была – да нет, я не про гостей говорю, – чаща здесь раньше была непроходимая, деревья.
– Те, что вы срубили? – спросил художник, словно знал, о чем речь.
– Да, те самые.
– Яблони рубили? – продолжал тот, заранее зная ответ.
– Да, яблони.
– А не жалко было – ведь на них яблоки росли?
Такое замечание привело крестьянина в изумление.
– Мы компот будем есть, – отрезал было он, но, почувствовав, что надо объяснить подробнее, добавил:
– Мы хотим на этом месте казино построить. Казино, верно? – обернулся он за подтверждением к Трихвостню. Но тот оказался с другой стороны. Крестьянин завертел головой, разыскивая его. Тот улыбнулся: мол, все правильно. Чтобы внести окончательную ясность, крестьянин сказал: – Надо тут благоустроить. Люди развлекаться должны. – Потом спросил художника, явно подстрекая его к соперничеству: – A y вас тоже полна голова, как у господина Зейнальпура?
Художник с притворной скромностью почтительно поклонился и ответил:
– Полна, но не совсем тем.
Он дал волю злорадству (хотя и понимал, что это лишнее) – последние слова прозвучали прямым вызовом. Крестьянин сказал:
– Конечно, вы картины рисуете… Да еще такие благородные. – И опять повернувшись к Трихвостню, спросил: – Ты рассказывал господину художнику?
Художник, продолжая водить кистью по холсту, ответил за него:
– Нет, не рассказывал. Он все насчет какого-то кабаре рассуждал.
Он произнес это очень спокойно, но вложил в спокойный тон всю свою обиду, свое едва прикрытое учтивостью осуждение. Но крестьянин, вытаращив радостно заблестевшие глаза, нарушив оцепенение, в котором позировал, так и завертелся на месте.
– Кабаре?! – воскликнул он. – Это еще лучше будет! – Он потер руки, неожиданно крепко стукнул ладонью по плечу Трихвостня – так, что тот пошатнулся, – и повторил: – Да, это получше будет, чем казино. Ты для меня кабаре построй, а казино – для ханум, понял?
И он залился смехом. Смеялся долго и громко. Незаконченное изображение на холсте ожидало.
52
Чайханщик отодвинулся от трупа, вскочил и захохотал. Он держал в руке кинжал, еще влажный от крови. Отерев рукавом пот с лица, он долго смеялся, потом сквозь смех затараторил:
– Ну вот и ладно, верно? Выхода другого не было. Я знал, что пистолет-то у тебя разряжен, эх, думаю, как бы осечки не вышло. Непременно так и получилось бы. Я говорю: в пистолете у тебя зарядов больше нет, хотел у него патроны забрать, а он не дает. Ну, я и рассудил: пистолет у тебя не заряжен, не дай Бог, ты тоже помогать откажешься, а там, глядишь, и этот злодей на ноги встанет, отживеет – плохо нам тогда придется.
Староста, сжимая одной рукой пистолет, другой подкрутил усы и улыбнулся. Посмеиваясь, покручивая усы, опираясь на руку, в которой был зажат пистолет, он поднялся с земли.
– С этим, значит, утряслось. Теперь надо бы с теми уладить.
Чайханщик, который во время своей трескотни ни на минуту не выпускал из рук кинжал, сжал губы и подался вперед, не сводя глаз с пистолета. Но понял, что подходящий момент еще не наступил, и опять пустился в разговоры:
– Наговорят тут всякой чепухи – насчет ответственности да целей… Покойник шибко ответственный был. Да и древний тоже… Не сочувствовал нисколько. Вот и пришлось… – И он опять уставился на пистолет. Потом снова рассмеялся и сказал: – Отложи-ка ты его, помоги лучше этих двоих закопать.
Не сводя глаз со старосты, он свободной рукой указал на труп. Теперь захохотал староста. Не отрывая взгляда от чайханщика, он дулом пистолета повел по направлению к жандарму:
– Откуда двоих-то?
Чайханщик, захлебываясь смехом, показал левой рукой назад, в глубь пещеры:
– А с тем-то… – тут он немного замялся, потом выбросил вперед руку, вытянув два пальца, – с тем-то двое получается! – И опять засмеялся.
Староста, богатырский смех которого перекрывал доносившийся снаружи гул и грохот взрывов, ткнул пистолетом в сторону чайханщика:
– А с тобой, – он показал на него и, смеясь, закончил: – трое получится.
И он нажал на спуск. Раздался выстрел.
Глаза чайханщика выкатились, смех оборвался. Несколько мгновений он стоял неподвижно. Потом медленно, очень медленно стал оседать. Колени его подломились, он согнулся и опустился вниз. Словно язычок пламени в гаснущей газовой горелке. Он не отвернулся, даже не зажмурился, только все так же медленно и тихо присел на колени, продолжая глядеть прямо перед собой суровым взором – взором орла, тело которого давным-давно набили соломой. Странный звук раздался, когда он клонился вниз, – точно заскрипели старые ржавые дверные петли или нож заскреб по медному подносу. Когда колени его коснулись земли, он опять застыл на мгновение. Как будто застрял на полдороге, как будто ждал, чтобы его подтолкнули. Потом опять-таки медленно, степенно корпус накренился вперед, словно центр тяжести переместился в черепную коробку, череп описал четверть круга, увлекая за собой шею и все тело, пока оно не потеряло равновесия, не повалилось вперед и крупная голова – крак! – не ударилась об пол пещеры. И все это сопровождалось шипением и свистом воздуха, под давлением покидавшего занимаемую им полость. Этой полостью было человеческое нутро.
– Ну вот и ладно, верно? Выхода другого не было. Я знал, что пистолет-то у тебя разряжен, эх, думаю, как бы осечки не вышло. Непременно так и получилось бы. Я говорю: в пистолете у тебя зарядов больше нет, хотел у него патроны забрать, а он не дает. Ну, я и рассудил: пистолет у тебя не заряжен, не дай Бог, ты тоже помогать откажешься, а там, глядишь, и этот злодей на ноги встанет, отживеет – плохо нам тогда придется.
Староста, сжимая одной рукой пистолет, другой подкрутил усы и улыбнулся. Посмеиваясь, покручивая усы, опираясь на руку, в которой был зажат пистолет, он поднялся с земли.
– С этим, значит, утряслось. Теперь надо бы с теми уладить.
Чайханщик, который во время своей трескотни ни на минуту не выпускал из рук кинжал, сжал губы и подался вперед, не сводя глаз с пистолета. Но понял, что подходящий момент еще не наступил, и опять пустился в разговоры:
– Наговорят тут всякой чепухи – насчет ответственности да целей… Покойник шибко ответственный был. Да и древний тоже… Не сочувствовал нисколько. Вот и пришлось… – И он опять уставился на пистолет. Потом снова рассмеялся и сказал: – Отложи-ка ты его, помоги лучше этих двоих закопать.
Не сводя глаз со старосты, он свободной рукой указал на труп. Теперь захохотал староста. Не отрывая взгляда от чайханщика, он дулом пистолета повел по направлению к жандарму:
– Откуда двоих-то?
Чайханщик, захлебываясь смехом, показал левой рукой назад, в глубь пещеры:
– А с тем-то… – тут он немного замялся, потом выбросил вперед руку, вытянув два пальца, – с тем-то двое получается! – И опять засмеялся.
Староста, богатырский смех которого перекрывал доносившийся снаружи гул и грохот взрывов, ткнул пистолетом в сторону чайханщика:
– А с тобой, – он показал на него и, смеясь, закончил: – трое получится.
И он нажал на спуск. Раздался выстрел.
Глаза чайханщика выкатились, смех оборвался. Несколько мгновений он стоял неподвижно. Потом медленно, очень медленно стал оседать. Колени его подломились, он согнулся и опустился вниз. Словно язычок пламени в гаснущей газовой горелке. Он не отвернулся, даже не зажмурился, только все так же медленно и тихо присел на колени, продолжая глядеть прямо перед собой суровым взором – взором орла, тело которого давным-давно набили соломой. Странный звук раздался, когда он клонился вниз, – точно заскрипели старые ржавые дверные петли или нож заскреб по медному подносу. Когда колени его коснулись земли, он опять застыл на мгновение. Как будто застрял на полдороге, как будто ждал, чтобы его подтолкнули. Потом опять-таки медленно, степенно корпус накренился вперед, словно центр тяжести переместился в черепную коробку, череп описал четверть круга, увлекая за собой шею и все тело, пока оно не потеряло равновесия, не повалилось вперед и крупная голова – крак! – не ударилась об пол пещеры. И все это сопровождалось шипением и свистом воздуха, под давлением покидавшего занимаемую им полость. Этой полостью было человеческое нутро.
53
Земля содрогнулась, и кисть художника, скользнув по холсту, оставила широкий бесформенный след на белом кружке, обозначавшем лишенное примет лицо крестьянина.
54
Староста пнул ногой труп чайханщика и с негодованием произнес:
– Вот и твое время настало, болван несчастный! Много таких вот хитрецов да мошенников в своих же делишках запутываются. Очень умными себя считают, а весь народ – дураками. – И, передразнивая чайханщика (живого чайханщика, конечно), продолжал: – «В твоем пистолете зарядов нет, зарядов нет»! Чтоб ты провалился, мерзавец, – зарядов, видишь, нет! Да, теперь уж точно нету! Вышли все из-за жадности твоей, разрази тебя Господь! – И он почесал дулом пистолета висок. Потом опять заговорил: – Думают, они больно умные, а мы – дураки, потому что они городские, а мы из деревни, у, сукины дети!
И он опять пихнул ногой тело, но уже не так резко, с оттяжкой, так что оно дрогнуло, качнулось, потом под собственной тяжестью перевернулось совсем и чайханщик перекатился на спину, медленно раскинул по сторонам руки и ноги, как будто он просто спит. От спящего его отличали лишь глаза, все еще открытые и неподвижные; правая рука все так же сжимала кинжал, а слева на груди проступила кровь.
Староста покачал головой, поглядел на труп и проговорил:
– Мы тут, в этом вилаяте, издавна только и видим что жульничество всякое, да шума не поднимаем – а все ради того, чтобы жизнь свою устроить. Мы все терпим, всегда помалкиваем. Испокон веков терпим…
Все эти речи, похожие на проповедь на молитвенном собрании, он обращал не к трупам, распростертым у его ног. Да, терпение и вековое молчание и в самом деле существовали, но рядом с ними жил еще страх. И теперь он говорил со страху. Ведь кроме покойников в тех древних, окутанных тьмой могилах здесь лежали по меньшей мере еще три мертвеца. И все патроны кончились… А если бы и не кончились – против духов, джиннов и мертвецов они не годились. И, понуждаемый страхом, староста говорил – он хотел укрепить свою душу. Но бахвальство иссякло. Он все еще чувствовал испуг, но его отвлекали мысли о том, как уйти, выбраться из пещеры, завладеть богатством, которое было в ней. Он опять поскреб пистолетом голову, утер пальцем нос и задумчиво сказал:
– Теперь только мы вдвоем остались – я да тот мальчишка-ублюдок… Надо тайну сохранить, уберечь все от разграбления. Надо, значит, и его тут уничтожить…
И он оперся о высокую золотую статую: мускулистый юноша с рогами на голове подносил ко рту флейту.
– Вот и твое время настало, болван несчастный! Много таких вот хитрецов да мошенников в своих же делишках запутываются. Очень умными себя считают, а весь народ – дураками. – И, передразнивая чайханщика (живого чайханщика, конечно), продолжал: – «В твоем пистолете зарядов нет, зарядов нет»! Чтоб ты провалился, мерзавец, – зарядов, видишь, нет! Да, теперь уж точно нету! Вышли все из-за жадности твоей, разрази тебя Господь! – И он почесал дулом пистолета висок. Потом опять заговорил: – Думают, они больно умные, а мы – дураки, потому что они городские, а мы из деревни, у, сукины дети!
И он опять пихнул ногой тело, но уже не так резко, с оттяжкой, так что оно дрогнуло, качнулось, потом под собственной тяжестью перевернулось совсем и чайханщик перекатился на спину, медленно раскинул по сторонам руки и ноги, как будто он просто спит. От спящего его отличали лишь глаза, все еще открытые и неподвижные; правая рука все так же сжимала кинжал, а слева на груди проступила кровь.
Староста покачал головой, поглядел на труп и проговорил:
– Мы тут, в этом вилаяте, издавна только и видим что жульничество всякое, да шума не поднимаем – а все ради того, чтобы жизнь свою устроить. Мы все терпим, всегда помалкиваем. Испокон веков терпим…
Все эти речи, похожие на проповедь на молитвенном собрании, он обращал не к трупам, распростертым у его ног. Да, терпение и вековое молчание и в самом деле существовали, но рядом с ними жил еще страх. И теперь он говорил со страху. Ведь кроме покойников в тех древних, окутанных тьмой могилах здесь лежали по меньшей мере еще три мертвеца. И все патроны кончились… А если бы и не кончились – против духов, джиннов и мертвецов они не годились. И, понуждаемый страхом, староста говорил – он хотел укрепить свою душу. Но бахвальство иссякло. Он все еще чувствовал испуг, но его отвлекали мысли о том, как уйти, выбраться из пещеры, завладеть богатством, которое было в ней. Он опять поскреб пистолетом голову, утер пальцем нос и задумчиво сказал:
– Теперь только мы вдвоем остались – я да тот мальчишка-ублюдок… Надо тайну сохранить, уберечь все от разграбления. Надо, значит, и его тут уничтожить…
И он оперся о высокую золотую статую: мускулистый юноша с рогами на голове подносил ко рту флейту.
55
Земля заколебалась так сильно, что стены и потолки удержала от падения только их кривизна. Художник стал закрашивать бесформенное пятно, оставленное соскользнувшей кистью, но тут увидел, что подрамник валится; когда он подхватил его и хотел поставить на место, зашатался весь мольберт. С крестьянина мигом соскочила важность, он утратил свой горделивый вид и, разинув рот, вертел головой во все стороны. Трихвостень вскочил с места, схватил свою трость, не сводя глаз с потолка над центром комнаты. Тут сильный толчок повторился. На этот раз мольберт, сделав сальто, упал, холст накрыл его сверху. Стол, на котором стояли банки с краской, перевернулся, банки и склянки рассыпались. Художник, крестьянин и Трихвостень, все трое, выскочили вон. И вовремя: комната тоже рухнула. Стены не развалились, нет, упала сама комната. Она соскользнула с платформы, на которой ее установили, и будучи круглой, как шар, покатилась кубарем по склону горы.
56
Староста ощутил толчок, услыхал скрежет разверзшихся земных недр, и, прежде чем он успел"*шелохнуться, начался обвал. От сильного сотрясения стены колодца пошли трещинами, вспучились и, не выдержав, стали рассыпаться, тогда и камни, из которых был сложен окружающий склон, которые веками не трогались с места, захваченные в плен отложениями селевых потоков, высвободились, пришли в движение и обрушились вниз. А лавина мелких камней, щебня, земли и всякой прочей дребедени сбила с ног того беднягу юнца, ищущего славы в мире искусства, который, едва очухавшись, вскочил и в ужасе бросился к отверстию шахты, – сбила и увлекла его в колодец. Снова и снова открывался зев колодца, пока земля и колючки, росшие вокруг, не засыпали его до краев.
57
В катившейся вниз комнате болтались банки с краской, их содержимое вытекало, выплескивалось на холст. Краски расползались по картине. Сначала на темном пустом пространстве ландшафта появилось одно небольшое пятно, потом оно расплылось, расширилось, распространилось. Вот пятно достигло лица без примет и признаков, которое оставалось незаконченным, завершить которое так и не пришлось. Быть может, это и было завершение.
58
Пока крестьянин с художником и Трихвостнем промчались по коридору, соединявшему шарообразную пристройку с башней, и вбежали в вестибюль, комната откатилась уже далеко. В вестибюле жались к дверям женщины. Новобрачная в момент толчка надевала свое свадебное платье, чтобы позировать художнику, Нане-Али по своему обыкновению сидела за прялкой, а ювелирша – в ночной рубашке и в бигуди – покрывала лаком ногти. Испуганные сильным толчком, они выскочили из своих комнат, бросились бежать, чтобы выяснить, что случилось.
Земля продолжала содрогаться, гремели взрывы. Когда обитатели дома – крестьянин впереди, а прочие за ним – в растерянности высыпали из вестибюля на террасу, то в клубах пыли и песка, взметенных промчавшейся мимо пристройкой, они увидели павлина и Ростама, орла, дракона, льва и ангела, сбитых с постаментов и валявшихся кто на спине, кто на боку. Негритенок в красной феске, играющий на флейте, правда, не пострадал, херувим, пускающий струю, тоже. Но больше всего резало глаз отсутствие одной из круглых пристроек к башне. Здание стало однобоким. Крестьянин, ошеломленный, кинулся к краю площадки, чтобы взглянуть, куда девалась исчезнувшая часть дома.
Скатившись до середины склона, круглая пристройка, вся в выбоинах и вмятинах, завалилась на вдавленный бок и остановилась. Глаза отказывались верить! Но реальность не зависит от веры или согласия, она существует. В полном смятении крестьянин повернул назад, остальные опять потянулись за ним, как вдруг новобрачная завизжала, показывая на башню. Тут все кинулись врассыпную, прыснули в разные стороны с шатавшейся площадки. Крестьянин не был больше их вожаком. Башня падала. Длинный стан высокой башни клонился вниз. Сначала накренилась верхушка, словно подрубленная гигантским косарем, но не успела она отвалиться, как не выдержало длинное тулово, переломилось пополам. Под двойным ударом – толчков, идущих снизу, и обломков, рухнувших сверху, – средняя часть башни тоже не устояла и обвалилась. От этого страшного удара дрогнула земля, куски кирпича, дверных рам, оконных переплетов, перемешавшись, с такой силой обрушились на державшуюся еще на платформе вторую сферическую пристройку, что обломки брызнули во все стороны, а второй шар сорвался со своего места и, подпрыгивая, покатился вниз, еще дальше, чем первый, пока не достиг дна ущелья. А там лопнул, словно арбуз, развалился надвое. Все, что было внутри него, от тяжеловесных скачков перетолклось, перемешалось и совершенно потеряло прежний облик, превратилось в какую-то безобразную массу.
Трихвостень повернулся, окинул взглядом широкую горную гряду. Дорога была за горами. Среди гор пролегал туннель. Но ни дороги, ни туннеля нельзя было разглядеть. Доносились только взрывы, по звуку не определишь, близкие или далекие, созидающие или разрушительные. Одно можно было сказать: высокой башни и круглых строений больше нет, они разрушены, исчезли… Не успел он отвести взгляд от гор и повернуться, как жесткая рука схватила его за шиворот, тряхнула. Крестьянин заорал:
– Что теперь осталось? Чтоб ты сдох! Так-то ты дом построил?!
Трихвостень хотел высвободиться, но крестьянин внезапно вырвал у него трость и начал ею избивать его. Он словно обезумел – совершенно потерял над собой власть. Вопил во все горло:
– Мой дом рухнул, так я твой изничтожу! Так-то ты для меня работал?… – И все колотил его тростью, не переставая кричать: – Да я этой самой палкой так тебя отделаю, что своих не узнаешь, обезьяна проклятая!
Жертва попробовала сопротивляться, но тут раздался новый вопль:
– Прочь, убирайся, выродок проклятый! Палкой меня бить?! Меня – палкой?… Да как ты смеешь? Проваливай к себе в город, чтоб он тебе на голову рухнул, обезьянье отродье. Чего тебе надо?
Трихвостень хотел спастись бегством, но ноги его не слушались, он еле ковылял. Из пижонства он приучил себя ходить с тростью, картинно прихрамывать, это вошло у него в привычку, и теперь он захромал по-настоящему. Теперь опора была ему необходима, но ее-то он и лишился. А крестьянин все продолжал безжалостно лупить его. Колотил по коленям и голеням. Так бил, что Зейнальпур, бедняга, спрятался, нырнул за постамент статуи негритенка, играющего на флейте. Трость, наткнувшись на бетонный постамент, сломалась, крестьянин хотел кинуться врукопашную, но Зейнальпур перекувырнулся, вскочил на ноги и побежал. Крестьянин – следом. Зейнальпур ворвался в развалины башни, крестьянин, размахивая обломком трости, несся за ним. Но в развалинах у обоих пресеклось дыхание. У одного уже не было сил ковылять дальше, у другого – сил колотить его. Да и палки уже не было. Зейнальпур взглядом умолял: хватит, это бесполезно, оставь меня! Крестьянин же чувствовал, что мало, но что толку? Он не мог больше, он устал. Они остановились лицом к лицу. Потом крестьянин швырнул обломки трости к ногам Зейнальпура.
Земля продолжала содрогаться, гремели взрывы. Когда обитатели дома – крестьянин впереди, а прочие за ним – в растерянности высыпали из вестибюля на террасу, то в клубах пыли и песка, взметенных промчавшейся мимо пристройкой, они увидели павлина и Ростама, орла, дракона, льва и ангела, сбитых с постаментов и валявшихся кто на спине, кто на боку. Негритенок в красной феске, играющий на флейте, правда, не пострадал, херувим, пускающий струю, тоже. Но больше всего резало глаз отсутствие одной из круглых пристроек к башне. Здание стало однобоким. Крестьянин, ошеломленный, кинулся к краю площадки, чтобы взглянуть, куда девалась исчезнувшая часть дома.
Скатившись до середины склона, круглая пристройка, вся в выбоинах и вмятинах, завалилась на вдавленный бок и остановилась. Глаза отказывались верить! Но реальность не зависит от веры или согласия, она существует. В полном смятении крестьянин повернул назад, остальные опять потянулись за ним, как вдруг новобрачная завизжала, показывая на башню. Тут все кинулись врассыпную, прыснули в разные стороны с шатавшейся площадки. Крестьянин не был больше их вожаком. Башня падала. Длинный стан высокой башни клонился вниз. Сначала накренилась верхушка, словно подрубленная гигантским косарем, но не успела она отвалиться, как не выдержало длинное тулово, переломилось пополам. Под двойным ударом – толчков, идущих снизу, и обломков, рухнувших сверху, – средняя часть башни тоже не устояла и обвалилась. От этого страшного удара дрогнула земля, куски кирпича, дверных рам, оконных переплетов, перемешавшись, с такой силой обрушились на державшуюся еще на платформе вторую сферическую пристройку, что обломки брызнули во все стороны, а второй шар сорвался со своего места и, подпрыгивая, покатился вниз, еще дальше, чем первый, пока не достиг дна ущелья. А там лопнул, словно арбуз, развалился надвое. Все, что было внутри него, от тяжеловесных скачков перетолклось, перемешалось и совершенно потеряло прежний облик, превратилось в какую-то безобразную массу.
Трихвостень повернулся, окинул взглядом широкую горную гряду. Дорога была за горами. Среди гор пролегал туннель. Но ни дороги, ни туннеля нельзя было разглядеть. Доносились только взрывы, по звуку не определишь, близкие или далекие, созидающие или разрушительные. Одно можно было сказать: высокой башни и круглых строений больше нет, они разрушены, исчезли… Не успел он отвести взгляд от гор и повернуться, как жесткая рука схватила его за шиворот, тряхнула. Крестьянин заорал:
– Что теперь осталось? Чтоб ты сдох! Так-то ты дом построил?!
Трихвостень хотел высвободиться, но крестьянин внезапно вырвал у него трость и начал ею избивать его. Он словно обезумел – совершенно потерял над собой власть. Вопил во все горло:
– Мой дом рухнул, так я твой изничтожу! Так-то ты для меня работал?… – И все колотил его тростью, не переставая кричать: – Да я этой самой палкой так тебя отделаю, что своих не узнаешь, обезьяна проклятая!
Жертва попробовала сопротивляться, но тут раздался новый вопль:
– Прочь, убирайся, выродок проклятый! Палкой меня бить?! Меня – палкой?… Да как ты смеешь? Проваливай к себе в город, чтоб он тебе на голову рухнул, обезьянье отродье. Чего тебе надо?
Трихвостень хотел спастись бегством, но ноги его не слушались, он еле ковылял. Из пижонства он приучил себя ходить с тростью, картинно прихрамывать, это вошло у него в привычку, и теперь он захромал по-настоящему. Теперь опора была ему необходима, но ее-то он и лишился. А крестьянин все продолжал безжалостно лупить его. Колотил по коленям и голеням. Так бил, что Зейнальпур, бедняга, спрятался, нырнул за постамент статуи негритенка, играющего на флейте. Трость, наткнувшись на бетонный постамент, сломалась, крестьянин хотел кинуться врукопашную, но Зейнальпур перекувырнулся, вскочил на ноги и побежал. Крестьянин – следом. Зейнальпур ворвался в развалины башни, крестьянин, размахивая обломком трости, несся за ним. Но в развалинах у обоих пресеклось дыхание. У одного уже не было сил ковылять дальше, у другого – сил колотить его. Да и палки уже не было. Зейнальпур взглядом умолял: хватит, это бесполезно, оставь меня! Крестьянин же чувствовал, что мало, но что толку? Он не мог больше, он устал. Они остановились лицом к лицу. Потом крестьянин швырнул обломки трости к ногам Зейнальпура.
59
С раннего утра они пребывали в ожидании. Вчера с вечера распихивали по чемоданам остатки своей одежды, а крестьянина послали за мулами, чтобы с утра пораньше отправиться в путь. Всем заправляла супруга ювелира, которая хотела не мешкая добраться до чайханы, чтобы успеть на автобус или какой-нибудь другой транспорт. В этом смысле самым надежным было время перед полуднем и чуть позже. Немного за полдень, пожалуй, еще можно было добраться до города, но уже не на автобусе, а только на легковой машине. Да и то не всем вместе, а поврозь. Но если прибыть в чайхану к вечеру, то придется ночевать там. Ночевка в чайхане, возможно, была бы не хуже ночи, проведенной в старой лачуге крестьянина, пропахшей хлевом и овечьим пометом. На ветхих стенах ее еще сохранился пластоформ, но ни люстр, ни золоченых кресел, ни газовых и электрических приборов там и в помине не было, так как они сначала переместились в новостройку, а потом, скатившись на дно ущелья, оказались под обломками башни, разбитые и изломанные… Разумеется, лучше всего было уехать, уехать сразу, всем вместе, и поскорее добраться до города.
Для ювелирши побыстрее попасть в город было важно еще и потому, что она хотела навести справки о муже, да и о парнишке тоже. От мужа не было вестей с того самого дня, как обрушилась башня. Ювелирша понятия не имела, куда они с парнем подевались, хотя и притворялась, что сама послала их в город по делу и что скоро ждет назад. Но про себя думала, что ювелир, увидев издали, как рухнул дом, вероятно, решил, что все они погибли, и поспешил назад, к своей работе и прежней жизни, а также к оставшемуся после жены наследству и сейчас между ним и юношей идут споры на этот счет. Или, может быть, они объединились и вместе разгадывают тайну крестьянина, и вообще возможно, что именно они стали причиной разрушения того дома – с целью разорить мужика совершенно, а самим потом извлечь из-под развалин все, что только можно. Этого она боялась больше всего. Это было возможно. Все было возможно!…
Все могло быть, все можно было предположить, но никому и в голову не приходило, где они в действительности. Когда стало известно, что староста тоже пропал, никто не догадался связать между собой его отсутствие с исчезновением ювелира. А о жандарме и чайханщике и подавно никому не было известно. Староста имел обыкновение ездить в город и о своих отлучках обычно никому не сообщал, однако он отправлялся из деревни не пешком, а верхом – до чайханы; но на этот раз его кляча не покидала деревни. В полицейском участке никто пока не хватился жандарма – тот, бывало, по десять-пятнадцать дней проводил, инспектируя окрестные деревни. Подручный же в чайхане только радовался, когда чайханщик не возвращался вовремя, – если бы ему сказали, что тот не вернется никогда, он бы тысячекратно возблагодарил Бога, прищелкнул бы пальцами от удовольствия и ничего ни у кого не стал бы спрашивать.
Но ювелирша задавала себе множество самых различных вопросов, хотя ни на один из них не было ответа. Пока она не отыщет мужа в городе, ничего толком не решить. Пока все идет вкривь и вкось. Именно из-за этого она так спешила вернуться домой.
Крестьянин тоже хотел, чтобы они уехали. Прогнав Зейнальпура, он не обнаруживал никакого желания видеть жену ювелира, его самого или юношу. Или этого художника-пустослова. Поскольку жена ювелира твердила, что послала мужа в город, крестьянину и в голову не приходило, что они с юношей погибли. Максимум, до чего он мог додуматься – да и то лишь потому, что его заранее не предупредили о мнимой поездке в город, – что она связана с каким-то мелким жульничеством, представляет собой попытку урвать себе кусочек. Остальное было ему неизвестно, однако он знал, что дорога к сокровищу закрыта.
Когда крестьянин увидел, что его дом и все имущество погибли, что на земле у него ничего не осталось, он на другой же день отправился к своему драгоценному колодцу – подобно тому как человек идет в банк, чтобы снять деньги с текущего счета. Колодца не было. Дыра, его благодатная яма, закрылась, заваленная землей и обломками. Есть пословица: «Прежде чем украсть минарет, выкопай яму, чтобы его спрятать». До того как выстроить башню – свой минарет, – он завел яму, но теперь перед ним не было ни ямы, ни минарета. Словно «минарет» заполнил ее доверху! Словно изменчивая судьба запихала его высокую прекрасную башню в эту дыру. При виде засыпанного колодца он задрожал, повалился на четвереньки. Но потом принялся обдумывать, как очистить колодец от земли. Попытаться ли самому, собственными руками разгрести путь в пещеру или нанять кяризников [31]? Как, каким образом действовать, чтобы никто не догадался, что там внизу? Об этом не должен знать никто. Или по крайней мере не должны знать они. Надо поскорее отделаться от них. Дрянь они все, прах их забери. И вообще, какое ему теперь дело до ювелира, его жены, того парня-показушника с его жалкими грешками, до этого ничтожного мерзавца Зейнальпура?
Он воспользовался тем, что дом разрушен, притворился, что сам совершенно разбит, и распорядился, чтобы они возвращались в город. Но во время обсуждения деталей отъезда понял: они, кажется, и в самом деле считают положение безвыходным, считают, что ему пришел конец, что разорение его бесповоротно. Он понял, что жена, та, которая ввела его во все эти расходы, – даже она собирается уехать, бросить его, словно их ничего, совершенно ничего не связывает. Сначала это больно задело его, он расстроился, но понемногу стал убеждать себя: раз она такая, раз она непостоянная и не понимает истинной цены его щедрости, этих трат, этих покупок, ей лучше вернуться, откуда пришла. Злоба, подобно проказе, поражает душу, так что всякое прикосновение к ней, всякое душевное движение лишь бередит болячку. Он понял, что все это время его обманывали. Очевидно, все, что делала эта женщина, она делала из-за денег. Он видел, что уважения к нему больше нет. Точно для них он сам был чем-то вроде того колодца – колодца, который теперь иссяк, высох. Что ж, видно, так тому и быть, настал их черед. Коли он разорен, никто их здесь не держит. Он подождет. И когда они явятся снова, он на них и не взглянет, на подлых псов. Надо только выждать – они придут. Опять приплетутся. Но тогда им придется остаться за колючей проволокой – настанет их очередь. Так же, как пришла очередь деревенских, которые прошлый раз получили урок, по заслугам получили. Он говорил себе все это, но не понимал, не чувствовал, что слова «прошлый раз» уже отделили его от этого «раза», что тот прошел, что сказать «прошлый раз» еще не значит вызвать к жизни следующий. Ему думалось, что другой раз будет. Возможно, будет… Двуликое будущее никому не дано увидеть. Можно лишь надеяться.
Для ювелирши побыстрее попасть в город было важно еще и потому, что она хотела навести справки о муже, да и о парнишке тоже. От мужа не было вестей с того самого дня, как обрушилась башня. Ювелирша понятия не имела, куда они с парнем подевались, хотя и притворялась, что сама послала их в город по делу и что скоро ждет назад. Но про себя думала, что ювелир, увидев издали, как рухнул дом, вероятно, решил, что все они погибли, и поспешил назад, к своей работе и прежней жизни, а также к оставшемуся после жены наследству и сейчас между ним и юношей идут споры на этот счет. Или, может быть, они объединились и вместе разгадывают тайну крестьянина, и вообще возможно, что именно они стали причиной разрушения того дома – с целью разорить мужика совершенно, а самим потом извлечь из-под развалин все, что только можно. Этого она боялась больше всего. Это было возможно. Все было возможно!…
Все могло быть, все можно было предположить, но никому и в голову не приходило, где они в действительности. Когда стало известно, что староста тоже пропал, никто не догадался связать между собой его отсутствие с исчезновением ювелира. А о жандарме и чайханщике и подавно никому не было известно. Староста имел обыкновение ездить в город и о своих отлучках обычно никому не сообщал, однако он отправлялся из деревни не пешком, а верхом – до чайханы; но на этот раз его кляча не покидала деревни. В полицейском участке никто пока не хватился жандарма – тот, бывало, по десять-пятнадцать дней проводил, инспектируя окрестные деревни. Подручный же в чайхане только радовался, когда чайханщик не возвращался вовремя, – если бы ему сказали, что тот не вернется никогда, он бы тысячекратно возблагодарил Бога, прищелкнул бы пальцами от удовольствия и ничего ни у кого не стал бы спрашивать.
Но ювелирша задавала себе множество самых различных вопросов, хотя ни на один из них не было ответа. Пока она не отыщет мужа в городе, ничего толком не решить. Пока все идет вкривь и вкось. Именно из-за этого она так спешила вернуться домой.
Крестьянин тоже хотел, чтобы они уехали. Прогнав Зейнальпура, он не обнаруживал никакого желания видеть жену ювелира, его самого или юношу. Или этого художника-пустослова. Поскольку жена ювелира твердила, что послала мужа в город, крестьянину и в голову не приходило, что они с юношей погибли. Максимум, до чего он мог додуматься – да и то лишь потому, что его заранее не предупредили о мнимой поездке в город, – что она связана с каким-то мелким жульничеством, представляет собой попытку урвать себе кусочек. Остальное было ему неизвестно, однако он знал, что дорога к сокровищу закрыта.
Когда крестьянин увидел, что его дом и все имущество погибли, что на земле у него ничего не осталось, он на другой же день отправился к своему драгоценному колодцу – подобно тому как человек идет в банк, чтобы снять деньги с текущего счета. Колодца не было. Дыра, его благодатная яма, закрылась, заваленная землей и обломками. Есть пословица: «Прежде чем украсть минарет, выкопай яму, чтобы его спрятать». До того как выстроить башню – свой минарет, – он завел яму, но теперь перед ним не было ни ямы, ни минарета. Словно «минарет» заполнил ее доверху! Словно изменчивая судьба запихала его высокую прекрасную башню в эту дыру. При виде засыпанного колодца он задрожал, повалился на четвереньки. Но потом принялся обдумывать, как очистить колодец от земли. Попытаться ли самому, собственными руками разгрести путь в пещеру или нанять кяризников [31]? Как, каким образом действовать, чтобы никто не догадался, что там внизу? Об этом не должен знать никто. Или по крайней мере не должны знать они. Надо поскорее отделаться от них. Дрянь они все, прах их забери. И вообще, какое ему теперь дело до ювелира, его жены, того парня-показушника с его жалкими грешками, до этого ничтожного мерзавца Зейнальпура?
Он воспользовался тем, что дом разрушен, притворился, что сам совершенно разбит, и распорядился, чтобы они возвращались в город. Но во время обсуждения деталей отъезда понял: они, кажется, и в самом деле считают положение безвыходным, считают, что ему пришел конец, что разорение его бесповоротно. Он понял, что жена, та, которая ввела его во все эти расходы, – даже она собирается уехать, бросить его, словно их ничего, совершенно ничего не связывает. Сначала это больно задело его, он расстроился, но понемногу стал убеждать себя: раз она такая, раз она непостоянная и не понимает истинной цены его щедрости, этих трат, этих покупок, ей лучше вернуться, откуда пришла. Злоба, подобно проказе, поражает душу, так что всякое прикосновение к ней, всякое душевное движение лишь бередит болячку. Он понял, что все это время его обманывали. Очевидно, все, что делала эта женщина, она делала из-за денег. Он видел, что уважения к нему больше нет. Точно для них он сам был чем-то вроде того колодца – колодца, который теперь иссяк, высох. Что ж, видно, так тому и быть, настал их черед. Коли он разорен, никто их здесь не держит. Он подождет. И когда они явятся снова, он на них и не взглянет, на подлых псов. Надо только выждать – они придут. Опять приплетутся. Но тогда им придется остаться за колючей проволокой – настанет их очередь. Так же, как пришла очередь деревенских, которые прошлый раз получили урок, по заслугам получили. Он говорил себе все это, но не понимал, не чувствовал, что слова «прошлый раз» уже отделили его от этого «раза», что тот прошел, что сказать «прошлый раз» еще не значит вызвать к жизни следующий. Ему думалось, что другой раз будет. Возможно, будет… Двуликое будущее никому не дано увидеть. Можно лишь надеяться.