Он хотел рукой показать, какой именно холм, но тут взгляд его упал на дальнюю тропку, которая вилась по пригорку вдоль глинобитной стены, по тропинке шел учитель.
   – Вот и Зейнальпур туда же, – проворчал шурин. – Тоже, бывало, распинался: то да ce, а нынче готов на все наплевать и забыть. Тьфу, что за времена!
   Он плюнул и так пнул ногой лопату, словно хотел избавиться от нее. Преисполненный негодования, он еще потоптался с лопатой вокруг ямы, но в конце концов заявил:
   – Тебе, может, нравится ямы копать да деревья сажать, а они, – тут его язвительный голос сорвался на яростный крик, – они корни выдерут, стволы распилят!…
   Вдали опять что-то загремело – то ли гром, то ли обвал, – потом грохот постепенно замер, утих. Сейид по-прежнему занимался своей нехитрой работой.
   Шурин покрутился на месте, потом мрачно выговорил:
   – Вот я и говорю тебе: надувательство все это. С такими делами нельзя связываться. А теперь – шабаш, я пойду.
   – Куда уходишь? – Слова Сейида звучали не как вопрос, а как предостережение.
   – Все, пошел я, – покачал головой шурин. И, приняв окончательное решение, добавил: – По ту сторону горы дорогу строят. Слыхал сейчас взрывы? Ухожу туда. – И он зашагал прочь.
   – Чего глупить-то! Ну куда ты? – попробовал урезонить его Сейид, но шурин уже не слушал, он уходил все дальше. Поравнявшись с колючим кустарником, он свернул в сторону, чтобы не встречаться с учителем Зейнальпуром, двигавшимся ему навстречу.
   Учитель, увидев его искаженное яростью лицо, невольно задался вопросом, чем вызвана эта ярость. Он миновал кустарник, который уже не отбрасывал тени на дорогу: солнце спряталось. Сейид все еще копался в саду. Учитель подошел ближе:
   – Что-нибудь случилось?
   Эти слова послужили ему одновременно и приветствием, и вопросом. По ущелью опять прокатился грохот.
   – Завидно ему, что сестрин муж разбогател.
   – А меня зачем поминал? – поинтересовался учитель.
   – Он говорил, мол, холм раскапывают, расчищают – не к добру это, говорит.
   – Да ведь он сам, кажется, сказал, что собирается на строительство дороги, туда, за гору, – пожал плечами учитель.
   Редкий мелкий снежок тихо ложился на листья. Сейид, не прерывая работы, откликнулся:
   – Ладно, чего говорить… Такой уж человек.
   – Он парень хороший, да горяч больно, – заметил учитель. Эта беспристрастность и снисходительность человека, стоящего выше мелких дрязг, не были врожденными, органичными чертами характера учителя, не были они и результатом его большой учености – их подсказывала ему хитрость стяжателя.
   Сейид, однако, стоял на своем:
   – Грубиян он неотесанный, вот кто. Разве это дело – озлился и убежал!
   Опять по ущелью раскатился гром.
   – Здесь мы на свет появились, здесь выросли, – продолжал Сейид, – куда нам идти отсюда? – Он выпустил лопату и, раскинув по сторонам руки, всем своим видом являл живую картину, отвечавшую на этот вопрос.
   – Он тоже не уйдет, – возразил учитель.
   – Человеку терпение назначено, – говорил Сейид. – Из поколения в поколение деды наши терпели, все сносили, выдерживали, а мы, значит, в бега кинемся?
   – Да не уйдет он!
   – Куда нам идти?…
   – Горячий человек никуда не уйдет, – заключил учитель. – Так, пошумит только. – И отправился дальше.
   Сейид снова взялся за лопату. День клонился к вечеру. Он знал, что до темноты, до ночного дождя ему нужно выкопать еще много ям для саженцев.

38

   Крестьянин был в длинном кожаном пальто на больших блестящих пуговицах. Пальто доходило ему чуть ли не до пяток, икры были стянуты высокими сапогами для верховой езды. Коня не было, но на каждом шагу позванивали шпоры, поскрипывали кожаные подошвы. Одна рука располагалась на животе, где-то между складок пальто, другую, сжимавшую хлыст, Он заложил за спину. Учитель следовал m ним шаг в шаг, дабы не прозевать удобный момент, а паренек – поклонник искусства, по причине жестокой простуды замотавший себе шею и нос необъятным шерстяным шарфом, шел в некотором отдалении от них обоих; изнуренный насморком, он все время то чихал, то готовился чихнуть.
   Сад на склоне холма напротив них стоял весь в золоте. По мере того как они сходили вниз, скрываясь под пологом листвы, она теряла прозрачность, казалась вырезанной из фольги, зато потемневшие старые древесные стволы обретали в золотистом сиянии листьев новый оттенок. Крестьянин шагал твердо, очень довольный своим костюмом, сапогами, шпорами и хлыстом. Учитель сказал:
   – Все это мы ликвидируем.
   Крестьянин сжал губы, напыжился, приподнимая левую бровь, и качнул головой.
   – Дом, который мы здесь возведем, должен отвечать духу эпохи, – провозгласил учитель.
   – Кому отвечать? – не понял крестьянин.
   – Духу нашего времени, – пояснил учитель. Он немного помедлил, выстраивая свои слова в боевые шеренги, и продолжал: – Но не следует ни в коей мере пренебрегать национальными традициями, наследием былых веков – они должны стать основой наших действий, нам надо черпать вдохновение в прошлом. В качестве подлинного фундамента…
   Крестьянин прервал его речь нетерпеливым вопросом:
   – Зачем все это надо? Учитель опять забубнил:
   – В качестве прочной и твердой базы…
   С возрастающим раздражением человек опять оборвал его:
   – Я сказал тебе: рассказывай про дом! Сколько можно болтать?…
   Господин Зейнальпур вынужден был притормозить. Он и правда взялся разъяснить хозяину план его будущего дома, однако все его внимание было устремлено на собственную персону, на представившийся удобный случай себя показать. В сущности, и говорил-то он для себя, а крестьянин служил лишь поводом, чтобы высказать вслух общие фразы, которые он считал своими собственными. Его прежняя работа сводилась к напыщенным речам и избитым выражениям, вот и теперь для изложения своих идей он настроился произнести речь. Празднословие не сталкивается с трудностями. Празднословие пользуется выражениями загадочными и таинственными. Ведь, если отбросить таинственность, надо будет приводить доказательства, мистика же не нуждается в аргументации. Но стоит привести хотя бы один довод, как тотчас возникает необходимость в другом. Однако, как ни прискорбно, обычай приводить доказательства получает все большее распространение; хотя что может быть опаснее и утомительнее, чем убеждать при помощи аргументов? Ведь от этого вера начинает казаться менее достойной, чем взгляды. Вера требует чуда, а убеждение – мысли. Размышлять трудно, готовые же формулы отлично сохраняются в памяти. Формулы, чудеса и заклинания проще в применении, они быстрее приводят к результатам. Загадочные и витиеватые речи срабатывают безотказно. И учитель снова пустился по знакомой дорожке:
   – Все это мы искореним, перевернем весь холм. Срубим ему маковку, расчистим все…
   Из-за кожаных складок плаща голос крестьянина прозвучал нетерпеливо и жестко:
   – Я про дом говорю, а он все про холм ладит! То сделаем, другое… Давай рассказывай насчет дома.
   Зейнальпур живо исправился:
   – Надо выстроить внутренние покои дома, отвести место для бани, для кухни и всего прочего. Но при этом следует помнить и о внешней стороне. Ведь именно она привлекает внимание, отображает динамизм традиции…
   Желая загладить свой промах, первую часть своей речи учитель проговорил обычным тоном, когда же очередь дошла до таких слов, как «динамизм традиции», голос его вновь обрел трубный звук. Но тут терпение крестьянина лопнуло, и он воскликнул, потрясая кулаками:
   – Какой еще динамит?! Самое главное – чтоб снаружи выглядел. Внутренний покой, говоришь? Люди на дом снаружи глядеть будут. Снаружи, понял? – При этом он с особым нажимом произнес слова «снаружи» и «глядеть». Огорченный учитель только и сказал:
   – Но люди уже видели…
   – Больше не увидят, – отрезал крестьянин.
   Зейнальпур, придя в замешательство от грозной категоричности ответа, погрузился в размышления, а потом, собрав всю свою мудрость и почтительность, сказал:
   – Конечно, прежде чем изнутри отделывать, надо сначала снаружи все сделать. Вы правы. В конце концов, внутренняя часть дома – это будни. А вот снаружи надо все устроить наилучшим образом.
   Крестьянин кивнул. Он наслаждался облегавшей его скрипучей кожей, своей твердой поступью, которую сопровождал звон шпор, ощущением хлыста в руке. Он был доволен.
   – Чтоб красиво было, – изрек он. – Мрамором облицуем или кафелем?
   – Зависит от срочности, – ответил учитель.
   – Чего? – не понял крестьянин.
   – Вы побыстрей желаете?
   – Да, желаю, – утвердительно кивнул тот. Зейнальпур призвал на помощь новейшую информацию:
   – Тогда нужен пластоформ.
   Крестьянин вслушивался в тонкий звон шпор. Зейнальпур пустился в объяснения:
   – Пластоформ издали кажется похожим на камень. А облицовку им можно произвести очень быстро.
   – Фир… форменный?
   Зейнальпур не понял, о чем тот спрашивает, так как человек в это время повернулся и направился к одной из женских фигур, которую как раз устанавливали, к той, что держала в руках факел. Он переспросил:
   – Как вы сказали?
   – Говорю, заграничная фирма изготовляет?
   – Изготовляют из нефти, – ответил учитель. Крестьянин наблюдал, как укрепляют на подставке
   цементную фигуру женщины. На плечах у нее был кусок кумача, конец которого спускался вниз, прикрывая грудь и живот. Вчерашний дождь промочил кумач так, что он и сейчас еще не высох, влажная ткань соскользнула с высокой груди, оголив ее, а край, болтавшийся между ног, был совсем мокрый, с него капала вода.
   – Зачем ее занавесили? – спросил крестьянин. Но прежде, чем ему успели ответить, подставка покачнулась, рабочие, боясь, что статуя свалится на них, расступились, и массивная фигура, медленно и важно сделав сальто, упала в грязь.

39

   Глину с соломой одевали в большие белые плиты. Облицовывать было легко, скреплять полученные панели – и того легче. Стоило хорошенько натянуть тонкую проволоку и нажать ею на пластиковую плиту, как проволока мягко уходила вглубь и плита разделялась на две части. Затем в плиту и заполнявшую ее изнутри глину заколачивали гвозди, которые удерживали покрытие. На самую большую панель требовалось не больше четырех гвоздей – по углам. Удобно, легко, красиво, чисто – и фальшиво! Полдня ушло на то, чтобы разобрать старый дом, теперь ставший похожим на кучу свежей глины. Казалось, он перешел в новое состояние. Впрочем, для возврата старого достаточно было подуть самому слабому ветерку… Как бы там ни было, облицовка заняла целую неделю, хотя с ней легко можно было бы управиться и за полдня. Но ведь следовало придать своей возне вид серьезного и солидного дела.
   Когда работа была завершена, Зейнальпур привел крестьянина посмотреть. Поклонился, приглашая войти, и отворил перед ним дверь. Крестьянин улыбнулся до ушей. Потирая руки, он произнес:
   – Вот теперь хорошо, молодец! Понял, чего мне надо было.
   При этом он так хватил Зейнальпура по спине, что тот чуть не упал. А хозяин продолжал:
   – Вот ты грамотный, а ничего, дело делать умеешь. Подходяще.
   Зейнальпур скромно и с достоинством улыбнулся. Крестьянин, сообразив, что не следует позволять ему слишком заноситься, натянул поводья:
   – Ты мне вот что ответь… – и злорадно замолчал.
   Зейнальпур поднял голову, изображая внимание, и крестьянин продолжил:
   – Слыхал я, что, пока меня не было, ты тут за Нане-Али увивался?
   Зейнальпур похолодел. Неужели пришел конец его отношениям с этим человеком? Неужели его легкому флирту в отсутствие крестьянина суждено стать преградой для извлечения истинной пользы из великого момента? Смазливая бабенка осталась одна, он тоже один – откуда ему было знать, что муж ее так разбогатеет?… Он вообще не думал, что тот вернется. Велика ли беда в том, что он тихонько и незаметно поглядывал на женщину, пожимал ей руку, чуть касался плеча и мечтал. Мечтал, что когда-нибудь – пусть не у родника, где по иранской традиции происходят любовные свидания, пусть не на задах деревни, на сеновале или в риге, где разворачиваются подобные события в европейских романах и фильмах, но хотя бы в степи, под кустом, где угодно, хоть на ветке, хоть в хлеву, рядом с навозной кучей, – он отведет покрывало от ее лица, скажет ей самые главные слова и, может быть, даже сумеет просунуть руку под цветастый ситец ее платья, коснуться пальцем нежного пупка, а там и (если бы судьба была более благосклонна к нему и красотка не сбежала бы раньше времени к родне) распустить тихонько тесемку на поясе ее узких черных коленкоровых шаровар – только и всего. Но откуда крестьянин узнал о его тайне… Что теперь делать, что будет теперь?
   Крестьянин, щуря глаза, в которых, кажется, таилась усмешка, пристально смотрел на него. Зейнальпуру нечего было сказать. Он отвел взгляд, опустил голову. Крестьянин произнес:
   – Господин Зейнальпур! – В тоне его слышалось порицание. Он покачал головой и еще раз сказал: – Господин Зейнальпур! – На этот раз восклицание звучало презрительно и даже угрожающе.
   Зейнальпур, охваченный сомнениями, не знал, как поступить.
   – Господин Зейнальпур? – в третий раз возгласил крестьянин.
   Зейнальпур понял, что необходимо перевести внимание собеседника на что-то другое. Понял, что пренебрежительное повторение его имени может послужить предлогом для изменения темы разговора. В его бархатных глазах опять блеснуло понимание момента, профессионально скромная улыбка опять вернулась на его лицо, когда он тихо проговорил:
   – «Пур» означает «сын», а «Зейналь» – это имя. Это крестьянину было совсем недоступно.
   – Имя? Что за имя? Это что значит? – спросил он насмешливо и пренебрежительно, но не без любопытства.
   – В наших краях, господин, Зейналь – уменьшительное имя имама Чармаха [15], – пояснил учитель.
   – Что за имам Чармах?… – снова спросил крестьянин (значение слова «уменьшительное» он тоже не понимал) и на всякий случай добавил: – Прости Господи!
   Зейнальпур, который думал только о том, как бы исправить положение, осторожно предложил:
   – Если вам не нравится, господин, я могу его переменить.
   – Переменить? Что переменить?
   – Имя, господин.
   – Имя?… Имя он переменит, помилуй Аллах!
   – Да это не трудно. Как вам больше понравится.
   – Великий Боже! – удивленно воскликнул крестьянин и, поскольку ничего не мог придумать, спросил: – Это что – в ваших краях обычай такой?
   Зейнальпур протянул руку, чтобы снять воображаемую соринку с затянутого в кожу плеча, даже подул на него. Крестьянин сказал:
   – А вы откуда родом, из какого вилаята [16]?
   – Из Трихвостгорья…
   – Где это – Трихвостгорье?
   – Ну, сам-то я из Тегерана, конечно, а семейство наше происходит из Трихвостгорья.
   Крестьянин опять было переспросил:
   – Трихвостгорье?… – но, сообразив, что географические изыскания заведут его слишком далеко, подвел итог: – Значит, из Трихвостгорья. – Некоторое время он пристально всматривался в учителя, потом расплылся в улыбке и с видом первооткрывателя объявил: – Получается – господин Трихвостень! – Радостно посмеиваясь, он продолжал: – Будешь менять имя, назовись Трихвостень. – Разделавшись с этой трудностью, он заключил: – Это имя тебе больше подходит! Какой там еще Зейналь – мелочь какая-то, ты ведь сам говорил, это меньшой по-деревенски. – Он похлопал учителя по плечу, оглядел его, подумал и, гримасничая, проговорил: – Ты давай меняй имя, а я – жену.
   – Хотите сменить жену?
   – Ага, хочу.
   – В новый брак желаете вступить?
   – Да, желаю вступить, – подтвердил крестьянин, и слово «вступить» прозвучало у него как «купить».

40

   Кувалда тяжело ухала вниз, и сваи по немному уходили в землю. Пилы и топоры обрушились на плодовый сад. Порой пила застревала зубьями в сочных стволах молодых финиковых пальм, но, когда на нее нажимали посильнее, она снова начинала ходить взад-вперед, пока не валила пальму. Пальмовые чурбаки раскалывали топором надвое, заостряли с одного конца и ударами кувалды снова загоняли в землю вокруг голой площадки, которая не так давно была садом. Когда длинная кривая всаженных в землю обрубков сомкнулась, юнец, искатель славы в искусстве, явился к крестьянину.
   – Господин, столбы для иллюминации и для бумажных фонариков, которые вы велели установить, пожалуй, немного коротковаты…
   Крестьянин; наблюдавший с вершины холма за тем, как продвигается строительство, посмотрел на него как на дурачка, покачал головой:
   – Фонарики, говоришь? Люминация? Ну-ну!
   Потом привезли колючую проволоку, натянули ее на столбы. Ограда в рост человека, с натянутой между столбами проволокой, окружила просторную площадку, за этой стеной встала другая, пошире, а потом возвели и третий барьер. Глядя, как растет кольцо укреплений, крестьянин, покачивая головой, говорил сам себе: «Помню я, как вы со мной обошлись: избили, выгнали. Чтоб вам пусто было, в мой новый дом вам ходу не будет!»
   Понемногу начал вырисовываться силуэт нового дома: круглая башня и по бокам две круглые пристройки. В башне было семь этажей, над верхним этажом простирался свод. На каждом этаже – комнаты, коридоры, ведущие наверх лестницы. В сферических пристройках, примыкавших к башне, также было по нескольку комнат, но эти части дома были одноэтажные. Башня и два круглых строения, стоявшие на террасе на краю пологого склона холма, гордо возвышались над деревней. Они располагались у входа в ущелье, а под ними – деревня и нижние поля, протянувшиеся ровной цепочкой выходные отверстия кяризов и вдалеке – пыльная степь перед барьером порфирных гор, которые на расстоянии казались невесомыми, плавающими в пыли.
   Перед домом была широкая и пустая площадка. Множество сваленных на ней извлеченных из земли старых древесных корней образовали целый холм. Когда налетал ветер, он завывал между корневищами и качал башню.
   Строительные работы уже завершались, так что пришла пора благоустраивать двор и устанавливать изваяния там, где еще недавно был сад. Двор заполнили статуи павлинов, орлов, лебедей, женщин, ангелов, Ростама и Гива [17], львов и барсов, фонарные столбы разных фасонов, витязь, поражающий дракона, купидон, рассылающий любовные стрелы, погруженный в молитвенный экстаз херувим, демон с трезубцем в руках, пастушок со свирелью, ангелочек, пускающий струю, пляшущий негритенок в красной феске; но больше всего там было изображений человека. Не человека вообще, нет – то был он сам. А почему бы и нет? Он имел на это право – деньги-то его. Коли все это богатство, пусть даже по воле случая, принадлежало ему, было его, то, значит, он сам был намного лучше, выше других. Где найти достойнее его? Во всяком случае, он сам постоянно твердил себе эти слова.
   Зейнальпур говорил то же самое. И жена ювелира. Хотя она-то, препоручив другим подобные речи, сама в основном занималась сбором маклерского процента с каждой сделки крестьянина. Ювелир сбывал для крестьянина его золото, жена ювелира приобретала для него предметы домашнего обихода, и оба они жили распрекрасно, дожидаясь лишь окончания, строительства нового дома в деревне, чтобы поскорее устроить свадьбу, засесть в деревне и поглубже влезть в дела крестьянина, разнюхать, откуда берется золото, побольше нажиться.
   Ну а пока жена ювелира тоже не сидела сложа руки: она начала составлять собственный долгосрочный финансовый план, чтобы на случай, если дела крестьянина ухудшатся и ее прибыли уменьшатся, тотчас могла бы собраться с силами и перестроить жизнь независимо от существования этого человека, хотя весь ее план основывался именно на существовании крестьянина, поскольку предусматривал использование древнейшей женской профессии.
   Жена ювелира устроила также, чтобы крестьянин взял в качестве подручного и управляющего, который наблюдал бы за делами в деревне, юнца, жаждущего известности в мире искусства, ее родича. В действительности же парень был «пятой колонной», агентом, шныряющим в поисках золота. Однако никаких результатов это не дало, поскольку малый тоже был себе на уме, то есть думал, как бы ни о чем не думать, так что, если у крестьянина возникала необходимость отправиться к источнику сокровищ, он делал это либо утром, до восхода солнца, когда наш нежный юноша все еще видел во сне Лелюша и Мэрилин Монро, либо днем, после обеда, когда малыш дремал, одурев от гашиша. Хотя жена ювелира не слишком надеялась на то, что труды парня увенчаются успехом, и отослала его в деревню, в основном желая разлучить с дурными товарищами, однако в глубине души она лелеяла мысль, что, быть может, судьба ему улыбнется, выпадет счастливый случай – и ключ к сокровищам окажется у него в руках. А если это не удастся, то жизнь вдали от городского разврата и нравственное очищение уже сами по себе являются удачей и достижением.
   Гораздо больше жена ювелира рассчитывала на девушку-служанку, та была ее главной ставкой, главной наживкой. Девушка быстро продвигалась по пути достижения ее и своих собственных желаний. Она еще больше пополнела и закрепила свои природные данные, усовершенствовав их постоянной тренировкой, самыми разнообразными упражнениями. Она была ловкой и понятливой, умела «крутиться» как надо. Тот, кто вертится в нужное время и в нужном месте, получает превосходство, притом точно знает, какое и в чем. Идет ли речь о превосходстве внутреннем, духовном, или о внешнем – неважно, суть остается та же.
   Для крестьянина и внешний мир, и внутренний соединились в одно: внешний вид, то, что видно снаружи. Зачем ему в его положении погружаться в какие-то копания в собственной душе? Вся его духовная жизнь сводилась к инстинкту охраны его тайны. Это и все, что было с этим связано, он видел и понимал. Он замечал, конечно, в других проявления хитрости, алчности, подобострастия, но богатство было так велико и досталось ему так легко и внезапно, что отличие его особы от других представлялось ему большим, чем было на самом деле, таким огромным, как если бы эти другие вовсе не существовали. Исключительность настолько выделяла его из ряда прочих людей, что он потерял к ним интерес и, таким образом, освободился от них. Исключительность позволяла ему отразить их коварные посягательства, преградить дорогу их алчности, преображала их лесть в признание его законного превосходства над ними. Устраниться от них было можно, но приглядываться к ним – нет! Он закрывал глаза на их делишки не из благородства души, а от мании величия. Им двигала не щедрость, а неумение считать. Если там и был расчет, то примитивный расчет мести. Внешне крестьянин изменился, как бы вырос, но его ограниченное, мелкое сознание оставалось все столь же мелким. Его ограниченность в сочетании с претензией на величие порождала заносчивость и хамство, его примитивность не знала сопоставлений и раздумий – они казались ему равно смешными и опасными.
   Любой предмет на плацу нового дома представлялся хозяину знаком собственной силы и важности, он не мог понять, что все это – лишь альбом иллюстраций к его кругозору, его самосознанию: былой яблоневый сад прекратился в скопище гипсовых и цементных фигур, своего рода ноев ковчег разрозненных образчиков всякой дряни, необузданных претензий, обветшавших фантазий, власти денег и дурного, грубого, неразвитого вкуса. Он совершенно не понимал, что переменить место, в котором живешь, еще не значит перемениться самому, не понимал, что подобная перемена отнюдь не свидетельство прогресса, это не разрыв с прошлым, такой разрыв лишен смысла, подобно плаванию на судне без руля: неуправляемое, оно скользит по течению, это и нелепо, и опасно.
   Он подошел к бетонной ограде, увешанной колючей проволокой, осмотрел ее и распорядился:
   – Покрасьте все белой краской – и столбы, и проволоку, все. – А про себя добавил: «Самый красивый цвет, лучше всех!»
   Но белая краска призвана была не столько утверждать красоту, сколько предохранять от ржавчины.
   Возглавил отряд красильщиков юный искатель славы в искусстве – ведь малярные работы своего рода живопись… Поскольку площадь нового дома была обширной, а проволочные заграждения – протяженными, потребность в фивописцах была очень велика; помогали и деревенские. Сперва привычка, а потом и надежда смягчили их строптивость. По мере того как им на глаза попадались непривычные для деревни предметы, по мере того как в них пробуждалось желание извлечь из этих невиданных вещей пользу для себя, односельчане все яснее осознавали, что теперь прошлому конец. Они приходили и белили ограду. Красили проволоку, красили опоры, потрескавшиеся высохшие палки – то ли старые стволы, то ли новые столбы. Порой, когда они натыкались на пеньки, оставшиеся от их пальмовых садов, и видели, что те загублены напрасно, их охватывала ярость, жгло сожаление о былых мечтах, об улетевших надеждах на будущее, и они затирали краской следы ударов топора. Но стороннему наблюдателю могло показаться, что уважаемые члены деревенской общины все как один, в общем строю трудятся над побелкой. Пришел молла, пришел староста, даже Маджид Зейнальпур, который теперь именовался Трихвостень, тоже пришел, хотя у него были дела поважнее. Но ради того, чтобы ублажить парня, чтобы поближе сойтись с женой ювелира, а также ради того, чтобы продемонстрировать: его цель – только работа, он вооружился кистью, ведерком краски и под водительством упомянутого парня принялся малевать. Итак, живопись приобрела характер коллективного творчества. Но, конечно, в работу включились не все обитатели деревни. Тех, кто не приходил белить по нежеланию или по злобе, было немного. Большинство просто увязли в повседневных заботах, и у них не было ни времени, ни возможностей заниматься общественной деятельностью. Те же, кто не испытывал недостатка времени, были такими темными и немощными, такими никчемными, что им только и оставалось ворчать и брюзжать. Не будь они такими дремучими, будь побойчее, они, пожалуй, прежде чем проявлять интерес к живописи, выяснили бы, зачем нужна вся эта проволока. Но в том-то и дело: понимай они, что к чему, проволоки не было бы, она не вилась бы вокруг столбов.