- Садись, выпей чаю. Я как раз собирался его заварить.
   - Папочка, я шла через яблоневый сад и промокла насквозь.
   - Снимай чулки, вот тебе старые шлепанцы.
   Динни стянула мокрые чулки и села, задумчиво рассматривая свои ноги при свете лампы, пока генерал зажигал спиртовку. Он любил все делать для себя сам. Она смотрела, как он готовит чай, и думала, что он еще молодцеват, подтянут и движется по-прежнему быстро и ловко. На его загорелых руках с длинными гибкими пальцами росли короткие темные волоски. Он выпрямился и, не двигаясь, стал всматриваться в пламя горелки.
   Нужен новый фитиль, - сказал он. - Боюсь, что в Индии нам угрожают серьезные неприятности.
   - По-моему, от Индии мы теперь получаем куда меньше пользы, чем неприятностей.
   Лицо генерала с острыми скулами обратилось к дочери; он внимательно поглядел на нее, и его тонкие губы под полоской густых седых усов улыбнулись.
   - А это часто бывает с теми, кто несет бремя ответственности. У тебя красивые ноги.
   - Что же тут удивительного, я ведь твоя и мамина дочка.
   - Мои хороши только для сапог - жилистые. Ты пригласила мистера Дезерта?
   - Нет, еще нет.
   Генерал сунул руки в карманы. Он снял смокинг и надел старую охотничью куртку табачного цвета. Динни заметила, что манжеты слегка обтрепались и одной кожаной пуговицы недостает. Темные, дугообразные брови генерала нахмурились, лоб пересекли три резкие складки, но он сказал очень мягко:
   - Что-то я, Динни, не понимаю этой перемены религии. Тебе с молоком или с лимоном?
   - Если можно, с лимоном. - И подумала: "В конце концов сейчас самое подходящее время. Крепись!"
   - Два куска сахара?
   - С лимоном три, папа.
   Генерал взял щипцы. Он опустил в чашку три куска сахара и ломтик лимона, потом положил щипцы и нагнулся к чайнику.
   - Кипит, - сказал он и налил в чашку воду, потом опустил туда ложечку с чаем, вынул ее и передал чашку дочери.
   Динни помешала прозрачную золотистую жидкость. Она сделала глоток, поставила чашку на колени и повернулась к отцу.
   - Могу тебе объяснить, папа, - сказала она и тут же подумала: "Но тогда ты уж совсем ничего не поймешь".
   Генерал налил себе чаю и сел. Динни судорожно стиснула ложечку.
   - Видишь ли, когда Уилфрид был в Дарфуре, он наткнулся на гнездо арабов-фанатиков, - они там остались еще со времен Махди. Вождь приказал привести его к себе в шатер и пообещал ему жизнь, если он перейдет в мусульманскую веру.
   Отец судорожно дернулся и даже пролил немного чая на блюдце. Потом поднял чашку и вылил чай обратно. Динни продолжала:
   - Уилфрид относится к религии так же, как большинство из нас, но, пожалуй, еще равнодушнее. И не только потому, что не верит в христианство; он ненавидит всякую религиозную догму, считает, что религия разобщает людей и приносит им больше вреда и страданий, чем что бы то ни было. А потом, понимаешь, папа, - или, вернее, ты бы понял, если бы прочитал его стихи, война оставила в нем страшную горечь - он увидел, что у нас не дорожат человеческой жизнью и швыряются ею как попало по приказу людей, которые об этом даже не задумываются.
   Генерала снова передернуло.
   - Папа, я сама слышала, как и Хьюберт говорил то же самое. Во всяком случае, Уилфрида ужасает самая мысль о зря загубленной жизни, он не терпит фарисейства и суеверия. Да и решать-то нужно было за каких-нибудь пять минут. И толкнула его на этот шаг не трусость, а глубочайшее презрение к тому, что люди могут лишать друг друга жизни ради веры, которая ему кажется бессмысленной и пустой. Поэтому он махнул рукой и согласился. А согласившись, надо было сдержать слово и выполнить обряд. Но ты ведь его не знаешь, и все, что я говорю, - напрасно. - Она вздохнула и жадна проглотила чай.
   Генерал отставил чашку; он встал, набил трубку, зажег ее и подошел к камину. Потемневшее лицо его было серьезно, глубокие складки обозначились на нем еще резче.
   - Да, все это мне непонятно, - сказал он наконец. - Значит, освященная веками вера твоих отцов ничего не стоит? Значит, все то, что сделало нас самым гордым народом в мире, может быть выброшено на свалку по мановению руки какого-то араба? Значит, такие люди, как Лоуренсы, Джон Никольсон, Чемберлейн, Сандеман {Лоуренс Генри (1806-1857), Лоуренс Джон (1811-1879), Никольсон Джон (1822-1857), Сандеман Роберт (1835-1892) - деятели, игравшие видную роль в установлении британского владычества в Индии в XIX веке.} и тысячи других, отдавших свою жизнь за то, чтобы у англичанина была репутация смелого и преданного человека, могут быть оплеваны всяким, кому пригрозят пистолетом?
   Динни со звоном уронила чашку на блюдце.
   - Да, Динни, и если не всяким, то почему хоть одним? Почему именно этим одним?
   Динни не ответила. Она вся дрожала. Ни Адриан, ни сэр Лоренс не сумели ее пронять, а сейчас до нее впервые дошла точка зрения противника. В душе ее была задета какая-то тайная струна, ее заразило волнение человека, которого она всегда почитала, любила и не считала способным на такую страстную филиппику. Говорить она не могла.
   - Не знаю, религиозный я человек или нет, - продолжал генерал, - вера моих отцов вполне меня устраивает, - он махнул рукой, словно хотел сказать: "Дело тут не во мне", - но пойми, я не мог бы пойти на это по принуждению, не мог бы сам и не понимаю, как пошел на это другой.
   Динни негромко сказала:
   - Я не стану тебе объяснять; давай так и уговоримся: не понимаешь, и все. Большинство людей совершает поступки, которые трудно понять, только о них не всегда знают. И разница только в том, что о поступке Уилфрида знают.
   - Как, и об угрозе знают... о том, почему?
   Динни кивнула.
   - Откуда?
   - Какой-то мистер Юл приехал из Египта и рассказал эту историю; дядя Лоренс считает, что замять ее невозможно. Я хочу, чтобы ты знал самое худшее. - Она собрала свои мокрые чулки и туфли. - Пожалуйста, расскажи все это маме и Хьюберту, хорошо, папа? - и встала.
   Генерал глубоко затянулся; в трубке послышалось бульканье.
   - Пора вычистить твою трубку, папочка. Завтра я этим займусь.
   - Но ведь он станет парией! - вырвалось у генерала. - Настоящим парией. Ах, Динни, Динни!
   Никакие другие слова не могли бы ее так растрогать и обезоружить. Он больше не спорил, он их жалел.
   Закусив губу, она сказала:
   - Папа, если я не уйду, мне попадет в глаза дым. И ноги у меня застыли. Спокойной ночи, милый!
   Она повернулась, быстро пошла к двери и, оглянувшись, увидела, что он стоит, понуро опустив голову.
   Динни поднялась в свою комнату, села на постель и стала тереть одна о другую замерзшие ноги. Вот и все! Отныне ее удел - жить во враждебной атмосфере, которая будет окружать ее, как стена; надо пробиться сквозь эту стену, чтобы соединиться с любимым. И удивительней всего то, думала она, старательно растирая окоченевшие ноги, что слова отца вызвали у нее тайный отклик, и при этом ничуть не затронули ее чувства к Уилфриду. Неужели любовь не зависит от рассудка? Неужели образ слепого божества и в самом деле образ любви? Неужели правда, что недостатки любимого делают его для тебя только дороже? Наверно, поэтому так не любят высоконравственных героев из книг; смеются над героической позой и злятся, когда добродетель торжествует.
   "В чем же дело? - думала Динни. - Неужели мои моральные устои ниже, чем устои моих родных? Или я просто хочу, чтобы он был со мной, и мне все равно, какой он и что делает, лишь бы он был рядом?" У нее вдруг возникло странное ощущение, что она видит Уилфрида насквозь, со всеми его пороками, несовершенствами и с чем-то таким, что искупает это и позволяет его любить, а что это такое - для нее необъяснимая загадка. Она подумала с невеселой улыбкой: "Дурное я в нем чувствую сразу, а вот добро, истину, красоту мне еще надо найти...". И, с трудом превозмогая усталость, она разделась и легла спать.
   ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
   Дом Джека Маскема в Ройстоне звался "Вереск". Это было низкое, старомодное жилье, непритязательное снаружи и комфортабельное внутри. Весь дом был увешан гравюрами с изображением скаковых лошадей и скачек. Только в одной комнате, которой редко пользовались, видны были следы прежней жизни. "Тут, - как сообщал один американский репортер, приехавший брать интервью у "последнего денди" относительно племенного коневодства, - сохранилась память о молодых годах, проведенных этим аристократом на нашем славном Юго-Западе: ковры и чеканное серебро работы индейцев племени навахо; волосяные дорожки из Эль-Пасо; огромные ковбойские шляпы и мексиканская сбруя, сверкающая серебром. Я спросил хозяина об этом периоде его жизни.
   - Ах, вот вы о чем, - сказал он, растягивая слова, - да, я в молодости пять лет пробыл ковбоем. Видите ли, меня всю жизнь занимало только одно лошади, и отец решил, что для меня здоровее быть ковбоем, чем жокеем на скачках с препятствиями.
   - Вы можете сказать, когда это было? - спросил я высокого, худого патриция с внимательным взглядом и ленивыми движениями.
   - Я вернулся в тысяча девятьсот первом году и с тех пор, если не считать войны, развожу породистых лошадей.
   - А что вы делали на войне? - спросил я.
   - О-о... - протянул он, и мне показалось, что я становлюсь навязчивым. - То же, что и все. Ополчение, кавалерия, окопы и тому подобное.
   - Скажите, мистер Маскем, а вам нравилась жизнь там, у нас?
   - Нравилась? - ответил он. - Да, пожалуй, сказал бы я, пожалуй..."
   Интервью было напечатано в одной из газет американского Запада под заголовком:
   ЖИЗНЬ У НАС В ПРЕРИЯХ ЕМУ НРАВИЛАСЬ.
   ГОВОРИТ АНГЛИЙСКИЙ ДЕНДИ
   Конный завод находился почти в миле от деревни Ройстон, и каждый день, ровно без четверти десять, если он не уезжал на скачки или на торги, Джек Маскем садился верхом на пони и не спеша отправлялся в свой, как окрестил его журналист, "конский питомник". Маскем любил приводить своего пони в пример того, во что можно превратить лошадь, если никогда не повышать на нее голоса. Это была умная, трехгодовалая лошадка, небольшая, породистая на три четверти, шелковистая, мышиной масти; на нее словно вылили бутылку чернил, а потом небрежно стерли пятна. Кроме чуть рваного полумесяца на лбу, у нее не было ни единого белого пятнышка, грива была подстрижена, а длинный хвост свисал чуть не до самых копыт. Глаза были блестящие, спокойные, а зубы казались белоснежными, как жемчуг. Двигалась она мелкой рысью и, если оступалась, мгновенно находила равновесие. Правили ею при помощи одного простого повода, и она не знала, что такое удила. Она была очень мала, и ноги Джека Маскема в длинных стременах висели низко. "Ездить на ней, говорил он, - все равно что сидеть в удобном кресле". Кроме него, к лошади подпускали только одного конюха, выбранного за ласковые руки, голос и нрав.
   Спешившись у ворот и дымя изготовленной по особому заказу сигаретой в коротком янтарном мундштуке, Джек Маскем входил на квадратный двор, внутри которого располагались конюшни. На паддоке к нему подходил старший конюх. Потушив сигарету, Маскем отправлялся в конюшни, где держали маток с жеребятами и однолеток, просил показать то одну, то другую лошадь и провести ее по дорожке, которая шла вокруг двора. Закончив осмотр, он проходил под аркой напротив ворот в загоны, где паслись кобылы, жеребята и однолетки. Дисциплина в этом "конском питомнике" была отличная; служащие были такими же спокойными, чистыми и воспитанными, как лошади, за которыми они ухаживали. С той минуты, как он появлялся, и до той минуты, когда он уходил и влезал на своего пони, Маскем разговаривал только о лошадях - немногословно и по существу. Каждый день надо было проверить и обсудить столько всяких мелочей, что он редко возвращался домой раньше часа дня. Он никогда не рассуждал со своим старшим конюхом о научных принципах коневодства, несмотря на его глубокие познания в этой области. - Для Джека Маскема эта тема была предметом такой же высокой политики, как международные отношения для министра иностранных дел. Он решал вопросы подбора сам, руководствуясь длительными наблюдениями и тем, что он называл "нюхом", а другие могли бы назвать предрассудками. Падали метеоры, получали титулы премьер-министры, вновь садились на трон эрц-герцога, города гибли от землетрясений, не говоря уже о прочих катастрофах, но Маскему было все нипочем, пока он мог случить Сен-Саймону с Глазком, дав им правильную примесь крови Хемптона и Бенд'Ор; или же руководствуясь какой-то еще более причудливой теорией, получить потомство старого Харода через Ле-Саинси, - это были старший и младший представители линий в которой текла кровь Карбайна и Баркальдайна. По существу, он был идеалист. Идеалом его было вывести совершенную породу лошади, что было так же мало осуществимо, как идеалы других людей, но, по его мнению! куда более увлекательно. Правда, он никогда об этом не говорил, да и разве можно сказать это вслух! Он никогда не играл на тотализаторе, поэтому на его суждений не могли влиять низменные мотивы. Высокий загорелый человек в темно-табачном пальто со специально подшитой к нему подкладкой из верблюжьей шерсти, и желтых замшевых ботинках, он был завсегдатаем скачек в Ньюмаркете; не было другого члена жокей-клуба, кроме, пожалуй, еще троих, к кому бы прислушивались с большим почтением. Это был превосходный образчик человека, знаменитого в своей области, который достиг славы молчаливым и самоотверженным служением единой цели. Но, по правде говоря, в этом идеале "совершенной конской породы" сказывалась его натура. Джек Маскем был формалист - один из последних в этот разрушительный для всякой формы век; а то, что формализм его избрал для своего выражения именно лошадь, объяснялось и тем, что качества скаковой лошади целиком зависят от ее родословной, и тем, что она; самой природой одарена удивительной соразмерностью; и гармонией, и тем, что служение ей позволяло Маскему уйти от трескотни, нечистоплотности, визга, мишуры, наглого скепсиса и назойливой вульгарности этого, как он выражался, "века ублюдков".
   В "Вереске" все хозяйство вели двое мужчин, только для мытья полов ежедневно приходила поденщица. Если бы не она, в доме бы не чувствовалось, что в мире вообще существуют женщины. Уклад здесь был монастырский, как в клубе, который еще не унизился до женской прислуги, но жилось тут настолько же удобнее, насколько дом этот был меньше клуба. Потолки в первом этаже были низкие; наверх вели две широкие лестнины, а там комнаты были еще ниже. В библиотеке, кроме бесчисленных трудов по коневодству, стояли книги по истории, записки путешественников и детективные романы; прочая беллетристика из-за своего скептицизма, неряшливого языка, длинных описаний, сентиментальности и погони за сенсацией в дом не допускалась, если не считать собрания сочинений Сертиса {Сертис Роберт Смит (1803-1864) английский писатель, автор юмористических романов на спортивные темы.}, Уайт-Мелвиля и Теккерея.
   Так как во всякой погоне за идеалом есть своя смешная сторона, то и Джек Маскем только подтверждал это правило. Человек, целью жизни которого было выведение чистокровнейшей из лошадей, пренебрегал известными образцами чистой породы и хотел заменить их продуктом скрещения лошадей, еще не попавших в Племенную книгу!
   Не сознавая этого противоречия, Джек Маскем спокойно обедал с Телфордом Юлом и обсуждал вопрос о перевозке арабских кобыл, когда ему доложили о приходе сэра Лоренса Монта.
   - Хочешь обедать, Лоренс?
   - Я уже пообедал, Джек. Но кофе выпью с удовольствием и коньяку тоже.
   - Тогда перейдем в другую комнату.
   - Да у тебя тут настоящая холостяцкая квартира, я таких не видел с юных лет и, признаться, думал, что больше и не увижу. Джек - человек особенный, мистер Юл. Кто теперь позволяет себе быть старомодным, кроме гениев? Неужели у тебя весь Сертис и Уайт-Мелвиль? Мистер Юл, помните, что сказал Уоффлз в "Спортивной поездке Спонджа" {Спондж - герой одного из романов Сертиса.}, когда они держали Кенджи вниз головой, чтобы у него вылилась вода из сапог и карманов?
   Насмешливая физиономия Юла растянулась в улыбке, но он промолчал.
   - То-то и оно! - воскликнул сэр Лоренс. - Теперь этого уже никто не помнит. А он сказал: "Послушай, старина, а ведь ты похож на вареного дельфина под соусом из петрушки". Ну да, а что ответил мистер Сойер из "Рынка Харборо", когда достопочтенный Крешер подъехал к турникету на заставе и спросил: "Ворота кажется, открыты?"?
   Подвижное лицо Юла еще больше растянулось в улыбке, но он по-прежнему молчал.
   - Плохо дело! А ты, Джек?
   - Он сказал: "Нет, кажется, закрыты".
   - Молодец! - Сэр Лоренс опустился в кресло. - А как было на самом деле? Они были закрыты. Ну что? Договорились, как украсть кобылу? Отлично. А что будет, когда вы ее привезете?
   - Случу ее с самым подходящим жеребцом. Потомство снова случу с самым подходящим жеребцом или подберу хорошую кобылу. А потом выставлю жеребят от этой случки против самых лучших наших чистокровок того же возраста. Если мои будут лучше, мне, надеюсь, удастся внести моих арабских кобыл в Племенную книгу. Кстати, я пытаюсь привезти оттуда трех кобыл.
   - Сколько тебе лет, Джек?
   - Скоро пятьдесят три.
   - Обидно. Какой вкусный кофе!
   Все трое помолчали: пора было выяснить истинную цель этого визита.
   - Я приехал, мистер Юл, - внезапно произнес сэр Лоренс, - поговорить насчет той истории с молодым Дезертом.
   - Надеюсь, это неправда?
   - К сожалению, правда. Он и не пытается этого скрывать. - И, направив монокль на лицо Джека Маскема, сэр Лоренс увидел там именно то, что и ожидал увидеть.
   - Человек должен соблюдать приличия, - протянул Маскем, - даже если он поэт.
   - Не будем сейчас судить, прав он или нет, Джек. Согласимся, что прав ты. И тем не менее, - в голосе сэра Лоренса зазвучала непривычная суровость, - я хочу, чтобы вы оба молчали. Если эта история выйдет наружу, - ничего не поделаешь, но я не хочу, чтобы это исходило от вас.
   - Мне не нравится вид этого молодчика, - отрезал Маскем.
   - Как и девяти десятых людей, с которыми мы встречаемся; согласись, что это ничего не доказывает.
   - Он из тех озлобленных, ни во что не верящих современных молодых людей, которые не знают жизни. Для них нет ничего святого!
   - Ты известный блюститель старых порядков,
   Джек, но прошу тебя, уймись!
   - Почему?
   - Мне не хотелось об этом говорить, но, понимаешь, он помолвлен с моей любимой племянницей, Динни Черрел.
   - Как, с этой милой девушкой?
   - Да. Нам всем это не по нутру, кроме моего сына Майкла, - он все еще души не чает в Дезерте. Но Динни упорствует, и не думаю, чтобы ее можно было отговорить.
   - Нельзя же ей выходить замуж за человека, который будет подвергнут остракизму, как только все это станет известно!
   - Чем больше на него будет гонений, тем труднее будет ее от него оторвать.
   - Вот это мне нравится, - сказал Маскем. - А вы что думаете, Юл?
   - Мое дело - сторона. Если сэр Лоренс желает, чтобы я молчал, я буду молчать.
   - Конечно, наше дело - сторона; однако если бы этим можно было удержать твою племянницу, я бы не молчал. Позор!
   - Но результат был бы как раз обратный, Джек. Мистер Юл, вы хорошо знаете нашу прессу. Представьте себе, что она пронюхает эту историю; что будет тогда?
   Юл даже захлопал глазами.
   - Сперва они ограничатся неопределенным намеком на какого-то английского путешественника; потом выяснят, не опровергнет ли этого Дезерт, а потом расскажут все это уже прямо о нем, сочинив массу подробностей, но так, что за руку их не поймаешь. Если он признается в самом факте, никто не примет его опровержений по отдельным неточностям. Газета всегда права, хотя и очень неточна.
   Сэр Лоренс кивнул.
   Если бы мой знакомый решил заняться журналистикой, я бы сказал ему: "Будьте абсолютно точны, и вы окажетесь единственным в своем роде". Я не прочел ни одной правдивой заметки о ком-нибудь с самой войны.
   - У них такая система, - сказал Юл. - Двойной удар: сперва ложное сообщение, а потом поправка.
   - Ненавижу газеты, - проворчал Маскем. - Был у меня тут один американский газетчик. Расселся, чуть было не пришлось вышвырнуть его силой; понятия не имею, как он меня изобразил.
   - Ну и старомодный же ты человек! Для тебя Маркони и Эдисон - самые злокозненные люди на свете, Ну как, значит, решено насчет молодого Дезерта?
   - Да, - сказал Юл.
   Маскем только кивнул.
   Сэр Лоренс поспешно перевел разговор на другую тему.
   - Красивые тут места. А вы сюда надолго, мистер Юл?
   - После обеда собираюсь в город.
   - Хотите, я вас подвезу?
   - Буду очень рад.
   Через полчаса они отправились в путь.
   - Мой двоюродный брат, - сказал сэр Лоренс, - достоин стать национальной реликвией. В Вашингтоне есть такой музей, где за стеклом стоят группы американских аборигенов, курят общинную трубку и замахиваются друг на друга томагавками. Так можно было бы и Джека... - Сэр Лоренс помолчал. - Но вот беда! Как его законсервировать? Трудно увековечить того, кто ничем не хочет выделяться... Вы можете ухватить любую тварь, если она живет, но этот человек словно застыл... А ведь что ни говори, и у него есть свой бог в душе.
   - Устои, и Маскем пророк их.
   - Его, конечно, можно было бы увековечить дерущимся на дуэли. Это, пожалуй, единственная деятельность, до которой он снизойдет, не боясь нарушить устои.
   - Устои рушатся, - сказал Юл.
   - Гм!.. Труднее всего убить чувство формы. Ведь что такое, в сущности, жизнь, мистер Юл, как не чувство формы? Попробуйте все свести к мертвому единообразию, - все равно форма возьмет свое.
   - Да, но устои - это форма, доведенная до совершенства и принятая за образец; а совершенство кажется таким нудным нашей золотой молодежи.
   - Хорошее выражение! Но разве такая молодежь существует не только в романах, мистер Юл?
   - Еще как! "Челюсти свернешь со скуки", - как выразились бы они же. Лучше весь остаток жизни просидеть на муниципальных банкетах, чем хотя бы день - в обществе этих бойких молодых людей.
   - По-моему, я таких еще не встречал, - признался сэр Лоренс.
   - Ну и благодарите бога. Они ни днем, ни ночью не закрывают рта, даже во время совокупления.
   - Вы, кажется, их недолюбливаете.
   - Да, и они меня не выносят. - Юл сморщился и стал похож на химеру. Тоскливый народец, но, к счастью, земля не на них держится.
   - Надеюсь, Джек не считает Дезерта одним из них, - это было бы ошибкой.
   - Маскем и в глаза не видал этих бойких молодцов. Нет, его бесит лицо Дезерта. У него и правда чертовски странное лицо.
   - Падший ангел, - сказал сэр Лоренс. - Духовная гордыня! В его лице есть своя красота.
   - Да я-то против него ничего не имею, и стихи у него хорошие. Но всякий бунт для Маскема - нож острый. Ему нравится образ мыслей аккуратно подстриженный, чтобы грива была заплетена в косички, чтобы он ступал осторожно и не закусывал удила.
   - Кто знает, - пробормотал сэр Лоренс. - Мне кажется, что эти двое могли бы сдружиться, особенно если бы они сначала постреляли друг в друга. Ведь мы, англичане, - странный народ.
   ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
   Примерно в это же время Адриан пересекал убогую улицу, ведущую к дому его брата - священника при церкви Святого Августина в Лугах, - а за углом происходил эпизод, как нельзя лучше характеризующий англичан.
   У входа в дом, который, казалось, вот-вот рухнет, стояла карета скорой помощи, и толпа зевак - им давно пора было заняться своим делом - окружала ее плотным кольцом. Адриан присоединился к толпе. Из ветхого здания двое мужчин и санитарка выносили больную девочку, а за носилками, громко причитая, шли краснолицая женщина средних лет и насупленный, что-то бурчавший себе под нос, бледный мужчина с обвислыми усами.
   - Что случилось? - спросил Адриан у полицейского.
   - Ребенку нужно сделать операцию. В больнице за ней будет прекрасный уход. А у них такой вид, будто ее тащат на убой. Вот и наш священник. Уж если он их не утихомирит, тогда пиши пропало!
   Адриан увидел, что из дома вышел его брат и заговорил с бледным мужчиной. Бурчание прекратилось, но женщина завопила еще громче. Ребенка внесли в карету, и мать, спотыкаясь, кинулась к дверце.
   - Экие олухи! - произнес полицейский, выступая вперед.
   Адриан увидел, как Хилери положил руку на плечо женщины. Она обернулась, словно хотела его как следует выругать, но вместо этого только жалобно застонала. Хилери взял ее под руку и тихонько повел в дом. Карета отъехала. Адриан подошел к бледному человеку и предложил ему закурить. Тот взял сигарету, поблагодарил и отправился вслед за женой.
   Представление было окончено. Небольшая толпа рассеялась. Полицейский остался один.
   - Священник у нас просто чудо, - сказал он.
   - Это мой брат, - сообщил Адриан. Полицейский поглядел на него почтительно.
   - Редкостный человек наш священник, сэр.
   - И я так думаю. Видно, девочка очень плоха?
   - До ночи не доживет, если не сделают операцию. Они как нарочно тянули до последней минуты. Чистый случай, что священник про это узнал. Многие у нас лучше помрут, чем лягут в больницу, а уж отдать туда детей - и говорить нечего.
   - Хотят быть сами себе хозяевами, - сказал Адриан. - Я это чувство понимаю.
   - Ну ежели так на это смотреть, то и я понимаю. Да ведь дома-то у них уж очень скудно, а в больнице все самое лучшее.
   - "Хоть бедно, да свое", - процитировал Адриан.
   - Правильно. От этого-то и живут у нас до сих пор в трущобах. Уж такие дыры в наших местах, а вот попробуй пересели отсюда народ, он тебе покажет! Священник много добра здесь делает, оборудует, как говорится, всякие удобства. Если вы к нему, я схожу, позову его.
   - Да нет, я лучше подожду.
   - Вы и не поверите, - продолжал полицейский, - чего только народ не стерпит, лишь бы в его дела не мешались. И называйте это как хотите: социализм, коммунизм, народное правление, все одно к одному - лезут в вашу жизнь, и только! Эй! А ну-ка, проходите! Нечего тут делать лоточникам!