22. Двойка

   Двойку все-таки я получил. Хотя я вовсю старался. Почти все у Мишки списал.
   Двойки я получал и раньше. Но то было раньше, а то теперь. От папы давно нет писем. С того дня, как он уехал. Я все боялся: придет письмо, папа спросит в письме, как там Петя, как учится, что я отвечу?
   Нужно было исправить двойку. Ждать я больше не мог.
   Я решил объяснить все Пал Палычу.
   – Мда… – сказал он. – Семь ошибок в одном изложении. Но выход есть. Вот возьми книжку. Вот этот рассказ. Ты прочтешь его дома. Разок или два. Но не больше. Закроешь книжку и будешь писать. Только чур – не заглядывать. Понял?
   – А кто будет смотреть, заглядываю я или не заглядываю? – сказал я.
   – Никто не будет смотреть. Не такой ты уж маленький. Взрослый парень. Что за тобой смотреть!
   – Как же так? – удивился я. – Я ведь буду смотреть.
   – Не думаю, – сказал он.
   – Почему же?
   – Потому что на честность. Такой уговор. Как же можно смотреть! Тогда будет нечестно.
   – Вот это да! – удивился я.
   – Я тебе верю, – сказал Пал Палыч. – Я доверяю тебе – вот и все!
   – Так-то так, – сказал я, – но кто будет знать?
   – Можно считать, – сказал Пал Палыч, – что разговор у нас закончен.
   – Конечно, конечно, – сказал я, – конечно…
   Я, наверно, был очень растерян. Такого еще я не видел. Прямо-таки удивительно!
   Я прочел рассказ только два раза. Больше я не открыл книжку. Хотя мне очень хотелось. Я писал с трудом. Так хотелось мне заглянуть в рассказ! Даже в классе писать было легче. Там можно было спросить у Пал Палыча. Можно было списать у соседа. А здесь было все на честность.
   Я все написал, как запомнил. Пал Палыч прочел и сказал:
   – Человек ты, я вижу, честный. Так и пиши отцу.
   – А как же двойка?
   – Это не самое главное. Можешь считать, что исправил.
   – А откуда вы знаете, – спросил я, – честный я или не честный?
   – Сразу видно, – сказал Пал Палыч, – по изложению видно.

23. Два письма

   Смотрю я на наш почтовый ящик и вижу: там что-то белеет. Что-то есть в нашем ящике, что-то лежит там…
   – Мама! Мама! – кричу. – Что-то в ящике есть!
   Я ведь могу посмотреть, что там есть, а сам на месте стою и кричу:
   – Мама! Там что-то есть!
   И вот мама подходит к ящику, вынимает оттуда одно письмо и второе письмо – целых два письма! Она прижимает к груди письма и говорит: «Боже мой… боже мой…» – идет быстро в комнату. Я говорю: «Это все от папы?» А мама говорит: «От папы, да… одно письмо от папы, боже мой…» У мамы вовсю дрожат руки, она с трудом рвет конверт и читает. «Ты читай вслух, читай вслух», – прошу я. И мама читает вслух, мамин голос совсем не похож на мамин, глухой и тихий, будто издалека слышу я мамин голос: «…Чертовщина у нас тут получилась, очень скоро мы попали в окружение, ушли в лес и болтались по лесам и болотам довольно долго, а потом прорвались и соединились с нашими войсками. Сейчас я жив и здоров. Здесь меня орденом наградили – Красного Знамени. Теперь вы понимаете, почему от меня не было писем – по этой простой причине…»
   Дальше папа спрашивал, как мы живем, как наше здоровье, что он о нас очень соскучился, очень хотел бы увидеть нас, но война – ничего не поделаешь!
   Потом мама читает второе письмо. Это письмо от знакомой старушки. Она пишет без запятых и без точек, она не училась в школе, и маме трудно читать.
   «Здравствуйте дорогие моему сердцу Валентина Николаевна и ребятки уведомляю вас что жива и здорова того и вам желаю дорогие мои с того дня как вы у нас гостили тем летом новости дюже вредные то есть немцы нас захватили и все у нас отбирать стали а дядю Гришу немцы повесили и вот все у нас немцы поотбирали а один дюже злющий у нас в нашей хате поселился и револьвером мне все грозит что я вроде припрятала кур и яйца а я ничего спрятать-то не успела так вот мои милые спешу вам сообщить какое у нас тут горе самое настоящее на наши головушки свалилось а в следующих строках своего обстоятельного письма сообщаю новость а ту именно что Володя отец вам и муж твой Валентина Николаевна как снег на голову вдруг объявился а с ним наши солдатики дюже все похудавшие и не скрываю я от вас от родных что и Володя был похудавший и уставший а погода была у нас скверная ветры сильные и дожди со снегом пополам а Володя-то с солдатиками моего жильца лютого враз застрелили и тут такая пальба пошла страшнейшая и немцев всех они тут перебили всех окаянных уничтожили а Володя-то ваш и говорит ну Марья Петровна живи спокойно а я говорю как же вы-то здесь очутились касатики когда наши-то все далеко отсюда а он говорит такие бабуся обстоятельства сложились не горюй бабуся вернутся все обязательно никуда бабуся не денутся а после они ушли в лес обещали вернуться ты не горюй говорят бабуся а как же тут не горевать дорогая моему сердцу Валентина Николаевна когда горе-то вон какое на нас свалилось и дай то им бог к своим дойти так вот и пишу я вам а вы на меня не серчайте что может не так пишу а ежели Володя тут еще объявится то я вам еще напишу а других новостей пока нету только Васютки племянник Николай капсюль все ковырял и ему палец-то и оторвало а так наши пока что все живы и тебе Валентина Николаевна и детишкам твоим приветы шлют остаюся жива и здорова бабушка Мария Петровна и что плохо написано не гневайтесь разбирайте уж как-нибудь».
   Мама читала и читала письмо по нескольку раз и все плакала, а я сел писать ответ папе.
   «Дорогой папа! – писал я. – С отметками у меня хорошо. Меня даже хвалили за честность, и вот как это произошло…»
   И я написал, как было с отметкой и с изложением.

24. До свидания, дядя Али

   Рамис, Рафис, Расим, Раис сидели на верхней ступеньке, я стоял рядом.
   – Мой папа, – говорил я, – убил самого главного фашиста одним выстрелом вот с такого расстояния, как отсюда, вот от этих перил, до той трубы, вон на той красной крыше…
   – Он убил Гитлера? – спросил Рафис.
   – Гитлер сидит во дворце, – сказал я, – как там его убьешь.
   – Значит, не самого главного, – сказал Расим.
   – Как же не самого, – говорю, – когда самого, только не Гитлера, вот и все…
   – А дальше что было? – спросил Расим.
   – Потом папа берет автомат и ка-ак пошел чесать – тра-та-та! – вкруговую…
   – И в него не попали? – спросил Расим.
   – Как бы не так! – говорю.
   – Как же так, – сказал Расим, – раз он не нагибался! На фронте все нагибаются. Я в кино видел.
   – Слушай дальше, – сказал я. – Сначала он не нагибался. Он так специально делал. Чтоб фашистов запутать. Вот они все и запутались. Все нагибаются, а он нет. Тут можно любого запутать…
   Братья Измайловы раскрыли рты, а я был очень доволен, как будто я, а не папа, палю в фашистов, вот здесь, прямо на лестнице. Мне даже стало жарко.
   – …так вот он не нагибался сначала, а после стал нагибаться, он видит, в него кто-то целится, прямо из пулемета, он сразу – раз! – и нагнулся. И все пули мимо. Потом видит: в него из винтовки целятся, он снова – раз! – и нагнулся. Он-то знает, когда нагибаться! А когда не нагибаться. По-том он да-вай вовсю из автомата – как из поливальной машины – жжжжых! А немцы-то, немцы один за другим так и валятся, так и валятся, целые горы… потом в папу гранату кинули – он ка-ак отпрыгнет в сторону… – тут я хотел показать, как отпрыгнул мой папа в сторону, но забыл, что стою на ступеньке, и полетел вниз по лестнице…
   А дядя Али поднимался.
   – Что ты, Петя, – сказал он, – куда летишь?
   Он схватил меня за рубашку. Поставил на ноги и сказал:
   – Поздравь, Петя, еду и я на войну, на подмогу Володе…
   Я растерялся и говорю:
   – До свидания, дядя Али…

25. На крыше

   Когда дядя Али уезжал, он сказал маме: «Встречу Володю, привет передам. Еще что передать?» Мама стала столько передавать, что дядя Али сказал: «Хватит, зачем столько передавать?» А мама сказала: «Нет, передай, пожалуйста, все передай». Тогда дядя Али сказал: «А как же, обязательно передам».
   Я просил передать папе, что, когда вырасту, тоже приеду на фронт, на подмогу, а дядя Али сказал: «Ну, дорогой, тогда война кончится». Я говорю: «А может, не кончится?» Он говорит: «Дорогой, зачем я тогда еду?» – «Ну и что же, – говорю, – что вы туда едете, вы же один ничего не значите». «Как так, ничего не значу? Один не значу, а вместе с Володей значу».
   Мы проводили дядю Али. Все на фронт уезжают, один за другим. Только я остаюсь, да старик Ливерпуль, да еще мама, Боба, Фатьма Ханум…
   Все на фронт уезжают. Старик Ливерпуль говорит:
   – Я теперь не пью. Не могу пить, и все. Я пью, когда у меня прекрасное настроение. А сейчас у меня, может быть прекрасное настроение? Как бы не так! Нету у меня такого настроения!
   – Хорошо, – говорю, – что вы не пьете. Моя мама очень довольна.
   – Ааа… – говорит Ливерпуль, – при чем тут твоя мама… что ты понимаешь…
   Старик Ливерпуль идет на крышу. Он там сегодня дежурит. Теперь все дежурят на крышах. На крыше ящики с песком и бочки с водой, и лопаты, и большущие клещи, чтобы хватать этими клещами зажигательные бомбы и топить в бочке с водой. Правда, бомбы пока что не падали, но упадут же когда-нибудь! Для чего же тогда клещи? Вчера Лия Петровна сказала: «Я не могу дежурить, у меня появляется слабость…» Тогда Ливерпуль говорит: «Давайте я буду за вас дежурить». Позавчера тетя Майя сказала: «У меня голова кружится…» Ливерпуль говорит: «Давайте я буду за вас дежурить».
   Я бы тоже за всех дежурил. Но мне не разрешают. Детям нельзя на крышу. Мы с Бобой должны сидеть дома, а если тревога, – скорей одеваться, бежать в подвал, то есть в бомбоубежище. Кто захочет сидеть в подвале, когда есть в нашем доме крыша?
   Мама моя у Фатьмы Ханум. Они там сейчас беседуют. А я бегу на крышу. Там на крыше старик Ливерпуль. Он будет гнать меня, я знаю, но я не очень-то слушаюсь.
   Вон он стоит, освещенный луной. Звезд на небе полно. И прожекторов полно. Небо словно живое – колышется. Где-то гудит самолет. Бьют зенитки. Старик Ливерпуль смотрит вверх на небо. Вот он надевает очки. Опять смотрит на небо. Блестит при луне его лысина. Бородка крючком еще больше загнулась. Я крадусь сзади к нему. Но он слышит мои шаги. Обернувшись, старик Ливерпуль говорит:
   – Ну-ка, Петя, домой!
   – Вам можно, – говорю, – а мне нельзя?
   – Я суровый человек, – говорит Ливерпуль.
   – Поймайте меня, – говорю, – если можете.
   – И не подумаю, – говорит он.
   – Как хотите, – говорю.
   – Отца нет, – говорит Ливерпуль, – распустился…
   – Вы, – говорю, – напрасно меня гоните, мне здесь больше нравится, чем в душном бомбоубежище. Что там сидеть, не пойму! Немцы, что ли, на нас наступают?
   – А ты думал, нет? – говорит Ливерпуль. – Наступают.
   – Что-то не видно. Где же они наступают?
   – Не дай бог, чтобы ты их увидел.
   – Кто их пустит сюда? Никто не пустит. Вот и дядя Али поехал. Они с папой дадут им жизни!
   – Дай бог, чтобы Володя вернулся, дай бог, тяжело там сейчас, тяжело…
   – Почему он не вернется?
   – Нет, он вернется, он безусловно вернется…
   – А кошкам зимой не холодно? – спрашиваю я.
   – Нет, сынок, не холодно, – говорит Ливерпуль.
   – А почему?
   – Потому что их шкура греет.
   – А у людей, – говорю, – шкуры нет, только кожа…
   – Вот еще, – говорит Ливерпуль, – зачем людям шкура?
   – Как зачем, – говорю, – очень странный вопрос! Если б я имел кошкину шкуру – не шутки ведь!
   – Отстань от меня! – говорит Ливерпуль. – Ты что пристал ко мне с этой шкурой? Какое мне дело до кошек!
   Я говорю:
   – Верно, зачем людям шкура…
   – Отвяжись от меня! Убирайся домой!
   Я подождал, пока он успокоится. Он успокоился и говорит:
   – Ты ведь знаешь, сынок, у меня болит сердце… иди-ка ты спать, смотри, как зеваешь!
   Мне совсем не хотелось спать. Мало ли, что я зеваю?
   – Зачем люди воюют? – говорю я.
   – Война – несчастье всем людям. Начать войну… Разве есть в этом здравый смысл? Нет, сынок, в этом нет здравого смысла… А между тем люди – самые развитые существа на земле…
   – И я самый развитый?
   – И ты, только ты еще мал.
   – И дядя Гоша самый развитый?
   – Наверно, и он, а как же.
   Я хотел еще что-то спросить, как вдруг слышу голос Бобы. Мой брат Боба открыл люк на крышу, но влезть на крышу не может.
   – Уйди отсюда! – кричу я.
   – Мне интересно! Мне интересно! – кричит Боба.
   Я с трудом тащу Бобу домой. Он, как всегда, упирается.
   – И я тоже, – кричит он, – хочу тушить бомбы!
   Мама еще у Фатьмы Ханум. На крышу уж мне все равно не уйти, Боба следом увяжется. Мы раздеваемся. Ложимся спать.
   Я вижу во сне старика Ливерпуля.
   …Он стоит одиноко на крыше. А вокруг страшилища. Они хотят съесть Ливерпуля. Это самые неразвитые существа на земле.
   Старик Ливерпуль берет клещи.
   – Я суровый человек! – говорит Ливерпуль.
   А страшилища все наступают.
   – Убирайтесь домой! – говорит Ливерпуль.
   Он кидается с клещами на страшилищ. Но страшилищ много. Они ползут к Ливерпулю. Куда ни глянь – всюду страшилища.
   Я бегу на подмогу. Хватаю ящик с песком. И кидаю в глаза страшилищ. Все страшилища ослеплены. Теперь мы победим. Вперед! Ура! Ливерпуль ловит клещами страшилищ – раз-два! – и прямо в бочку с водой! Я ему помогаю лопатой.
   – Вот так! – кричу я. – Вот так! Вот тебе! Вот тебе! Всех страшилищ в бочку с водой!..

26. Бетховен! Бах! Моцарт!

   – Просто удивительно, – говорит мама, – что нам нечего продать! Как можно было так жить! Вот сейчас война, а нам нечего даже продать! У каждой порядочной семьи, на случай войны или на другой худой случай, безусловно, всегда что-нибудь есть продать. А нам – ну просто нечего, разве только рояль и ноты… Все кругом дорожает, а деньги где взять? Ваш отец виноват, безалаберный был человек, вот кто жить не умел! У Рзаевых сервизы, они могут их продать. А чего только нет у Добрушкиных! У всех есть что продать! Володя не мог жить, как живут умные люди. У каждой уважающей себя семьи есть что продать на случай войны или на другой худой случай…
   Я все время хочу обедать. Все время мне хочется есть. Я съел бы сейчас не только борщ. Не только суп и котлеты. Я съел бы большой кусок хлеба.
   Хлеб можно купить на базаре. Он очень дорого стоит. Мой брат Боба плачет, когда хлеба нет, – тогда мы идем на толкучку.
   Пыль там всегда столбом, и солнце печет, и галдеж – просто жуть! Мы с мамой расстилаем коврик, на коврик кладем наши ноты (папины ноты), и мама кричит:
   – Бетховен! Бах! Моцарт!
   Втроем мы сидим на коврике.
   – Клементи! Клементи! – ору я.
   Я теперь не играю Клементи. Я теперь вообще ничего не играю. Когда папа уехал, я, правда, играл, но все меньше и меньше. Мама, правда, ругала меня, а потом перестала. Она просто устала меня ругать. Мама хочет продать рояль, а раз так, то зачем ноты. Все равно мама продаст рояль.
   – Бетховен! Бах! Моцарт!
   Толкотня-то какая! Мы, правда, неплохо устроились. Мы пришли рано. Расстелили свой коврик. Все, кто рано пришел, расстелили здесь свои коврики. Часто коврик наш топчут ногами. Тогда я кричу:
   – Осторожно!
   Но в общем-то мы хорошо устроились. Попробуй-ка проходи целый день!
   – Клементи! Клементи!
   – Сахар! Сахар!
   – Кофточки! Кофточки!
   – Пирожки! Пирожки!
   – Бетховен! Бах! Моцарт!
   – Американские штаны! Чистейшие американские штаны из английского материала!
   – Не рваная, не новая, отличная рубашка!
   – Сто отдашь – пятьсот выиграешь!
   – Купите! Купите! Купите!
   – Клементи! Клементи! Клементи!
   – Бетховен! Бах! Моцарт!
   Когда хлеба нет, я не плачу. Вернется мой папа, он мне привезет много хлеба. И мандарины, большие, оранжевые мандарины…

27. Олимпиада Васильевна и мама

   Моя мама теперь курьер. Я помогаю маме. Мы вместе с мамой разносим бумажки, разные документы. Боба сидит с Фатьмой Ханум. Целый день разносим бумажки, сдаем почту, ходим по учреждениям. А в воскресенье идем на толкучку. Там мы продаем наши ноты. У мамы замечательная работа. На работе дают обеды. Можно брать сколько хочешь супов. Мы взяли двенадцать супов! Целая огромная кастрюлька. Мы несем кастрюльку и радуемся. Слышно, как булькает суп. Это суп с лапшой. Мы сольем жидкость и вынем лапшу, а из лапши спечем пышки. Пышек выйдет, наверно, немало. Как-никак – двенадцать супов! Порядочно. Каждому по три пышки. Или же по четыре. По скольку же выйдет пышек?
   – Не плескай, – говорит мама, – будь осторожен!
   – Дорогу, – кричу я, – дорогу!
   Никто не знает, что мы несем. Все думают, это простой обед. А это двенадцать супов! Видел бы нас сейчас папа. «Вот молодцы, – сказал бы он. – Столько супа! Неси, Петя, не выплескай, ну, молодчага, Петя. Я вижу, ты мальчик хороший. Ты помогаешь маме. Ты молодчага, Петя!»
   Мы подходим к нашему дому.
   Нас ждет Олимпиада Васильевна.
   – Здравствуйте – говорим мы.
   – Здравствуйте, – говорит Олимпиада Васильевна.
   Мы проходим в комнату.
   – Вот тут, – говорит Олимпиада Васильевна, – я принесла ребятам…
   Мы смотрим на сверток в ее руках.
   – Что это? – спрашивает мама.
   – Две буханки… вот пусть ребята возьмут… хлеб…
   – Две буханки, – говорит мама, – так много… так дорого стоят…
   Мы с Бобой берем по буханке.
   – Я вам еще принесу, – говорит Олимпиада Васильевна.
   Мама. Ну как там Гоша?
   Олимпиада Васильевна. Вы скажите мне, как Володя…
   Мама. Опять не пишет…
   Олимпиада Васильевна. Ну ничего, напишет.
   Мама. Беспокоюсь я.
   Олимпиада Васильевна. Ну, это вы зря.
   Мама. Да вот только несчастье у нас. Мы ноты продали. Свои и чужие. Так вот там были ноты Добрушкиной… вы не знаете Добрушкину… так вот она в суд подать хочет… «Отдайте, – кричит, – мои ноты! Где мои ноты?» А я их продала случайно…
   Олимпиада Васильевна. Я одолжу вам денег. Вы ей отдайте, и все…
   Мама. Вот спасибо! Но я не могу вернуть скоро… Если вашему сыну, Олимпиада Васильевна, нужно заниматься, пусть он приходит, я кое-что покажу ему, я ведь тоже училась, хотя консерватории не оканчивала…
   Олимпиада Васильевна. Спасибо, Валентина Николаевна, он у нас бросил музыку. Не любит он музыку… А вернете потом. Вот приедет Володя…
   Мама. Ой, только бы он вернулся… Мой Петя тоже не любит музыку. Они все не любят. Нечего у них спрашивать, нужно учить. А то потом скажет: «Я был тогда ребенком, я не понимал, нужно было меня заставлять». Сейчас-то война, не до музыки…
   Олимпиада Васильевна. Может, вы и правы.
   Мама. Безусловно права.
   Олимпиада Васильевна. Володе привет от меня. Не забудьте. Он золотой человек. Мне ваша семья очень нравится.
   Мама. Это правда. Семья у нас хоть куда! Продать нечего…
   Олимпиада Васильевна. Нет, вы напрасно…
   Мама. Пусть будет напрасно. А что Гоша? Что он не зашел? Мне ваш Гоша нравится. Он такой энергичный!
   Олимпиада Васильевна. Наболтал он тогда. Он всегда болтает, болтает, потом говорит: «И зачем я тогда болтал?»
   Мама. Чего болтал?
   Олимпиада Васильевна. По-вашему, он ничего не болтал? (Смеется). Вот видите, а он переживал.
   Мама. Что вы, Олимпиада Васильевна! Я просто вас не пойму. Вы меня расстраиваете…
   Олимпиада Васильевна. Зачем вам-то расстраиваться? Мне нужно расстраиваться. А вам нечего расстраиваться. Не забудьте привет Володе. Я очень прошу, не забудьте. И не расстраивайтесь…
   Мама. А вам-то чего расстраиваться, Олимпиада Васильевна?
   Олимпиада Васильевна (задумчиво). Когда началась война, мой Гоша отправил все вещи, всю мебель куда-то родным. Он боялся налетов. «Наш город будут бомбить в первый день!» – орал он. А вышло наоборот. Все вещи его там сгорели. Все шкафы разбомбили…
   Мама. Какая досада!
   Олимпиада Васильевна. Я не за вещи расстраиваюсь. Что мне вещи! Я за Гошу расстраиваюсь. Ну что за человек!
   Мама. Он просто ошибся…
   Олимпиада Васильевна. Ошибся? Ах он ошибся!
   Она надевает перчатки.
   – До свидания, Валентина Николаевна, – говорит она. – До свидания, дети. Привет от меня Володе.

28. Я встречаю дядю Гошу

   Мы стояли на углу улицы. Дядя Гоша хлопал меня по плечу:
   – Вот так встреча! Давно не видать! Ты, Петро, не сердись, небось сердишься? Ты приходи. Я конфет дам.
   – Я не сержусь, – говорю, – а конфет не хочу.
   – Ну и не сердись. Мал еще сердиться. А я скоро, брат, катану!
   – Как катанете?
   – Не как, а куда. В бой, конечно, куда же еще! В бой пора, в бой! Ну как отец? Все воюет? Он боевой человек, боевой. Вояка! Ты письма-то пишешь отцу? Ты пиши ему письма. Отец ведь. Скажи: так, мол, и так, встретил Гошу… А мать как? Ничего, жива? Мда… Вот такие дела, а я скоро отправлюсь… Мы ведь с тобой мужчины. Защита Отечества есть что? Есть священный долг. Не так ли? Мы понимать должны. А разве мы не понимаем? Мы все понимаем. И то, что отступают наши. И то, что германец давит. Когда я плавал на голубке «Куин Мери»…
   – Это вы рассказывали, – говорю.
   – Неужели рассказывал? Значит, запамятовал. Так вот. Долг есть долг. Мы должны выполнять свой долг. В бытность свою моряком помню случай… лианы, магнолии… то есть мы, значит, крепко застряли…
   – Где застряли?
   – Известно где, на мели – где же можно застрять! – и ни с места. Тогда капитан говорит (старый волк был!): «Всю команду на мель! – говорит. Ну, мы все вышли на мель. И стоим на мели. Все по горло в воде. А нужно сказать, вода – лед. „Толкать корабль!“ – кричит капитан. И представь себе, парень, мы взялись и поднажали как следует, и наш корабль пошел… Сила, брат, коллектива! А если мы будем сидеть сложа руки, что будет? Что будет тогда, мой друг? Тем более если война. И защита Отечества?
   Все время он хлопал меня по плечу. Даже мне больно стало. Все хлопает, хлопает.
   – Неправда, – говорю, – что большой корабль с мели столкнули. Разве такое может быть?
   – Я разве сказал, что большой корабль? Кто сказал, что большой корабль? Корабль был не большой, но порядочный. Ты мне, что, не веришь? Мал еще старшим не верить!
   Я молчал.
   – А у меня, брат, несчастье, – сказал вдруг он. – У меня большое несчастье.
   – Слышал я про ваше несчастье.
   – Ты слышал? Где ты слышал?
   – Слышал, и все.
   – Где ты мог слышать?
   У него был испуганный вид.
   – Все говорят, – соврал я.
   – Не может быть!
   Он сильно расстроился. Стал какой-то печальный. Мне даже его жалко стало.
   – Никто не говорит, это я так.
   Он на меня покосился и говорит:
   – Как тебе не стыдно! Дурацкая привычка!
   Мне совсем не было стыдно. Но я молчал. Я думал, если я буду молчать, он скорее кончит рассказывать. Я мог и так уйти, но как-никак он разговаривал.
   – Мда… – сказал он, задумавшись. Потом вдруг махнул рукой: – Ну, беги домой…

29. Карнавал

   В зале стоит наша елка – большущая, яркая. Занятий сегодня не было. Потому что вечером праздник – большой карнавал. У кого есть костюмы – наденут костюмы. У кого нет – так придут. Я люблю карнавал. Все вокруг ходят в масках, интересно! Только жалко, что редко бывает. Целый год ждать приходится.
   Когда мы выходили из класса, Пал Палыч меня подозвал и сказал:
   – У тебя, Петя, есть костюм?
   – Нет, – говорю, – у меня нет костюма.
   – Школа тебе даст костюм. Я там сейчас смотрел, есть чудесный костюм.
   Я обрадовался! Еще бы! Мне школа даст костюм, и я приду в костюме!
   – А какой, – говорю, – костюм?
   – Костюм замечательный, – говорит Пал Палыч, – настоящего клоуна. И жабо и все такое.
   – Какое жабо? – говорю.
   – Ах, ты не знаешь, что значит жабо! Это, Петя, такой воротник, как у клоунов, да ты сейчас увидишь…
   – Ой, – говорю, – я хочу жабо!
   – Ну и чудесно! Пошли за мной.
   Мы прошли с ним в кладовую. Пал Палыч выбрал костюм – вот это был костюм! Первым делом – колпак, весь в серебряных звездах. Вторым делом – штаны, не какие-нибудь штаны, а все в клетку, как будто бы шахматы. И еще куртка в красных кругах. И жабо. У меня прямо дух захватило, когда я жабо увидел. Вот это я понимаю – жабо! Хоть сейчас прямо в цирк выступать. Я цирк люблю. Люблю циркачей и военных! Даже трудно сказать, кого больше. Но циркачей я люблю, это точно. Когда вырасту – в цирк пойду, буду работать там клоуном. Буду знаменитый клоун. Как наш знаменитый Горхмаз. Правда, он не совсем знаменитый. Ему весь цирк хлопает…
   – Ну как? Не велик? – говорит Пал Палыч.
   – Что вы, – говорю, – как раз! – Я испугался, что вдруг он мне будет велик и мне не дадут его.
   – Ну, я очень рад. Забирай свой костюм. Ты ведь знаешь, когда начало?
   Конечно, я знал, когда начало. Как можно не знать!
   Я забыл даже сказать спасибо.
   Когда я надел дома костюм, и жабо, и колпак и стал смотреть в зеркало, я стал строить рожи, кривляться, смотрел и смотрел на себя, удивляясь все больше, какие замечательные бывают на свете костюмы!
   Я обедал в костюме. Даже колпак не снял, так в колпаке и обедал.
   – Сними малахай-то свой, – сказала мама.
   Она про колпак так сказала.
   Я все быстро съел и колпак не снял.
   Потом я вышел во двор. Мой костюм всех поразил. Правда, кто-то сказал из окна:
   – Да ты что, одурел! Ведь зима на дворе!
   Но я не обратил внимания. Мне совсем не было холодно. Я ходил, высоко подняв голову. За мной шли братья Измайловы. Весь двор смотрел на меня.