Страница:
– Староста ярославской вотчины пишет, – с трепетом начал Яков, – не будет ли вашей милости помочь как-нибудь двум парням; им пришел черед в рекрутчину; у одного-то осенью отец ногу порубил, сидит на печи поклавши руки, а он с сыном только и работали на всю семью; остались бабы да малолетки – хоть по миру идти; другой сосватал было невесту, сироту, – девка работящая, клад для семьи. Такие горемыки, пишет староста, что сердце ноет, глядя на них.
Адуев нахмурился.
– Что?.. невесту?.. Я ему дам невесту! Сумасшедший, вздумал жениться! Вздор! обоих в солдаты, а девку на фабрику; если староста еще будет писать, так и его туда же! Я не люблю шутить! слышишь, ты?
– Слышу, батюшка Егор Петрович; завтра приготовлю ответ.
– Дальше!
– Из курской деревни мужички челобитье прислали, крепко жалуются на неурожай, просят, не отсрочите ли недоимки еще на годок: больно худо пришло.
– Вздор! чтобы нынешний же год всё до копейки было взыскано, а не то… понимаешь?
– Ваша барская воля, сударь. Завтра напишу, – отвечал старик и низко поклонился
– Всё ли?
– Всё, сударь.
– Ну ступай же; да смотри, докладывай мне обо всем самому.
Управитель вышел из кабинета в переднюю, где ожидал его другой старик, Елисей, дядька и камердинер Адуева.
– Что, батюшка Яков Тихоныч, подеялось с Егором Петровичем? Поведай. Ума не приложу: никогда я не видывал его таким.
Яков махнул рукой и рассказал, что произошло между ними – как барин принял челобитную мужиков, как отвечал на просьбу рекрут. «Видно, в покойника барина пошел! – так заключил Яков свой рассказ, – человек, подумаешь!»
– Что ты говоришь, Яков Тихоныч!
– Ей-богу, право.
Старики попотчевали друг друга табаком и разошлись. Между тем Адуев ходил в сильном волнении по комнате.
87
– Ну вот, я теперь и спокоен! – говорил он, судорожно отрывая одной рукой пуговицу у сюртука, а другой царапая чуть не до крови ухо, – совершенно спокоен! Одно дело кончил; теперь займусь другим… О! я забуду ее!..
В это самое время лукавый напомнил ему про доклад управителя о перестройке деревенского дома; воображение начало развивать картину утраченного блаженства; он представил себе поэтический приют – дом, чудо удобства, вкуса и роскоши, прелестный сад, где искусство спорило с природой; о том, как бы они вдвоем с Еленой заперлись там от глупых соседей, от целого мира; там он с волшебным зеркалом лежал бы у ног своей Армиды.
…И всё погибло! Великолепное здание мечтаний рушилось! – Он совсем оторвал пуговицу и до крови расцарапал ухо.
– Нет! это низость, малодушие! – вскричал он, – прочь, лукавые мысли! прочь, обольстительные мечты! полно вам тешить меня! я вытесню вас из памяти, запишусь под знамена какого-нибудь развратного корифея буйных шалунов, пристану к их хору и среди оргий истреблю память о ней, буйным криком перекричу голос сердца… Завтра же начну новую жизнь!
Он схватил перо, лист бумаги и начал писать. Через пять минут он кликнул Елисея.
– Завтра у меня будут обедать эти двадцать человек, которые здесь записаны. Разошли к ним людей с приглашениями, а на тебя возлагаю заботы о столе. Смотри же! роскошный обед, шампанского вдоволь, да были бы карты!..
– Помилуйте, сударь, ведь уж ночь: когда успеешь?
– Успей когда хочешь! – закричал Егор Петрович, – я ничего знать не хочу! чтоб было! Старый черт, умничать стал – вон!
Старик сначала с удивлением, потом с грустью посмотрел на Адуева.
«Старый черт! – шептал он, покачивая головой, – каково махнул? отродясь не слыхивал себе такого счастья! Чего я дождался от вас, Егор Петрович, дожив до седых волос! Вынянчил вас, тридцать лет служил вашему батюшке, под туретчину с ним ходил, а и от него не слыхивал такого нехорошего слова».
Адуев молча показал ему рукою на дверь. Старик отер ладонью слезу, поднял с пола реестр, написанный
88
Адуевым, и тихо, печально, с поникшей головой побрел вон.
«Боже! – воскликнул Адуев с тоской, – куда завлекла меня страсть? что я делаю? – я потерял рассудок…» – Он закрыл лицо платком и зарыдал глухо, без слез. Его страшно было слушать: он был жалок и ужасен. Ему стало душно, жарко, несносно; он с трудом переводил дыхание; признаки душевной бури и физического недуга уже легли на лице, которое, еще за два часа пред тем свежее, прекрасное и цветущее, теперь совсем изменилось: глаза потеряли блеск, будто после продолжительной болезни, щеки опустились, все черты были искажены, волосы в беспорядке. Наконец мало-помалу бешеная тоска впала в тихую грусть; он наружно стал спокойнее. Одной рукой облокотясь на стол, другой он машинально вертел лежавший на столе какой-то билет; наконец, бросив на него случайно взгляд, он прочел: «Билет для входа на бал в Коммерческом клубе».
– Откуда взялся этот билет? – спросил он, кликнув слугу.
– Какой-то барин завез и приказал сказать, что надеется вас непременно видеть на бале.
«А! Сама судьба посылает мне средства к развлечению! Пойду, куда она влечет меня; может быть, неожиданно буду счастлив».
– Давай же одеваться! – сказал он слуге, – и вели закладывать карету.
– Знаешь ли, где Коммерческий клуб? – спросил он кучера.
– Никак нет-с.
– Где-то на Английской набережной; надо спросить.
– А! знаю-с!
– Ну так пошел туда!
Все бытописатели, когда приходилось писать о бале, не забывали никогда упоминать о самом ничтожном и само собою разумеющемся обстоятельстве, что подъезд и окна бывают ярко освещены, а улица перед домом заперта экипажами. Да разве может обойтись без того один съезд порядочных людей? Конечно, описать эти мелочи, как описал Пушкин в «Онегине», другое дело! Туда мы и отсылаем любопытных по этой части и упоминать более об этом не станем, потому что не намерены изображать картины бала, который нам нужен только для одного обстоятельства, имевшего большое влияние на судьбу Егора Петровича.
89
Адуев вошел в сени, сунул билет свой в руки богато одетого швейцара и с удивлением стал подниматься на лестницу, которую облепил дорогой ковер, сделавший бы честь не одному кабинету; по бокам тянулся ряд померанцевых и лимонных дерев; она упиралась в двери с золотой резьбой, с хрустальными стеклами. В передней толпились официанты, одетые в бархат, облитые золотом. Одним словом, всё было так, как бы пристало какому-нибудь аристократическому балу.
«На публичном бале – и такая роскошь! – подумал Адуев, – странно!»
Двери отворились, и ему представилась анфилада ярко освещенных комнат. Остановившись на минуту в дверях залы, он через лорнет вперил взоры в толпу и с удивлением увидел, что тут собралась вся петербургская аристократия, «сливки общества». Перед глазами у него беспрестанно мелькали звезды, ленты, все существующие на свете мундиры, потому что тут находились представители всех держав. Тут были и те молодые люди, которые наружными качествами отличились бы всюду, даже на Страшном суде, когда вся толпа человечества предстанет вместе. Тон, приемы, костюм, доведенные до высшей степени изящности и совершенства, простоты и естественности, под которые нельзя подделаться, обличали в них первоклассных денди, людей, на которых воспитание чуть ли не сама природа набрасывает особый оттенок.
«Эти как попали сюда? – подумал Адуев, – я никогда не слыхивал от них ни слова о Коммерческом клубе». – И отошедши к зеркалу, он бросил испытующий взор на свой костюм, потом вошел в залу.
Недалеко от дверей стоял старик почтенной наружности в иностранном мундире. Он раскланялся с Адуевым и сказал ему какое-то приветствие.
«Здесь собрано всё, чтоб сделать этот бал непохожим на публичный, – подумал Егор Петрович, – какой-то старик встречает меня, как будто хозяин! Верно, бывает у барона и видал меня».
Он вежливо отвечал на поклон и отправился далее.
Наконец, добравшись до того места, где совершалась первая часть бала – танцы, он остановился. Там собрались блистательные дамы, от которых Адуев по возможности бегал, которые зимой, по вечерам, живою гирляндой обвивают бельэтаж Михайловского театра, а по утрам Невский проспект, которые летом украшают балконы
90
каменноостровских дач. Они, как звезды первой величины петербургского общества, разливали вокруг себя радужный свет. Какая утонченная изысканность! сколько изящества и вкуса в нарядах! На Адуева так и повеяло холодом приличий, так и обдало той атмосферой, в которой бывает тесно, несвободно дышать мыслящему человеку. Он внутренне проклял Бронского, который привез ему билет. «Повеса! – ворчал он, – и не предупредил меня! Верно, хотел сделать сюрприз. Признаюсь, ему удалось как нельзя лучше. Да где же он сам! отчего по ею пору не едет?»
В это время одно из блистательнейших светил, протекая мимо его, остановилось.
– И вы здесь, monsieur Адуев? – сказало оно, – редкое явление – вы такой нелюдим! Через кого вы здесь?
– Через Бронского, княгиня.
– А я думала, через барона, – сказала она и потекла далее, влача за собой маленькую, коротенькую княжну, как корабль влачит лодочку.
«Да, как не так! – подумал Егор Петрович, пробираясь далее, – поедет барон в Коммерческий клуб, несмотря даже, что и ваше сиятельство здесь! Впрочем, все его товарищи по службе и по висту приехали же сюда; стало быть, и он мог бы приехать».
– Ah! bonjour, cher George!2 – вскричал молоденький гвардейский офицер, схватив его за руку, – как ты попал? Ну, очень рад, что ты одумался и наконец разрешил показаться в свет. А ведь прежде ты терпеть не мог. Не правда ли, что здесь очень мило? magnifique, n’est ce pas?3 Пойдем, я познакомлю тебя с Раутовым, Световым, Баловым. Премилые ребята! они заочно любят тебя и бранят давно, что ты прячешься от людей. С твоими достоинствами, надо идти вперед. Пойдем!.. Да! кстати! будешь ли в пятницу у австрийского посла?
– У австрийского посла! В уме ли ты? Будто это одно и то же!
– Да, почти, mon cher; все те же лица будут там; разве императорская фамилия…
91
– Полно вздор говорить! Лучше скажи, будешь ли завтра у меня обедать? Я послал к тебе приглашение.
– Что у тебя? сюрприз готовишь? уж не наследство ли получил? Да постой! ты что-то бледен, расстроен… Ну так и есть! бьюсь об заклад, что наследство; ты из приличия делаешь кислую мину… В таком случае не следовало бы приезжать; а то – что скажут в свете? – серьезно шепнул он ему на ухо и бросился навстречу входящей даме с девицей; а Адуев пошел далее, беспрестанно сталкиваясь по пути с знакомыми и с неизбежными вопросами: «Ах, и ты здесь? – Каким образом вы попали сюда? – Ба! вот сюрприз! браво! – И вы в свете?»
Наконец это надоело ему, и он вышел из залы в следующие комнаты, частию пустые, частию наполненные играющими в карты. «Всё это слишком богато для публичного бала, – думал он, – куда ни обернешься, везде мрамор, бронза. Какая мебель! точно как будто еще вчера здесь жил какой-нибудь вельможа: расположение и уборка комнат ясно показывают это. Вот и картинная галерея!» – И направляя лорнет на картины, он ахнул: тут были произведения итальянской кисти всех школ, почти всех знаменитых художников, в оригиналах. «Что это значит?» – воскликнул он. Между прочим, тут были портреты государя и государыни, превосходной работы, и подле них портрет какого-то генерала в иностранном мундире. Он искал взорами знакомых, чтобы спросить, чей он; но знакомых тут не случилось, и он стал рассматривать группы изваяний. Опытный взор его тотчас увидел превосходный резец. Тут также были бюсты государя императора и государыни императрицы, поставленные на возвышении; а с противуположной стороны, на таком же возвышении, стоял бюст того же генерала.
– Чей это бюст? – спросил он мимо проходившего знакомого англичанина.
– Неаполитанского короля, – отвечал тот и исчез в толпе.
«Что за влечение Коммерческого клуба к неаполитанскому королю? уж скорей бы к английскому: по крайней мере, торговая нация. Странно!» – А! – воскликнул он почти вслух, – понимаю! верно, клуб нанимает дом, и хозяин оставил всё в своем виде… Ну, теперь понимаю!
Между тем отдаленные звуки музыки, доносившиеся из залы, привлекали, а толпа, суетившаяся около него, увлекала его туда. В дверях ему попался тот же старик
92
и опять обратился к нему с учтивым вопросом, отчего он не танцует.
– Покорно благодарю; я никогда не танцую, – отвечал он сухо.
«Что он пристает ко мне? – бормотал Егор Петрович, отходя прочь, – верно, я понравился ему. Да нет, вон он и за другими ухаживает. Так… добрый человек. Ведь есть этакие старики, что ко всякому лезут. Чудак должен быть; уж не помешанный ли? в публичных местах иногда являются такие. Надо спросить, кто это такой».
Но тут опять не было знакомых, а между тем кончился контрданс, и Адуев, прислонясь спиною к мраморной колонне, случайно переносил задумчивые взоры на все предметы, без выражения, без смысла. Тоска глубже впилась в его сердце, червь отчаяния сильнее шевелился в груди среди чада великолепного бала; молодой человек сильнее чувствовал свое одиночество, потому что душа его была слишком чужда беспечного ликования, бессмысленной радости без всякой цели; обаяние бала поглотило всех: только его не коснулось очарование; он был похож на зрителя, который постигает фокусы шарлатана и не разделяет удивления с толпою. «Бал! бал! – думал Адуев, – и это может занимать людей целую неделю! Если б их ожидало что-нибудь новое, невиданное, неслыханное, тогда ждать бала – было бы только любопытство, свойственное человеку. Но за неделю взвесить сумму наслаждений, рассчитать каждое мгновение этого события, тысячу раз повторенного и столько же раз имеющего повториться, и все-таки ждать – это просто ничтожество!» Адуев не понимал радости, суеты молодых людей и был прав, так точно как они не поняли бы его тоски, если б знали о ней, захохотали бы над его горем и тоже были бы правы.
Но посмотрите, что с ним сделалось! Взоры его, блуждая до сих пор рассеянно, вдруг сделались неподвижны, – с жадностью, с изумлением устремились на один предмет. Он остолбенел, дыхание у него замерло… Какой же предмет, кажется, мог бы увлечь всё его внимание, взволновать? и где же? на бале! Одна только Елена действовала на него таким образом. А разве я говорю, что и теперь не она подействовала на него? Именно она, бледная, печальная, сидела подле этрусской вазы, едва отвечая на любезности трех денди.
«Елена!.. Что это значит? в Коммерческом клубе? зачем? И так грустна… Боже, она несчастлива!» Вот
93
вопросы, молнией мелькнувшие в голове Егора Петровича, а в сердце раздался вопль проснувшейся страсти, голос участия заговорил сильнее, нежели прежде, потому что он не видал ее несчастною.
Он видит, что три любезника отпорхнули от нее, не узнав в ней обыкновенной Елены, всегда приветливой, всегда любезной, и повлеклись за графинею Z*, как хвост за кометой. Она одна; глаза ее не горят по-прежнему торжеством победы и самоуверенности; из них готова капнуть слеза; она с отвращением смотрит на толпу; ей досадна, противна суетность; не то ей нужно теперь: ей нужны объятия и утешительные слова дружбы, горячее сердце матери, которому бы она поверила тоску. Но где мать? Она сидит среди блистательных старух и так же занята балом, так же не понимает ее горя, как другие, а подруги носятся в бальном чаду, от которого очнутся, может быть, только на третий день после бала.
Где же взор участия? Одно только и было существо, которое понимало ее, которого сердце билось для нее одной – и какое сердце! Теперь оно, это единственное сердце, оскорблено ею же. О, как несносно!.. Она машинально обратила глаза на толпу, задумчиво глядела на всё окружающее; наконец смотр толпе кончен; она подняла взоры вверх, как будто считая колонны; вот дошла до последней: больше не на что смотреть… Ба! что это такое? С нею то же сделалось, что прежде с Егором Петровичем. Отчего эти грустные, задумчивые взоры вдруг сверкнули опять молнией? отчего слезы внезапно выкатились и стали, как два алмаза, на ресницах? Она чуть не вскрикнула; приличие едва заглушило радостный вопль. Что это значит?.. А это значит то, что она увидела Адуева.
Мысль, что он не разлюбил ее, что, забыв принятые им правила, победив отвращение к шумным сборищам света, к этим шабашам, приехал сюда видеть ее, искать примирения, с надеждой возвратить утраченное, – мысль эта вдруг облила лицо ее светом радости, какой она никогда не чувствовала, торжествуя свои победы. Вот отчего показались слезы; вот отчего она забыла и свет, и толпу, и приличия и устремила страстный, умоляющий взор на молодого человека.
Он видел и понял всё. Нужно ли ему еще доказательств, что он любим? Бледность, печаль, отважный, по его мнению, поступок – приезд в клуб – говорили
94
слишком красноречиво, а взор довершил только победу, победу самую блистательную, не над сахарным сердцем паркетного мотылька, но над сердцем, оскорбленным ею. Торжествуй, красавица!
«Нарочно для меня приехала сюда! – в восторге думал также Егор Петрович. – И как она узнала? Вероятно, посылала осведомиться у людей. Так печальна!… О! она любит меня; нет сомнения!» Он подошел к ней с выражением полного счастия на лице.
– Я виновата, George! – сказала она тихо, – кругом виновата! Простите меня; забудьте, что я говорила и делала; не верьте словам моим: они были внушены досадой и оскорбленным самолюбием. Я люблю вас, как никого не любила до сих пор, но сама не знала о том. Я еще никогда не лишалась любимого предмета, не испытала разлуки. Простите меня! Мучительно оскорбить человека и вдобавок человека, которого любишь, и страдать без прощения, ежеминутно сознавая вину… О! если вы простите меня, как я буду уметь любить вас, беречь свое счастие, которое разрушила по легкомыслию! Вы дали мне урок, научили уважать себя…
Елена отвернулась в сторону, чтобы скрыть слезы, которые появились во множестве и готовы были брызнуть без церемонии, как у всякой женщины в подобном случае. Она говорила скоро, прерывистым голосом. Не понимая ни своего, ни чужого сердца, она то боялась, то надеялась и не смела угадать ответ. Она была просто женщина, но женщина-ребенок: настоящая женщина поступила бы иначе на ее месте, хотя следствия были бы одни и те же. На всё надобно сноровку, Елена Карловна. Вы еще молоды, сударыня! спросили бы опять у графини: та бы научила вас.
Адуев побледнел: он едва перенес горе; но неожиданный переход, оглушающий удар счастия был не по силам ему.
– Ни слова более!.. Пощадите меня, Елена! я не перенесу, мне дурно… силы покидают меня!
И, сказав это, он тихо опустился подле нее на стул. Елена теперь только угадала ответ и хотела бросить взор на небо, но он встретил потолок, расписанный альфреско, – небо для бала очень хорошее, особенно для тех, которые там были: они бы не желали и сами лучшего – с целым миром мифологических богов. Между ними Амур, казалось, улыбнулся ей и будто хотел
95
опустить из рук миртовый венок на ее голову в знак торжества своего могущества.
Счастливец Адуев! В каком упоительном состоянии он теперь! чувство восторга втеснилось в грудь его и мешает ему говорить, думать, даже дышать. Он сидит неподвижен, бледен, еще не может мысленно измерить своего блаженства… мысли цепенеют в голове и сливаются в одну необъятную отрадную идею: «Она любит!» Язык его онемел. Опять досадный, помешанный старик подошел с вопросом, не дурно ли ему, не нужно ли ему воздуха, fleurs d’orange, des sels…4
– Нет-с, мне теперь ничего не нужно! – сказал он, собравшись с силами. – Елена, – шепнул он ей, – этой минутой вы выкупили бы кровную обиду. Я, я один виноват во всем; я опытнее вас, должен бы был поступить иначе, а не горячиться, как семнадцатилетний мальчик. Теперь обращайтесь со мной вдвое холоднее, будьте вдесятеро капризней, причудливей: я всё снесу! – Он встал.
– Куда вы?
– К барону, просить вашей руки.
– Теперь?.. Возможно ли! на нас и так обратили внимание.
– Уговорите, по крайней мере, вашу маменьку ехать поскорее домой.
Барона насилу оттащили от виста, а баронессу от старух. Адуев посадил их в карету и у их крыльца высадил опять и вошел к ним.
– Отдайте мне Елену, барон; только вашего согласия недостает для моего счастья.
– Ба! что это тебе вздумалось теперь? чего ты смотрел прежде? Отложи хоть до утра. И так ты нашу игру расстроил. А какой вистик! Я был в выигрыше. Представь: у меня был туз, король сам-третей, у адмирала…
– Не откладывайте моего счастья ни на минуту! Я хочу уехать с мыслию, что Елена моя.
– Пожалуй! я люблю тебя как сына и давно готов, жена тоже; да что скажет Елена?
– Рара! – сказала она умоляющим голосом, – faites ce, qu’il vous demande: je le veux bien!5
– Вон она что говорит! как это ты угадал ее мысли? Ну – быть так!
96
Отец и мать благословили дочь. Молодые люди очутились вдвоем в той же комнате, у того же флигеля, где несколько часов Адуев претерпел поражение; но кто старое помянет, тому глаз вон! Однако Егор Петрович помянул.
– Я так много страдал, – сказал он, взяв ее за руку, – вы так долго мучили меня, что… на этом месте, где легкомысленно оскорбили меня… О! вам так легко загладить оскорбление!
Он подвинулся ближе; она взглянула на него и, улыбаясь, в смущении опустила тотчас взоры в землю; краска разлилась по лицу. У обоих сердца бились сильно, оба едва переводили дыхание. Наконец он наклонил несколько голову, хотел коснуться устами пылавшей щеки ее, но она отвернулась, и роскошные, благоуханные кудри осенили лицо молодого человека… обернулась опять, как будто играя; уста его еще на том же месте, еще жаждут награды; она уже не отворачивалась, а глядела на него в какой-то нерешимости, в недоумении, с улыбкою. У обоих из глаз выглядывало счастие; недолго оставались они в бездействии: невидимая электрическая нить, проведенная от взоров ко взорам, укорачивалась… они зажмурились, а уста сошлись… Он обомлел и, замирая, с трепетом, преклонил колена и осыпал пламенными поцелуями руки ее.
– Ну, на первый раз довольно! – сказал барон, стоявший в дверях. – Теперь пойдемте ужинать.
Молодые люди отскочили друг от друга, как два голубя, испуганные выстрелом.
– Нет… мы… так-с, барон!.. – пролепетал Адуев и стоял, как школьник, почесывая голову, а Елена начала рыться в нотах.
– Ужинать! – плаксиво сказал он, – да неужели вам хочется ужинать?
– А как же нет? И тебе советую. Ты расстроил уж вистик, когда у адмирала… о! я этого никогда не забуду!.. Да еще без ужина хочешь оставить? Слуга покорный!
Прочитав еще раз ярко написанное выражение счастия в глазах Елены, осыпав еще раз поцелуями руки ее, Адуев помчался домой – не берусь описывать, в каком положении: женихом не был, но должно полагать, что ему было приятно.
Он опять вошел в шляпе прямо в кабинет, где застал своего камердинера Елисея. Старик был всё еще не в
97
духе от «нехорошего слова», сказанного барином. Егор Петрович заметил это.
– Елисей, – сказал он, – я тебя обидел сегодня. Виноват! не сердись на меня. Даю тебе честное слово что вперед этого не будет.
Елисей сначала выпучил глаза на барина, потом вдруг повалился ему в ноги и поцеловал руку.
– Батюшка Егор Петрович! – начал он, – ведь я холоп ваш; тридцать лет служил вашему батюшке, под туретчину ходил с ним, много господ видал на своем веку, а этакой диковинки не слыхивал, чтобы барин у холопа прощенья просил!
– Да разве стыдно сознаться в своей вине и стараться загладить ее? И притом ты больше не холоп: я отпускаю тебя на волю и даю пенсию.
– На волю!.. За что, сударь, прогневались на меня? на что мне, безродному, воля? куда на старости преклоню дряхлую голову? Век жил в вашем доме; в нем хотел бы и умереть, если не откажете в куске хлеба старику. За милость благодарен; только Бог с ней!.. Я вынянчил вас, тридцать лет служил покойному барину, под туретчину…
– Живи и делай что хочешь. Только не пора ли тебе отдохнуть от трудов? Служба твоя кончена. На вот, возьми хоть это.
Он подал ему бумажник с деньгами. Елисей посмотрел на него с одной стороны, обернул на другую, покачал головой и положил на стол.
– И, батюшка Егор Петрович! да на что мне? Нужды мы, по Божией да вашей милости, не видим: сыты, одеты, обуты; а сколько бедных без куска хлеба! Лучше пожалуйте им. От себя не отсылайте. Пока силы есть, пока ноги таскают, не перестану служить вам. Ну где молодому парню за порядком смотреть! да угодить вам! Я вынянчил вас, тридцать лет служил батюшке, под туретчину с ним ходил…
– Ты честный человек, Елисей! Бог наградит тебя. Ну, теперь послушай: я тебе новость скажу, старый…
– Что, сударь, старый? – спросил он торопливо.
– Старый мой пестун!..
– Ух! отошло от сердца! А уж я думал опять, прости Господи, старый черт скажете.
– Добрая весть! Порадуйся: я женюсь на Елене Карловне.
– Ах ты, Господи! воистину радость сказали. Привел Бог дожить до такого счастья!
98
Старик перекрестился со слезами на глазах, потом опять поклонился в ноги Адуеву и поцеловал его руку.
– Поздравляю, батюшка! Кабы покойный барин, батюшка ваш, да покойница барыня, матушка ваша, были живы, царство им небесное! – Старик опять набожно перекрестился и взглянул на образ. – То-то бы радости-то было! то-то бы благодарили Бога за милость! Да не привел Господь их дожить до такого счастья, а меня, грешного, удостоил. Поздравляю, батюшка! Побегу рассказать дворне! – Старик обтер ладонью слезу и, спотыкаясь, побежал из комнаты.
Адуев почти не спал ночь, а поутру, раньше обыкновенного, начал одеваться, чтоб лететь туда, куда влекло его сердце, где его ждало другое. Кончив свой туалет, он взял шляпу и вышел в переднюю. Перед крыльцом серый рысак едва стоит на месте, храпит и роет копытом снег, как будто предчувствуя нетерпение своего господина. Человек набросил на Егора Петровича шубу и отворил уже дверь, но вдруг, как гриб вырос из земли, явился плешивый управитель с пребольшой кипой бумаг. Он низко поклонился и стал у порога.
Адуев нахмурился.
– Что?.. невесту?.. Я ему дам невесту! Сумасшедший, вздумал жениться! Вздор! обоих в солдаты, а девку на фабрику; если староста еще будет писать, так и его туда же! Я не люблю шутить! слышишь, ты?
– Слышу, батюшка Егор Петрович; завтра приготовлю ответ.
– Дальше!
– Из курской деревни мужички челобитье прислали, крепко жалуются на неурожай, просят, не отсрочите ли недоимки еще на годок: больно худо пришло.
– Вздор! чтобы нынешний же год всё до копейки было взыскано, а не то… понимаешь?
– Ваша барская воля, сударь. Завтра напишу, – отвечал старик и низко поклонился
– Всё ли?
– Всё, сударь.
– Ну ступай же; да смотри, докладывай мне обо всем самому.
Управитель вышел из кабинета в переднюю, где ожидал его другой старик, Елисей, дядька и камердинер Адуева.
– Что, батюшка Яков Тихоныч, подеялось с Егором Петровичем? Поведай. Ума не приложу: никогда я не видывал его таким.
Яков махнул рукой и рассказал, что произошло между ними – как барин принял челобитную мужиков, как отвечал на просьбу рекрут. «Видно, в покойника барина пошел! – так заключил Яков свой рассказ, – человек, подумаешь!»
– Что ты говоришь, Яков Тихоныч!
– Ей-богу, право.
Старики попотчевали друг друга табаком и разошлись. Между тем Адуев ходил в сильном волнении по комнате.
87
– Ну вот, я теперь и спокоен! – говорил он, судорожно отрывая одной рукой пуговицу у сюртука, а другой царапая чуть не до крови ухо, – совершенно спокоен! Одно дело кончил; теперь займусь другим… О! я забуду ее!..
В это самое время лукавый напомнил ему про доклад управителя о перестройке деревенского дома; воображение начало развивать картину утраченного блаженства; он представил себе поэтический приют – дом, чудо удобства, вкуса и роскоши, прелестный сад, где искусство спорило с природой; о том, как бы они вдвоем с Еленой заперлись там от глупых соседей, от целого мира; там он с волшебным зеркалом лежал бы у ног своей Армиды.
…И всё погибло! Великолепное здание мечтаний рушилось! – Он совсем оторвал пуговицу и до крови расцарапал ухо.
– Нет! это низость, малодушие! – вскричал он, – прочь, лукавые мысли! прочь, обольстительные мечты! полно вам тешить меня! я вытесню вас из памяти, запишусь под знамена какого-нибудь развратного корифея буйных шалунов, пристану к их хору и среди оргий истреблю память о ней, буйным криком перекричу голос сердца… Завтра же начну новую жизнь!
Он схватил перо, лист бумаги и начал писать. Через пять минут он кликнул Елисея.
– Завтра у меня будут обедать эти двадцать человек, которые здесь записаны. Разошли к ним людей с приглашениями, а на тебя возлагаю заботы о столе. Смотри же! роскошный обед, шампанского вдоволь, да были бы карты!..
– Помилуйте, сударь, ведь уж ночь: когда успеешь?
– Успей когда хочешь! – закричал Егор Петрович, – я ничего знать не хочу! чтоб было! Старый черт, умничать стал – вон!
Старик сначала с удивлением, потом с грустью посмотрел на Адуева.
«Старый черт! – шептал он, покачивая головой, – каково махнул? отродясь не слыхивал себе такого счастья! Чего я дождался от вас, Егор Петрович, дожив до седых волос! Вынянчил вас, тридцать лет служил вашему батюшке, под туретчину с ним ходил, а и от него не слыхивал такого нехорошего слова».
Адуев молча показал ему рукою на дверь. Старик отер ладонью слезу, поднял с пола реестр, написанный
88
Адуевым, и тихо, печально, с поникшей головой побрел вон.
«Боже! – воскликнул Адуев с тоской, – куда завлекла меня страсть? что я делаю? – я потерял рассудок…» – Он закрыл лицо платком и зарыдал глухо, без слез. Его страшно было слушать: он был жалок и ужасен. Ему стало душно, жарко, несносно; он с трудом переводил дыхание; признаки душевной бури и физического недуга уже легли на лице, которое, еще за два часа пред тем свежее, прекрасное и цветущее, теперь совсем изменилось: глаза потеряли блеск, будто после продолжительной болезни, щеки опустились, все черты были искажены, волосы в беспорядке. Наконец мало-помалу бешеная тоска впала в тихую грусть; он наружно стал спокойнее. Одной рукой облокотясь на стол, другой он машинально вертел лежавший на столе какой-то билет; наконец, бросив на него случайно взгляд, он прочел: «Билет для входа на бал в Коммерческом клубе».
– Откуда взялся этот билет? – спросил он, кликнув слугу.
– Какой-то барин завез и приказал сказать, что надеется вас непременно видеть на бале.
«А! Сама судьба посылает мне средства к развлечению! Пойду, куда она влечет меня; может быть, неожиданно буду счастлив».
– Давай же одеваться! – сказал он слуге, – и вели закладывать карету.
– Знаешь ли, где Коммерческий клуб? – спросил он кучера.
– Никак нет-с.
– Где-то на Английской набережной; надо спросить.
– А! знаю-с!
– Ну так пошел туда!
Все бытописатели, когда приходилось писать о бале, не забывали никогда упоминать о самом ничтожном и само собою разумеющемся обстоятельстве, что подъезд и окна бывают ярко освещены, а улица перед домом заперта экипажами. Да разве может обойтись без того один съезд порядочных людей? Конечно, описать эти мелочи, как описал Пушкин в «Онегине», другое дело! Туда мы и отсылаем любопытных по этой части и упоминать более об этом не станем, потому что не намерены изображать картины бала, который нам нужен только для одного обстоятельства, имевшего большое влияние на судьбу Егора Петровича.
89
Адуев вошел в сени, сунул билет свой в руки богато одетого швейцара и с удивлением стал подниматься на лестницу, которую облепил дорогой ковер, сделавший бы честь не одному кабинету; по бокам тянулся ряд померанцевых и лимонных дерев; она упиралась в двери с золотой резьбой, с хрустальными стеклами. В передней толпились официанты, одетые в бархат, облитые золотом. Одним словом, всё было так, как бы пристало какому-нибудь аристократическому балу.
«На публичном бале – и такая роскошь! – подумал Адуев, – странно!»
Двери отворились, и ему представилась анфилада ярко освещенных комнат. Остановившись на минуту в дверях залы, он через лорнет вперил взоры в толпу и с удивлением увидел, что тут собралась вся петербургская аристократия, «сливки общества». Перед глазами у него беспрестанно мелькали звезды, ленты, все существующие на свете мундиры, потому что тут находились представители всех держав. Тут были и те молодые люди, которые наружными качествами отличились бы всюду, даже на Страшном суде, когда вся толпа человечества предстанет вместе. Тон, приемы, костюм, доведенные до высшей степени изящности и совершенства, простоты и естественности, под которые нельзя подделаться, обличали в них первоклассных денди, людей, на которых воспитание чуть ли не сама природа набрасывает особый оттенок.
«Эти как попали сюда? – подумал Адуев, – я никогда не слыхивал от них ни слова о Коммерческом клубе». – И отошедши к зеркалу, он бросил испытующий взор на свой костюм, потом вошел в залу.
Недалеко от дверей стоял старик почтенной наружности в иностранном мундире. Он раскланялся с Адуевым и сказал ему какое-то приветствие.
«Здесь собрано всё, чтоб сделать этот бал непохожим на публичный, – подумал Егор Петрович, – какой-то старик встречает меня, как будто хозяин! Верно, бывает у барона и видал меня».
Он вежливо отвечал на поклон и отправился далее.
Наконец, добравшись до того места, где совершалась первая часть бала – танцы, он остановился. Там собрались блистательные дамы, от которых Адуев по возможности бегал, которые зимой, по вечерам, живою гирляндой обвивают бельэтаж Михайловского театра, а по утрам Невский проспект, которые летом украшают балконы
90
каменноостровских дач. Они, как звезды первой величины петербургского общества, разливали вокруг себя радужный свет. Какая утонченная изысканность! сколько изящества и вкуса в нарядах! На Адуева так и повеяло холодом приличий, так и обдало той атмосферой, в которой бывает тесно, несвободно дышать мыслящему человеку. Он внутренне проклял Бронского, который привез ему билет. «Повеса! – ворчал он, – и не предупредил меня! Верно, хотел сделать сюрприз. Признаюсь, ему удалось как нельзя лучше. Да где же он сам! отчего по ею пору не едет?»
В это время одно из блистательнейших светил, протекая мимо его, остановилось.
– И вы здесь, monsieur Адуев? – сказало оно, – редкое явление – вы такой нелюдим! Через кого вы здесь?
– Через Бронского, княгиня.
– А я думала, через барона, – сказала она и потекла далее, влача за собой маленькую, коротенькую княжну, как корабль влачит лодочку.
«Да, как не так! – подумал Егор Петрович, пробираясь далее, – поедет барон в Коммерческий клуб, несмотря даже, что и ваше сиятельство здесь! Впрочем, все его товарищи по службе и по висту приехали же сюда; стало быть, и он мог бы приехать».
– Ah! bonjour, cher George!2 – вскричал молоденький гвардейский офицер, схватив его за руку, – как ты попал? Ну, очень рад, что ты одумался и наконец разрешил показаться в свет. А ведь прежде ты терпеть не мог. Не правда ли, что здесь очень мило? magnifique, n’est ce pas?3 Пойдем, я познакомлю тебя с Раутовым, Световым, Баловым. Премилые ребята! они заочно любят тебя и бранят давно, что ты прячешься от людей. С твоими достоинствами, надо идти вперед. Пойдем!.. Да! кстати! будешь ли в пятницу у австрийского посла?
– У австрийского посла! В уме ли ты? Будто это одно и то же!
– Да, почти, mon cher; все те же лица будут там; разве императорская фамилия…
91
– Полно вздор говорить! Лучше скажи, будешь ли завтра у меня обедать? Я послал к тебе приглашение.
– Что у тебя? сюрприз готовишь? уж не наследство ли получил? Да постой! ты что-то бледен, расстроен… Ну так и есть! бьюсь об заклад, что наследство; ты из приличия делаешь кислую мину… В таком случае не следовало бы приезжать; а то – что скажут в свете? – серьезно шепнул он ему на ухо и бросился навстречу входящей даме с девицей; а Адуев пошел далее, беспрестанно сталкиваясь по пути с знакомыми и с неизбежными вопросами: «Ах, и ты здесь? – Каким образом вы попали сюда? – Ба! вот сюрприз! браво! – И вы в свете?»
Наконец это надоело ему, и он вышел из залы в следующие комнаты, частию пустые, частию наполненные играющими в карты. «Всё это слишком богато для публичного бала, – думал он, – куда ни обернешься, везде мрамор, бронза. Какая мебель! точно как будто еще вчера здесь жил какой-нибудь вельможа: расположение и уборка комнат ясно показывают это. Вот и картинная галерея!» – И направляя лорнет на картины, он ахнул: тут были произведения итальянской кисти всех школ, почти всех знаменитых художников, в оригиналах. «Что это значит?» – воскликнул он. Между прочим, тут были портреты государя и государыни, превосходной работы, и подле них портрет какого-то генерала в иностранном мундире. Он искал взорами знакомых, чтобы спросить, чей он; но знакомых тут не случилось, и он стал рассматривать группы изваяний. Опытный взор его тотчас увидел превосходный резец. Тут также были бюсты государя императора и государыни императрицы, поставленные на возвышении; а с противуположной стороны, на таком же возвышении, стоял бюст того же генерала.
– Чей это бюст? – спросил он мимо проходившего знакомого англичанина.
– Неаполитанского короля, – отвечал тот и исчез в толпе.
«Что за влечение Коммерческого клуба к неаполитанскому королю? уж скорей бы к английскому: по крайней мере, торговая нация. Странно!» – А! – воскликнул он почти вслух, – понимаю! верно, клуб нанимает дом, и хозяин оставил всё в своем виде… Ну, теперь понимаю!
Между тем отдаленные звуки музыки, доносившиеся из залы, привлекали, а толпа, суетившаяся около него, увлекала его туда. В дверях ему попался тот же старик
92
и опять обратился к нему с учтивым вопросом, отчего он не танцует.
– Покорно благодарю; я никогда не танцую, – отвечал он сухо.
«Что он пристает ко мне? – бормотал Егор Петрович, отходя прочь, – верно, я понравился ему. Да нет, вон он и за другими ухаживает. Так… добрый человек. Ведь есть этакие старики, что ко всякому лезут. Чудак должен быть; уж не помешанный ли? в публичных местах иногда являются такие. Надо спросить, кто это такой».
Но тут опять не было знакомых, а между тем кончился контрданс, и Адуев, прислонясь спиною к мраморной колонне, случайно переносил задумчивые взоры на все предметы, без выражения, без смысла. Тоска глубже впилась в его сердце, червь отчаяния сильнее шевелился в груди среди чада великолепного бала; молодой человек сильнее чувствовал свое одиночество, потому что душа его была слишком чужда беспечного ликования, бессмысленной радости без всякой цели; обаяние бала поглотило всех: только его не коснулось очарование; он был похож на зрителя, который постигает фокусы шарлатана и не разделяет удивления с толпою. «Бал! бал! – думал Адуев, – и это может занимать людей целую неделю! Если б их ожидало что-нибудь новое, невиданное, неслыханное, тогда ждать бала – было бы только любопытство, свойственное человеку. Но за неделю взвесить сумму наслаждений, рассчитать каждое мгновение этого события, тысячу раз повторенного и столько же раз имеющего повториться, и все-таки ждать – это просто ничтожество!» Адуев не понимал радости, суеты молодых людей и был прав, так точно как они не поняли бы его тоски, если б знали о ней, захохотали бы над его горем и тоже были бы правы.
Но посмотрите, что с ним сделалось! Взоры его, блуждая до сих пор рассеянно, вдруг сделались неподвижны, – с жадностью, с изумлением устремились на один предмет. Он остолбенел, дыхание у него замерло… Какой же предмет, кажется, мог бы увлечь всё его внимание, взволновать? и где же? на бале! Одна только Елена действовала на него таким образом. А разве я говорю, что и теперь не она подействовала на него? Именно она, бледная, печальная, сидела подле этрусской вазы, едва отвечая на любезности трех денди.
«Елена!.. Что это значит? в Коммерческом клубе? зачем? И так грустна… Боже, она несчастлива!» Вот
93
вопросы, молнией мелькнувшие в голове Егора Петровича, а в сердце раздался вопль проснувшейся страсти, голос участия заговорил сильнее, нежели прежде, потому что он не видал ее несчастною.
Он видит, что три любезника отпорхнули от нее, не узнав в ней обыкновенной Елены, всегда приветливой, всегда любезной, и повлеклись за графинею Z*, как хвост за кометой. Она одна; глаза ее не горят по-прежнему торжеством победы и самоуверенности; из них готова капнуть слеза; она с отвращением смотрит на толпу; ей досадна, противна суетность; не то ей нужно теперь: ей нужны объятия и утешительные слова дружбы, горячее сердце матери, которому бы она поверила тоску. Но где мать? Она сидит среди блистательных старух и так же занята балом, так же не понимает ее горя, как другие, а подруги носятся в бальном чаду, от которого очнутся, может быть, только на третий день после бала.
Где же взор участия? Одно только и было существо, которое понимало ее, которого сердце билось для нее одной – и какое сердце! Теперь оно, это единственное сердце, оскорблено ею же. О, как несносно!.. Она машинально обратила глаза на толпу, задумчиво глядела на всё окружающее; наконец смотр толпе кончен; она подняла взоры вверх, как будто считая колонны; вот дошла до последней: больше не на что смотреть… Ба! что это такое? С нею то же сделалось, что прежде с Егором Петровичем. Отчего эти грустные, задумчивые взоры вдруг сверкнули опять молнией? отчего слезы внезапно выкатились и стали, как два алмаза, на ресницах? Она чуть не вскрикнула; приличие едва заглушило радостный вопль. Что это значит?.. А это значит то, что она увидела Адуева.
Мысль, что он не разлюбил ее, что, забыв принятые им правила, победив отвращение к шумным сборищам света, к этим шабашам, приехал сюда видеть ее, искать примирения, с надеждой возвратить утраченное, – мысль эта вдруг облила лицо ее светом радости, какой она никогда не чувствовала, торжествуя свои победы. Вот отчего показались слезы; вот отчего она забыла и свет, и толпу, и приличия и устремила страстный, умоляющий взор на молодого человека.
Он видел и понял всё. Нужно ли ему еще доказательств, что он любим? Бледность, печаль, отважный, по его мнению, поступок – приезд в клуб – говорили
94
слишком красноречиво, а взор довершил только победу, победу самую блистательную, не над сахарным сердцем паркетного мотылька, но над сердцем, оскорбленным ею. Торжествуй, красавица!
«Нарочно для меня приехала сюда! – в восторге думал также Егор Петрович. – И как она узнала? Вероятно, посылала осведомиться у людей. Так печальна!… О! она любит меня; нет сомнения!» Он подошел к ней с выражением полного счастия на лице.
– Я виновата, George! – сказала она тихо, – кругом виновата! Простите меня; забудьте, что я говорила и делала; не верьте словам моим: они были внушены досадой и оскорбленным самолюбием. Я люблю вас, как никого не любила до сих пор, но сама не знала о том. Я еще никогда не лишалась любимого предмета, не испытала разлуки. Простите меня! Мучительно оскорбить человека и вдобавок человека, которого любишь, и страдать без прощения, ежеминутно сознавая вину… О! если вы простите меня, как я буду уметь любить вас, беречь свое счастие, которое разрушила по легкомыслию! Вы дали мне урок, научили уважать себя…
Елена отвернулась в сторону, чтобы скрыть слезы, которые появились во множестве и готовы были брызнуть без церемонии, как у всякой женщины в подобном случае. Она говорила скоро, прерывистым голосом. Не понимая ни своего, ни чужого сердца, она то боялась, то надеялась и не смела угадать ответ. Она была просто женщина, но женщина-ребенок: настоящая женщина поступила бы иначе на ее месте, хотя следствия были бы одни и те же. На всё надобно сноровку, Елена Карловна. Вы еще молоды, сударыня! спросили бы опять у графини: та бы научила вас.
Адуев побледнел: он едва перенес горе; но неожиданный переход, оглушающий удар счастия был не по силам ему.
– Ни слова более!.. Пощадите меня, Елена! я не перенесу, мне дурно… силы покидают меня!
И, сказав это, он тихо опустился подле нее на стул. Елена теперь только угадала ответ и хотела бросить взор на небо, но он встретил потолок, расписанный альфреско, – небо для бала очень хорошее, особенно для тех, которые там были: они бы не желали и сами лучшего – с целым миром мифологических богов. Между ними Амур, казалось, улыбнулся ей и будто хотел
95
опустить из рук миртовый венок на ее голову в знак торжества своего могущества.
Счастливец Адуев! В каком упоительном состоянии он теперь! чувство восторга втеснилось в грудь его и мешает ему говорить, думать, даже дышать. Он сидит неподвижен, бледен, еще не может мысленно измерить своего блаженства… мысли цепенеют в голове и сливаются в одну необъятную отрадную идею: «Она любит!» Язык его онемел. Опять досадный, помешанный старик подошел с вопросом, не дурно ли ему, не нужно ли ему воздуха, fleurs d’orange, des sels…4
– Нет-с, мне теперь ничего не нужно! – сказал он, собравшись с силами. – Елена, – шепнул он ей, – этой минутой вы выкупили бы кровную обиду. Я, я один виноват во всем; я опытнее вас, должен бы был поступить иначе, а не горячиться, как семнадцатилетний мальчик. Теперь обращайтесь со мной вдвое холоднее, будьте вдесятеро капризней, причудливей: я всё снесу! – Он встал.
– Куда вы?
– К барону, просить вашей руки.
– Теперь?.. Возможно ли! на нас и так обратили внимание.
– Уговорите, по крайней мере, вашу маменьку ехать поскорее домой.
Барона насилу оттащили от виста, а баронессу от старух. Адуев посадил их в карету и у их крыльца высадил опять и вошел к ним.
– Отдайте мне Елену, барон; только вашего согласия недостает для моего счастья.
– Ба! что это тебе вздумалось теперь? чего ты смотрел прежде? Отложи хоть до утра. И так ты нашу игру расстроил. А какой вистик! Я был в выигрыше. Представь: у меня был туз, король сам-третей, у адмирала…
– Не откладывайте моего счастья ни на минуту! Я хочу уехать с мыслию, что Елена моя.
– Пожалуй! я люблю тебя как сына и давно готов, жена тоже; да что скажет Елена?
– Рара! – сказала она умоляющим голосом, – faites ce, qu’il vous demande: je le veux bien!5
– Вон она что говорит! как это ты угадал ее мысли? Ну – быть так!
96
Отец и мать благословили дочь. Молодые люди очутились вдвоем в той же комнате, у того же флигеля, где несколько часов Адуев претерпел поражение; но кто старое помянет, тому глаз вон! Однако Егор Петрович помянул.
– Я так много страдал, – сказал он, взяв ее за руку, – вы так долго мучили меня, что… на этом месте, где легкомысленно оскорбили меня… О! вам так легко загладить оскорбление!
Он подвинулся ближе; она взглянула на него и, улыбаясь, в смущении опустила тотчас взоры в землю; краска разлилась по лицу. У обоих сердца бились сильно, оба едва переводили дыхание. Наконец он наклонил несколько голову, хотел коснуться устами пылавшей щеки ее, но она отвернулась, и роскошные, благоуханные кудри осенили лицо молодого человека… обернулась опять, как будто играя; уста его еще на том же месте, еще жаждут награды; она уже не отворачивалась, а глядела на него в какой-то нерешимости, в недоумении, с улыбкою. У обоих из глаз выглядывало счастие; недолго оставались они в бездействии: невидимая электрическая нить, проведенная от взоров ко взорам, укорачивалась… они зажмурились, а уста сошлись… Он обомлел и, замирая, с трепетом, преклонил колена и осыпал пламенными поцелуями руки ее.
– Ну, на первый раз довольно! – сказал барон, стоявший в дверях. – Теперь пойдемте ужинать.
Молодые люди отскочили друг от друга, как два голубя, испуганные выстрелом.
– Нет… мы… так-с, барон!.. – пролепетал Адуев и стоял, как школьник, почесывая голову, а Елена начала рыться в нотах.
– Ужинать! – плаксиво сказал он, – да неужели вам хочется ужинать?
– А как же нет? И тебе советую. Ты расстроил уж вистик, когда у адмирала… о! я этого никогда не забуду!.. Да еще без ужина хочешь оставить? Слуга покорный!
Прочитав еще раз ярко написанное выражение счастия в глазах Елены, осыпав еще раз поцелуями руки ее, Адуев помчался домой – не берусь описывать, в каком положении: женихом не был, но должно полагать, что ему было приятно.
Он опять вошел в шляпе прямо в кабинет, где застал своего камердинера Елисея. Старик был всё еще не в
97
духе от «нехорошего слова», сказанного барином. Егор Петрович заметил это.
– Елисей, – сказал он, – я тебя обидел сегодня. Виноват! не сердись на меня. Даю тебе честное слово что вперед этого не будет.
Елисей сначала выпучил глаза на барина, потом вдруг повалился ему в ноги и поцеловал руку.
– Батюшка Егор Петрович! – начал он, – ведь я холоп ваш; тридцать лет служил вашему батюшке, под туретчину ходил с ним, много господ видал на своем веку, а этакой диковинки не слыхивал, чтобы барин у холопа прощенья просил!
– Да разве стыдно сознаться в своей вине и стараться загладить ее? И притом ты больше не холоп: я отпускаю тебя на волю и даю пенсию.
– На волю!.. За что, сударь, прогневались на меня? на что мне, безродному, воля? куда на старости преклоню дряхлую голову? Век жил в вашем доме; в нем хотел бы и умереть, если не откажете в куске хлеба старику. За милость благодарен; только Бог с ней!.. Я вынянчил вас, тридцать лет служил покойному барину, под туретчину…
– Живи и делай что хочешь. Только не пора ли тебе отдохнуть от трудов? Служба твоя кончена. На вот, возьми хоть это.
Он подал ему бумажник с деньгами. Елисей посмотрел на него с одной стороны, обернул на другую, покачал головой и положил на стол.
– И, батюшка Егор Петрович! да на что мне? Нужды мы, по Божией да вашей милости, не видим: сыты, одеты, обуты; а сколько бедных без куска хлеба! Лучше пожалуйте им. От себя не отсылайте. Пока силы есть, пока ноги таскают, не перестану служить вам. Ну где молодому парню за порядком смотреть! да угодить вам! Я вынянчил вас, тридцать лет служил батюшке, под туретчину с ним ходил…
– Ты честный человек, Елисей! Бог наградит тебя. Ну, теперь послушай: я тебе новость скажу, старый…
– Что, сударь, старый? – спросил он торопливо.
– Старый мой пестун!..
– Ух! отошло от сердца! А уж я думал опять, прости Господи, старый черт скажете.
– Добрая весть! Порадуйся: я женюсь на Елене Карловне.
– Ах ты, Господи! воистину радость сказали. Привел Бог дожить до такого счастья!
98
Старик перекрестился со слезами на глазах, потом опять поклонился в ноги Адуеву и поцеловал его руку.
– Поздравляю, батюшка! Кабы покойный барин, батюшка ваш, да покойница барыня, матушка ваша, были живы, царство им небесное! – Старик опять набожно перекрестился и взглянул на образ. – То-то бы радости-то было! то-то бы благодарили Бога за милость! Да не привел Господь их дожить до такого счастья, а меня, грешного, удостоил. Поздравляю, батюшка! Побегу рассказать дворне! – Старик обтер ладонью слезу и, спотыкаясь, побежал из комнаты.
Адуев почти не спал ночь, а поутру, раньше обыкновенного, начал одеваться, чтоб лететь туда, куда влекло его сердце, где его ждало другое. Кончив свой туалет, он взял шляпу и вышел в переднюю. Перед крыльцом серый рысак едва стоит на месте, храпит и роет копытом снег, как будто предчувствуя нетерпение своего господина. Человек набросил на Егора Петровича шубу и отворил уже дверь, но вдруг, как гриб вырос из земли, явился плешивый управитель с пребольшой кипой бумаг. Он низко поклонился и стал у порога.