Страница:
Когда я только появился здесь и ко мне прикрепили Джанко, Эльжбета пришла ко мне в комнатушку и заявила, что требует возвращения долга ни много, ни мало в тысячу шестьсот долларов.
– Вы ему давали, вы с него и взыскивайте, – употребил я вежливую форму обращения. Но я не знал, что в польском языке обращение «вы» не несет никакой нагрузки.
– Я не «вы», я польская подданная, я паненка! – с гонором заявила Эльжбета. Вид у нее был настолько заносчивый, насколько и непрезентабельный, и я улыбнулся. Она обиделась, ушла и не замечала меня с месяц. Хуже нет, когда женщина тебя не замечает. Вот и сегодня, когда пассия Джанко свободна – с сербских позиций никто не пришел, и он в пьяном виде попытался завалиться к ней – она не открыла ему дверь.
– Сука ты, сука, – посылает шепотом он проклятия в адрес соблазнительной польки. – Джелалия, до суднего данка.
– Успокойся, – говорю я ему в окно. Он обзывает меня сараевской проституткой, но умолкает.
Вместо того, чтобы идти спать, Джанко вваливается в мою комнату. Он не серб, он босниец. Его чем-то обидели братья по крови и вере. Поэтому он по эту сторону линии смерти и жизни.
– Мы – боснийцы, – громко заявляет Джанко, – жертвы рокового разделения людей на православных и мусульман, вечные толмачи и посредники, однако наши души полны неясного и недоговоренного. Мы прекрасные знатоки Востока и Запада, их обычаев и верований, но одинаково презираемые и подозреваемые обеими сторонами.
– Не кричи, – успокаиваю я его, дивясь его способности в нетрезвом виде закатывать стройные, полные определенного смысла монологи, только местами переходящие в бред.
– Мы племя, которое погрязло в двойном грехе Востока и которое еще надо спасти и искупить, только никому не известно, кто это сделает и как. На, Юрко, выпей. – И Джанко протягивает мне бутылку ракии. Он учился в Сараеве в духовной школе – медресе. Он со своими способностями сделал бы неплохую карьеру, но, к сожалению, Джанко был изгнан из медресе за буйный и неукротимый нрав… Он продолжает свою пьяную трепотню горячим страстным шепотом:
– Боснийцы – это люди, стоящие на границе, духовной и физической, на той черной и кровавой линии, которая в силу тяжелого и бессмысленного недоразумения существует между людьми, божьими творениями, между которыми не должно быть границы… Понимаешь, Юрко?
Я отпиваю глоток ароматной сливовицы и думаю о том, что мое духовное состояние тоже зиждется на разломе между Востоком и Западом.
– Когда Гаврило Принцип убил эрцгерцога Фердинанда, началась Первая мировая война! – продолжает Джанко. – А мы убиваем сотни людей, и мировая война не начинается! Это недоразумение. Это преступление! Война должна начаться… Пусть все погибнет к чертям! Джелалия, до суднега данка!
Я не хочу прогонять Джанко. Завтра мы похороним своего товарища, а послезавтра мне с Джанко идти на работу. В руках его будет моя жизнь. И послезавтра он будет трезвым, как огурчик, и хищным, как рысь. У него такое зрение, что он различает на верхушках сосен муравьев, которые забираются туда полакомиться сладкими выделениями сосновых пупышек.
– Джанко, повтори мне свою фамилию. Я запишу.
– Я Джанко Джарлзелез. – Я ищу ручку, чтобы записать столь вычурную фамилию и выучить, но ручка закатилась под кровать. О, Боже! К завтрашнему дню я опять забуду правильное произношение его фамилии и снова буду спрашивать об этом. Наверное, само действо запоминания этой труднопроизносимой фамилии следует обставить, как действо выстрела. Приготовить тетрадку, ручку, и как только он скажет это слово, тут же записать. Ручка у меня, словно второе оружие. Уединенность дает мне возможность вести записи.
Все, что произошло в Москве за последний год, кажется мне далеким и неправдоподобным сном. Мне вспоминается тот момент, когда я жил на подмосковной даче. На дачу меня привезла жена Фарида – моего абхазского приятеля по армейской службе. Ее звали Евгения. Она была старшей сестрой Людмилы. Я некоторое время жил у Фарида в московской квартире, когда он привез израненную Людмилу из Абхазии в военный госпиталь под Москвой. Фарид задержался в столице буквально на один день. Утром следующего он расцеловал детей и уехал.
…Час ночи. Сизый дым от сигарет, на свет слетаются ночные бабочки. Мы сидим на кухне и беседуем с Евгенией о жизни. Интересно, как ощущает себя женщина, у которой муж на войне, в Абхазии?
Евгения хоть и сестра Людмилы, но они совершенно разные, даже чисто внешне. Евгения элегантна и утонченна. Говорит тихим низким голосом, закутана в свой любимый черный цвет, худые тонкие руки в кольцах.
– Это новый имидж роковой женщины? – спрашиваю я, намекая, что Фарид находится в постоянной опасности.
– Да что ты! Сейчас договоришься… Просто у меня скоро день рождения, и мне уже столько лет, что я решила пока носить траур. Мне не много лет, но я последние годы не живу, а существую. Как змея под колодой. По году рождения я ведь – Змея. Моя матушка мне говорит: «Змея ты подколодная, а не просто змея! По возрасту я уже могла быть бабушкой»…
– Ну полно, Евгения… Разве в четырнадцать лет рожают?
– Людмила не родит и в двадцать пять. Она не нацелена на деторождение, она еще не выгулялась…
Я смотрю на печальную женщину. Как они познакомились с Фаридом? Вообще, Евгения немного странная. Это единственное, что роднит ее с Людмилой. Людмила проболталась мне о том, что в грудь у ее сестры вставлено маленькое золотое колечко. Прямо в сосок. Новая мода. А что делать женщине, когда мужчины воюют? Конечно, вопрос терпимого отношения к необычным проявлениям – это вопрос внутренней свободы. Насколько раскован человек внутри себя, настолько он и свободен. Мне, например, не очень повезло в жизни, потому что моя молодость не совпала со временем, когда раскрепощение было козырной картой молодежи.
– Эх, наверное, мне придется вступать в «либертарианскую» партию. Я скоро познакомлю тебя с их спонсорами. Правда, людьми с довольно темными репутациями, – говорит Евгения.
– Зачем это нужно? Чтоб сильнее ненавидеть мужчин? – спрашиваю я.
– Нет, просто для того, чтобы они для меня перестали существовать. По секрету могу сказать… Кто такой тот же самый Фарид? Он говорит, что ему нравится в постели показать свою силу. А о какой силе идет речь? Он хочет победить женщину интеллектуально или просто раздавить ее в постели? Так что мужчины – это просто сгустки амбиций, и больше ничего. Ну что, разве разумные люди не могли бы договориться там на Кавказе? Нет, все амбиции, одни амбиции… И я вынуждена быть вдовой при живом муже, а дети не видят отца по году и больше.
Я пару раз видел Евгению в сопровождении интересных молодых людей. Я давно не верю в целомудрие солдатских жен, поэтому меня не особенно волнуют Откровения дамы с золотой приколочкой в груди. Кажется, такого рода люди падки на модные поветрия и острые ощущения. Стоит только эстрадной звезде продемонстрировать пронзенные металлическими стержнями интимные части тела, и сразу секретаршам и домохозяйкам, женам бывших партработников и финансовых воротил хочется заиметь это же! Стоит в мире появиться новому наркотику, и женщины подобного рода говорят: «Дай!», «Достань!», «Укради!»
Евгения отличается от Людмилы. Она, старшая сестра, получила от мужа" большую свободу, но стала от этого более вульгарна и менее сексуальна. Кроме всего прочего, она всегда в делах и заботах, потому что Евгения – мать двоих детей. Предпочитает черные цвета, тогда как Людмила склонна носить все красное. Евгения постоянно читает то о самоубийстве Ван Гога, то о процессе над Жанной Д'Арк, то о художественном творчестве жлобствующих шизофреников. Людмила предпочитает читать журнал «Вокруг света». Это, думаю, ее единственное чтение.
Что ж, Фариду повезло. Евгения любит мир и чувствует себя свободной. Ее самооценка вполне объективна. Эта женщина достаточно гибка, чтобы принимать своего мужа таким, каков он есть, и поступать так, как ей хочется.
Людмила большего требует от мужчин; поиски самого подходящего пока не увенчались успехом. Но, кажется, я вполне ее устраиваю.
В тот вечер, когда на свет слетались ночные бабочки, не знаю, что удержало Евгению от внезапного порыва: то ли факт моего знакомства с Фаридом, то ли факт знакомства с ее сестрой.
…Через несколько дней Евгения попросила меня сопровождать ее в ночной клуб под тривиальным названием «Ночная фиалка». Там я впервые увидел Графиню. До сих пор я не знаю, почему ее так звали. Была ли то кличка или имя – остается для меня загадкой. Внешне это была довольно плотная женщина, с монголоидным, ничем не примечательным лицом, довольно статная. Зато вся она была увешана бриллиантами. Я никогда не видел столько бриллиантов на одном женском теле. Крупинки драгоценных камушков очерчивали ее грудь, овал лица, вырез на шее. Возле нее торчало пять или шесть охранников. Тогда я еще думал, что это только у Михаила Горбачева в бытность его генсеком целая свита охранников, три личных повара, три официантки и три горничные. На пару с Райкой. Но в тот вечер, когда дамы и мужчины вели заумные беседы, я впервые в жизни понял, что есть много вещей, которые я, возможно, никогда не пойму, так как мой кругозор искусственно ограничивался стенами школы, казармы, офицерского общежития. Ведь я в то время так и не разобрался, куда попал, и чем эти люди, в том числе госпожа Рашидова, как ее почтительно называла Евгения, занимаются. Только потом, когда прозвучал роковой взрыв, я понял, что имею связь не с высшим светом, а с ужасным миром, миром преступности, в какие бы благородные формы эти воры и бандюги не рядились и какими бы драгоценными камнями ни прикрывали свою алчность и хищность.
…Из Грузии, как потом мне удалось выяснить, за немалые деньги банде Графини было заказано убийство семьи Фарида. За мгновение до взрыва я почувствовал: сейчас что-то случится. Я всего лишь на пару минут выскочил из машины – купить в киоске сигарет. Резко обернулся и увидел, как синий «Москвич» с Людмилой, Евгенией и ее детьми неторопливо, будто в замедленной съемке, начал вспучиваться оранжевым пузырем. Там было не меньше трех килограммов тротила, потому что машина разлетелась, словно карточный домик под ударом тайфуна. Взрывная волна сбила меня с ног, но боли от падения на твердые ступени я не почувствовал. Все мое существо зашлось в беззвучном крике. Зачем-то я бросился к машине, вернее, к огромному полыхающему костру. А сверху уже падали обломки металла, стеклянное крошево, горящие ошметки покрышек и окровавленные куски человеческих тел. Конечно, жена Фарида и его дети погибли мгновенно, даже не поняв, что умирают. Взрыв раздался через несколько минут после того, как Евгения, повернув ключ в замке зажигания, завела машину, немного отъехала от подъезда дома и остановилась напротив табачного киоска, попросив меня купить сигарет.
– А-а-а-а! – я не чувствовал опаляющего кожу жара, слез на щеках, впившихся в ладони собственных ногтей. Убитый – не физически! – этим взрывом, я ощущал только, что теперь со всей моей прошлой жизнью в этом мире покончено, что в одно мгновение все изменилось, перевернулось.
А ведь меня предупреждали. В основном, по телефону. Тихими, спокойными голосами:
– Юрий, не лезь в это дело…
– Юрий, ты же знаешь, чем все кончится. Фарид будет мертвецом, и его жена, и его дети… Брось… Забирай Людмилу из госпиталя и уезжай.
Я вызывал Фарида, а он все не ехал и не ехал.
– Сколько ты стоишь, Юрий? Назови цену… Таких звонков было много.
Я, только я виноват в их смерти! Почему не придавал значения этим звонкам? Не верил. Нужно было отправить женщин и детей куда-нибудь в деревню. Или в другой город. Тогда, возможно, все было бы по-другому. А теперь ничего нельзя изменить.
…Приехавшие через двадцать минут милиция и пожарные вскоре залили огонь. Найти то, что осталось от тел, чтобы сложить целого человека, практически не представлялось возможным. Я подобрал с земли кусочек человеческой плоти с маленьким золотым колечком. Как все это было ужасно!
На следующий день в могилу на ближайшем кладбище опустили четыре гроба: с завернутыми в простыни кусками тел – Людмилы, Евгении, и два маленьких – гробики детей.
…Фарид не приехал хоронить жену и детей. Он появился через неделю и по-звериному завыл над могилами, над рухнувшим миром, чувствуя, как медленно умирает, а на его месте рождается кто-то другой, сухой и беспощадный, и разорванную душу затягивает спасительная глухая корка ненависти. Он выжил. Он умер.
Я передал ему завернутое в платок маленькое золотое колечко. Он молчал, ничего не говорил. Вскоре Фарид исчез. А потом мне стало известно, что, вооружившись до зубов, он нашел организацию, по его мнению, выполнившую заказное убийство, изрешетил все там, забросал гранатами и был убит сам. Милиция разыскивала меня, как возможного свидетеля, но я воспользовался своей свободой – не был ни прописан, ни зарегистрирован в Москве, и я не явился даже на опознание изуродованного тела Фарида.
А через некоторое время я очутился здесь, в Боснии, в качестве снайпера. Снайпера-наемника. Теперь я убиваю за деньги, потому что в Москве мне придется убивать бесплатно. Меня тоже убьют бесплатно. Моя жизнь ничего не стоит, никто не даст за нее и гроша. Поэтому я здесь и продаю чужие жизни. Очень выгодный товар. Верный выстрел стоит для меня двадцать долларов. Плюс крупные суточные.
…На следующий день после похорон Степана, едва стало светать, мы отправляемся вдвоем с Джанко к прежнему месту дислокации. Обычно после удачного выстрела необходимо обязательно поменять позицию, поскольку противник знает, откуда произошел выстрел, и будет особенно бдителен. Но я-то ведь произвел выстрел с другого места! Это опять моя маленькая хитрость: выследить жертву с одного места, а произвести выстрел совершенно с другого. Эта тактика не совсем безупречна, поскольку время, за которое ты меняешь позицию и пытаешься выследить противника, очень большое, и цель очень часто или уходит, или с нового места вообще невидима. Стрелять наобум, наудачу – не профессионально.
Бывает, что снайпер приходит на старую засидку спустя два-три дня. Мало шансов, что за можжевеловый куст снова придут боснийцы. Если же сунутся – я причислю их к числу своих жертв. Ведь они не знают моего секрета и предательства утреннего солнца. Они обязательно займут эту позицию через некоторое время.
Напуганные провалом – смертью Степана, – мы уходим вглубь сербской территории, поближе к позициям сербских отрядов. Это почти рядом, что обезопасит нас. Сегодня сделать прицельный выстрел я вряд ли смогу, но буду работать на будущее – высматривать.
Мы карабкаемся вдоль ручья на гору. Эта гора значительно выше той, на которой была предыдущая позиция. Но она и более камениста, здесь сосны не так высоки, и кроны их совсем не густы. Очень трудно найти подходящее местечко для снайперского гнезда.
Вот-вот взойдет солнце в этом молочном прекрасном утре, и я потеряю возможность проследить черную тень за кустом. Сооружение снайперского гнезда я откладываю на потом, а сам быстренько забираюсь на сосну и укрепляю подзорную трубу. Утро очень серое, видимость совершенно не та, как вчера. К тому же, едва солнце взошло над покатыми горами, тут же прячется за светлые облака с хмурыми краями. Что же, я ничего не успел заметить. Утешая себя тем, что на прежнюю позицию противник вряд ли сунется, поскольку она засвечена, я начинаю высматривать с высоты место для нового гнезда. К позициям боснийцев далековато, и они невидимы, даже если взобраться на самые высокие деревья. Повинуясь безотчетному чувству, я навожу подзорную трубу на вчерашнее свое собственное гнездо. Бог ты мой! Там устроился полностью закамуфлированный снайпер. Эта "дерзость восхищает. Расчет верен. Мы не сунемся на старую позицию, а он из моего гнезда пожнет обильную жатву. Я мгновенно спрыгиваю с дерева, чтобы вооружиться, и закинув СВД за спину, как медведь, карабкаюсь на совершенно голый ствол сосны. В прицел винтовки ловлю свое гнездо. Оно пусто! Прозевал! Но сегодня у нас будет охота на барсука. Так условно мы называем уничтожение снайпера противника, местоположение которого засвечено по выстрелу, или есть другая информация, чаще косвенная, что стрелок находится в определенном районе.
Джанко понимает меня с полуслова. Мы бросаемся на вчерашнюю гору. Метров сто-двести можно бежать сломя голову и не опасаться шума. А на подходе к горе мы затаиваемся и продвигаемся медленней. У ручья я черпаю грязь и размазываю ее по лицу. То же самое совершает и Джанко, только он выкапывает желтую с голубыми вкраплениями глину и мастерски-художественно украшает щеки, лоб, даже уши.
Главное в таком бою – первым увидеть противника. Мы идем цепью, если можно назвать цепью двух человек, идущих на расстоянии ста метров друг от друга, фронтом. Тело напряжено, уши реагируют на каждый звук. Неожиданно Джанко останавливается. Я тоже замираю. Всматриваюсь в серо-зеленую глубину. Из каждого квадратного сантиметра зелени на меня может смотреть винтовочное отверстие. Я чувствую опасность. Мои глаза не видят противника, но я чувствую, что он рядом. Это чувствует и Джанко. Если мы рассчитывали б только на глаза, нас давно бы отпел сербский батюшка. Или меня русский, а Джанко… Впрочем, Джанко не был ни в Афганистане, ни в Абхазии… Когда я убивал людей, он еще изучал Коран и гонял по площадке баскетбольный мяч.
Джанко меняет позицию – он скрывается за тонкой и худосочной сосной, которая зачахла в тени своих более дородных родственниц. Зачем он это сделал? Ведь можно было укрыться за соседнее, более толстое и надежное дерево.
Больше он уже никогда не будет прятаться за ненадежное укрытие. Урок, преподанный невидимым снайпером, был болезненным и кровавым. Как только Джанко замер в неподвижности за сосенкой, прозвучал выстрел. Пуля ударила в хрупкий ствол и задела плечо Джанко. Я наугад выстрелил в сплетение ветвей. Джанко упал и тоже выстрелил. Я стреляю еще несколько раз. В ответ – тишина. Мы затаились. Минуты тянутся медленно. Джанко переметнулся за другое, более толстое дерево. Снова стреляет. Мы продвигаемся вглубь леса. Противника нигде нет. Наше продвижение очень медленное. Джанко страхует меня, я перескакиваю в выбранное укрытие. Потом я страхую Джанко, пока он не подтянется. Но вражеского снайпера нигде нет. Он как в воду канул. Потом мы обнаруживаем тоненький кровавый след. Его задела пуля. Вероятнее всего, попала в руку или ногу. Раненый зверь будет уходить в свое логово. Вряд ли мы его догоним.
Действительно, мы вышли по лесу почти до самого моста и – без результата. Неужели снайпер прямо по мосту пришел к нашим позициям? Это невозможно, так как мост контролируется двумя-тремя снайперами с сербской стороны. Каким путем он пробрался на нашу территорию? Как бесследно исчез? Эти вопросы не дают нам покоя. Можно устроить засаду и ждать день или два. Но сегодня это бессмысленно. Стрелявший давно по ту сторону реки.
Пуля довольно сильно задела плечо Джанко. Вспорола кожу и добралась до мышечной ткани. Разорвала крупный кровеносный сосуд. Кровь так и хлещет. Делаю напарнику перевязку. Ему не больно, но он злится.
– Джелалия, до суднега данка! – ругается он. Кровь проступает сквозь бинты. Дня три-четыре, а то и целую неделю я останусь вообще без напарника.
– А что, Джанко, обозначает слово «джелалия»? Выражение «до суднега данка» мне понятно. Это – до судного дня.
– Джелалия – тот, кто убивает людей, которых закон приговорил к смерти…
– Палач, что ли? – спрашиваю я, но Джанко морщится от боли и ничего не отвечает.
Мы возвращаемся на прежнюю позицию, и я устраиваюсь за стволом дерева. Понимаю, что на сегодня это все. Занять более удобную позицию и попытаться кого-нибудь выследить нам уже не удастся. Поэтому я только просматриваю дорогу от моста в тщетной надежде, что на ней кто-нибудь появится.
…Вечером Джанко опять напивается и заваливает ко мне. Если он будет ко мне ходить, подумают, что мы голубые. Пусть он хоть говорит, пусть говорит громче. И он говорит:
– Все люди на свете такие же, как и мы, и все ждут одного – смерти. А тем временем живут так, как я тебе рассказывал. Так вот, если ты ненавидишь себя… Ты ненавидишь себя?
– С чего ты взял… – отвечаю я.
– Слушай дальше. Ну так вот; если ты ненавидишь себя, тогда можешь ненавидеть и китайцев, и курдов. Можешь ненавидеть немцев, итальянцев, румын – всех, кого хочешь. Что до меня, то я ненависти к себе не питаю и не вижу в этом необходимости. А раз это так, то я не могу ненавидеть и кого-то другого. Может, мне и придется когда-нибудь пожалеть человека для того, чтобы он убил меня, но, черт побери, чего ради мне его ненавидеть? Да пропади я пропадом, если, пожалев человека, подумаю, что сделал плохое дело! Будь я проклят, если подумаю, что не сделал этим самым чего-нибудь для себя, для своей души, или для тебя, Юрко, или для истины, или для мира, для искусства, для поэзии, для родины… Понял теперь?
– Кажется, да, – отвечаю я. – Ты убежденный противник войны? Не правда ли?
– Ерунда, – отвечает Джанко, свесив голову, бутылка ракии в его руках со стуком касается пола, – плевал я на убеждения. Противиться войне, когда она развязана или может быть развязана, это все равно что противиться урагану, который оторвал твой дом от земли и уносит его в небеса, чтобы потом грохнуть оземь и расплющить с тобой вместе. Если ты против этого протестуешь, то уж наверняка убежденно. Да и как же, черт возьми, иначе?
– Что иначе? – не совсем понимаю я.
– Я же и говорю, что толку с этого? Ураган – дело рук Аллаха. Война, может быть, тоже – я не знаю. В Африке чуть ли не все время воюют, и не понять – за что. Они ж там все бедные, и делить в общем-то нечего. Но подозреваю, что войны просто кому-то очень выгодны. Я войну не люблю. А ты, Юрко?
– Ненавижу ее всею душой. Но если я сюда попал и по своей воле стал профессиональным военным, что я могу поделать? Разве что ООН нам станет выплачивать денежное вознаграждение, чтобы мы никого не убивали? А? Как ты, Джанко, на это смотришь?
Он достает сигарету, глубоко затягивается и меняет тему разговора, так и не ответив на мой шутливый вопрос:
– Мы все ждем смерти, а сигареты помогают нам ждать.
– А ты не жди ее. Живи себе, радуйся жизни, – пробую я советовать. Но напарник не слушает меня. У него со мной диалога не получается. У него, как у актера, монолог. Он курит, смотрит куда-то вдаль и на минуту умолкает.
– Хорошая вещь сигареты, – продолжает Джанко. – Без них и войны не было бы. Понимаешь, они слегка одуряют, ровно настолько, чтобы ты мог поддаться еще большему одурению, но не доходил до безумия. Что-то в тебе не хочет, чтобы тебя превращали в робота, в пешку, которую не жалко и которой всегда можно пожертвовать. И приходится это что-то успокаивать, заглушать небольшими дозами смерти – сном, забвением, дурманом – при помощи табака, алкоголя, женщин. Или чего бы там ни было. Приходится все время ублажать это что-то, потому что оно ужасно чувствительно. Оно возопит в тебе, если не успокоишь его вовремя.
– Ну ты зафилософствовался, Джанко, – пробую я остановить его. Напрасно. Он продолжает:
– Обычно мы его убаюкиваем по не очень серьезным поводам, но здесь положение посерьезнее, и ты вынужден усыплять это нечто всеми доступными средствами и подчас доводить его до полного бесчувствия, если уж очень солоно придется. Но беда, если ты потеряешь меру и, вместо того, чтобы усыпить его, убьешь. Ибо этим ты убьешь себя – тело твое еще будет жить, но истинная жизнь в тебе умрет, и вот самое страшное, что может случиться с тобой во всей этой дурацкой истории.
Я перестаю слушать своего напарника. Мои мысли обращаются внутрь. Иногда я все-таки задаю себе вопрос – зачем мне все это. Будто на «гражданке» не найдется тысячи и одного дела, куда более интересного, чем этот весьма специфический кровавый мазохизм. Ведь никто не гнал меня в шею, не заставлял, не гонялся с милицией и не грозил судом и расправой. Я сам, по собственной воле, освященной давними привычками не подчиняться никому, выбрал себе это занятие.
Если копнуть глубже, окажется, что причины, которыми я сам себе это объяснял, не выдерживают серьезной критики. Да, наша служба развалилась. Вина этому – демократизация в стране, или в чем-то другом, но мы вдруг все оказались не у дел. У меня не было работы. Ребята быстренько начали расходиться по службам охраны коммерческих структур. Я был занят другим. Я пытался наладить свою жизнь. Но природа не прощает отхода от своего естества. Людмила лежала в госпитале, ей делали вторую операцию на гортани. Мне нужны были деньги, и я влез в охранники господина Беркутова. Мне не приходилось выбирать. И что же? Я прогорел на службе. Беркутов оказался не тем, за кого выдавал себя. Но ведь я мог бы найти босса менее крутого, фирму победнее, которая возит греческие апельсины, а не занимается наркотиками крупными партиями. Мне не надо было рисковать, надо было играть «по маленькой».
– Вы ему давали, вы с него и взыскивайте, – употребил я вежливую форму обращения. Но я не знал, что в польском языке обращение «вы» не несет никакой нагрузки.
– Я не «вы», я польская подданная, я паненка! – с гонором заявила Эльжбета. Вид у нее был настолько заносчивый, насколько и непрезентабельный, и я улыбнулся. Она обиделась, ушла и не замечала меня с месяц. Хуже нет, когда женщина тебя не замечает. Вот и сегодня, когда пассия Джанко свободна – с сербских позиций никто не пришел, и он в пьяном виде попытался завалиться к ней – она не открыла ему дверь.
– Сука ты, сука, – посылает шепотом он проклятия в адрес соблазнительной польки. – Джелалия, до суднего данка.
– Успокойся, – говорю я ему в окно. Он обзывает меня сараевской проституткой, но умолкает.
Вместо того, чтобы идти спать, Джанко вваливается в мою комнату. Он не серб, он босниец. Его чем-то обидели братья по крови и вере. Поэтому он по эту сторону линии смерти и жизни.
– Мы – боснийцы, – громко заявляет Джанко, – жертвы рокового разделения людей на православных и мусульман, вечные толмачи и посредники, однако наши души полны неясного и недоговоренного. Мы прекрасные знатоки Востока и Запада, их обычаев и верований, но одинаково презираемые и подозреваемые обеими сторонами.
– Не кричи, – успокаиваю я его, дивясь его способности в нетрезвом виде закатывать стройные, полные определенного смысла монологи, только местами переходящие в бред.
– Мы племя, которое погрязло в двойном грехе Востока и которое еще надо спасти и искупить, только никому не известно, кто это сделает и как. На, Юрко, выпей. – И Джанко протягивает мне бутылку ракии. Он учился в Сараеве в духовной школе – медресе. Он со своими способностями сделал бы неплохую карьеру, но, к сожалению, Джанко был изгнан из медресе за буйный и неукротимый нрав… Он продолжает свою пьяную трепотню горячим страстным шепотом:
– Боснийцы – это люди, стоящие на границе, духовной и физической, на той черной и кровавой линии, которая в силу тяжелого и бессмысленного недоразумения существует между людьми, божьими творениями, между которыми не должно быть границы… Понимаешь, Юрко?
Я отпиваю глоток ароматной сливовицы и думаю о том, что мое духовное состояние тоже зиждется на разломе между Востоком и Западом.
– Когда Гаврило Принцип убил эрцгерцога Фердинанда, началась Первая мировая война! – продолжает Джанко. – А мы убиваем сотни людей, и мировая война не начинается! Это недоразумение. Это преступление! Война должна начаться… Пусть все погибнет к чертям! Джелалия, до суднега данка!
Я не хочу прогонять Джанко. Завтра мы похороним своего товарища, а послезавтра мне с Джанко идти на работу. В руках его будет моя жизнь. И послезавтра он будет трезвым, как огурчик, и хищным, как рысь. У него такое зрение, что он различает на верхушках сосен муравьев, которые забираются туда полакомиться сладкими выделениями сосновых пупышек.
– Джанко, повтори мне свою фамилию. Я запишу.
– Я Джанко Джарлзелез. – Я ищу ручку, чтобы записать столь вычурную фамилию и выучить, но ручка закатилась под кровать. О, Боже! К завтрашнему дню я опять забуду правильное произношение его фамилии и снова буду спрашивать об этом. Наверное, само действо запоминания этой труднопроизносимой фамилии следует обставить, как действо выстрела. Приготовить тетрадку, ручку, и как только он скажет это слово, тут же записать. Ручка у меня, словно второе оружие. Уединенность дает мне возможность вести записи.
Все, что произошло в Москве за последний год, кажется мне далеким и неправдоподобным сном. Мне вспоминается тот момент, когда я жил на подмосковной даче. На дачу меня привезла жена Фарида – моего абхазского приятеля по армейской службе. Ее звали Евгения. Она была старшей сестрой Людмилы. Я некоторое время жил у Фарида в московской квартире, когда он привез израненную Людмилу из Абхазии в военный госпиталь под Москвой. Фарид задержался в столице буквально на один день. Утром следующего он расцеловал детей и уехал.
…Час ночи. Сизый дым от сигарет, на свет слетаются ночные бабочки. Мы сидим на кухне и беседуем с Евгенией о жизни. Интересно, как ощущает себя женщина, у которой муж на войне, в Абхазии?
Евгения хоть и сестра Людмилы, но они совершенно разные, даже чисто внешне. Евгения элегантна и утонченна. Говорит тихим низким голосом, закутана в свой любимый черный цвет, худые тонкие руки в кольцах.
– Это новый имидж роковой женщины? – спрашиваю я, намекая, что Фарид находится в постоянной опасности.
– Да что ты! Сейчас договоришься… Просто у меня скоро день рождения, и мне уже столько лет, что я решила пока носить траур. Мне не много лет, но я последние годы не живу, а существую. Как змея под колодой. По году рождения я ведь – Змея. Моя матушка мне говорит: «Змея ты подколодная, а не просто змея! По возрасту я уже могла быть бабушкой»…
– Ну полно, Евгения… Разве в четырнадцать лет рожают?
– Людмила не родит и в двадцать пять. Она не нацелена на деторождение, она еще не выгулялась…
Я смотрю на печальную женщину. Как они познакомились с Фаридом? Вообще, Евгения немного странная. Это единственное, что роднит ее с Людмилой. Людмила проболталась мне о том, что в грудь у ее сестры вставлено маленькое золотое колечко. Прямо в сосок. Новая мода. А что делать женщине, когда мужчины воюют? Конечно, вопрос терпимого отношения к необычным проявлениям – это вопрос внутренней свободы. Насколько раскован человек внутри себя, настолько он и свободен. Мне, например, не очень повезло в жизни, потому что моя молодость не совпала со временем, когда раскрепощение было козырной картой молодежи.
– Эх, наверное, мне придется вступать в «либертарианскую» партию. Я скоро познакомлю тебя с их спонсорами. Правда, людьми с довольно темными репутациями, – говорит Евгения.
– Зачем это нужно? Чтоб сильнее ненавидеть мужчин? – спрашиваю я.
– Нет, просто для того, чтобы они для меня перестали существовать. По секрету могу сказать… Кто такой тот же самый Фарид? Он говорит, что ему нравится в постели показать свою силу. А о какой силе идет речь? Он хочет победить женщину интеллектуально или просто раздавить ее в постели? Так что мужчины – это просто сгустки амбиций, и больше ничего. Ну что, разве разумные люди не могли бы договориться там на Кавказе? Нет, все амбиции, одни амбиции… И я вынуждена быть вдовой при живом муже, а дети не видят отца по году и больше.
Я пару раз видел Евгению в сопровождении интересных молодых людей. Я давно не верю в целомудрие солдатских жен, поэтому меня не особенно волнуют Откровения дамы с золотой приколочкой в груди. Кажется, такого рода люди падки на модные поветрия и острые ощущения. Стоит только эстрадной звезде продемонстрировать пронзенные металлическими стержнями интимные части тела, и сразу секретаршам и домохозяйкам, женам бывших партработников и финансовых воротил хочется заиметь это же! Стоит в мире появиться новому наркотику, и женщины подобного рода говорят: «Дай!», «Достань!», «Укради!»
Евгения отличается от Людмилы. Она, старшая сестра, получила от мужа" большую свободу, но стала от этого более вульгарна и менее сексуальна. Кроме всего прочего, она всегда в делах и заботах, потому что Евгения – мать двоих детей. Предпочитает черные цвета, тогда как Людмила склонна носить все красное. Евгения постоянно читает то о самоубийстве Ван Гога, то о процессе над Жанной Д'Арк, то о художественном творчестве жлобствующих шизофреников. Людмила предпочитает читать журнал «Вокруг света». Это, думаю, ее единственное чтение.
Что ж, Фариду повезло. Евгения любит мир и чувствует себя свободной. Ее самооценка вполне объективна. Эта женщина достаточно гибка, чтобы принимать своего мужа таким, каков он есть, и поступать так, как ей хочется.
Людмила большего требует от мужчин; поиски самого подходящего пока не увенчались успехом. Но, кажется, я вполне ее устраиваю.
В тот вечер, когда на свет слетались ночные бабочки, не знаю, что удержало Евгению от внезапного порыва: то ли факт моего знакомства с Фаридом, то ли факт знакомства с ее сестрой.
…Через несколько дней Евгения попросила меня сопровождать ее в ночной клуб под тривиальным названием «Ночная фиалка». Там я впервые увидел Графиню. До сих пор я не знаю, почему ее так звали. Была ли то кличка или имя – остается для меня загадкой. Внешне это была довольно плотная женщина, с монголоидным, ничем не примечательным лицом, довольно статная. Зато вся она была увешана бриллиантами. Я никогда не видел столько бриллиантов на одном женском теле. Крупинки драгоценных камушков очерчивали ее грудь, овал лица, вырез на шее. Возле нее торчало пять или шесть охранников. Тогда я еще думал, что это только у Михаила Горбачева в бытность его генсеком целая свита охранников, три личных повара, три официантки и три горничные. На пару с Райкой. Но в тот вечер, когда дамы и мужчины вели заумные беседы, я впервые в жизни понял, что есть много вещей, которые я, возможно, никогда не пойму, так как мой кругозор искусственно ограничивался стенами школы, казармы, офицерского общежития. Ведь я в то время так и не разобрался, куда попал, и чем эти люди, в том числе госпожа Рашидова, как ее почтительно называла Евгения, занимаются. Только потом, когда прозвучал роковой взрыв, я понял, что имею связь не с высшим светом, а с ужасным миром, миром преступности, в какие бы благородные формы эти воры и бандюги не рядились и какими бы драгоценными камнями ни прикрывали свою алчность и хищность.
…Из Грузии, как потом мне удалось выяснить, за немалые деньги банде Графини было заказано убийство семьи Фарида. За мгновение до взрыва я почувствовал: сейчас что-то случится. Я всего лишь на пару минут выскочил из машины – купить в киоске сигарет. Резко обернулся и увидел, как синий «Москвич» с Людмилой, Евгенией и ее детьми неторопливо, будто в замедленной съемке, начал вспучиваться оранжевым пузырем. Там было не меньше трех килограммов тротила, потому что машина разлетелась, словно карточный домик под ударом тайфуна. Взрывная волна сбила меня с ног, но боли от падения на твердые ступени я не почувствовал. Все мое существо зашлось в беззвучном крике. Зачем-то я бросился к машине, вернее, к огромному полыхающему костру. А сверху уже падали обломки металла, стеклянное крошево, горящие ошметки покрышек и окровавленные куски человеческих тел. Конечно, жена Фарида и его дети погибли мгновенно, даже не поняв, что умирают. Взрыв раздался через несколько минут после того, как Евгения, повернув ключ в замке зажигания, завела машину, немного отъехала от подъезда дома и остановилась напротив табачного киоска, попросив меня купить сигарет.
– А-а-а-а! – я не чувствовал опаляющего кожу жара, слез на щеках, впившихся в ладони собственных ногтей. Убитый – не физически! – этим взрывом, я ощущал только, что теперь со всей моей прошлой жизнью в этом мире покончено, что в одно мгновение все изменилось, перевернулось.
А ведь меня предупреждали. В основном, по телефону. Тихими, спокойными голосами:
– Юрий, не лезь в это дело…
– Юрий, ты же знаешь, чем все кончится. Фарид будет мертвецом, и его жена, и его дети… Брось… Забирай Людмилу из госпиталя и уезжай.
Я вызывал Фарида, а он все не ехал и не ехал.
– Сколько ты стоишь, Юрий? Назови цену… Таких звонков было много.
Я, только я виноват в их смерти! Почему не придавал значения этим звонкам? Не верил. Нужно было отправить женщин и детей куда-нибудь в деревню. Или в другой город. Тогда, возможно, все было бы по-другому. А теперь ничего нельзя изменить.
…Приехавшие через двадцать минут милиция и пожарные вскоре залили огонь. Найти то, что осталось от тел, чтобы сложить целого человека, практически не представлялось возможным. Я подобрал с земли кусочек человеческой плоти с маленьким золотым колечком. Как все это было ужасно!
На следующий день в могилу на ближайшем кладбище опустили четыре гроба: с завернутыми в простыни кусками тел – Людмилы, Евгении, и два маленьких – гробики детей.
…Фарид не приехал хоронить жену и детей. Он появился через неделю и по-звериному завыл над могилами, над рухнувшим миром, чувствуя, как медленно умирает, а на его месте рождается кто-то другой, сухой и беспощадный, и разорванную душу затягивает спасительная глухая корка ненависти. Он выжил. Он умер.
Я передал ему завернутое в платок маленькое золотое колечко. Он молчал, ничего не говорил. Вскоре Фарид исчез. А потом мне стало известно, что, вооружившись до зубов, он нашел организацию, по его мнению, выполнившую заказное убийство, изрешетил все там, забросал гранатами и был убит сам. Милиция разыскивала меня, как возможного свидетеля, но я воспользовался своей свободой – не был ни прописан, ни зарегистрирован в Москве, и я не явился даже на опознание изуродованного тела Фарида.
А через некоторое время я очутился здесь, в Боснии, в качестве снайпера. Снайпера-наемника. Теперь я убиваю за деньги, потому что в Москве мне придется убивать бесплатно. Меня тоже убьют бесплатно. Моя жизнь ничего не стоит, никто не даст за нее и гроша. Поэтому я здесь и продаю чужие жизни. Очень выгодный товар. Верный выстрел стоит для меня двадцать долларов. Плюс крупные суточные.
…На следующий день после похорон Степана, едва стало светать, мы отправляемся вдвоем с Джанко к прежнему месту дислокации. Обычно после удачного выстрела необходимо обязательно поменять позицию, поскольку противник знает, откуда произошел выстрел, и будет особенно бдителен. Но я-то ведь произвел выстрел с другого места! Это опять моя маленькая хитрость: выследить жертву с одного места, а произвести выстрел совершенно с другого. Эта тактика не совсем безупречна, поскольку время, за которое ты меняешь позицию и пытаешься выследить противника, очень большое, и цель очень часто или уходит, или с нового места вообще невидима. Стрелять наобум, наудачу – не профессионально.
Бывает, что снайпер приходит на старую засидку спустя два-три дня. Мало шансов, что за можжевеловый куст снова придут боснийцы. Если же сунутся – я причислю их к числу своих жертв. Ведь они не знают моего секрета и предательства утреннего солнца. Они обязательно займут эту позицию через некоторое время.
Напуганные провалом – смертью Степана, – мы уходим вглубь сербской территории, поближе к позициям сербских отрядов. Это почти рядом, что обезопасит нас. Сегодня сделать прицельный выстрел я вряд ли смогу, но буду работать на будущее – высматривать.
Мы карабкаемся вдоль ручья на гору. Эта гора значительно выше той, на которой была предыдущая позиция. Но она и более камениста, здесь сосны не так высоки, и кроны их совсем не густы. Очень трудно найти подходящее местечко для снайперского гнезда.
Вот-вот взойдет солнце в этом молочном прекрасном утре, и я потеряю возможность проследить черную тень за кустом. Сооружение снайперского гнезда я откладываю на потом, а сам быстренько забираюсь на сосну и укрепляю подзорную трубу. Утро очень серое, видимость совершенно не та, как вчера. К тому же, едва солнце взошло над покатыми горами, тут же прячется за светлые облака с хмурыми краями. Что же, я ничего не успел заметить. Утешая себя тем, что на прежнюю позицию противник вряд ли сунется, поскольку она засвечена, я начинаю высматривать с высоты место для нового гнезда. К позициям боснийцев далековато, и они невидимы, даже если взобраться на самые высокие деревья. Повинуясь безотчетному чувству, я навожу подзорную трубу на вчерашнее свое собственное гнездо. Бог ты мой! Там устроился полностью закамуфлированный снайпер. Эта "дерзость восхищает. Расчет верен. Мы не сунемся на старую позицию, а он из моего гнезда пожнет обильную жатву. Я мгновенно спрыгиваю с дерева, чтобы вооружиться, и закинув СВД за спину, как медведь, карабкаюсь на совершенно голый ствол сосны. В прицел винтовки ловлю свое гнездо. Оно пусто! Прозевал! Но сегодня у нас будет охота на барсука. Так условно мы называем уничтожение снайпера противника, местоположение которого засвечено по выстрелу, или есть другая информация, чаще косвенная, что стрелок находится в определенном районе.
Джанко понимает меня с полуслова. Мы бросаемся на вчерашнюю гору. Метров сто-двести можно бежать сломя голову и не опасаться шума. А на подходе к горе мы затаиваемся и продвигаемся медленней. У ручья я черпаю грязь и размазываю ее по лицу. То же самое совершает и Джанко, только он выкапывает желтую с голубыми вкраплениями глину и мастерски-художественно украшает щеки, лоб, даже уши.
Главное в таком бою – первым увидеть противника. Мы идем цепью, если можно назвать цепью двух человек, идущих на расстоянии ста метров друг от друга, фронтом. Тело напряжено, уши реагируют на каждый звук. Неожиданно Джанко останавливается. Я тоже замираю. Всматриваюсь в серо-зеленую глубину. Из каждого квадратного сантиметра зелени на меня может смотреть винтовочное отверстие. Я чувствую опасность. Мои глаза не видят противника, но я чувствую, что он рядом. Это чувствует и Джанко. Если мы рассчитывали б только на глаза, нас давно бы отпел сербский батюшка. Или меня русский, а Джанко… Впрочем, Джанко не был ни в Афганистане, ни в Абхазии… Когда я убивал людей, он еще изучал Коран и гонял по площадке баскетбольный мяч.
Джанко меняет позицию – он скрывается за тонкой и худосочной сосной, которая зачахла в тени своих более дородных родственниц. Зачем он это сделал? Ведь можно было укрыться за соседнее, более толстое и надежное дерево.
Больше он уже никогда не будет прятаться за ненадежное укрытие. Урок, преподанный невидимым снайпером, был болезненным и кровавым. Как только Джанко замер в неподвижности за сосенкой, прозвучал выстрел. Пуля ударила в хрупкий ствол и задела плечо Джанко. Я наугад выстрелил в сплетение ветвей. Джанко упал и тоже выстрелил. Я стреляю еще несколько раз. В ответ – тишина. Мы затаились. Минуты тянутся медленно. Джанко переметнулся за другое, более толстое дерево. Снова стреляет. Мы продвигаемся вглубь леса. Противника нигде нет. Наше продвижение очень медленное. Джанко страхует меня, я перескакиваю в выбранное укрытие. Потом я страхую Джанко, пока он не подтянется. Но вражеского снайпера нигде нет. Он как в воду канул. Потом мы обнаруживаем тоненький кровавый след. Его задела пуля. Вероятнее всего, попала в руку или ногу. Раненый зверь будет уходить в свое логово. Вряд ли мы его догоним.
Действительно, мы вышли по лесу почти до самого моста и – без результата. Неужели снайпер прямо по мосту пришел к нашим позициям? Это невозможно, так как мост контролируется двумя-тремя снайперами с сербской стороны. Каким путем он пробрался на нашу территорию? Как бесследно исчез? Эти вопросы не дают нам покоя. Можно устроить засаду и ждать день или два. Но сегодня это бессмысленно. Стрелявший давно по ту сторону реки.
Пуля довольно сильно задела плечо Джанко. Вспорола кожу и добралась до мышечной ткани. Разорвала крупный кровеносный сосуд. Кровь так и хлещет. Делаю напарнику перевязку. Ему не больно, но он злится.
– Джелалия, до суднега данка! – ругается он. Кровь проступает сквозь бинты. Дня три-четыре, а то и целую неделю я останусь вообще без напарника.
– А что, Джанко, обозначает слово «джелалия»? Выражение «до суднега данка» мне понятно. Это – до судного дня.
– Джелалия – тот, кто убивает людей, которых закон приговорил к смерти…
– Палач, что ли? – спрашиваю я, но Джанко морщится от боли и ничего не отвечает.
Мы возвращаемся на прежнюю позицию, и я устраиваюсь за стволом дерева. Понимаю, что на сегодня это все. Занять более удобную позицию и попытаться кого-нибудь выследить нам уже не удастся. Поэтому я только просматриваю дорогу от моста в тщетной надежде, что на ней кто-нибудь появится.
…Вечером Джанко опять напивается и заваливает ко мне. Если он будет ко мне ходить, подумают, что мы голубые. Пусть он хоть говорит, пусть говорит громче. И он говорит:
– Все люди на свете такие же, как и мы, и все ждут одного – смерти. А тем временем живут так, как я тебе рассказывал. Так вот, если ты ненавидишь себя… Ты ненавидишь себя?
– С чего ты взял… – отвечаю я.
– Слушай дальше. Ну так вот; если ты ненавидишь себя, тогда можешь ненавидеть и китайцев, и курдов. Можешь ненавидеть немцев, итальянцев, румын – всех, кого хочешь. Что до меня, то я ненависти к себе не питаю и не вижу в этом необходимости. А раз это так, то я не могу ненавидеть и кого-то другого. Может, мне и придется когда-нибудь пожалеть человека для того, чтобы он убил меня, но, черт побери, чего ради мне его ненавидеть? Да пропади я пропадом, если, пожалев человека, подумаю, что сделал плохое дело! Будь я проклят, если подумаю, что не сделал этим самым чего-нибудь для себя, для своей души, или для тебя, Юрко, или для истины, или для мира, для искусства, для поэзии, для родины… Понял теперь?
– Кажется, да, – отвечаю я. – Ты убежденный противник войны? Не правда ли?
– Ерунда, – отвечает Джанко, свесив голову, бутылка ракии в его руках со стуком касается пола, – плевал я на убеждения. Противиться войне, когда она развязана или может быть развязана, это все равно что противиться урагану, который оторвал твой дом от земли и уносит его в небеса, чтобы потом грохнуть оземь и расплющить с тобой вместе. Если ты против этого протестуешь, то уж наверняка убежденно. Да и как же, черт возьми, иначе?
– Что иначе? – не совсем понимаю я.
– Я же и говорю, что толку с этого? Ураган – дело рук Аллаха. Война, может быть, тоже – я не знаю. В Африке чуть ли не все время воюют, и не понять – за что. Они ж там все бедные, и делить в общем-то нечего. Но подозреваю, что войны просто кому-то очень выгодны. Я войну не люблю. А ты, Юрко?
– Ненавижу ее всею душой. Но если я сюда попал и по своей воле стал профессиональным военным, что я могу поделать? Разве что ООН нам станет выплачивать денежное вознаграждение, чтобы мы никого не убивали? А? Как ты, Джанко, на это смотришь?
Он достает сигарету, глубоко затягивается и меняет тему разговора, так и не ответив на мой шутливый вопрос:
– Мы все ждем смерти, а сигареты помогают нам ждать.
– А ты не жди ее. Живи себе, радуйся жизни, – пробую я советовать. Но напарник не слушает меня. У него со мной диалога не получается. У него, как у актера, монолог. Он курит, смотрит куда-то вдаль и на минуту умолкает.
– Хорошая вещь сигареты, – продолжает Джанко. – Без них и войны не было бы. Понимаешь, они слегка одуряют, ровно настолько, чтобы ты мог поддаться еще большему одурению, но не доходил до безумия. Что-то в тебе не хочет, чтобы тебя превращали в робота, в пешку, которую не жалко и которой всегда можно пожертвовать. И приходится это что-то успокаивать, заглушать небольшими дозами смерти – сном, забвением, дурманом – при помощи табака, алкоголя, женщин. Или чего бы там ни было. Приходится все время ублажать это что-то, потому что оно ужасно чувствительно. Оно возопит в тебе, если не успокоишь его вовремя.
– Ну ты зафилософствовался, Джанко, – пробую я остановить его. Напрасно. Он продолжает:
– Обычно мы его убаюкиваем по не очень серьезным поводам, но здесь положение посерьезнее, и ты вынужден усыплять это нечто всеми доступными средствами и подчас доводить его до полного бесчувствия, если уж очень солоно придется. Но беда, если ты потеряешь меру и, вместо того, чтобы усыпить его, убьешь. Ибо этим ты убьешь себя – тело твое еще будет жить, но истинная жизнь в тебе умрет, и вот самое страшное, что может случиться с тобой во всей этой дурацкой истории.
Я перестаю слушать своего напарника. Мои мысли обращаются внутрь. Иногда я все-таки задаю себе вопрос – зачем мне все это. Будто на «гражданке» не найдется тысячи и одного дела, куда более интересного, чем этот весьма специфический кровавый мазохизм. Ведь никто не гнал меня в шею, не заставлял, не гонялся с милицией и не грозил судом и расправой. Я сам, по собственной воле, освященной давними привычками не подчиняться никому, выбрал себе это занятие.
Если копнуть глубже, окажется, что причины, которыми я сам себе это объяснял, не выдерживают серьезной критики. Да, наша служба развалилась. Вина этому – демократизация в стране, или в чем-то другом, но мы вдруг все оказались не у дел. У меня не было работы. Ребята быстренько начали расходиться по службам охраны коммерческих структур. Я был занят другим. Я пытался наладить свою жизнь. Но природа не прощает отхода от своего естества. Людмила лежала в госпитале, ей делали вторую операцию на гортани. Мне нужны были деньги, и я влез в охранники господина Беркутова. Мне не приходилось выбирать. И что же? Я прогорел на службе. Беркутов оказался не тем, за кого выдавал себя. Но ведь я мог бы найти босса менее крутого, фирму победнее, которая возит греческие апельсины, а не занимается наркотиками крупными партиями. Мне не надо было рисковать, надо было играть «по маленькой».