На одной из улиц Эггеру встретились городские жители — из того числа, что не покинули город с отступающими советскими войсками, остались в своих жилищах и теперь по приказу немецкого командования выселялись на запад, чтобы, как было сказано в расклеенных объявлениях, не мешать действиям немецких боевых частей и не нести напрасных жертв. Женщины, подростки, дети, несколько мужчин пожилого возраста тащили на себе узлы, катили тачки с имуществом. Немецкие солдаты, сопровождавшие шествие, громкими голосами подгоняли толпу. Люди трусили с покорной торопливостью, налегая на оглобли тачек. Но дорогу преграждали завалы, шествие подвигалось медленнее, чем хотелось солдатам, и они, покрикивая, хватались за оглобли тележек и волокли их вперед, заставляя впряженных людей убыстрять шаг.
   Остановив мотоцикл, Эггер, не выходя из него, поймал своим фотоаппаратом, позволявшим снимать с дальнего расстояния, одну из таких сцен — обвешанного оружием солдата, волокущего тачку с хрупкой, седоволосой, растрепанной женщиной в оглоблях, — вновь испытав при этом чувство профессионального удовлетворения. Советская пропаганда не устает кричать на весь мир о варварстве немецких солдат. Прекрасный снимок для немецких газет: вот он, один из этих солдат! Добрый и человечный рыцарь, он в своем природном великодушии готовно помогает мирным жителям чужой страны, затронутым военными бедствиями…
   Сопровождавший Эггера офицер рассказал, что в городе есть церковь, превращенная советской властью в место осмеяния религии. Эггер пожелал ее осмотреть. Ущемление большевиками религиозных чувств своего народа составляло постоянную тему официальной немецкой печати.
   Действительно, церкви было придано прямо обратное назначение: в ней были выставлены картины, опровергающие религиозные предрассудки и верования. Они изображали движение солнца и планет, животных доисторических эпох, косматых обезьян, от которых, по Дарвину, произошел современный человек. Эггер был сведущ в устройстве православных храмов — портреты Маркса, Коперника, Галилея и других разрушителей религиозных учений висели на тех местах, где прежде находились иконы и лики святых. Эггер щелкал затвором фотокамеры, досадуя, что под сводами церкви недостаточно светло и такие ценные снимки могут не получиться.
   Теперь надо было увидеть то, что было серьезной потерей для большевиков и крупным стратегическим выигрышем для немецкой стороны — военные заводы. Их осмотр и фотографирование заняли основное время дня. Неторопливо, стараясь ничего не пропустить и все запомнить, ходил Эггер по цехам, остановленным в разгар своих рабочих процессов. Из-за стремительности немецкого наступления большевики почти не успели вывезти оборудование и лишь немногое взорвали или повредили.
   Острыми, наблюдательными глазами вглядывался Эггер сквозь стекла очков в металл, застывший в погасших печах, в подъемные краны, продолжавшие держать не донесенные до места назначения грузы, в конвейерные ленты со скелетами рождавшихся на них приборов, аппаратов, машин и замерших в расстоянии нескольких минут, а то и секунд от момента своего окончательного рождения. На заводе, который в записях Эггера значился как производящий железнодорожные вагоны, цеха были тесно заставлены поврежденными танками. По всему было видно, что их спешно чинили до самой последней минуты.
   Да, город был богатой добычей. Эггер пересчитывал станки, механизмы. Жизнь их еще не закончена, им предстоит еще поработать. В блокноте росли колонки цифр, знаменующих собой дополнительную силу, что вольется в немецкое производство. В сопровождении соответствующего текста цифры эти будут выглядеть еще эффектнее. Внушительная и умело поданная цифра — козырная карта в руках журналиста, Эггер знал это по опыту. В цифрах есть что-то неоспоримое, они всегда действуют на читателя с наибольшей убедительностью…
   Близился вечер, но Эггер был по-прежнему деятелен и бодр. Его тренированный спортом организм обладал как раз той беспредельной энергией и выносливостью, которые так необходимы в профессии журналиста.
   Посещение боевых частей не входило в программу дня, это предполагалось сделать завтра. Но до наступления темноты еще оставалось время, и Эггер, верный своему правилу — собирать как можно больше впечатлений, не тратить даром ни минуты, решил все же навестить одну из частей — ту пехотную роту, что занимала здание городской больницы. В этом районе сейчас было достаточно спокойно, чтобы без особых помех встретиться с солдатами, которые своим утренним успехом, как похвально отозвался о них генерал, значительно упрочили общее положение дивизии.
   Несмотря на затишье, подъезжать на виду у противника через открытый, доступный обстрелу пустырь представляло явный риск, которому не стоило подвергать гостя из Берлина. Сопровождавший Эггера офицер распорядился оставить мотоциклы в конце одной из окраинных улиц, и вся группа двинулась к больнице извилистым путем, под прикрытием заборов и строений, по дну глинистых канав для стока дождевой воды, сейчас сухих и вполне проходимых.
   По всей территории северо-восточной окраины велись спешные саперные работы, чтобы превратить местные улицы в неприступную линию обороны. Это делалось по приказу свыше, о котором при условии сохранения тайны Эггеру сообщили еще в армейском штабе, а более подробно он узнал во время утренней беседы у генерала.
   По этому приказу наступательные действия в районе города прекращались. Высшее командование считало, что первая фаза общего оперативного плана осуществлена полностью, и теперь наступательная активность передавалась армиям, которые действовали вдоль правого берега Дона в направлении на юго-восток и имели задачу замкнуть в котел и уничтожить русские войска в большой донской излучине, а затем выйти к Сталинграду и на Кавказ. Как полагали в ставке фюрера, захват всего юга Европейской России, ее самых хлебородных земель, а главное, советских нефтяных источников на Кавказе поставит большевиков перед окончательным крахом и принесет Германии победоносное завершение всей войны.
   Улицы, которые видел Эггер, дворы и огороды были перекопаны траншеями, перегорожены противотанковыми надолбами, пауками из сваренных крестообразно рельсов, перевезенных сюда с оставленных русскими оборонительных рубежей. Искусно замаскированные, зловеще чернели бойницами врытые в грунт бетонные бункеры. На этих окраинных улочках без мостовых и тротуаров, поросших травою, имевших совсем деревенский вид, с общественными водяными колонками на перекрестках, жили в основном любители земледелия, садоводства. Редкий дом не имел при себе огородного участка или сада с тщательно побеленными известкой стволами. Была самая пора налива, садовую зелень пронизывали румянец и белизна зреющих яблок и груш, в изобилии уродившихся в этом году. Солдаты, все почти до пояса обнаженные, а кое-кто и в одних трусах, рубили топорами мешающие обзору деревья, разбирали заборы, вбивали колья, опутывая их колючей проволокой. Специалисты саперы, которых легко было отличить по черному цвету одежды, закладывали в землю мины, способные подорвать любых размеров танк. Каждый дом приспосабливался для круговой обороны: в низких кирпичных фундаментах зияли узкие продолговатые дыры, через которые, укрываясь в подвале, можно было вести пулеметный и винтовочный огонь.
   К зданию больницы через пустырь была проложена изломанная зигзагами траншея, вырытая еще не на полную глубину — идти по ней надо было пригибаясь. Хотя противник, отогнанный на край темневшего в отдалении леса, не проявлял никаких признаков присутствия, Эггеру предложили надеть каску, и он охотно послушался совета — не из предосторожности, а потому, что в своем киплингианстве, в своей плененности военной романтикой всегда испытывал влечение ко всяким воинским аксессуарам и при случае с радостью надевал на себя солдатскую амуницию, брал в руки оружие.
   Утренний бой, обещавший поначалу быть жестоким и трудным, но неожиданно скоротечный, даже без серьезных ранений, с результатами, которые превосходили расчеты командиров, оставил у солдат, захвативших больницу, приподнятое, бодрое, воинственно-оживленное настроение, не погасшее в них на протяжении всего дня и даже сейчас, к вечеру. Они знали, что в глазах всей дивизии совершили геройство, чувствовали себя героями и выглядели ими — настоящими матерыми бойцами…
   Имя Эггера большинству было известно, и встретили его с воодушевлением.
   Двадцатилетний командир роты Гофман, черноглазый, с проступающим темным пушком на верхней губе, всей своей внешностью, живостью глаз и движений похожий больше на итальянца, чем на немца, в маскировочной куртке поверх френча, с коротким штурмовым ножом на поясе, сказал Эггеру, что недавно, перед началом наступления, когда рота стояла еще в одной из курских деревень, ему пришлось прочитать книжку Эггера, распространяемую службой пропаганды среди солдат для поднятия боевого духа и веры в победу. Книжка содержала репортаж о действиях Роммеля в Северной Африке. Гофман сказал, что она произвела на него сильное впечатление, особенно понравился ему стиль изложения — энергичный, сжатый, напоминающий язык военных донесений.
   Эггеру было приятно услышать одобрительное суждение о своем творчестве, и он, чтобы в свою очередь сделать приятное лейтенанту, сказал ему, что его фамилия известна в Берлине, находится в списке лучших боевых офицеров, составленном Министерством пропаганды, и передал те выражения, в каких генерал оценивал утреннюю атаку роты.
   Из тыла только что доставили горячую пищу, и Гофман, как радушный хозяин, предложил Эггеру и его спутникам разделить с ротою ее скромный солдатский обед. Эггер давно уже был голоден и не стал отказываться.
   Обстановка солдатской трапезы не имела ничего общего с той, в какой Эггеру довелось завтракать утром. Здесь не было ни удобных столов, ни белых скатертей, ни хрустальных бокалов, ни серебряных приборов, украшенных монограммами. Эггер сидел на деревянном ящике с гранатами, железная ложка, которую ему дали, была кривой, на одном черенке с вилкой и ножом. На коленях он держал помятый алюминиевый котелок и ел прямо из него, рискуя закапать супом свой щегольской френч и брюки из тонкого высококачественного лионского сукна.
   Крупяной суп с говядиной отдавал дымом походной кухни, хлеб был недостаточно свеж, вино, разлитое из металлической фляги по манеркам, — терпким и кисловатым, с привкусом металла. Но Эггер с большим аппетитом ел и суп, и хлеб, пил кислое вино. В этом обеде на передовой позиции, в кругу фронтовиков, еще сегодня утром дравшихся с противником в жаркой схватке, для Эггера было заключено совершенно особое наслаждение, полное непередаваемой, волнующей его поэзии. Эггеру нравилось, что он сидит на ящике с боевыми гранатами, что на коленях у него поцарапанный котелок, пронесенный по многим фронтовым дорогам, что под ногами пустые винтовочные и автоматные гильзы, а вокруг — только каски, гладкие серебристые погоны, сине-зеленые, грубо простроченные френчи, пятнистые маскировочные куртки, самое разнообразное оружие — в руках, за плечами, составленное пирамидами. Он находил наслаждение даже в том, что суп, который он черпал кривой ложкой, пропах дымом полевой кухни, а хлеб — черств, каким и должен быть настоящий хлеб суровых тружеников войны, позабывших, что такое дом, уют, удобства.
   Все солдаты, составлявшие роту Гофмана, гарнизон превращенного в крепость больничного здания, разместившись кто как — кто, подобно Эггеру, на ящиках с боематериалами, кто на обломках мебели, кто просто на корточках вдоль стен, за исключением лишь тех, что дежурили у пулеметов или наблюдали за противником, — занимались едою. Под козырьками касок Эггер видел одни молодые безусые лица — рота целиком состояла из молодежи не старше двадцати лет. Это были те самые молодые немцы новой формации, которыми Германия была вправе гордиться, которые несли в себе главную ее силу, ее будущее. В их идеологии, в их психике не было ничего случайного, отклоняющегося от того эталона, образца, по которому они были созданы, сознательно произведены государством, чтобы быть в его руках пригодным и послушным инструментом для исполнения планов, выдвинутых в качестве первостепенных жизненных задач всего немецкого народа. Все средства, не только прямые, но и косвенные, так или иначе могущие служить, были мобилизованы на это беспримерное в истории создание человеческих душ определенного, нужного типа. Ежедневная печать, кино, радио, литература, изобразительное искусство — все участвовало в этом процессе, соревнуясь в изобретательности, в методах и формах воздействия. В десять лет эти мальчики уже маршировали в колоннах гитлеровской молодежи, призванные туда в обязательном порядке, под черно-красными знаменами, по-солдатски печатая шаг, по-солдатски держа в рядах равнение, и громким хором пели песни, в которых возвещали, что настанет пора и они пройдут по всему миру маршем победителей, так что земля будет дрожать у них под ногами. Они прочно усвоили — как аксиому, как главную заповедь, — что каждый из них — всего лишь частичка огромного целого, именуемого родиной, и потому должны безраздельно ей принадлежать, целиком и полностью подчинить себя ее интересам, уничтожив в себе все личное, без колебаний жертвуя даже жизнью, если это нужно для ее блага. Они выросли также в сознании, что святой и наивысший долг — это любить фюрера, не рассуждая, с радостью ему повиноваться, ибо один он знает, в чем истинные цели и благо нации, и один решает за всех, куда и какими путями идти немецкому народу. Им было внушено, что солдатский мундир — наилучшая одежда, что быть солдатом — это завидное счастье, которое должен хотеть каждый настоящий патриот.
   Теперь их предназначение стало фактом, воспитываемые в них мечты — явью. Они были солдатами, теми молодыми бесстрашными волками с острыми клыками и крепкими когтями, какими хотели их видеть. Усилия воспитателей не пропали даром. Встречаясь с молодыми фронтовиками, Эггер всегда отмечал это про себя, невольно приходя в патетическое состояние, с чувством восхищения своею родиной, железной поступью идущей к вершинам величия и могущества под водительством мудрых вождей. Ему было приятно сознавать, что в молодом поколении Германии есть доля и его воспитательных усилий и энергии. Да, это племя достойно тех великих идей, которые вызвали его к жизни! Они уже немало сделали, эти ребята с юношескою свежестью лиц и сердцами закаленных воинов, и сделают еще больше. Они исполнят все, что приказала им родина в своем напутствии, которое маленькой книжечкой солдатской памятки лежит в каждом заплечном ранце. «Ты, немецкий солдат, — обращаясь к каждому из них, сказала родина, провожая в боевой путь, — должен ничего не бояться. Ты сделан из немецкого железа. Действуй решительно, без колебаний. Уничтожь в себе жалость и сострадание. Ни одна мировая сила не устоит перед германским натиском. Мы поставим на колени весь мир!»
   Внутри больничного здания, особенно на нижних этажах его, царил невообразимый хаос. Койки, матрацы, крашенная белой эмалевой краской мебель, тюки с одеялами, постельным бельем, ящики с медицинскими приборами, картотеками громоздились грудами, как попало, загораживая коридоры, лестничные площадки. Можно было явственно вообразить, в какой поспешности и суматохе происходила тут эвакуация больных и имущества, прерванная приближением немецких частей. Бой, разыгравшийся в здании, еще более усилил общую картину беспорядка и хаоса.
   Эггера провели по нескольким этажам, он увидел большой операционный зал круглой формы с куполообразным потолком, представляющим мощный электрический рефлектор, устроенный так, чтобы от человеческих фигур возле операционных столов, от рук хирургов не возникало теней. Эггер увидел также палаты, в которых содержались больные, — просторные, с высокими потолками, широкими окнами. Большинство палат было пусто, но в некоторых стояли койки, и на них под простынями и одеялами лежали люди с бинтовыми повязками на теле, стриженные под машинку — как принято в России стричь находящихся на больничном излечении или рядовых солдат. Люди эти, лежавшие в разных позах, кто на спине, кто на боку, кто — свесив с койки руку, голову или часть туловища, — были мертвы.
   Лейтенант Гофман, исполнявший при осмотре роль гида, порывисто-подвижный, с оживленным блеском глаз, склонный к шутливости и остроумию в объяснениях, заметил, что Эггер заинтересовался лежащими в кроватях людьми, и сказал, не вдаваясь в подробности, как о мелком и не стоящем более длительного внимания эпизоде, что это — раненые красноармейцы, которых не успел вывезти русский медперсонал и которых пришлось добить из предосторожности, чтоб не оставлять у себя за спиною. Известно, какие среди русских попадаются фанатики, — даже раненные, они постарались бы наделать немецким солдатам вреда.
   Перо Эггера задержалось над блокнотной страничкой, на которую он на ходу вносил заметки для памяти. То, что приказал сделать Гофман, несомненно, было разумною мерою, в его положении Эггер, вероятно, поступил бы точно таким же образом, не видя в этом ни преступления, ни большого зла, а только печальную, продиктованную жестокой военной обстановкой необходимость. Но… читатели, далекие от фронта, не знакомые с тем, что на войне свои особые законы, держащиеся в своем восприятии общих моральных принципов, вряд ли сумеют правильно понять этот эпизод, сочтут поступок немецких солдат не рыцарским. Будет лучше, подумал Эггер, помечая для памяти, представить этот эпизод чуть-чуть иначе: немецкие солдаты применили оружие потому, что раненые оказались не ранеными, а русскими красноармейцами, из тех, что обороняли здание, а потом спрятались под больничными одеялами, чтобы, выбрав момент, нанести немцам коварный удар в спину.
   Гофман захотел показать окружающую местность, над которой после захвата больницы немецкие войска получили полный контроль, и для этого пригласил Эггера подняться на самый верх здания, на плоскую бетонированную площадку, устроенную вместо крыши над одним из корпусов, чтобы больные могли принимать солнечные и воздушные ванны. Площадка имела совсем пляжный вид, даже вызвала у Эггера воспоминание о мирных днях, воскресных загородных прогулках, поездках на морское побережье с женою и детьми на собственном маленьком «оппеле». Половину площадки прикрывал полосатый парусиновый тент на каркасе из металлических прутьев, правильными рядами стояли под ним разноцветные топчаны, раскладные шезлонги. Под защитою бетонного парапета в одном из шезлонгов, удобно и вольно вытянув отдыхающие ноги в тяжелых пыльных сапогах, сидел солдат-наблюдатель, без каски, с ярко-рыжей головой, и смотрел в окуляры стереотрубы, что двумя рогами чуть подымалась над краем парапета. Возле шезлонга, сбоку от наблюдателя, на бетонном полу стояла лабораторная реторта с питьевой водой, на случай жажды, от ящика полевого телефона, змеясь, убегал в сторону оранжевый шнур, и, как большая болотная черепаха, круглилась серо-зеленая каска.
   Солдат, совсем мальчишка, в кителе, обвисающем на его узких, острых от худобы плечах, был поглощен своими наблюдениями и не сразу расслышал появившихся на площадке людей. Оторвавшись от стереотрубы, он встрепенулся и, слегка смущенный присутствием незнакомых офицеров, доложил, что только что обнаружил на бревенчатой вышке, выступающей над верхушками леса в северо-западном направлении, наблюдательный пункт русских, оборудованный, по-видимому, для корректирования артиллерийского огня. Гофман сам припал к окулярам, а затем дал посмотреть и Эггеру.
   Сквозь рассеянный в воздухе дым и вечерний туман цель виднелась на сетке линз неясно, расплывчато, расстояние до нее было велико, но Гофман все же решил немедленно ее обстрелять. Он просто рад был случаю продемонстрировать известному корреспонденту и офицеру дивизионного штаба, как ловко, расторопно, с какой отличной выучкой действуют его ребята, как быстро и точно исполняют они боевые приказы.
   Он сказал несколько слов по телефону, и почти немедленно на площадке появилась кучка солдат с тяжелым крупнокалиберным пулеметом, годным для стрельбы по танкам, бронированным тягачам, самолетам-бомбардировщикам — по всем труднопоражаемым и далеко отстоящим целям.
   Пулемет установили, просунув ствол в фигурный вырез в парапете, и пулеметчик, каждый раз тщательно прицеливаясь сквозь специальное оптическое устройство, послал несколько длинных очередей. Пустые гильзы, выброшенные механизмом пулемета, со звоном сыпались на бетонный пол и раскатывались в стороны. Гофман поднял одну из гильз, длиною в ладонь, еще горячую, покрытую белесой пленочкой порохового нагара, и подал Эггеру — как память о посещении передовых позиций.
   Имел ли обстрел какой-либо результат — осталось неизвестным: вечерний сумрак, усиленный дымной мглою, стал уже так плотен, что даже в стереотрубу не было видно далей.
   Проводить Эггера собралась большая группа. Эггер, дружески улыбаясь, пожал всём руки, с особой сердечностью — маленькому Гофману, который ему очень понравился и к которому он чувствовал искреннюю симпатию. Солдаты, унтер-офицеры провожали Эггера тоже дружескими улыбками, пожеланиями благополучия, выражениями надежды встретиться с Эггером еще не один раз, при новых его корреспондентских поездках, просьбами прислать журналы, в которых будут напечатаны репортажи Эггера с В-ского фронта. Эггер обещал непременно это исполнить.
   В небо уже выползла луна и рдела, безуспешно пытаясь разгореться ярче в пластах дыма, нависших над городом. Огромное здание больницы, внутри черное, снаружи — розовато-белесое от слабого лунного света, было наполнено тишиной. Молчал и окрестный полевой простор, плотно закутанный мглою.
   Безмолвствование противника, тишина, сковавшая все окружающее больницу пространство, у солдат, засевших за ее толстыми, почти крепостными стенами, создавали отчетливое впечатление, что только они остались полновластною силою на здешней земле.
   И если бы кто-либо мог предугадывать события и вдруг прорицательно сказал бы провожавшим Эггера молодым, крепким, здоровым людям, полным ощущения жизни, своей силы, своего превосходства над врагом, какая участь ждет их всех через несколько часов в этих стенах, которые выглядели как самое надежное, самое безопасное место на всем восточном германском фронте, — этому предсказанию просто-напросто никто бы не поверил: таким показалось бы оно каждому неправдоподобным и невозможным…
* * *
   Одною из пуль, посланных в присутствии Эггера с крыши больничного солярия и, как самые низкие контрабасные струны, прогудевших возле бревенчатой дозорной вышки, был ранен комдив Остроухов.
   Федянский и вызванный им наверх сержант с невероятным трудом, намучившись до жаркого пота, спустили Остроухова на землю. Невеликое и худощавое его тело, безвольно обмякшее, точно налилось дополнительной тяжестью, и казалось, что оно значительно превышает вес, какой должно было бы иметь по своим размерам. Остроухов не стонал, не охал. Цепляясь руками за перекладины, он помогал, как мог, себя спускать. Лицо его было без кровинки.
   Только уже на земле, расстегнув ремень и задрав на Остроухове гимнастерку, Федянский увидал, что ранение комдива смертельно. Полуторастограммовая, одетая в бронебойную оболочку пуля пронзила его насквозь — ударила в левый бок и вышла из правого, раздробив кости таза.
   Федянский, потрясенный тем, что он был от комдива в полуметре и сам мог получить такое же страшное ранение, растерялся. У него задрожало внутри, задрожали руки. Он нервно закричал на солдат, чтобы подвели лошадь.
   Лошадь подвели, однако оказалось — ни посадить, ни положить на нее Остроухова нельзя. Тогда Федянский крикнул, чтобы кто-нибудь бежал за носилками. Сержант, тоже взволнованный, но не потерявший рассудительности, возразил:
   — Да понесемте так, а то пока пробегаем — они кровью изойдут…
   Один из солдат находчиво отворотил от вышки пару жердин, поперек накидали хвороста, уложили Остроухова и быстро понесли, приостанавливаясь только затем, чтобы поправить его тело, когда оно начинало от тряски сползать.
   Федянский, все еще в состоянии потрясенности, с головою, как бы наполненною туманом и звоном, лишавшими сознание полной ясности, торопя бойцов и сам помогая нести комдива, не представлял, однако, толком, куда надлежит им его нести и что они будут делать дальше. Медсанчасть дивизии со всеми врачами и средствами, нужными сейчас Остроухову, находилась еще где-то далеко в тылу, на дорогах, даже неизвестно где, с полками в этот пригородный лес пришло лишь несколько девчонок-санинструкторов с двумя десятками подвод для транспортировки раненых и запасом перевязочных материалов, годных для оказания только самой неотложной первой помощи.