С этим страхом в сердце он бросился по склону вверх, к выемке под тополем, скользя и срываясь на крутизне.
Как ни плотен, тесно сомкнут был грохот, от которого дрожал, тугими волнами бил в уши воздух, а в обрывистых местах склона даже отваливались и сыпались струйками сухие комочки земли, Платонов все же уловил в нем еще и тонкий, слабый призвук, похожий на далекое пение, какое-то — "а-а-а…". Оно шло из самого эпицентра грохотания, становясь явственней, различимей в промежутках между взлетами грома, и Платонов догадался, что это тонкое, далекое звучание, пение, тонущее в пальбе сражения, — "ура!" поднявшихся в атаку батальонов.
Телефонисты, сгрудившись, стиснув головы возле одной телефонной трубки, слушали, бездыханно открыв рты, с бледными, возбужденными лицами.
— Немцы бегут! — в три голоса закричали они Платонову. — Наши возле больницы! Бросают гранаты в окна!
Платонов, задыхаясь от бега, волнения, вырвал у них трубку. На проводе были все три батальона. Заглушая друг друга, батальонные телефонисты кричали что-то сумбурное, в их оглушительном хоре мало что можно было понять, лишь отдельные слова и обрывки фраз.
Настойчиво заявлял о себе дивизионный пункт связи, требовал ответить. Платонов поспешно отозвался, ожидая услышать Федянского. Нет, это просто телефонисты, снедаемые любопытством, по собственной инициативе спрашивали, что видно с полкового пункта, правда ли, что пехота уже в городе? Федянский и весь его штаб не отрываются от стереотруб, на КП радостная суета, пущен слух, что немцев сломили одним ударом, полный успех.
У Платонова не достало терпения дослушивать до конца.
Счастливый от того, какую может сообщить он весть, захлебываясь словами, точь-в-точь, как батальонные телефонисты, он закричал в трубку, повторяя то, что слышал: что немцев опрокинули, они бегут, наши уже ворвались в больницу, обошли ее, наступают дальше, еще немного, еще чуть, и будет взять весь город…
Грохот боя после атаки отодвинулся от края лощины ближе к городу, приглох, упал, стал раздробленней и мельче. Уже не громыхало по всему фронту, стрельба теперь частила попеременно то в одном, то в другом краю. Над парком уже не свистело всплошную, ураганно, летящая буря разбилась на множество отдельных голосов — свирельно-тонких и грубых, басовитых, пронзительно-высоких, сверлящих и каких-то фыркающих, захлебывающихся, чмокающих. Отчетливо и резко, точно ломали сухую кость, пощелкивали о деревья осколки. Иногда снаряды проносились над самым укрытием связистов, совсем низко, — телефонисты инстинктивно пригибались, втягивали головы в плечи. Несколько мгновений после этого казалось, что воздух по следу пронесшегося снаряда свернулся в тугой звенящий жгут и медленно, не переставая звенеть, раскручивается, распрямляется.
Снова над лощиною, так же наклонив в вираже крылья, скользнул бомбардировщик, возможно, тот же самый, что в первый раз, и снова хищно ринулся с высоты к земле и круто взмыл, взревев моторами. Было ясно видно, как из его брюха, точно дрова, посыпалось множество мелких бомб, когда он, пикируя, устремился на выбранную цель.
Телефонный провода не оставались немыми ни на секунду. Батальоны переговаривались между собою, запрашивали, где командир полка, требовали с ним связи.
Полковой командир из воронки, в двухстах метрах позади батальонов, подступивших к окраинным улицам, каждые пять минут вызывал тылы, ругал артиллеристов за то, что молчат, не помогают пехоте, предоставили ее самой себе. В другой жилке провода не умолкал высокий нервный голос Федянского, то распекавшего командиров полков, то что-то кричавшего в батальоны. Названия местности, кодовые обозначения частей, команды, приказания, угрозы, просьбы, самый причудливый цветистый мат — непрерывным клокочущим потоком неслись по проводам из конца в конец: достаточно было послушать десять минут, чтобы от напряженного гудения мембраны начало так же громко гудеть в самой голове…
Развернув карту, Платонов отыскивал и метил места, что назывались в телефонных донесениях, чтобы представить, как далеко продвинулись батальоны, какие занимают они позиции. Ипподром, кирпичный завод, стадион «Динамо»… Выходила ломаная, языкатая линия. Она подступала вплотную к городской черте, кое-где пересекала ее, отдельные подразделения сумели захватить десяток-другой окраинных домиков, куски улиц, вклиниться в оборону немцев на приусадебные огороды, в чащи садов, в путаницу разделяющих дворы изгородей, но до захвата всего города было еще далеко, карта показывала, что главная часть работы впереди, ее еще только предстоит делать.
В районе кирпичного завода, справа, где был стык с другим полком, пехоте приходилось особенно туго. Немцы засели за толстыми стенами цехов, за кирпичной оградой с прорубленными амбразурами, на верхушке тридцатиметровой заводской трубы прятался наблюдатель, который сверху отлично видел всю местность и наводил огонь минометчиков. Комбат отчаянным голосом кричал командиру полка, что надо ко всем чертям разрушить, повалить артиллерией трубу и снести кирпичную ограду, а если нет снарядов на то и на то — обязательно, скорее, во что бы то ни стало трубу: из-за нее батальон прижат к земле, все время под прицельным огнем и потери уже такие, что страшно подсчитывать.
На крайнем левом фланге, в районе стадиона, наступление тоже приостановилось, не дав значительного успеха. Командир батальона, которого не оставили ни его уравновешенность, ни его природный юмор, доложив, что «захопыл» северную трибуну и уже одни ворота — "так що можно ставыть голкыпера", о новых приобретениях больше не доносил, помалкивал. Когда же комполка стал его распекать, что он теряет инициативу, топчется на месте, он с ядовитой иронией возразил, что совсем не топчется, а успешно продвигается и уже хозяин не только над воротами, но и над штрафной площадкой. А будь в его распоряжении хотя бы одна 76-миллиметровая батарея, чтоб подавить немецкие «эм-га» под бронеколпаками, которых у него на пути что коровьих лепешек на лугу, так он давно бы уже владел всеми трибунами и даже кассой у входной арки. И наверно, уже глядел бы футбольный матч: в батальоне каждый второй спортсмен, две команды сыскались бы мигом…
Неяснее всего было в центре, в секторе батальона, который штурмовал больницу. Из того, что неслось по проводам, было понятно только, что больницу обошли со всех сторон, фронт батальона возле самого города, но немцы в здании не сдались и не сдаются, на этажах идет бой. Каково там положение — в точности не знал никто, даже сам командир батальона: никакой связи с солдатами, что проникли в здание, не имелось и установить ее было невозможно — немцы не только ожесточенно сражались внутри, но, оправившись от короткого замешательства вначале, частью своих сил сумели создать круговую оборону и никого не подпускали к зданию.
По лощине в тыл уже тянулись раненые — в кровавых бинтах, хромая, кто поспешно, торопливо, а иные не спеша и не очень обращая внимание не секущее кусты и ветки железо, точно после того, как они вышли с передовой, здесь с ними уже ничего не могло случиться.
Один из раненых, с головой, толсто обмотанной бинтом, ярко-красно намокшим спереди, с голой, тоже толсто забинтованной рукою, продетой в висящий на шее ремень, голой потому, что солдат отрезал или оторвал рукав по самое плечо для удобства перевязки, набрел прямо на телефонистов, сел на край выемки, свесив ноги в спустившихся обмотках и грязных ботинках из грубой кожи, и бодрым голосом попросил закурить. Одежда на солдате была так попачкана кровью, что он выглядел раненым не только в голову и руку, но еще во множество мест.
У Платонова от ярких пятен свежей крови все внутри даже как-то охолодело и сжалось в немом тихом ужасе. Торопясь и от торопливости не очень ловко он скрутил из бумаги цигарку и подал ее солдату незаклеенной, чтобы тот заклеил ее уже своей слюной, и готовно подержал бензиновую зажигалку, пока солдат, приставив цигарку ко рту здоровой рукой, не раскурил как следует махорку.
Старательно и торопливо услуживая солдату, Платонов, кроме чувства совсем братской близости, которое с начала боя остро и явственно вошло в него ко всем однополчанам без различия званий и положений, испытывал еще и что-то стыдливое, неловкое. Ему было совестно перед этим малым, побывавшим в самом пекле, за то, что он здоров и невредим, что он, такой бравый на вид лейтенант с двумя «кубарями» в петлицах, вроде бы отсиживается здесь, в этой яме, почти в полной безопасности, тогда как весь полк под огнем.
Малому было лет двадцать пять. Он курил с жадностью, выдыхая дым и тут же затягиваясь всею грудью снова. В этом его жадном курении было заметное глазу, переживаемое им сейчас наслаждение жизнью, радость всего его существа, что он вышел оттуда, где уже многие сделали свой последний вздох, и хоть и покалечен, но живет и будет жить дальше.
Дыша дымом, сплевывая с сухих, потрескавшихся от жажды губ крошки махорки, парень рассказывал про то, как «дали» немцам, рассказывал весело, упоенно, с жаром, — бой представлялся ему сокрушительною победою. Но где именно происходило то, про что он рассказывал, куда наступала его рота — Платонов и телефонисты так и не смогли понять, как ни расспрашивали солдата. Он совсем не разглядел местности, на которой шел бой, не засек памятью ни одного приметного ориентира. В сознании его с подавляющей все остальные впечатления силою отложилось только то, как густо чиркали по будылью немецкие пули и как он бежал с цепью по огородным грядам с картошкой, а впереди бежал немец, удирая, без винтовки и ранца. Тонкие его ноги вихлялись в широких голенищах сапог, на ходу он сбросил каску; падая за спиною, она ударилась о каблук его сапога и подскочила, точно мяч.
— Я ему кричу: не уйдешь, гад! — несколько раз повторил парень, весь так и наполненый этим эпизодом, переживая его снова и снова. — Все поддаю, поддаю за ним, все хочу его штыком, штыком. А сам уж запалился, в груди дерет — никак мне его не догнать. В стволе у меня патрон, только нажать, а я, ну, как вроде рассудок куда делся, все хочу непременно штыком. А потом уж гляжу, он шибче меня бежит, уходит, гад. Я тогда шаг сбавил, приклад к плечу и — ах! Он только башкой, гад, мотнул и тоже с бега на шаг. Ну, думаю, смазал, счас я тебя еще! Затвором — раз-раз, а он вдруг стал, постоял малость и спиной об землю — бух! И руки так-то вот раскинул… И тут — ж-ж! Мина. Кабы я лег, она б меня не тронула, подлюка, шагах в тридцати лопнула, далеко. А я как посередь поля был, так и остался — к немцу этому, гаду, шел, на него поглядеть…
Солдату дали напиться. Запрокинув голову, он сделал из фляжки несколько звучных хлебков и, докуривая цигарку, спаленную почти до самых губ, пошел по лесу дальше, в тылы.
Случайно поглядев на циферблат, Платонов обнаружил, что час уже далеко не ранний. Он удивился — куда же делось время? Он совсем не чувствовал его хода.
По-прежнему все линии, все каналы были наполнены клокотанием возбужденной, хриплой человеческой речи, криками, руганью, однотонными повторениями позывных. По-прежнему с передовой в тыл, на КП дивизии, на КП артиллеристов неслись просьбы о помощи, просьбы поддержать огнем там-то или там-то, туда-то и туда-то кинуть хотя бы пару-тройку снарядов. Изредка в ответ на умоляющие и бранные просьбы из леса начинала стрелять артиллерия и, недолго погромыхав, замолкала. Видно, боеприпасов у пушкарей было в обрез…
Связь действовала бесперебойно, Платонову можно было гордиться. Пока его никто и ни в чем не мог упрекнуть. Свое дело он сделал и продолжал делать хорошо. Но каждый раз, когда на коммутаторе соединяли линии, он с неприятной теснотою в сердце ждал — откликнутся ли с концов? С такою же, даже с большею тревогой, написанной на лицах, ожидали этого телефонисты. Если линию перебьет — кому-нибудь из них вылезать из укрытия, идти под пули, искать и чинить обрыв…
Еще один раненый пехотинец забрел к связистам. Его только чуть царапнуло в плечо, да на руке была неглубокая ссадина неизвестного происхождения, даже уже не кровоточившая. Но настроен он был не в пример первому — уныло.
— Разве их вышибешь? — сказал он, махнув безнадежно рукою на вопрос связистов, как там, впереди. Солдат был возле ипподрома, командир его взвода был разорван миною, из четырех отделенных двое убиты, один тяжело ранен и лежит сейчас там, где ранило, истекает кровью. А вынести невозможно, двое пытались, полезли — убило. Взводом командует младший сержант, но какой это взвод — только название, из сорока человек в нем осталось всего десять-двенадцать.
— Я их, немцев-то, по правде сказать, и не видал глазами — по щелям сидят. Мы в открытую прем, а они только из пулеметов татакают. У них там дот на доте, все пристреляно, одной проволоки сколько ненатянуто. Только кто подымется — сразу со всех сторон: та-та-та… Так секут — даже трава и та как под косой ложится… Надо их танками давить. А то что ж — нас одних пустили, пехоту. Что я против их дотов этим вот самопалом сделаю? Все одно, что коровьими катяхами в них кидать… — и солдат зло пнул ногою приклад трехлинейной винтовки, которую положил возле себя на траву, садясь под тополем передохнуть.
— Оставь-ка ее нам, — сказал Платонов. — Все равно уже не солдат, в госпиталь идешь. А нам она пригодится. Видишь, у нас облегченные карабины только…
— Не… — подумав, сказал солдат и придвинул винтовку к себе поближе, как будто ее у него могли взять самовольно.
— Почему — не?
— А сказано ж было — личное оружие не бросать, выносить с поля боя при себе. Без винтовки прийти — это же
Меня расстреляют…
— Да ну, сказанул тоже, — усмехнулся Платонов. — Чтоб за винтовку раненого расстреливать?
— А то нет? Иш как! В трибунал — и не оправдаешься… — угрюмо, с полною верою в свой страх сказал солдат, поскребывая свое грязное, худое личико с острым, заросшим щетинкою подбородком. Был он годами еще молод, лет тридцати, но выглядел куда старше, потому что имел какое-то стариковское сложение — сутулое и некрепкое. Маленькие глазки его в воспаленных безбровых веках, после всего того, что ему пришлось повидать на поле боя, глядели мутно, шало, диковато. Он тоже попросил закурить, ему дали махорки и бумаги, и, пользуясь возможностью захватить побольше чужого курева, он свернул такую нескладно-великую цигарку, какую никогда бы не скрутил из собственного табака. Поперек лощины от города низко, медлительно плыли клубы черного дыма. Дым этот появился с полчаса назад и постепенно делался все чернее и все ниже, отяжеленней прижимался к земле. От него у телефонистов уже першило в горле, пощипывало глаза.
— Город-то расчадился, прямо терпежу нету… — сказал Яшин, один из телефонистов, более всех страдавший от дыма. Запрокинув голову, он с недовольным выражением последил глазами за тем, как меж верхушками тополей разорванными сгустками ползет и оседает в котловину жирная копоть.
— Это не город, — поправил Яшина раненый солдат. — Это вон там, — показал он рукою за кусты. — Здоровенный такой домина.
— Больница? — спросил Платонов.
— Не знаю, больница или что. Но шибко горит, пламя так и хлещет. Ближе?й и вовсе тошно. Я полем, канавами полз, так чуть не задохся.
— Там же ведь наши! — вырвалось у Платонова.
— Поймешь там что! — сказал солдат с безразличием. Он уже отвоевал свое, то, что осталось позади, за спиною, уже его не интересовало. — Там и внутри стрельба, и возле, и со всех сторон…
В этих абзацах было сказано, что атака батальона на больничное здание, благодаря стремительности, отваге бойцов и командиров, имела успех, хотя немцы, оборонявшиеся в самом здании и в расположенных возле него окопах, пустили в ход все оружие, какое только у них было: по атакующим били десятки пулеметов, скорострельных пушек, и все пространство, по которому двигался батальон, было покрыто густыми разрывами снарядов и мин. Немецкая пехота, находившаяся на поле, не выдержав натиска, бежала, в здание удалось ворваться группе красноармейцев численностью до ста человек во главе с лейтенантом Зыкиным. Считая группу Зыкина достаточной, чтобы справиться с блокированными немцами, а судьбу их — решенной, хотя угадывалось, что они намерены упорно сражаться, командир батальона, оставив больницу у себя в тылу, повел солдат дальше, к окраине города, вдогон за противником.
Отчет о боевых действиях составлялся дивизионным штабом без участия тех, кто сражался с немцами внутри здания, ибо никого из группы Зыкина в живых не осталось, и поэтому бой с немецким гарнизоном был представлен в общих чертах, без подробностей — так, как смогли рассказать о нем наблюдавшие этот бой со стороны, те, кто находились поблизости от больницы и в продолжение многих часов слышали доносившиеся из нее крики, стрельбу, взрывы гранат.
Группа Зыкина встретила сопротивление более серьезное, чем можно было предполагать, зная примерно, сколько немцев осталось в здании. Но основные силы батальона были скованы в черте города немцами, засевшими в домах и за домами, в приусадебных садах, за рядами колючей проволоки, натянутой на колья или спиралями распущенной по земле, резервами комбат не располагал, и оказать группе Зыкина поддержку было решительно нечем. К тому же из пулеметов, установленных на крыше больницы, немцы осыпали свинцом все подходы и подступы к зданию, и если бы даже у комбата имелся резерв — его все равно вряд ли удалось бы перебросить Зыкину.
Однако группа Зыкина все же теснила немецкий гарнизон. Стрельба, начавшаяся внизу, в первых этажах, медленно распространялась по зданию, поднимаясь все выше с этажа на этаж. Красноармейцы выбивали немцев из засад, очищая коридоры, один лестничный переход за другим. Упорной обороне немцев способствовали масштабы больницы, запутанность внутренних ходов, то, что немцы успели хорошо познакомиться со всем зданием, освоиться в нем, тогда как красноармейцы двигались наугад, вслепую, руководствуясь лишь смекалкой и чутьем.
Внутри здания было немало горючего материала — мебели, матрацев, набитых ватою, мочалом, дощатых ящиков со стружками, приготовленных для эвакуации медицинских приборов. От взрывов гранат, вспышек ракетниц, которые в изобилии были у немцев, здание загорелось. Едкий дым быстро наполнил этажи, в окнах зарозовело пламя. Сражавшиеся оказались в центре пожара. Выстрелы звучали теперь в непроницаемом дыму, сквозь гул и треск огня, сливавшего свои языки в один гигантский костерище.
Очевидно, обе стороны понесли уже значительные потери — стрельба в здании заметно ослабела. По звукам также можно было понять, что превосходство перешло к немцам и теперь они стали теснить красноармейцев. Их автоматы тыркали там, где прежде раздавались выстрелы винтовок и очереди советских ППШ. Даже в нижних этажах, что показывало, что немцы, которых все время отжимали наверх, просочились вниз и зажали бойцов Зыкина Ъ середине здания.
Командир батальона, не на шутку встревоженный таким оборотом дела, посовещавшись с командиром полка, добился от него разрешения снять с передовой два взвода и бросить их на помощь Зыкину. Он расчитывал, что под прикрытием дыма, окутавшего больницу и расползавшегося от нее по всему пустырю, взводы сумеют пробиться сквозь заградительный огонь немецких пулеметов. Связной, пригибаясь, побежал с приказом в назначенные для этой цели взводы. Но тут из-за городских домов выдвинулись танки с крестами на башнях и повели частую прицельную стрельбу. Вторя им, захлопали скорострельные пушчонки, рассыпая над полем визжащие снаряды. И одновременно с этим под прикрытием танков и пушек, перебегая от куста к кусту, от выемки к выемке, треща автоматами, двинулась на батальон немецкая пехота, оправившаяся и усиленная резервами.
Командир немецкого батальона, сам лично руководивший солдатами, пробившимися на выручку к осажденным, с горячим от стрельбы автоматом, в мундире, иссеченном осколками красноармейской гранаты, разорвавшейся у него почти под ногами, пожал Гофману руку.
— Вы дрались несколько часов в окружении и сумели удержаться. Вы и все ваши товарищи будете награждены.
— Хайль Гитлер! — ответил Гофман. — Я рад, если мы заслужили эту честь.
Разговор происходил в одном из залов нижнего этажа, наполненном угарным смрадом, гулом гремевшего вокруг боя, шумом воды, хлеставшей этажом выше из перебитых водопроводных труб. Пол в зале был засыпан разноцветной штукатуркой, обвалившейся с потолка и стен, посередине в вертикальном положении покачивалась на единственной уцелевшей цепи бронзовая люстра. И совсем мирно и нетронуто, удивляя этим своим мирным видом, среди полного разгрома, постигшего пышно убранный зал, над изломанными стульями, креслами, опрокинутыми столами высились по углам в кадках, окрашенных в зеленое, старые, величественные пальмы…
Лицо Гофмана было черно от копоти, обожжено. Пятнистая маскировочная куртка дымилась. Трудно было понять, тлела она от залетевшей в ткань искры, или это Гофман был так густо напитан дымом и теперь дым постепенно выходил из складок его одежды.
— Сколько русских солдат еще находится в здании? — спросил командир батальона.
— Тридцать или сорок, — ответил Гофман. — Мы перебили больше половины.
— Сколько нужно вам времени, чтобы уничтожить их всех?
— Двадцать минут, — сказал Гофман, подумав. — Если ваши солдаты возьмут на себя внешнюю оборону. Я тоже потерял много людей.
К тому моменту, когда на помощь роте Гофмана к зданию больницы пробился немецкий батальон, от "группы Зыкина" действительно уцелело уже не больше сорока человек, стесненных в длинный, протянувшийся изломами коридор третьего этажа, из которого не было выхода, потому что на обоих концах находились немцы и бдительно сторожили каждое движение внутри коридора. Если кто-либо показывался в зоне, доступной их автоматам, они в то же мгновение принимались строчить в несколько стволов длинными очередями.
Стоять в коридоре в рост было нельзя, потому что его наполнял плотный, удушливый желто-белый дым где-то по соседству горевших перин и подушек. Только в самом низу, вблизи пола дым был пореже, хоть как-то, но там можно было дышать, и бойцы мостились в коридоре кому как было терпимо: кто на корточках, кто сидя на полу, а кто лежа.
— Что, сержант, как дальше, что делать будем? — перхая, облизывая сухие, в белой накипи губы, спросил пожилой, усатый Прохоренко, бывший колхозный бригадир, смаргивая с красных, разъеденных дымом глаз непрерывно набегающую влагу. Пригнувшись, скрючив объемистое, грузное тело, выставив винтовку со штыком, он сидел на задниках своих больших солдатских ботинок, совсем близко к немцам, за невысокой баррикадой из мешков с песком, которыми на случай бомбежек были заложены больничные окна и которые бойцы переместили на пол, чтобы в обоих концах перегородить коридор и сделать защиту от пуль.
Тот, кого он называл сержантом, ряболицый парень лет тридцати, в такой же, как Прохоренко, солдатской гимнастерке с чистыми петлицами рядового, но со следами ржавчины и дырочками от находившихся в них раньше сержантских треугольников, согнувшись, стоял рядом с Прохоренко на одном колене, сердито дергая рукоять трофейного немецкого автомата. Он только что разрядил в дымное пространство коридора, по тому направлению, откуда стреляли немцы, полный магазин и теперь прилаживал к автомату новый, из-за поясного ремня, за который было заткнуто еще с полдюжины магазинов и столько же немецких гранат на длинных деревянных ручках.
Лицо парня было хмурым. Он ничего не ответил усатому Прохоренко, словно не слыхал вопроса и не разобрал в нем, что это не только Прохоренко, но как бы через него и все другие бойцы обращаются к нему с этим тревожным вопросом и ждут от него ответа. Согнувшись еще ниже, вполголоса, про себя, выматерившись, он продолжал возиться с магазином, никак не подававшим патроны в ствол. Наконец он приладил его как должно, распрямился, провел обшлагом рукава по лбу, стирая пот, от которого давно уже насквозь промокли черные края его пилотки, не новой, как у всех других, получивших свою форму перед самым отбытием на фронт, а грязной, полинялой, поношенной, каким было и все остальное его обмундирование.
Как ни плотен, тесно сомкнут был грохот, от которого дрожал, тугими волнами бил в уши воздух, а в обрывистых местах склона даже отваливались и сыпались струйками сухие комочки земли, Платонов все же уловил в нем еще и тонкий, слабый призвук, похожий на далекое пение, какое-то — "а-а-а…". Оно шло из самого эпицентра грохотания, становясь явственней, различимей в промежутках между взлетами грома, и Платонов догадался, что это тонкое, далекое звучание, пение, тонущее в пальбе сражения, — "ура!" поднявшихся в атаку батальонов.
Телефонисты, сгрудившись, стиснув головы возле одной телефонной трубки, слушали, бездыханно открыв рты, с бледными, возбужденными лицами.
— Немцы бегут! — в три голоса закричали они Платонову. — Наши возле больницы! Бросают гранаты в окна!
Платонов, задыхаясь от бега, волнения, вырвал у них трубку. На проводе были все три батальона. Заглушая друг друга, батальонные телефонисты кричали что-то сумбурное, в их оглушительном хоре мало что можно было понять, лишь отдельные слова и обрывки фраз.
Настойчиво заявлял о себе дивизионный пункт связи, требовал ответить. Платонов поспешно отозвался, ожидая услышать Федянского. Нет, это просто телефонисты, снедаемые любопытством, по собственной инициативе спрашивали, что видно с полкового пункта, правда ли, что пехота уже в городе? Федянский и весь его штаб не отрываются от стереотруб, на КП радостная суета, пущен слух, что немцев сломили одним ударом, полный успех.
У Платонова не достало терпения дослушивать до конца.
Счастливый от того, какую может сообщить он весть, захлебываясь словами, точь-в-точь, как батальонные телефонисты, он закричал в трубку, повторяя то, что слышал: что немцев опрокинули, они бегут, наши уже ворвались в больницу, обошли ее, наступают дальше, еще немного, еще чуть, и будет взять весь город…
Грохот боя после атаки отодвинулся от края лощины ближе к городу, приглох, упал, стал раздробленней и мельче. Уже не громыхало по всему фронту, стрельба теперь частила попеременно то в одном, то в другом краю. Над парком уже не свистело всплошную, ураганно, летящая буря разбилась на множество отдельных голосов — свирельно-тонких и грубых, басовитых, пронзительно-высоких, сверлящих и каких-то фыркающих, захлебывающихся, чмокающих. Отчетливо и резко, точно ломали сухую кость, пощелкивали о деревья осколки. Иногда снаряды проносились над самым укрытием связистов, совсем низко, — телефонисты инстинктивно пригибались, втягивали головы в плечи. Несколько мгновений после этого казалось, что воздух по следу пронесшегося снаряда свернулся в тугой звенящий жгут и медленно, не переставая звенеть, раскручивается, распрямляется.
Снова над лощиною, так же наклонив в вираже крылья, скользнул бомбардировщик, возможно, тот же самый, что в первый раз, и снова хищно ринулся с высоты к земле и круто взмыл, взревев моторами. Было ясно видно, как из его брюха, точно дрова, посыпалось множество мелких бомб, когда он, пикируя, устремился на выбранную цель.
Телефонный провода не оставались немыми ни на секунду. Батальоны переговаривались между собою, запрашивали, где командир полка, требовали с ним связи.
Полковой командир из воронки, в двухстах метрах позади батальонов, подступивших к окраинным улицам, каждые пять минут вызывал тылы, ругал артиллеристов за то, что молчат, не помогают пехоте, предоставили ее самой себе. В другой жилке провода не умолкал высокий нервный голос Федянского, то распекавшего командиров полков, то что-то кричавшего в батальоны. Названия местности, кодовые обозначения частей, команды, приказания, угрозы, просьбы, самый причудливый цветистый мат — непрерывным клокочущим потоком неслись по проводам из конца в конец: достаточно было послушать десять минут, чтобы от напряженного гудения мембраны начало так же громко гудеть в самой голове…
Развернув карту, Платонов отыскивал и метил места, что назывались в телефонных донесениях, чтобы представить, как далеко продвинулись батальоны, какие занимают они позиции. Ипподром, кирпичный завод, стадион «Динамо»… Выходила ломаная, языкатая линия. Она подступала вплотную к городской черте, кое-где пересекала ее, отдельные подразделения сумели захватить десяток-другой окраинных домиков, куски улиц, вклиниться в оборону немцев на приусадебные огороды, в чащи садов, в путаницу разделяющих дворы изгородей, но до захвата всего города было еще далеко, карта показывала, что главная часть работы впереди, ее еще только предстоит делать.
В районе кирпичного завода, справа, где был стык с другим полком, пехоте приходилось особенно туго. Немцы засели за толстыми стенами цехов, за кирпичной оградой с прорубленными амбразурами, на верхушке тридцатиметровой заводской трубы прятался наблюдатель, который сверху отлично видел всю местность и наводил огонь минометчиков. Комбат отчаянным голосом кричал командиру полка, что надо ко всем чертям разрушить, повалить артиллерией трубу и снести кирпичную ограду, а если нет снарядов на то и на то — обязательно, скорее, во что бы то ни стало трубу: из-за нее батальон прижат к земле, все время под прицельным огнем и потери уже такие, что страшно подсчитывать.
На крайнем левом фланге, в районе стадиона, наступление тоже приостановилось, не дав значительного успеха. Командир батальона, которого не оставили ни его уравновешенность, ни его природный юмор, доложив, что «захопыл» северную трибуну и уже одни ворота — "так що можно ставыть голкыпера", о новых приобретениях больше не доносил, помалкивал. Когда же комполка стал его распекать, что он теряет инициативу, топчется на месте, он с ядовитой иронией возразил, что совсем не топчется, а успешно продвигается и уже хозяин не только над воротами, но и над штрафной площадкой. А будь в его распоряжении хотя бы одна 76-миллиметровая батарея, чтоб подавить немецкие «эм-га» под бронеколпаками, которых у него на пути что коровьих лепешек на лугу, так он давно бы уже владел всеми трибунами и даже кассой у входной арки. И наверно, уже глядел бы футбольный матч: в батальоне каждый второй спортсмен, две команды сыскались бы мигом…
Неяснее всего было в центре, в секторе батальона, который штурмовал больницу. Из того, что неслось по проводам, было понятно только, что больницу обошли со всех сторон, фронт батальона возле самого города, но немцы в здании не сдались и не сдаются, на этажах идет бой. Каково там положение — в точности не знал никто, даже сам командир батальона: никакой связи с солдатами, что проникли в здание, не имелось и установить ее было невозможно — немцы не только ожесточенно сражались внутри, но, оправившись от короткого замешательства вначале, частью своих сил сумели создать круговую оборону и никого не подпускали к зданию.
По лощине в тыл уже тянулись раненые — в кровавых бинтах, хромая, кто поспешно, торопливо, а иные не спеша и не очень обращая внимание не секущее кусты и ветки железо, точно после того, как они вышли с передовой, здесь с ними уже ничего не могло случиться.
Один из раненых, с головой, толсто обмотанной бинтом, ярко-красно намокшим спереди, с голой, тоже толсто забинтованной рукою, продетой в висящий на шее ремень, голой потому, что солдат отрезал или оторвал рукав по самое плечо для удобства перевязки, набрел прямо на телефонистов, сел на край выемки, свесив ноги в спустившихся обмотках и грязных ботинках из грубой кожи, и бодрым голосом попросил закурить. Одежда на солдате была так попачкана кровью, что он выглядел раненым не только в голову и руку, но еще во множество мест.
У Платонова от ярких пятен свежей крови все внутри даже как-то охолодело и сжалось в немом тихом ужасе. Торопясь и от торопливости не очень ловко он скрутил из бумаги цигарку и подал ее солдату незаклеенной, чтобы тот заклеил ее уже своей слюной, и готовно подержал бензиновую зажигалку, пока солдат, приставив цигарку ко рту здоровой рукой, не раскурил как следует махорку.
Старательно и торопливо услуживая солдату, Платонов, кроме чувства совсем братской близости, которое с начала боя остро и явственно вошло в него ко всем однополчанам без различия званий и положений, испытывал еще и что-то стыдливое, неловкое. Ему было совестно перед этим малым, побывавшим в самом пекле, за то, что он здоров и невредим, что он, такой бравый на вид лейтенант с двумя «кубарями» в петлицах, вроде бы отсиживается здесь, в этой яме, почти в полной безопасности, тогда как весь полк под огнем.
Малому было лет двадцать пять. Он курил с жадностью, выдыхая дым и тут же затягиваясь всею грудью снова. В этом его жадном курении было заметное глазу, переживаемое им сейчас наслаждение жизнью, радость всего его существа, что он вышел оттуда, где уже многие сделали свой последний вздох, и хоть и покалечен, но живет и будет жить дальше.
Дыша дымом, сплевывая с сухих, потрескавшихся от жажды губ крошки махорки, парень рассказывал про то, как «дали» немцам, рассказывал весело, упоенно, с жаром, — бой представлялся ему сокрушительною победою. Но где именно происходило то, про что он рассказывал, куда наступала его рота — Платонов и телефонисты так и не смогли понять, как ни расспрашивали солдата. Он совсем не разглядел местности, на которой шел бой, не засек памятью ни одного приметного ориентира. В сознании его с подавляющей все остальные впечатления силою отложилось только то, как густо чиркали по будылью немецкие пули и как он бежал с цепью по огородным грядам с картошкой, а впереди бежал немец, удирая, без винтовки и ранца. Тонкие его ноги вихлялись в широких голенищах сапог, на ходу он сбросил каску; падая за спиною, она ударилась о каблук его сапога и подскочила, точно мяч.
— Я ему кричу: не уйдешь, гад! — несколько раз повторил парень, весь так и наполненый этим эпизодом, переживая его снова и снова. — Все поддаю, поддаю за ним, все хочу его штыком, штыком. А сам уж запалился, в груди дерет — никак мне его не догнать. В стволе у меня патрон, только нажать, а я, ну, как вроде рассудок куда делся, все хочу непременно штыком. А потом уж гляжу, он шибче меня бежит, уходит, гад. Я тогда шаг сбавил, приклад к плечу и — ах! Он только башкой, гад, мотнул и тоже с бега на шаг. Ну, думаю, смазал, счас я тебя еще! Затвором — раз-раз, а он вдруг стал, постоял малость и спиной об землю — бух! И руки так-то вот раскинул… И тут — ж-ж! Мина. Кабы я лег, она б меня не тронула, подлюка, шагах в тридцати лопнула, далеко. А я как посередь поля был, так и остался — к немцу этому, гаду, шел, на него поглядеть…
Солдату дали напиться. Запрокинув голову, он сделал из фляжки несколько звучных хлебков и, докуривая цигарку, спаленную почти до самых губ, пошел по лесу дальше, в тылы.
Случайно поглядев на циферблат, Платонов обнаружил, что час уже далеко не ранний. Он удивился — куда же делось время? Он совсем не чувствовал его хода.
По-прежнему все линии, все каналы были наполнены клокотанием возбужденной, хриплой человеческой речи, криками, руганью, однотонными повторениями позывных. По-прежнему с передовой в тыл, на КП дивизии, на КП артиллеристов неслись просьбы о помощи, просьбы поддержать огнем там-то или там-то, туда-то и туда-то кинуть хотя бы пару-тройку снарядов. Изредка в ответ на умоляющие и бранные просьбы из леса начинала стрелять артиллерия и, недолго погромыхав, замолкала. Видно, боеприпасов у пушкарей было в обрез…
Связь действовала бесперебойно, Платонову можно было гордиться. Пока его никто и ни в чем не мог упрекнуть. Свое дело он сделал и продолжал делать хорошо. Но каждый раз, когда на коммутаторе соединяли линии, он с неприятной теснотою в сердце ждал — откликнутся ли с концов? С такою же, даже с большею тревогой, написанной на лицах, ожидали этого телефонисты. Если линию перебьет — кому-нибудь из них вылезать из укрытия, идти под пули, искать и чинить обрыв…
Еще один раненый пехотинец забрел к связистам. Его только чуть царапнуло в плечо, да на руке была неглубокая ссадина неизвестного происхождения, даже уже не кровоточившая. Но настроен он был не в пример первому — уныло.
— Разве их вышибешь? — сказал он, махнув безнадежно рукою на вопрос связистов, как там, впереди. Солдат был возле ипподрома, командир его взвода был разорван миною, из четырех отделенных двое убиты, один тяжело ранен и лежит сейчас там, где ранило, истекает кровью. А вынести невозможно, двое пытались, полезли — убило. Взводом командует младший сержант, но какой это взвод — только название, из сорока человек в нем осталось всего десять-двенадцать.
— Я их, немцев-то, по правде сказать, и не видал глазами — по щелям сидят. Мы в открытую прем, а они только из пулеметов татакают. У них там дот на доте, все пристреляно, одной проволоки сколько ненатянуто. Только кто подымется — сразу со всех сторон: та-та-та… Так секут — даже трава и та как под косой ложится… Надо их танками давить. А то что ж — нас одних пустили, пехоту. Что я против их дотов этим вот самопалом сделаю? Все одно, что коровьими катяхами в них кидать… — и солдат зло пнул ногою приклад трехлинейной винтовки, которую положил возле себя на траву, садясь под тополем передохнуть.
— Оставь-ка ее нам, — сказал Платонов. — Все равно уже не солдат, в госпиталь идешь. А нам она пригодится. Видишь, у нас облегченные карабины только…
— Не… — подумав, сказал солдат и придвинул винтовку к себе поближе, как будто ее у него могли взять самовольно.
— Почему — не?
— А сказано ж было — личное оружие не бросать, выносить с поля боя при себе. Без винтовки прийти — это же
Меня расстреляют…
— Да ну, сказанул тоже, — усмехнулся Платонов. — Чтоб за винтовку раненого расстреливать?
— А то нет? Иш как! В трибунал — и не оправдаешься… — угрюмо, с полною верою в свой страх сказал солдат, поскребывая свое грязное, худое личико с острым, заросшим щетинкою подбородком. Был он годами еще молод, лет тридцати, но выглядел куда старше, потому что имел какое-то стариковское сложение — сутулое и некрепкое. Маленькие глазки его в воспаленных безбровых веках, после всего того, что ему пришлось повидать на поле боя, глядели мутно, шало, диковато. Он тоже попросил закурить, ему дали махорки и бумаги, и, пользуясь возможностью захватить побольше чужого курева, он свернул такую нескладно-великую цигарку, какую никогда бы не скрутил из собственного табака. Поперек лощины от города низко, медлительно плыли клубы черного дыма. Дым этот появился с полчаса назад и постепенно делался все чернее и все ниже, отяжеленней прижимался к земле. От него у телефонистов уже першило в горле, пощипывало глаза.
— Город-то расчадился, прямо терпежу нету… — сказал Яшин, один из телефонистов, более всех страдавший от дыма. Запрокинув голову, он с недовольным выражением последил глазами за тем, как меж верхушками тополей разорванными сгустками ползет и оседает в котловину жирная копоть.
— Это не город, — поправил Яшина раненый солдат. — Это вон там, — показал он рукою за кусты. — Здоровенный такой домина.
— Больница? — спросил Платонов.
— Не знаю, больница или что. Но шибко горит, пламя так и хлещет. Ближе?й и вовсе тошно. Я полем, канавами полз, так чуть не задохся.
— Там же ведь наши! — вырвалось у Платонова.
— Поймешь там что! — сказал солдат с безразличием. Он уже отвоевал свое, то, что осталось позади, за спиною, уже его не интересовало. — Там и внутри стрельба, и возле, и со всех сторон…
* * *
Двумя днями позже, когда в штабе дивизии составляли для командования армии и фронта пространный документ, подводивший итоги наступательной операции 19 июля, в него включили и несколько абзацев с описанием того, что произошло в районе городской больницы.В этих абзацах было сказано, что атака батальона на больничное здание, благодаря стремительности, отваге бойцов и командиров, имела успех, хотя немцы, оборонявшиеся в самом здании и в расположенных возле него окопах, пустили в ход все оружие, какое только у них было: по атакующим били десятки пулеметов, скорострельных пушек, и все пространство, по которому двигался батальон, было покрыто густыми разрывами снарядов и мин. Немецкая пехота, находившаяся на поле, не выдержав натиска, бежала, в здание удалось ворваться группе красноармейцев численностью до ста человек во главе с лейтенантом Зыкиным. Считая группу Зыкина достаточной, чтобы справиться с блокированными немцами, а судьбу их — решенной, хотя угадывалось, что они намерены упорно сражаться, командир батальона, оставив больницу у себя в тылу, повел солдат дальше, к окраине города, вдогон за противником.
Отчет о боевых действиях составлялся дивизионным штабом без участия тех, кто сражался с немцами внутри здания, ибо никого из группы Зыкина в живых не осталось, и поэтому бой с немецким гарнизоном был представлен в общих чертах, без подробностей — так, как смогли рассказать о нем наблюдавшие этот бой со стороны, те, кто находились поблизости от больницы и в продолжение многих часов слышали доносившиеся из нее крики, стрельбу, взрывы гранат.
Группа Зыкина встретила сопротивление более серьезное, чем можно было предполагать, зная примерно, сколько немцев осталось в здании. Но основные силы батальона были скованы в черте города немцами, засевшими в домах и за домами, в приусадебных садах, за рядами колючей проволоки, натянутой на колья или спиралями распущенной по земле, резервами комбат не располагал, и оказать группе Зыкина поддержку было решительно нечем. К тому же из пулеметов, установленных на крыше больницы, немцы осыпали свинцом все подходы и подступы к зданию, и если бы даже у комбата имелся резерв — его все равно вряд ли удалось бы перебросить Зыкину.
Однако группа Зыкина все же теснила немецкий гарнизон. Стрельба, начавшаяся внизу, в первых этажах, медленно распространялась по зданию, поднимаясь все выше с этажа на этаж. Красноармейцы выбивали немцев из засад, очищая коридоры, один лестничный переход за другим. Упорной обороне немцев способствовали масштабы больницы, запутанность внутренних ходов, то, что немцы успели хорошо познакомиться со всем зданием, освоиться в нем, тогда как красноармейцы двигались наугад, вслепую, руководствуясь лишь смекалкой и чутьем.
Внутри здания было немало горючего материала — мебели, матрацев, набитых ватою, мочалом, дощатых ящиков со стружками, приготовленных для эвакуации медицинских приборов. От взрывов гранат, вспышек ракетниц, которые в изобилии были у немцев, здание загорелось. Едкий дым быстро наполнил этажи, в окнах зарозовело пламя. Сражавшиеся оказались в центре пожара. Выстрелы звучали теперь в непроницаемом дыму, сквозь гул и треск огня, сливавшего свои языки в один гигантский костерище.
Очевидно, обе стороны понесли уже значительные потери — стрельба в здании заметно ослабела. По звукам также можно было понять, что превосходство перешло к немцам и теперь они стали теснить красноармейцев. Их автоматы тыркали там, где прежде раздавались выстрелы винтовок и очереди советских ППШ. Даже в нижних этажах, что показывало, что немцы, которых все время отжимали наверх, просочились вниз и зажали бойцов Зыкина Ъ середине здания.
Командир батальона, не на шутку встревоженный таким оборотом дела, посовещавшись с командиром полка, добился от него разрешения снять с передовой два взвода и бросить их на помощь Зыкину. Он расчитывал, что под прикрытием дыма, окутавшего больницу и расползавшегося от нее по всему пустырю, взводы сумеют пробиться сквозь заградительный огонь немецких пулеметов. Связной, пригибаясь, побежал с приказом в назначенные для этой цели взводы. Но тут из-за городских домов выдвинулись танки с крестами на башнях и повели частую прицельную стрельбу. Вторя им, захлопали скорострельные пушчонки, рассыпая над полем визжащие снаряды. И одновременно с этим под прикрытием танков и пушек, перебегая от куста к кусту, от выемки к выемке, треща автоматами, двинулась на батальон немецкая пехота, оправившаяся и усиленная резервами.
* * *
В те минуты, когда Иван Платонов разговаривал с раненым в плечо солдатом, возле больницы снова были немцы.Командир немецкого батальона, сам лично руководивший солдатами, пробившимися на выручку к осажденным, с горячим от стрельбы автоматом, в мундире, иссеченном осколками красноармейской гранаты, разорвавшейся у него почти под ногами, пожал Гофману руку.
— Вы дрались несколько часов в окружении и сумели удержаться. Вы и все ваши товарищи будете награждены.
— Хайль Гитлер! — ответил Гофман. — Я рад, если мы заслужили эту честь.
Разговор происходил в одном из залов нижнего этажа, наполненном угарным смрадом, гулом гремевшего вокруг боя, шумом воды, хлеставшей этажом выше из перебитых водопроводных труб. Пол в зале был засыпан разноцветной штукатуркой, обвалившейся с потолка и стен, посередине в вертикальном положении покачивалась на единственной уцелевшей цепи бронзовая люстра. И совсем мирно и нетронуто, удивляя этим своим мирным видом, среди полного разгрома, постигшего пышно убранный зал, над изломанными стульями, креслами, опрокинутыми столами высились по углам в кадках, окрашенных в зеленое, старые, величественные пальмы…
Лицо Гофмана было черно от копоти, обожжено. Пятнистая маскировочная куртка дымилась. Трудно было понять, тлела она от залетевшей в ткань искры, или это Гофман был так густо напитан дымом и теперь дым постепенно выходил из складок его одежды.
— Сколько русских солдат еще находится в здании? — спросил командир батальона.
— Тридцать или сорок, — ответил Гофман. — Мы перебили больше половины.
— Сколько нужно вам времени, чтобы уничтожить их всех?
— Двадцать минут, — сказал Гофман, подумав. — Если ваши солдаты возьмут на себя внешнюю оборону. Я тоже потерял много людей.
* * *
Составители штабного отчета, называя сражавшихся в больнице бойцов группой лейтенанта Зыкина, не знали, однако, того, что сам Зыкин был убит в первые же минуты штурма, когда солдаты еще только врывались в здание и Зыкин, с автоматом, в лихо сбитой на затылок фуражке, в желтых кожаных перчатках, надетых тоже для лихости и шика, для геройского вида, по примеру того, как он видел однажды в журнале кинохроники на фронтовых командирах, перелезал через подоконник в зал нижнего этажа. В штабе не знали и того, что младший лейтенант Губанов, второй после Зыкина в группе по званию, тоже был убит несколькими минутами позже, что потом был убит старшина Боков и что таким образом схватившиеся с немцами солдаты с самого же начала остались без командиров. Впрочем, если бы даже они и были, это вряд ли могло существенно отразиться на действиях бойцов, ибо было крайне трудно, если не сказать — совсем невозможно осуществлять какое-либо командование в лабиринте коридоров, лестниц, бесчисленных комнат и залов, в дыму пожара, как-либо управлять людьми, множеством группок рассыпавшимися по всему необъятному, запутанному зданию, не связанными между собою никакими средствами связи и перемешанными до полной неразберихи с такими же группками немцев.К тому моменту, когда на помощь роте Гофмана к зданию больницы пробился немецкий батальон, от "группы Зыкина" действительно уцелело уже не больше сорока человек, стесненных в длинный, протянувшийся изломами коридор третьего этажа, из которого не было выхода, потому что на обоих концах находились немцы и бдительно сторожили каждое движение внутри коридора. Если кто-либо показывался в зоне, доступной их автоматам, они в то же мгновение принимались строчить в несколько стволов длинными очередями.
Стоять в коридоре в рост было нельзя, потому что его наполнял плотный, удушливый желто-белый дым где-то по соседству горевших перин и подушек. Только в самом низу, вблизи пола дым был пореже, хоть как-то, но там можно было дышать, и бойцы мостились в коридоре кому как было терпимо: кто на корточках, кто сидя на полу, а кто лежа.
— Что, сержант, как дальше, что делать будем? — перхая, облизывая сухие, в белой накипи губы, спросил пожилой, усатый Прохоренко, бывший колхозный бригадир, смаргивая с красных, разъеденных дымом глаз непрерывно набегающую влагу. Пригнувшись, скрючив объемистое, грузное тело, выставив винтовку со штыком, он сидел на задниках своих больших солдатских ботинок, совсем близко к немцам, за невысокой баррикадой из мешков с песком, которыми на случай бомбежек были заложены больничные окна и которые бойцы переместили на пол, чтобы в обоих концах перегородить коридор и сделать защиту от пуль.
Тот, кого он называл сержантом, ряболицый парень лет тридцати, в такой же, как Прохоренко, солдатской гимнастерке с чистыми петлицами рядового, но со следами ржавчины и дырочками от находившихся в них раньше сержантских треугольников, согнувшись, стоял рядом с Прохоренко на одном колене, сердито дергая рукоять трофейного немецкого автомата. Он только что разрядил в дымное пространство коридора, по тому направлению, откуда стреляли немцы, полный магазин и теперь прилаживал к автомату новый, из-за поясного ремня, за который было заткнуто еще с полдюжины магазинов и столько же немецких гранат на длинных деревянных ручках.
Лицо парня было хмурым. Он ничего не ответил усатому Прохоренко, словно не слыхал вопроса и не разобрал в нем, что это не только Прохоренко, но как бы через него и все другие бойцы обращаются к нему с этим тревожным вопросом и ждут от него ответа. Согнувшись еще ниже, вполголоса, про себя, выматерившись, он продолжал возиться с магазином, никак не подававшим патроны в ствол. Наконец он приладил его как должно, распрямился, провел обшлагом рукава по лбу, стирая пот, от которого давно уже насквозь промокли черные края его пилотки, не новой, как у всех других, получивших свою форму перед самым отбытием на фронт, а грязной, полинялой, поношенной, каким было и все остальное его обмундирование.