— Дай-ка разок дыхнуть! — хрипло попросил он Прохоренко, остановив замутненный усталостью взгляд на синей от набухших вен руке колхозного бригадира с крошечным «бычком». Как ни удивительно, но среди дыма горящих перин, разъедавшего горло и грудь, Прохоренко, старый заядлый курильщик, перхая и помаргивая слезящимися глазами, еще и курил, изжаждавшись за время боя по махорочной самокрутке, по ее привычному вкусу и запаху.
Ряболицего парня звали Алексей Копытин. Если бы несколько дней назад на станции Рассказово с ним не случилось того, что случилось, — он был бы сейчас не в этом горящем изнутри и снаружи здании, откуда не было выхода, под дулами окруживших немцев, среди чужих, незнакомых солдат, из которых едва с десяток успел он узнать по фамилиям, а далеко от этих мест, от этого города, далеко-далеко от фронта, за Уральским хребтом, на отдыхе вместе со всею своею частью, бессменно отвоевавшей в болотистых белорусских лесах с первого дня войны и пролитою кровью, тяжким ратным трудом заслужившей себе наконец отдых.
А на станции Рассказово случилось вот что. Сержант Алексей Копытин отстал от эшелона, с которым ехал. Объявили, что стоянка будет на целый час, бойцы повылезали из вагонов, разбрелись, да вдруг подогнали паровоз, раздалась, команда садиться, и намного раньше срока эшелон покинул станцию. Копытин был в это время на привокзальном рынке, менял пайковый гороховый концентрат на пол-литра самогону и так был занят торговлей с хозяйкой поллитровки, не уступавшей бутылку за две пачки, а требовавшей непременно три, что не слыхал, как кричали садиться, не слыхал паровозного гудка.
Обнаружив, что эшелон ушел, Копытин не испытал ни волнения, ни растерянности. После года на фронте, после всего, что довелось ему за этот год увидеть и пережить, мало чего осталось на земле, что было бы способно привести его в волнение или растерянность. Прежде всего Копытин не спеша тут же у рыночных полков выпил вымененную водку, закусил хрустким соленым огурцом, который ему бесплатно, из доброты, как защитнику отечества, дала торговавшая огурцами молодая смазливая бабенка, и пошел к военному коменданту станции заявлять о приключившейся с ним неприятности. Коменданта на месте не было, он явился только через полчаса, а за эти полчаса, что Копытин провел в ожидании, водка успела крепко ударить ему в голову. Явившийся комендант мигом учуял исходивший от Копытина водочный запах и, не вдаваясь в разбирательство, как и почему получилось, что Копытин отстал, сразу же принялся кричать на него визгливым голосом. В петличках у коменданта красовалась шпала, выглядел он сытенько, чисто и явно даже понаслышке не знал и четверти того, что узнал за этот год Копытин, что было его повседневной жизнью.
Боец из комендантского взвода в это время принес коменданту завтрак — тарелку рисовой, жирно облитой сливочным маслом каши с куском белого хлеба и стакан кофе на молоке и поставил все это перед комендантом на стол, за которым тот сидел. Каша была только что из кухонного котла, горяча, от нее столбом поднимался густой пар…
Копытин не любил начальников, подобных коменданту. До войны, когда он жил в Николаеве, работал газосварщиком на судостроительной верфи, он не любил милиционеров, хотя никто из них не сделал ему никакого зла. В армии и на фронте не любил особистов, заградотрядчиков, хотя с ними у него тоже не возникало никаких столкновений и не было поводов на них обижаться. Не любил безотчетно, необъяснимой нелюбовью, не внося в свое чувство никакого точного, определенного сознания. В теории, отвлеченно, он был согласен, что служба, исполняемая этой категорией людей, нужна, более того — необходима, но побороть непроизвольный протест внутри себя не мог: сами исполнители этих служб, когда Копытин с ними встречался, видел их в действии, всегда воспринимались им как нечто, наполняющее жизнь излишними помехами и утеснениями.
Пока комендант хлестал Копытина обычной руганью, Копытин, стоя перед ним навытяжку, молчал. Он понимал, что виноват, и покорно принимал брань. Но когда комендант в пылу начальственного гнева стал грозить Копытину фронтом, штрафным батальоном, где его научат дисциплине, где ему самое место, как разгильдяю, пьянице и без одной минуты предателю, — Копытин вскипел. Крепко сжав челюсти, он тяжело, пьяно шагнул к столу, отделявшему его от коменданта, протянул руку, наложил пятерню на комендантскую макушку со светлым кружком плеши и с силой всадил его всем лицом в горячую рисовую кашу…
Суд и расправа над Копытиным свершились в темпах военного времени. Друзья его, однополчане, ничего не ведая о судьбе Копытина, не успели еще доехать до Урала, а ему уже зачитали бумажку, лишавшую его сержантского звания, заслуженных на передовой медалей, отдыха в тылу, и, сопровождаемый стражниками, на этой же станции Рассказово Копытин был сдан под расписку в эшелон, в дивизию, которую спешно мчали на фронт, и приписан к роте Зыкина, получившего насчет Копытина от рассказовских военных властей особые предупреждения.
Никогда Копытин не числился преступником, его положение было для него новым, нес он его с великим душевным удручением и, очутившись в вагоне, среди строгого, незнакомого сибирского народа, ожидал, что и сибиряки отнесутся к нему как к преступнику, в соответствии с тем, как трактовали Копытина составленные на него бумаги. Но происшествие на станции Рассказово, когда про него узнали, вызвало у солдат и у ротных начальников только смех и самое неподдельное искреннее сочувствие Копытину.
Ему же, однако, было не до смеха. Ничего веселого в своей истории Копытин не находил. Мало того, что пропали отдых в тылу и, следовательно, месяц-полтора верной жизни без бомбежек, минных обстрелов и постоянного риска, мало того, что он снова ехал на фронт, под пули, вновь на игру со смертью, которая рано или поздно, но всегда выигрывает, мало того, что он снова был рядовым, как в начале войны, — с него еще сняли и все его боевые медали. Не бог весть какие это были награды — не ордена из золота и серебра, но они были заслужены честно, кровью, муками в болотах на Припяти и Десне, где ревматизм и лихорадка косили людей хлеще немецких пуль, вручены ему на передовой его командирами, которые знали ему настоящую цену, не как те, что судили его и изломали ему судьбу в пять минут. С этими медалями Копытина как бы лишили и всего славного фронтового прошлого, которым он скромно, потихоньку, про себя, гордился, всего им сделанного, выстраданного, вынесенного. И это было для Копытина горше и обидней всего…
— Ложись! — пронзительно закричали в коридоре.
Из дыма с немецкой стороны вылетело черное железное яйцо гранаты, ударилось в бруствер, как раз перед Прохоренко, и на миг влипло в податливую ткань мешка, вмяв гнездо в его песчаной набивке. Из гранаты сочился дымок, ее сотрясала заметная глазу нутряная дрожь — в ее середине горел запал, отмеривая последние перед взрывом секундные доли.
Прохоренко сполз с пяток на пол, обмякло отвалился корпусом в сторону, к стене. Его губы беззвучно шевелились, он точно силился что-то сказать, глаза прикованно, расширенно глядели на черное яйцо.
Безусловно, он был бы убит, как был бы убит и Копытин, и другие, что находились возле них, поблизости, если бы Копытин в следующий миг с нечеловеческой, какою-то совершенно звериной быстротой, на которую вдруг оказалось способным его утомленное тело, не прянул к гранате. Соскользнув с бруствера, она падала на пол, и до взрыва, верно, оставалось уже совсем ничего. Копытин подхватил ее на лету и выкинул наружу сквозь квадратный проем разбитого коридорного окна.
Рука у Прохоренко, когда он передавал Копытину «бычок», подрагивала. Копытин сунул окурок в рот, жадно потянул горячий махорочный дым, в одну затяжку высосав весь «бычок» до конца.
По коридорным окнам, отбивая от стен штукатурку, полоснула пулеметная очередь, откуда-то сверху, с выступа здания, видного в разбитые, расщепленные, без единого стекла рамы.
И сейчас же позади, в противоположном конце коридора, тяжкими обвалами грохнули взрывы гранатных связок, зачастили немецкие автоматы, свидетельствуя, что немцы сорганизовались, пополнили свои ряды и от осады перешли к активному напору.
Коридор изгибался, с того места, где находились Копытин и Прохоренко, было не разглядеть, что происходит там, где начали нажимать немцы, — гремели только выстрелы, оглушительно отдаваясь в пространстве коридора.
Потом на стенах заплясали отсветы яркого пламени. По знакомому запаху, ударившему в ноздри, Копытин сообразил, что немцы пустили в дело огнемет.
Не видавшие этого оружия бойцы еще только смекали, сколь велика от него опасность, но Копытин понял сразу же.
Ну немцы! Ну хитры, ну коварны! Зажали, замкнули со всех сторон и теперь, чтоб не терять своих людей, хотят покончить с красноармейцами скорым и верным способом — сжечь всех живьем!..
По окнам опять простучала пулеметная очередь, отбивая от рам щепу. Прошлый раз пулеметчик сумел кое-кого достать, теперь бойцы были настороже, умнее — с первыми пулями метнулись под низ оконной стены.
Жаркие отблески ширились, полыхали ярче, ближе. Озарив всю видимую часть коридора, прошипев, сверкнула огненная струя и словно взорвалась бешеным пламенем. К желтому смраду тлеющих перин прибавился черный, смолистый дым самовозгорающейся жидкости. Он клубился в желтом отдельно от него, не смешиваясь, стремительными спиралями, завихрениями, с какою-то буйною, злою энергией. Сквозь выстрелы, шум, гулкое эхо, гремевшее в здании, снаружи в окна доносились крики на немецком языке. Они звучали, как ликование врага, от них еще сильнее становилось чувство полной безысходности, конца.
Чадный гудящий огненный вал надвигался из глубины коридора во всю его высоту. Теснимые огнем, бойцы пятились, били из винтовок в его обжигающее жаром кипение, за которым скрывались немцы с огнеметным аппаратом. Один солдат, обрызганный жидкостью, свалился на пол, корчась, катался в толпе, под ногами у людей. В сумятице его не замечали, топтали ботинками. Пылающими руками он рвал на себе одежду, пытался ползти от подступающего огня. Пламя, отбросив солдат, внезапно накатилось бурной волною, и горящий, орущий диким голосом человек исчез в его клубах.
Еще струя жидкости, с силой выброшенная из аппарата, шипя, пронизала бушевание пламени, ожгла потолок, стены, захватывая новую часть коридора. Огненный ливень полился сверху на бросившихся в разные стороны бойцов. Мгновенно взрывчато вспыхнули стены, покрылись текучими, черно-красными языками. С десяток солдат, не выдержав, сдавшись страху, побежали в свободную от пожара половину коридора, толкая друг друга, спотыкаясь, валясь на тех, кто хоронился возле Копытина за баррикадой. Трое, совсем без рассудка, перемахнули через наваленные мешки и пустились дальше.
— Куда?! — взмахнул руками Прохоренко, пытаясь схватить, остановить бегущих. — Там немцы! Куда?!
— Обалдели?! Назад! — закричали им вслед. Навстречу бегущим ударили автоматы. Двое упали, с разлету покатившись по полу, третий, подстреленный, присел и с тою же опрометью, с какою бежал на немцев, сильно хромая, кинулся обратно, под защиту баррикады.
Пулеметчик, снаружи с угла корпуса следивший за коридорными окнами, заметив мелькание фигур, опять прострочил по оконным проемам.
Тоскливый, сосущий, предсмертный холод заныл под сердцами у всех, кто был в коридоре. Крышка, сказало каждому сознание, дороги нет никуда.
Тоненький, белобровый, с детским лицом Коля Панкратов, совсем мальчишка, без пилотки, дыша открытым ртом с видным в нем розовым язычком, подполз к Копытину и прилег возле него на полу. В детских глазах Коли Панкратова были и страх, и томление, но более всего в них было ожидания, почти мольбы, направленной Копытину. Он смотрел на бывшего сержанта так, точно тот мог — и Коля ждал этого, просил его об этом — придумать и сделать сейчас такое, что спасет, вызволит всех из беды, сохранит всем жизнь. Еще люди приблизились, подползли к Копытину и Прохоренко, хотя они были ближе всех к немцам и возле них было опасней, чем позади, за их спинами. Копытин обвел взглядом жавшихся к нему людей: у всех было то же самое, что у Коли Панкратова, — ожидание чуда, которое должен был он сотворить… Наступали страшные, видно, последние для всех минуты, что понимали и чувствовали все, и в эти минуты, когда уже не было больше никаких других надежд, неоткуда было ждать спасения, когда уже ничто больше не могло помочь — самую свою последнюю надежду люди обратили к нему, Копытину, как-то разом, все одновременно вспомнив, что он единственный среди них опытный фронтовик, что он носил звание сержанта, имел боевые награды, которые не дают даром, а только за настоящее мужество в настоящих боевых делах. Обреченные люди собирались ближе к Копытину, движимые одним инстинктом, без слов отдавая себя его опытности, в стихийной, у всех появившейся в него вере, вере в то, что только он сейчас знает, что нужно всем делать, как надо поступать. Не только для Прохоренко, называвшего Копытина его старым званием, для всех в этом дымном, объятом пламенем коридоре Копытин снова был сержантом, старшим надо всеми командиром. Отнятое у него звание было снова при нем, возвращено ему окружавшими его бойцами, ждавшими и жаждавшими его власти, готовыми ему повиноваться, куда бы он ни повел, что бы он ни потребовал, ни приказал.
— Может, в окна? А, братцы? Как, сержант? — торопливой скороговоркой, неуверенно предложил один из теснившихся к Копытину солдат — сильно щербатый, черноликий от копоти. Все были черны, перепачканы сажей, с измазанными лицами, но этот выглядел чернее всех, сущим трубочистом.
— Пол надо пробивать, пол… — хрипло возразил другой, из-за плеча Копытина, с синеватым отливом ноздрей и век от угарного удушья, сжимавшего ему горло. — Как считаешь, сержант, только ведь и осталось, боле ведь ничего…
Минуту назад такой мысли держался и сам Копытин. Но в те секунды, когда по коридору, убегая от огня, мчались ошалелые бойцы, близко от баррикады под ногами у бегущих взлетели с пола паркетные плитки, подброшенные крупнокалиберной пулей, пронизавшей снизу междуэтажное перекрытие. Это немцы, этажом ниже, ударили вверх, в потолок, из противотанкового ружья, поставив его отвесно.
Даже такого пути не осталось у бойцов — сквозь пол… Дыру не пробить, немцы не дадут это сделать. И куда потом прыгать — на их штыки? На дула автоматов?
— Сколько там еще? — обращаясь сразу ко всем, указал Копытин кивком головы назад, туда, где бушевало пламя.
— Да человек десять, должно! — быстро ответил щербатый.
— Дуй к ним, скажи — пусть долбанут по немцам покрепче, гранатами, и все сюда. Понял?
— Так точно! — откликнулся щербатый живо, принимая приказание с охотою, с радостью, что среди всеобщей растерянности и уныния есть ум, который что-то понимает в совершающемся кошмаре, есть волевой, решительный человек, за которым можно идти.
Пригибаясь, щербатый на полусогнутых ногах, раскорякой понесся вдоль подоконников в глубь коридора, дышавшую красным огненным жаром, словно пасть доменной печи.
— В окно — это кошкой надо быть… Третий этаж, голые стены — шутка ли? — как бы заранее отказываясь, проговорил в куче бойцов тот, что хрипел горлом. — Нет, видно, уж отвоевались!.. Эх, твою мать!.. — и солдат смачно выругался, вложив в свою ругань все, что владело им в эту минуту: и гнев на врага, про которого он все время слышал, что тот слаб и глуп, а он оказался и силен, и умен, и досаду, что так скверно обернулось дело и теперь вот выходит только погибать — заживо гореть и задыхаться.
— Ладно скулить! — прикрикнул Копытин.
Сдернув с себя ремень, рассовав автоматные обоймы по брючным карманам, он вязал в одну тяжелую гроздь все бывшие у него немецкие гранаты. Он уже составил мысленно план, как действовать, и теперь спешил изготовиться — решали секунды, мгновения. У немцев только один огнемет, а то б они запалили коридор с обоих концов сразу. Не такие они простаки, чтоб так не сделать, если б имели два огнемета. Сейчас шипения струй назади не слышно, нижним этажом немцы перетаскивают аппарат наперед. И пока они не перетащили, пока впереди не забушевало пламя, не закупорило окончательно и этот выход из коридора — надо в него пробиться, какой бы цены это ни стоило.
— Все тута! — крикнул щербатый, блестя белками глаз на черном, как сажа, лице, шаром на раскоряченных ногах подкатываясь к баррикаде и валясь в кучу тел.
Грохоча ботинками по дубовому паркету, белому от штукатурки, согнувшись, чтобы головы были ниже подоконников, цепочкой, друг за другом, бежали солдаты. Они были так же страшны, как и бегавший за ними щербатый, одежда висела клочьями, зияла прожженными дырами.
Вмиг возле баррикады стало тесно, шумно от дыхания сбившихся в плотную массу горячих, потных, пропахших гарью людей. Копытин прикинул на счет — человек тридцать…
— Братцы, не бросайте! И я с вами, на одной ноге, как-нибудь… Пособите только, прошу, братцы!.. Как-нибудь!.. — быстро, сбивчиво повторял чей-то молящий голос.
— С автоматами наперед! — скомандовал Копытин. Тела задвигались, завозились, стиснулись еще больше — произошло поспешное, неловкое перемещение.
— Гранаты, штыки, ножи — всё приготовить!
В груде тел у баррикады, сдавленных и спутанных так, что не разобрать, где чьи руки, ноги, кому что принадлежит, опять произошло поспешное, лихорадочное движение.
Люди уже поняли, в чем состоит простой план Копытина, пояснять его было не нужно.
Привстав над мешками, Копытин широко размахнулся и, оскалив в натуге зубы, исказив гримасой лицо, изо всех сил метнул гранатную связку в дым, в конец коридора, где засели немцы. Она тяжело ударилась о пол. Блеснула вспышка, и тотчас же коридор грохнул, точно на этот миг он стал орудийным стволом гигантского калибра. Взвихривая колючую известковую пыль, раздирая на клочья сгустки дыма, промело над баррикадой тугим воздухом. С потолка и стен посыпалась штукатурка, шлепая по спинам, плечам, пилоткам, звонко разбиваясь о каски.
— Ну, все разом! — не крикнул, а просто сказал Копытин, даже не очень громко, но с такой заложенной в эти слова повелительной силой, что всех в тот же миг подняло на ноги. Первым, во весь рост, Копытин шагнул через мешки.
Коридор, в котором еще звенело, не угасло эхо гранатного взрыва, огласился ревом голосов, рванувшихся из самого нутра грудей, из широко раскрытых, перекошенных в крике ртов. Тесной кучей, передние — плечо к плечу, с выставленными автоматами — бойцы напропалую ринулись через баррикаду, в дым коридора. Копытин нажал на спуск, автомат в его руках задергался, выплескивая из дула короткое пламя, рядом засверкало пламя других автоматов, и рев голосов, топот подкованных железом ботинок, выстрелы навстречу — все потонуло в оглушительном, покрывшем все звуки грохоте.
Кто-то на бегу взмахнул руками, роняя оружие, кто-то слепо ткнулся в стену, еще кто-то беззвучно упал под ноги, точно провалился сквозь пол… Секунда, другая — и Копытин, а с ним и все, кого не задели встречные пули, сломив заграждавших им дорогу, выскочили на широкую лестничную площадку, всю в трупах немецких солдат, в их оружии, спотыкаясь, расшвыривая ящики, столы, стулья, тюфяки, за которыми укрывались немцы. Вниз по широкой лестнице, тоже в обломках мебели, больничного инвентаря, бежали серо-зеленые фигуры в касках. Копытин прострочил по ним, обернулся — разглядывать, попал, нет, не было времени, — вверх с площадки тоже шла лестница и по ней тоже бежали серо-зеленые фигуры. Тех, что убегали наверх, было меньше, чем тех, что сбегали вниз. Но пробиваться надо было только вниз, к земле — только так могли бойцы вырваться из окружения, выйти к своим.
— Гранаты! — зычно крикнул Копытин в ярости, что у него самого не осталось гранат и нечего кинуть вдогонку убегающим.
Ах, уходит момент! Он метнул глазами по трупам немцев на площадке — может, хоть одна найдется для его руки?
Перегибаясь через перила, бойцы уже бросали с площадки вниз гранаты. В бетонном колодце лестничных маршей взрывы били с невероятной силою, резкой, гулкой отдачей. При каждом взрыве где-то внизу вылетали стекла и звонко, рассыпчато звенели о кафельный пол.
Коля Панкратов, зажав под мышку винтовку, совал в гранату запал. Запал не вставлялся: от спешки, волнения Коля совал его не тем концом. Коля был бледен, одна рука унего была окровавлена, весь он с головы до ног дрожал, точно в ознобе, мелкой нервной дрожью. Лишь на миг попал он Копытину во взгляд, и у того посреди сумасшедшего бега, в каком работало сознание, почему-то всплыло — тоже на краткий, стремительный, мелькнувший и тут же исчезнувший миг, — как накануне ночью, в лесу, перед самым рассветом, Коля в кружке пожилых, умудренных жизненною наукою солдат, в подражание им, с их деловитостью и серьезностью переодевался в запасное белье, чтоб быть в чистом, если ранят…
Копытин вырвал у Коли гранату, одним движением заправил ее, сунул назад Коле в руки, хлопнул его по плечу в ободрение — сказать было некогда даже слово — и, обгоняя уже сбегавших бойцов, ринулся вниз по ступенькам, визжавшим под сапогами осколками стекла.
Площадку второго этажа тоже покрывали тела немецких солдат. Это были те, кто не успел убежать, попал под красноармейские гранаты. Тела лежали густо, местами друг на друге, многие еще шевелились. Ступать приходилось по мягкому, содрогающемуся, живому. Но некогда было разбирать, куда ставить ноги. Один из солдат полз лицом вниз на стену, которая была в метре перед ним, скреб белыми фарфоровыми пальцами кафельные плитки пола.
По левому коридору к площадке бежали немцы плотной группой, человек десять. Не из тех, напуганных, которым удалось уйти от бойцов, а другие, свежие, в явной решимости жестоко, беспощадно биться.
От дыма и потому, что коридор был внутренним, глухим, его наполнял сумрак. Копытин рассмотрел ясно только переднего в пятнистой маскировочной куртке, каске. Развернув автомат, прижав рукоять к боку, Копытин надавил на спуск и не отнимал пальца, пока не кончились патроны. Немцы сразу же метнулись к стенам, в ниши дверей, тут же ответили из своих автоматов — и площадка вмиг оказалась под ливнем пуль. Как не тронуло Копытина — понять было невозможно: он стоял на самой середине площадки. Несколько секунд красноармейцы, схоронившиеся за выступы стен, вместе с Копытиным, убравшимся в сторону, и немцы, вжавшиеся в дверные ниши, были как бы на двух чашах весов, и чаши эти колебались — какой перетянуть. Немцам помогал сумрак коридора, они были почти не различимы и все с автоматами, лестничная же площадка была вся высвечена светом, вся у них на виду, и автоматов у русских было меньше, да и те, что были, действовали не все — иссякли патроны. Немецкая сила перетянула, и бойцы, уже не думая, как лучше, не выбирая дороги, а просто спасаясь от пуль, повернули в один из проходов, что вел с площадки куда-то в глубь здания и был свободен.
Дальнейшее движение все уменьшавшегося отряда Копытина никто бы из солдат уже не смог воспроизвести — таким было оно извилистым и путанным. Это было настоящее метание в непроницаемом дыму по охваченным огнем коридорам, лестницам, залам, под пулями, летевшими с неожиданных сторон, метание в коротких, яростных, почти рукопашных схватках с немцами, разбегавшимися, если их оказывалось мало, но чаще заставлявшими отступать красноармейцев.
Было их уже человек двадцать, и то половина была ранена пулями, другие поцарапаны осколками гранат, обожжены. Колю Панкратова зацепило еще раз, он хромал, волочил ногу, чем дальше, тем с большею мукою, закусив губы, молча превозмогая боль. Как и там, в верхнем коридоре, когда пробивались, он старался держаться ближе к Копытину, как будто возле Копытина было безопасней и было больше надежды на спасение. Щербатый тоже пострадал, на голове его краснела кровь, но он тоже не стонал и не охал и, не отставая, следовал за Копытиным.
Их снова зажали, даже непонятно где — так было темно от дыма. Но они опять прорвались, попали на крутую узкую лестницу, которая привела их в просторный круглый зал с высокими, полными света окнами, ослепившими их в первое мгновение после мрака. Вдоль стен стояли раскидистые пальмы, посреди зала огромным колесом висела и покачивалась на одной цепи бронзовая люстра.
Для немцев, находившихся здесь, появление красноармейцев было совсем внезапным. Никто не оказал сопротивления. Одни кинулись к окнам, другие, растерявшись, замялись, стали поднимать руки. Их тут же положили пулями.
Меняя на бегу в автомате обойму, Копытин подскочил к одному из окон, за которым скрылись немцы. Но снаружи по оконному проему защелкали пули, взбивая алую кирпичную пыль, и Копытин отпрянул.
Он попытался выглянуть в другое окно, в противоположной стороне зала, и тоже едва не получил пулю. Дом был окружен, возле больницы находились только немцы, а своих Копытин не увидел, их оттеснили куда-то к самой парковой лощине: выстрелы трещали и перекатывались в той стороне…
Ряболицего парня звали Алексей Копытин. Если бы несколько дней назад на станции Рассказово с ним не случилось того, что случилось, — он был бы сейчас не в этом горящем изнутри и снаружи здании, откуда не было выхода, под дулами окруживших немцев, среди чужих, незнакомых солдат, из которых едва с десяток успел он узнать по фамилиям, а далеко от этих мест, от этого города, далеко-далеко от фронта, за Уральским хребтом, на отдыхе вместе со всею своею частью, бессменно отвоевавшей в болотистых белорусских лесах с первого дня войны и пролитою кровью, тяжким ратным трудом заслужившей себе наконец отдых.
А на станции Рассказово случилось вот что. Сержант Алексей Копытин отстал от эшелона, с которым ехал. Объявили, что стоянка будет на целый час, бойцы повылезали из вагонов, разбрелись, да вдруг подогнали паровоз, раздалась, команда садиться, и намного раньше срока эшелон покинул станцию. Копытин был в это время на привокзальном рынке, менял пайковый гороховый концентрат на пол-литра самогону и так был занят торговлей с хозяйкой поллитровки, не уступавшей бутылку за две пачки, а требовавшей непременно три, что не слыхал, как кричали садиться, не слыхал паровозного гудка.
Обнаружив, что эшелон ушел, Копытин не испытал ни волнения, ни растерянности. После года на фронте, после всего, что довелось ему за этот год увидеть и пережить, мало чего осталось на земле, что было бы способно привести его в волнение или растерянность. Прежде всего Копытин не спеша тут же у рыночных полков выпил вымененную водку, закусил хрустким соленым огурцом, который ему бесплатно, из доброты, как защитнику отечества, дала торговавшая огурцами молодая смазливая бабенка, и пошел к военному коменданту станции заявлять о приключившейся с ним неприятности. Коменданта на месте не было, он явился только через полчаса, а за эти полчаса, что Копытин провел в ожидании, водка успела крепко ударить ему в голову. Явившийся комендант мигом учуял исходивший от Копытина водочный запах и, не вдаваясь в разбирательство, как и почему получилось, что Копытин отстал, сразу же принялся кричать на него визгливым голосом. В петличках у коменданта красовалась шпала, выглядел он сытенько, чисто и явно даже понаслышке не знал и четверти того, что узнал за этот год Копытин, что было его повседневной жизнью.
Боец из комендантского взвода в это время принес коменданту завтрак — тарелку рисовой, жирно облитой сливочным маслом каши с куском белого хлеба и стакан кофе на молоке и поставил все это перед комендантом на стол, за которым тот сидел. Каша была только что из кухонного котла, горяча, от нее столбом поднимался густой пар…
Копытин не любил начальников, подобных коменданту. До войны, когда он жил в Николаеве, работал газосварщиком на судостроительной верфи, он не любил милиционеров, хотя никто из них не сделал ему никакого зла. В армии и на фронте не любил особистов, заградотрядчиков, хотя с ними у него тоже не возникало никаких столкновений и не было поводов на них обижаться. Не любил безотчетно, необъяснимой нелюбовью, не внося в свое чувство никакого точного, определенного сознания. В теории, отвлеченно, он был согласен, что служба, исполняемая этой категорией людей, нужна, более того — необходима, но побороть непроизвольный протест внутри себя не мог: сами исполнители этих служб, когда Копытин с ними встречался, видел их в действии, всегда воспринимались им как нечто, наполняющее жизнь излишними помехами и утеснениями.
Пока комендант хлестал Копытина обычной руганью, Копытин, стоя перед ним навытяжку, молчал. Он понимал, что виноват, и покорно принимал брань. Но когда комендант в пылу начальственного гнева стал грозить Копытину фронтом, штрафным батальоном, где его научат дисциплине, где ему самое место, как разгильдяю, пьянице и без одной минуты предателю, — Копытин вскипел. Крепко сжав челюсти, он тяжело, пьяно шагнул к столу, отделявшему его от коменданта, протянул руку, наложил пятерню на комендантскую макушку со светлым кружком плеши и с силой всадил его всем лицом в горячую рисовую кашу…
Суд и расправа над Копытиным свершились в темпах военного времени. Друзья его, однополчане, ничего не ведая о судьбе Копытина, не успели еще доехать до Урала, а ему уже зачитали бумажку, лишавшую его сержантского звания, заслуженных на передовой медалей, отдыха в тылу, и, сопровождаемый стражниками, на этой же станции Рассказово Копытин был сдан под расписку в эшелон, в дивизию, которую спешно мчали на фронт, и приписан к роте Зыкина, получившего насчет Копытина от рассказовских военных властей особые предупреждения.
Никогда Копытин не числился преступником, его положение было для него новым, нес он его с великим душевным удручением и, очутившись в вагоне, среди строгого, незнакомого сибирского народа, ожидал, что и сибиряки отнесутся к нему как к преступнику, в соответствии с тем, как трактовали Копытина составленные на него бумаги. Но происшествие на станции Рассказово, когда про него узнали, вызвало у солдат и у ротных начальников только смех и самое неподдельное искреннее сочувствие Копытину.
Ему же, однако, было не до смеха. Ничего веселого в своей истории Копытин не находил. Мало того, что пропали отдых в тылу и, следовательно, месяц-полтора верной жизни без бомбежек, минных обстрелов и постоянного риска, мало того, что он снова ехал на фронт, под пули, вновь на игру со смертью, которая рано или поздно, но всегда выигрывает, мало того, что он снова был рядовым, как в начале войны, — с него еще сняли и все его боевые медали. Не бог весть какие это были награды — не ордена из золота и серебра, но они были заслужены честно, кровью, муками в болотах на Припяти и Десне, где ревматизм и лихорадка косили людей хлеще немецких пуль, вручены ему на передовой его командирами, которые знали ему настоящую цену, не как те, что судили его и изломали ему судьбу в пять минут. С этими медалями Копытина как бы лишили и всего славного фронтового прошлого, которым он скромно, потихоньку, про себя, гордился, всего им сделанного, выстраданного, вынесенного. И это было для Копытина горше и обидней всего…
— Ложись! — пронзительно закричали в коридоре.
Из дыма с немецкой стороны вылетело черное железное яйцо гранаты, ударилось в бруствер, как раз перед Прохоренко, и на миг влипло в податливую ткань мешка, вмяв гнездо в его песчаной набивке. Из гранаты сочился дымок, ее сотрясала заметная глазу нутряная дрожь — в ее середине горел запал, отмеривая последние перед взрывом секундные доли.
Прохоренко сполз с пяток на пол, обмякло отвалился корпусом в сторону, к стене. Его губы беззвучно шевелились, он точно силился что-то сказать, глаза прикованно, расширенно глядели на черное яйцо.
Безусловно, он был бы убит, как был бы убит и Копытин, и другие, что находились возле них, поблизости, если бы Копытин в следующий миг с нечеловеческой, какою-то совершенно звериной быстротой, на которую вдруг оказалось способным его утомленное тело, не прянул к гранате. Соскользнув с бруствера, она падала на пол, и до взрыва, верно, оставалось уже совсем ничего. Копытин подхватил ее на лету и выкинул наружу сквозь квадратный проем разбитого коридорного окна.
Рука у Прохоренко, когда он передавал Копытину «бычок», подрагивала. Копытин сунул окурок в рот, жадно потянул горячий махорочный дым, в одну затяжку высосав весь «бычок» до конца.
По коридорным окнам, отбивая от стен штукатурку, полоснула пулеметная очередь, откуда-то сверху, с выступа здания, видного в разбитые, расщепленные, без единого стекла рамы.
И сейчас же позади, в противоположном конце коридора, тяжкими обвалами грохнули взрывы гранатных связок, зачастили немецкие автоматы, свидетельствуя, что немцы сорганизовались, пополнили свои ряды и от осады перешли к активному напору.
Коридор изгибался, с того места, где находились Копытин и Прохоренко, было не разглядеть, что происходит там, где начали нажимать немцы, — гремели только выстрелы, оглушительно отдаваясь в пространстве коридора.
Потом на стенах заплясали отсветы яркого пламени. По знакомому запаху, ударившему в ноздри, Копытин сообразил, что немцы пустили в дело огнемет.
Не видавшие этого оружия бойцы еще только смекали, сколь велика от него опасность, но Копытин понял сразу же.
Ну немцы! Ну хитры, ну коварны! Зажали, замкнули со всех сторон и теперь, чтоб не терять своих людей, хотят покончить с красноармейцами скорым и верным способом — сжечь всех живьем!..
По окнам опять простучала пулеметная очередь, отбивая от рам щепу. Прошлый раз пулеметчик сумел кое-кого достать, теперь бойцы были настороже, умнее — с первыми пулями метнулись под низ оконной стены.
Жаркие отблески ширились, полыхали ярче, ближе. Озарив всю видимую часть коридора, прошипев, сверкнула огненная струя и словно взорвалась бешеным пламенем. К желтому смраду тлеющих перин прибавился черный, смолистый дым самовозгорающейся жидкости. Он клубился в желтом отдельно от него, не смешиваясь, стремительными спиралями, завихрениями, с какою-то буйною, злою энергией. Сквозь выстрелы, шум, гулкое эхо, гремевшее в здании, снаружи в окна доносились крики на немецком языке. Они звучали, как ликование врага, от них еще сильнее становилось чувство полной безысходности, конца.
Чадный гудящий огненный вал надвигался из глубины коридора во всю его высоту. Теснимые огнем, бойцы пятились, били из винтовок в его обжигающее жаром кипение, за которым скрывались немцы с огнеметным аппаратом. Один солдат, обрызганный жидкостью, свалился на пол, корчась, катался в толпе, под ногами у людей. В сумятице его не замечали, топтали ботинками. Пылающими руками он рвал на себе одежду, пытался ползти от подступающего огня. Пламя, отбросив солдат, внезапно накатилось бурной волною, и горящий, орущий диким голосом человек исчез в его клубах.
Еще струя жидкости, с силой выброшенная из аппарата, шипя, пронизала бушевание пламени, ожгла потолок, стены, захватывая новую часть коридора. Огненный ливень полился сверху на бросившихся в разные стороны бойцов. Мгновенно взрывчато вспыхнули стены, покрылись текучими, черно-красными языками. С десяток солдат, не выдержав, сдавшись страху, побежали в свободную от пожара половину коридора, толкая друг друга, спотыкаясь, валясь на тех, кто хоронился возле Копытина за баррикадой. Трое, совсем без рассудка, перемахнули через наваленные мешки и пустились дальше.
— Куда?! — взмахнул руками Прохоренко, пытаясь схватить, остановить бегущих. — Там немцы! Куда?!
— Обалдели?! Назад! — закричали им вслед. Навстречу бегущим ударили автоматы. Двое упали, с разлету покатившись по полу, третий, подстреленный, присел и с тою же опрометью, с какою бежал на немцев, сильно хромая, кинулся обратно, под защиту баррикады.
Пулеметчик, снаружи с угла корпуса следивший за коридорными окнами, заметив мелькание фигур, опять прострочил по оконным проемам.
Тоскливый, сосущий, предсмертный холод заныл под сердцами у всех, кто был в коридоре. Крышка, сказало каждому сознание, дороги нет никуда.
Тоненький, белобровый, с детским лицом Коля Панкратов, совсем мальчишка, без пилотки, дыша открытым ртом с видным в нем розовым язычком, подполз к Копытину и прилег возле него на полу. В детских глазах Коли Панкратова были и страх, и томление, но более всего в них было ожидания, почти мольбы, направленной Копытину. Он смотрел на бывшего сержанта так, точно тот мог — и Коля ждал этого, просил его об этом — придумать и сделать сейчас такое, что спасет, вызволит всех из беды, сохранит всем жизнь. Еще люди приблизились, подползли к Копытину и Прохоренко, хотя они были ближе всех к немцам и возле них было опасней, чем позади, за их спинами. Копытин обвел взглядом жавшихся к нему людей: у всех было то же самое, что у Коли Панкратова, — ожидание чуда, которое должен был он сотворить… Наступали страшные, видно, последние для всех минуты, что понимали и чувствовали все, и в эти минуты, когда уже не было больше никаких других надежд, неоткуда было ждать спасения, когда уже ничто больше не могло помочь — самую свою последнюю надежду люди обратили к нему, Копытину, как-то разом, все одновременно вспомнив, что он единственный среди них опытный фронтовик, что он носил звание сержанта, имел боевые награды, которые не дают даром, а только за настоящее мужество в настоящих боевых делах. Обреченные люди собирались ближе к Копытину, движимые одним инстинктом, без слов отдавая себя его опытности, в стихийной, у всех появившейся в него вере, вере в то, что только он сейчас знает, что нужно всем делать, как надо поступать. Не только для Прохоренко, называвшего Копытина его старым званием, для всех в этом дымном, объятом пламенем коридоре Копытин снова был сержантом, старшим надо всеми командиром. Отнятое у него звание было снова при нем, возвращено ему окружавшими его бойцами, ждавшими и жаждавшими его власти, готовыми ему повиноваться, куда бы он ни повел, что бы он ни потребовал, ни приказал.
— Может, в окна? А, братцы? Как, сержант? — торопливой скороговоркой, неуверенно предложил один из теснившихся к Копытину солдат — сильно щербатый, черноликий от копоти. Все были черны, перепачканы сажей, с измазанными лицами, но этот выглядел чернее всех, сущим трубочистом.
— Пол надо пробивать, пол… — хрипло возразил другой, из-за плеча Копытина, с синеватым отливом ноздрей и век от угарного удушья, сжимавшего ему горло. — Как считаешь, сержант, только ведь и осталось, боле ведь ничего…
Минуту назад такой мысли держался и сам Копытин. Но в те секунды, когда по коридору, убегая от огня, мчались ошалелые бойцы, близко от баррикады под ногами у бегущих взлетели с пола паркетные плитки, подброшенные крупнокалиберной пулей, пронизавшей снизу междуэтажное перекрытие. Это немцы, этажом ниже, ударили вверх, в потолок, из противотанкового ружья, поставив его отвесно.
Даже такого пути не осталось у бойцов — сквозь пол… Дыру не пробить, немцы не дадут это сделать. И куда потом прыгать — на их штыки? На дула автоматов?
— Сколько там еще? — обращаясь сразу ко всем, указал Копытин кивком головы назад, туда, где бушевало пламя.
— Да человек десять, должно! — быстро ответил щербатый.
— Дуй к ним, скажи — пусть долбанут по немцам покрепче, гранатами, и все сюда. Понял?
— Так точно! — откликнулся щербатый живо, принимая приказание с охотою, с радостью, что среди всеобщей растерянности и уныния есть ум, который что-то понимает в совершающемся кошмаре, есть волевой, решительный человек, за которым можно идти.
Пригибаясь, щербатый на полусогнутых ногах, раскорякой понесся вдоль подоконников в глубь коридора, дышавшую красным огненным жаром, словно пасть доменной печи.
— В окно — это кошкой надо быть… Третий этаж, голые стены — шутка ли? — как бы заранее отказываясь, проговорил в куче бойцов тот, что хрипел горлом. — Нет, видно, уж отвоевались!.. Эх, твою мать!.. — и солдат смачно выругался, вложив в свою ругань все, что владело им в эту минуту: и гнев на врага, про которого он все время слышал, что тот слаб и глуп, а он оказался и силен, и умен, и досаду, что так скверно обернулось дело и теперь вот выходит только погибать — заживо гореть и задыхаться.
— Ладно скулить! — прикрикнул Копытин.
Сдернув с себя ремень, рассовав автоматные обоймы по брючным карманам, он вязал в одну тяжелую гроздь все бывшие у него немецкие гранаты. Он уже составил мысленно план, как действовать, и теперь спешил изготовиться — решали секунды, мгновения. У немцев только один огнемет, а то б они запалили коридор с обоих концов сразу. Не такие они простаки, чтоб так не сделать, если б имели два огнемета. Сейчас шипения струй назади не слышно, нижним этажом немцы перетаскивают аппарат наперед. И пока они не перетащили, пока впереди не забушевало пламя, не закупорило окончательно и этот выход из коридора — надо в него пробиться, какой бы цены это ни стоило.
— Все тута! — крикнул щербатый, блестя белками глаз на черном, как сажа, лице, шаром на раскоряченных ногах подкатываясь к баррикаде и валясь в кучу тел.
Грохоча ботинками по дубовому паркету, белому от штукатурки, согнувшись, чтобы головы были ниже подоконников, цепочкой, друг за другом, бежали солдаты. Они были так же страшны, как и бегавший за ними щербатый, одежда висела клочьями, зияла прожженными дырами.
Вмиг возле баррикады стало тесно, шумно от дыхания сбившихся в плотную массу горячих, потных, пропахших гарью людей. Копытин прикинул на счет — человек тридцать…
— Братцы, не бросайте! И я с вами, на одной ноге, как-нибудь… Пособите только, прошу, братцы!.. Как-нибудь!.. — быстро, сбивчиво повторял чей-то молящий голос.
— С автоматами наперед! — скомандовал Копытин. Тела задвигались, завозились, стиснулись еще больше — произошло поспешное, неловкое перемещение.
— Гранаты, штыки, ножи — всё приготовить!
В груде тел у баррикады, сдавленных и спутанных так, что не разобрать, где чьи руки, ноги, кому что принадлежит, опять произошло поспешное, лихорадочное движение.
Люди уже поняли, в чем состоит простой план Копытина, пояснять его было не нужно.
Привстав над мешками, Копытин широко размахнулся и, оскалив в натуге зубы, исказив гримасой лицо, изо всех сил метнул гранатную связку в дым, в конец коридора, где засели немцы. Она тяжело ударилась о пол. Блеснула вспышка, и тотчас же коридор грохнул, точно на этот миг он стал орудийным стволом гигантского калибра. Взвихривая колючую известковую пыль, раздирая на клочья сгустки дыма, промело над баррикадой тугим воздухом. С потолка и стен посыпалась штукатурка, шлепая по спинам, плечам, пилоткам, звонко разбиваясь о каски.
— Ну, все разом! — не крикнул, а просто сказал Копытин, даже не очень громко, но с такой заложенной в эти слова повелительной силой, что всех в тот же миг подняло на ноги. Первым, во весь рост, Копытин шагнул через мешки.
Коридор, в котором еще звенело, не угасло эхо гранатного взрыва, огласился ревом голосов, рванувшихся из самого нутра грудей, из широко раскрытых, перекошенных в крике ртов. Тесной кучей, передние — плечо к плечу, с выставленными автоматами — бойцы напропалую ринулись через баррикаду, в дым коридора. Копытин нажал на спуск, автомат в его руках задергался, выплескивая из дула короткое пламя, рядом засверкало пламя других автоматов, и рев голосов, топот подкованных железом ботинок, выстрелы навстречу — все потонуло в оглушительном, покрывшем все звуки грохоте.
Кто-то на бегу взмахнул руками, роняя оружие, кто-то слепо ткнулся в стену, еще кто-то беззвучно упал под ноги, точно провалился сквозь пол… Секунда, другая — и Копытин, а с ним и все, кого не задели встречные пули, сломив заграждавших им дорогу, выскочили на широкую лестничную площадку, всю в трупах немецких солдат, в их оружии, спотыкаясь, расшвыривая ящики, столы, стулья, тюфяки, за которыми укрывались немцы. Вниз по широкой лестнице, тоже в обломках мебели, больничного инвентаря, бежали серо-зеленые фигуры в касках. Копытин прострочил по ним, обернулся — разглядывать, попал, нет, не было времени, — вверх с площадки тоже шла лестница и по ней тоже бежали серо-зеленые фигуры. Тех, что убегали наверх, было меньше, чем тех, что сбегали вниз. Но пробиваться надо было только вниз, к земле — только так могли бойцы вырваться из окружения, выйти к своим.
— Гранаты! — зычно крикнул Копытин в ярости, что у него самого не осталось гранат и нечего кинуть вдогонку убегающим.
Ах, уходит момент! Он метнул глазами по трупам немцев на площадке — может, хоть одна найдется для его руки?
Перегибаясь через перила, бойцы уже бросали с площадки вниз гранаты. В бетонном колодце лестничных маршей взрывы били с невероятной силою, резкой, гулкой отдачей. При каждом взрыве где-то внизу вылетали стекла и звонко, рассыпчато звенели о кафельный пол.
Коля Панкратов, зажав под мышку винтовку, совал в гранату запал. Запал не вставлялся: от спешки, волнения Коля совал его не тем концом. Коля был бледен, одна рука унего была окровавлена, весь он с головы до ног дрожал, точно в ознобе, мелкой нервной дрожью. Лишь на миг попал он Копытину во взгляд, и у того посреди сумасшедшего бега, в каком работало сознание, почему-то всплыло — тоже на краткий, стремительный, мелькнувший и тут же исчезнувший миг, — как накануне ночью, в лесу, перед самым рассветом, Коля в кружке пожилых, умудренных жизненною наукою солдат, в подражание им, с их деловитостью и серьезностью переодевался в запасное белье, чтоб быть в чистом, если ранят…
Копытин вырвал у Коли гранату, одним движением заправил ее, сунул назад Коле в руки, хлопнул его по плечу в ободрение — сказать было некогда даже слово — и, обгоняя уже сбегавших бойцов, ринулся вниз по ступенькам, визжавшим под сапогами осколками стекла.
Площадку второго этажа тоже покрывали тела немецких солдат. Это были те, кто не успел убежать, попал под красноармейские гранаты. Тела лежали густо, местами друг на друге, многие еще шевелились. Ступать приходилось по мягкому, содрогающемуся, живому. Но некогда было разбирать, куда ставить ноги. Один из солдат полз лицом вниз на стену, которая была в метре перед ним, скреб белыми фарфоровыми пальцами кафельные плитки пола.
По левому коридору к площадке бежали немцы плотной группой, человек десять. Не из тех, напуганных, которым удалось уйти от бойцов, а другие, свежие, в явной решимости жестоко, беспощадно биться.
От дыма и потому, что коридор был внутренним, глухим, его наполнял сумрак. Копытин рассмотрел ясно только переднего в пятнистой маскировочной куртке, каске. Развернув автомат, прижав рукоять к боку, Копытин надавил на спуск и не отнимал пальца, пока не кончились патроны. Немцы сразу же метнулись к стенам, в ниши дверей, тут же ответили из своих автоматов — и площадка вмиг оказалась под ливнем пуль. Как не тронуло Копытина — понять было невозможно: он стоял на самой середине площадки. Несколько секунд красноармейцы, схоронившиеся за выступы стен, вместе с Копытиным, убравшимся в сторону, и немцы, вжавшиеся в дверные ниши, были как бы на двух чашах весов, и чаши эти колебались — какой перетянуть. Немцам помогал сумрак коридора, они были почти не различимы и все с автоматами, лестничная же площадка была вся высвечена светом, вся у них на виду, и автоматов у русских было меньше, да и те, что были, действовали не все — иссякли патроны. Немецкая сила перетянула, и бойцы, уже не думая, как лучше, не выбирая дороги, а просто спасаясь от пуль, повернули в один из проходов, что вел с площадки куда-то в глубь здания и был свободен.
Дальнейшее движение все уменьшавшегося отряда Копытина никто бы из солдат уже не смог воспроизвести — таким было оно извилистым и путанным. Это было настоящее метание в непроницаемом дыму по охваченным огнем коридорам, лестницам, залам, под пулями, летевшими с неожиданных сторон, метание в коротких, яростных, почти рукопашных схватках с немцами, разбегавшимися, если их оказывалось мало, но чаще заставлявшими отступать красноармейцев.
Было их уже человек двадцать, и то половина была ранена пулями, другие поцарапаны осколками гранат, обожжены. Колю Панкратова зацепило еще раз, он хромал, волочил ногу, чем дальше, тем с большею мукою, закусив губы, молча превозмогая боль. Как и там, в верхнем коридоре, когда пробивались, он старался держаться ближе к Копытину, как будто возле Копытина было безопасней и было больше надежды на спасение. Щербатый тоже пострадал, на голове его краснела кровь, но он тоже не стонал и не охал и, не отставая, следовал за Копытиным.
Их снова зажали, даже непонятно где — так было темно от дыма. Но они опять прорвались, попали на крутую узкую лестницу, которая привела их в просторный круглый зал с высокими, полными света окнами, ослепившими их в первое мгновение после мрака. Вдоль стен стояли раскидистые пальмы, посреди зала огромным колесом висела и покачивалась на одной цепи бронзовая люстра.
Для немцев, находившихся здесь, появление красноармейцев было совсем внезапным. Никто не оказал сопротивления. Одни кинулись к окнам, другие, растерявшись, замялись, стали поднимать руки. Их тут же положили пулями.
Меняя на бегу в автомате обойму, Копытин подскочил к одному из окон, за которым скрылись немцы. Но снаружи по оконному проему защелкали пули, взбивая алую кирпичную пыль, и Копытин отпрянул.
Он попытался выглянуть в другое окно, в противоположной стороне зала, и тоже едва не получил пулю. Дом был окружен, возле больницы находились только немцы, а своих Копытин не увидел, их оттеснили куда-то к самой парковой лощине: выстрелы трещали и перекатывались в той стороне…