Страница:
- Крестного держись... у него ума в башке -на весь город хватит! Он только храбрости лишен, а то- быть бы ему высоко. Да, - так, говорю, недолго мне жить осталось... По-настоящему, пора бы готовиться к смерти... Бросить бы всё, да поговеть, да позаботиться, чтоб люди меня добром вспомянули...
- Вспомянут! -уверенно сказал Фома.
- Было бы за что...
- А ночлежный-то дом?
Игнат взглянул на сына и засмеялся. .- Сказал Яков-то, успел! Ругал, чай, меня?
- Было немножко, -улыбнулся Фома.
- Ну, еще бы! Али я его не знаю?
- Он насчет этого так говорил, точно его деньги-то...
Игнат откинулся на спинку кресла и расхохотался еще сильнее.
- Ах старый ворон, а? Это ты верно... Для него что свои деньги, что мои всё едино ,- вот он и дрожит... Цель есть у него, лысого... Ну-ка скажи какая?
Фома подумал и сказал:
- Не знаю...
- Э! Соединить он деньги-то хочет...
- Как это?
- Да ну, догадайся!..
Фома посмотрел на отца и - догадался. Лицо его потемнело, он привстал с кресла, решительно сказав:
- Нет, я не хочу! Я на ней не женюсь!
- О? Что так? Девка здоровая, неглупая, одна у отца...
- А Тарас? Пропащий-то?
- Пропащий - пропал, о нем, стало быть, и речь вести не стоит... Есть духовная, и в ней сказано: "Все мое движимое и недвижимое - дочери моей Любови..." А насчет того, что сестра она тебе крестовая, -обладим...
- Всё равно, - твердо сказал Фома, - я на ней не женюсь!
- Ну, об этом рано говорить... Однако - что эта она как не по душе тебе?
- Не люблю этаких...
- Та -ак! Ах ты, скажите, пожалуйста! Какие же вам, сударь, больше по вкусу?..
- Которые попроще... Она там с гимназистами да с книжками... ученая стала!.. Смеяться будет надо мной...- взволнованно говорил Фома.
- Это, положим, верно, - бойка она - не в меру... Но это - пустое дело! Всякая ржавчина очищается, ежели руки приложить... А крестный твой - умный старик... Житье его было спокойное, сидячее, ну, он, сидя на одном-то месте, и думал обо всем... его, брат, стоит послушать, он во всяком житейском деле изнанку видит... Он у нас - ристократ - от матушки Екатерины! Много об себе понимает... И как род его искоренился в Тарасе, то он и решил -тебя на место Тараса поставить, чувствуешь?
- Нет, уж я сам себе место выберу, - упрямо сказал Фома.
- Глуп еще ты...- усмехнулся отец. Их разговор был прерван приездом тетки Анфисы...
- Фомущка! Приехал...- кричала она где-то за дверями. Фома встал и пошел навстречу ей, ласково улыбаясь...
...Вновь жизнь его потекла медленно и однообразно. Сохранив по отношению к сыну тон добродушно насмешливый и поощрительный, отец в общем стал относиться к нему строже, ставя ему на вид каждую мелочь и всё чаще напоминая, что он воспитывал его свободно, ни в чем не стеснял, никогда не бил.
- Другие отцы вашего брата поленьями бьют, а я пальцем тебя не тронул!
- Видно, не за что было, - спокойно заявил однажды Фома.
Игнат рассердился на сына за эти слова и тон.
- Поговори!- зарычал он. -Набрался храбрости под мягкой-то рукой... На всякое слово ответ находишь. Смотри - рука моя хоть и мягкая была, но еще так сжать может, что у тебя из пяток слезы брызнут!.. Скоро ты вырос - как гриб-поганка, чуть от земли поднялся, а уж воняешь...
- За что ты сердишься на меня? - недоуменно спросил Фома отца, когда тот был в добром настроении...
- А ты не можешь стерпеть, когда отец ворчит на тебя... в спор сейчас лезешь!..
- Да ведь обидно... Я хуже не стал... вижу я ведь, как вон другие в мои лета живут...
- Не отвалится у тебя голова, ежели я ругну тебя иной раз... А ругаюсь потому что вижу в тебе что-то не мое... Что оно -не знаю, а вижу-есть... И вредное оно тебе...
Эти слова отца заставили Фому глубоко задуматься. Он сам чувствовал в себе что-то особенное, отличавшее его от сверстников, но тоже не мог понять - что это такое? И подозрительно следил за собой...
Ему нравилось бывать на бирже, в шуме и говоре солидных людей, совершавших тысячные дела; ему льстило почтение, с которым здоровались, разговаривали с ним, Фомой Гордеевым, менее богатые промысловые люди. Он чувствовал себя счастливым и гордым, если порой ему удавалось распорядиться за свой страх чем-нибудь в отцовском деле и заслужить одобрительную усмешку отца. В нем было много честолюбивого стремления - казаться взрослым и деловым человеком, но жил он одиноко, как раньше, и не чувствовал стремления иметь друзей, хотя каждый день встречался со многими из детей купцов, сверстниками своими. Не раз они приглашали его покутить, но он грубовато и пренебрежительно отказывался от приглашений и даже посмеивался:
- Боюсь... Узнают отцы ваши про эти кутежи, да как бить вас станут, пожалуй, и мне от них попадет по шее...
Ему не нравилось в них то, что они кутят и развратничают тихонько от отцов, на деньги, украденные из отцовских касс или взятые под долгосрочные векселя и большие проценты. Они тоже не любили его за эту сдержанность, в которой чувствовали гордость, обидную им.
Он часто вспоминал Палагею, и сначала ему было тоскливо, когда образ ее вспыхивал в его воображении... Но время шло, стирало понемногу яркие краски с этой женщины, и незаметно для него место в мечтах его заняла маленькая, ангелоподобная Медынская. Она почти каждое воскресенье заезжала к Игнату с различными просьбами, в общем имевшими одну цель, -ускорить постройку ночлежного дома. В ее присутствии Фома чувствовал себя неуклюжим, огромным, тяжелым; это обижало его, и он густо краснел под ласковым взглядом больших глаз Софьи Павловны. Он замечал, что каждый раз, когда она смотрела на него, глаза ее темнели, а верхняя губа вздрагивала и чуть-чуть приподнималась кверху, обнажая крошечные белые зубы. Это всегда пугало его. Отец, подметив его взгляды на Медынскую, сказал ему:
- Ты не очень пяль глаза-то на эту рожицу. Она, смотри, -как березовый уголь: снаружи он бывает такой же вот скромный, гладкий, темненький, - кажись, совсем холодный, - а возьми в руку, - ожгет...
Медынская не возбуждала в юноше чувственного влечения, в ней не было ничего похожего на Палагею, и вообще она была непонятна ему. Он знал, что про нее рассказывают зазорно, но этому не верил. Однако он изменил отношение к ней, когда увидал ее в коляске сидящей рядом с толстым барином в серой шляпе и с длинными косичками волос на плечах. Лицо у него было, как пузырь, - красное, надутое; ни усов, ни бороды не было на нем, и весь этот человек был похож на переодетую женщину... Фоме сказали, что это ее муж... Тогда в нем вспыхнули темные и противоречивые чувства: ему захотелось обидеть архитектора, и в то же время он почувствовал зависть и уважение к нему. Медынская показалась менее красивой и более доступной; ему стало жаль ее, и все-таки он злорадно подумал:
"Противно ей, должно быть, когда он ее целует..."
И за всем этим он, порою, ощущал в себе какую-то бездонную, томительную пустоту, которой не заполняли ни впечатления истекшего дня, ни воспоминания о давних; и биржа, и дела, и думы о Медынской - всё поглощалось этой пустотой... Его тревожила она: в темной глубине ее он подозревал притаившееся существование какой-то враждебной ему силы, пока еще бесформенной, но уже осторожно и настойчиво стремившейся воплотиться...
А между тем Игнат, мало изменяясь по внешности, становился всё более беспокойным, ворчливым и всё чаще жаловался на недомоганье.
- Сон я потерял... бывало, дрыхну - хоть кожу с меня сдери, не услышу! А теперь ворочаюсь, ворочаюсь с бока на бок, едва под утро усну... Сердце бьется неровно, то как загнанное, часто так -тук -тук-тук... а то вдруг замрет, кажись, вот сейчас оторвется да и упадет куда-то, в недра самые... Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей!..
И, .покаянно вздыхая, он поднимал к небу глаза, уже мутные, утратившие живой, умный блеск.
- Стережет меня смерть где-то поблизости, - говорил он угрюмо, но покорно.
И действительно -скоро она опрокинула на землю его большое, мощное тело.
Это случилось в августе, ранним утром. Фома крепко спал и вдруг почувствовал, что его трясут за плечо К хриплый голос гудит над его ухом:
- Вставай...
Он открыл глаза и увидал, что отец сидит на стуле у его кровати, однозвучно и глухо повторяя:
- Вставай, вставай!..
Только что взошло солнце, и свет его, лежавший на белой полотняной рубахе Игната, еще не утратил розовой окраски.
- Рано, - сказал Фома, потягиваясь.
- После выспишься...
Лениво кутаясь в одеяло, Фома спросил:
- Али надо что?
- Да встань ты, братец мой, пожалуйста! - воскликнул Игнат и обиженно добавил: -Стало быть, надо, коли бужу...
Всмотревшись в лицо отца, Фома увидал, что оно серо, устало.
- Нездоровится тебе? Доктора, что ли?
- Ну его! -махнул Игнат рукой. -Чай, я не молоденький... и без того знаю...
- Что?
- Да... уж знаю! -таинственно сказал старик и странно как-то оглядел комнату. Фома одевался, а отец его, опустив голову, медленно говорил:
- Дышать боюсь... Такая у меня мысль, что, если я вздохну теперь всей грудью, -сердце должно лопнуть... Сегодня воскресенье! После ранней-то обедни за попом пошли...
- Что ты эта, папаша! -усмехнулся Фома.
- Ничего я... Умывайся да иди в сад... велел я туда самовар подать... На утреннем-то холодке и попьем чаю... Очень мне чаю хочется, густого, горячего...
Старик тяжело поднялся со стула и, нетвердо ступая босыми ногами, согнувшись, ушел из комнаты. Фома посмотрел- вслед отцу, колющий холод страха сжал его сердце. Наскоро умывшись, он спешно пошел в сад...
Там под старой развесистой яблоней, в большом дубовом кресле сидел отец. Солнечный свет падал сквозь ветви дерева тонкими лентами на белую фигуру старика в ночном белье. В саду было так внушительно тихо, что даже шелест ветки, нечаянно задетой платьем Фомы, показался ему громким звуком, - он вздрогнул... На столе стоял самовар, мурлыкал, как сытый кот, и выбрасывал в воздух струю пара. В тишине и свежей зелени сада, накануне омытой обильным дождем, яркое пятно нахально сияющей шумной меди показалось Фоме ненужным, не подходящим ко времени, месту и чувству, которое родилось в нем при виде больного, согбенного старика, одетого в белое, одиноко сидящего под кровом темно-зеленой листвы, в которой скромно прятались румяные яблоки.
- Садись, - сказал Игнат...
- Послать бы за доктором-то...- нерешительно посоветовал сын, усаживаясь против него...
- Не надо... На воздухе-то отошло будто... А вот чаю хлебну, авось и еще легче будет...- говорил Игнат, наливая чай, и Фома видел, что чайник трясется в руке отца.
Молча подвинув к себе стакан, Фома наклонился над ним и с тяжестью в сердце слушал громкое, короткое дыхание отца...
Вдруг что-то стукнуло по столу так громко, что посуда задрожала.
Фома вздрогнул, вскинул голову и встретился с испуганным, почти безумным взглядом отца. Игнат смотрел на сына и хрипло шептал:
- Яблоко упало... пострели его горой! Ведь как из ружья грохнуло... а?
- Тебе коньяку бы в чай-то...-предложил Фома.
- И так ладно...
Замолчали... Стая чижей пронеслась над садом, рассыпав в воздухе задорно веселый щебет. И снова зрелую красоту сада обняло торжественное молчание. Ужас всё еще не исчезал из глаз Игната...
- Господи Иисусе Христе! -вполголоса .заговорил он, истово крестясь. -Н -да... вот он и наступил. - последний-то час жизни...
- Полно, папаша! - прошептал Фома.
- Чего полно?.. Вот попьем чаю, ты пошли за попом да за кумом...
- Я лучше сейчас...
- Сейчас к обедне ударят... попа нет... да и некуда торопиться, может, еще отойдет...
И он стал громко схлебывать чай с блюдца...
- Надо бы мне год, два еще пожить... Молод ты... очень боюсь я за тебя! Живи честно и твердо... Чужого не желай, свое береги крепко...
Ему трудно было говорить, он остановился и потер грудь рукой.
- На людей -не надейся... многого от них не жди... Мы все для того живем, чтобы взять, а не дать... О, господи! помилуй грешника!
Где-то вдали густой звук колокола упал в тишину утра. Игнат с сыном трижды перекрестились...
За первым криком меди раздался второй, третий, и скоро воздух наполнили звуки благовеста, доносившиеся со всех сторон, - плавные, мерные, громко зовущие...
- Вот и к обедне ударили, - сказал Игнат, вслушиваясь в гул меди...-Ты колокола по голосу знаешь?
- Нет, - отвечал Фома.
- Вот этот -слышишь? -басовый такой, это у Николы, Петра Митрича Вагина жертва... а этот, с хрипотой, это у Праскевы Пятницы...
Поющие волны звона колебали воздух, насыщенный ими, и таяли в ясной синеве неба. Фома задумчиво смотрел на лицо отца и видел, что тревога исчезает из глаз его, они оживляются...
Но вдруг лицо старика густо покраснело, глаза расширились и выкатились из орбит, рот удивленно раскрылся, а из горла вылетел странный, шипящий звук:
- Ф... ф... ахх...
Вслед за тем голова Игната откачнулась на плечо, а его грузное тело медленно поползло с кресла на землю, точно земля властно потянула его к себе. Несколько секунд Фома не двигался и молчал, со страхом и изумлением глядя на отца, но потом бросился к Игнату, приподнял его голову с земли и взглянул в лицо ему. Лицо было темное, неподвижное, и широко открытые глаза на нем не выражали ничего: ни боли, ни страха, ни радости... Фома оглянулся вокруг себя: как и раньше, в саду никого не было, а в воздухе всё плавал гулкий говор колоколов... Руки Фомы задрожали, он выпустил из них голову отца, и она тупо ударилась о землю... Темная, липкая кровь тонкой струёй полилась из открытого рта по синей щеке...
Фома ударил себя руками в грудь и, стоя на коленях пред трупом, дико и громко закричал... И весь трясся от ужаса и безумными глазами всё искал кого-то в зелени сада...
IV
Смерть отца ошеломила Фому и наполнила его странным ощущением: в душу ему влилась тишина, - тяжелая, неподвижная тишина, безответно поглощавшая все звуки жизни. Вокруг него суетились знакомые люди; являлись, исчезали, что-то говорили ему, - он отвечал им, но речи их не вызывали в нем никаких представлений, бесследно утопая в бездонной глубине мертвого молчания, наполнявшего душу его. Он не плакал, не тосковал и не думал ни о чем; угрюмый, бледный, нахмурив брови, он сосредоточенно вслушивался в эту тишину, которая вытеснила из него все чувства, опустошила его сердце и, как тисками, сжала мозг.
Похоронами распоряжался Маякин. Он спешно и бодро бегал по комнатам, твердо постукивая каблуками сапог, хозяйственно покрикивал на прислугу, хлопал крестника по плечу и утешал его:
- А ты, парень, чего окаменел? Отец был стар, ветх плотью... Всем нам смерть уготована, ее же не избегнешь... стало быть, не следует прежде времени мертветь... Ты его не воскресишь печалью, и ему твоей скорби не надо, ибо сказано: "Егда душа от тела имать нуждею восхититися страшными аггелы - всех забывает сродников и знаемых...", значит, весь ты для него теперь ничего не значишь, хоть ты плачь, хоть смейся... А живой о живом пещись должен... Ты лучше плачь - это дело человеческое... очень облегчает сердце...
Но и эти речи ничего не задевали ни в голове, ни в сердце Фомы.
Он очнулся в день похорон благодаря настойчивости крестного, всё время усердно и своеобразно старавшегося возбудить его подавленную душу.
День похорон был облачен и хмур. В туче густой пыли за гробом Игната Гордеева черной массой текла огромная толпа народа; сверкало золото риз духовенства, глухой шум ее медленного движения сливался с торжественной музыкой хора архиерейских певчих. Фому толкали и сзади и с боков; он шел, ничего не видя, кроме седой головы отца, и заунывное пение отдавалось в груди его тоскливым эхом. А Маякин, идя рядом с ним, назойливо и неустанно шептал ему в уши:
- Гляди, сколько народу прет -тысячи!.. Сам губернатор пришел отца твоего проводить... городской голова... почти вся дума... а сзади тебя -обернись -ка! - Софья Павловна идет... Почтил город Игната...
Сначала Фома не вслушивался в шёпот крестного, но когда тот сказал ему о Медынской, он невольно оглянулся назад и увидал губернатора. Маленькая капелька чего-то приятного канула в душу его при виде этого важного человека в яркой ленте через плечо, в орденах на груди, и шагавшего за гробом с грустью на строгом лице.
- "Блажен путь, в онь же идеши днесь, душе..." - тихонько напевал Яков Тарасович, поводя носом, и снова шептал в ухо крестника: - Семьдесят пять тысяч рублей - такая сумма, что за нее можно столько же и провожатых потребовать... Слыхал ты, что Сонька-то в сорочины как раз закладку устраивает?
Фома вновь обернулся назад, и глаза его встретились с глазами Медынской. От ее ласкающего взгляда он глубоко вздохнул, и ему сразу стало легче, точно горячий луч света проник в его душу и что-то растаяло там. И тут же он сообразил, что не подобает ему вертеть головой из стороны в сторону.
В церкви душа Фомы напиталась торжественно мрачной поэзией литургии, и когда раздался трогательный призыв: "Приидите, последнее целование дадим", из груди его вырвалось такое громкое воющее рыдание, что толпа всколыхнулась от этого крика скорби.
Крикнув, он пошатнулся на ногах. Крестный тотчас же подхватил его под руки и стал толкать ко гробу, напевая довольно громко и с каким-то азартом:
- "Целу -у -йте бывшего вмале с на -ами" - целуй, Фома, целуй! "предается бо гро -обу, ка -аменем покрывается... во тьму вселя -ается, с мертвыми погребается..."
Фома прикоснулся губами ко лбу отца и с ужасом отпрянул от гроба.
- Тише! С ног было сшиб...- вполголоса заметил ему Маякин, и эти простые, спокойные слова поддержали Фому тверже, чем рука крестного.
- "Зряща мя безгласна и бездыханна предлежаща, восплачьте обо мне, братия и друзи..." - просил Игнат устами церкви. Но его сын уже не плакал: ужас возбудило в нем черное, вспухшее лицо отца, и этот ужас несколько отрезвил его душу, упоенную тоскливой музыкой плача церкви о грешном сыне ее. Его обступили знакомые, внушительно и ласково утешая; он слушал их и понимал, что все они его жалеют и он стал дорог всем. А крестный шептал в ухо ему:
- Замечай, как они к тебе ластятся... чуют коты сало...
Эти слова были неприятны Фоме, но были полезны ему тем, что заставляли его так или иначе внутренне откликаться на них.
На кладбище, при пении вечной памяти, он снова горько и громко зарыдал. Крестный тотчас же схватив его под руку и повел прочь от могилы, с сердцем говоря ему:
- Экой ты, брат, малодушный! Али мне его не жалко? Ведь я настоящую цену ему знал, а ты только сыном был. А вот не плачу я... Три десятка лет с лишком прожили мы душа в душу с ним... Сколько говорено, сколько думано... сколько горя вместе выпито!.. Молод ты - тебе ли горевать? Вся жизнь твоя впереди, и будешь ты всякой дружбой богат. А я стар... и вот единого друга схоронил и стал теперь как нищий... не нажить уж мне товарища для души!
Голос старика странно задребезжал и заскрипел. Его лицо перекосилось, губы растянулись в большую гримасу и дрожали, морщины съежились, и по ним из маленьких глаз текли слезы, мелкие и частые. Он был так трогательно жалок и не похож сам на себя, что Фома остановился, прижал его к себе с нежностью сильного и тревожно крикнул:
. - Не плачьте, папаша... Голубчик! Не плачьте...
- То-то вот! - слабо проговорил Маякин и, тяжело вздохнув, вдруг снова превратился в твердого и умного старика.
- Тебе распускать нюни нельзя...- таинственно заговорил он, садясь в коляску рядом с крестником. - Ты теперь - полководец на войне и должен своими солдатиками командовать храбро. А солдатики твои - рубли, и у тебя их бо -ольшая армия... Воюй, знай!
Фома, удивленный быстротой его превращения, слушал его слова, и почему-то они напомнили ему об ударах тех комьев земли, которыми люди бросали в могилу Игната, на гроб его.
- Говорил ли тебе отец-то, что я старик умный и что надо слушать меня?..
- Говорил.
- Ты и слушай!.. Ежели мой ум присовокупить к твоей молодой силе - хорошую победу можно одержать... Отец твой был крупный человек... да недалеко вперед смотрел и не умел меня слушаться... И в жизни он брал успех не умом, а сердцем больше... Ох, что-то из тебя выйдет... Ты переезжай ко мне, а то одному жутко будет в доме...
-- Тетя там...
- Тетя... она хворает... тоже недолгая она жилица на земле...
- Не говорите про это, - тихо попросил Фома.
- А я буду говорить. Смерти нечего бояться тебе, -ты не старуха на печи! Ты живи себе безбоязненно и делай то, к чему назначен. А человек назначен для устроения жизни на земле. Человек-капитал... он, как рубль, составляется из дрянных медных грошей да копеек. Из персти земной, сказано... А по мере того, как обращается он в жизни, впитывает в себя сальце да маслице, пот да слезы, образуются в нем душонка и умишко... И с того начинает он расти и вверх и вниз... то, глядишь, цена ему -пятак, то пятиалтынный, то сотня рублей... а бывает он и выше всяких цен... Пущен он в обращение и должен для жизни проценты принести. Жизнь всем нам цену знает, и раньше времени она ходу нашего не остановит... никто, брат, себе в убыток не действует, ежели он умный... Ты меня слушаешь?
- Слушаю..
- А что ты понимаешь?
- Всё...
- Врешь, чай? - усомнился Маякин.
- Но только - зачем умирать надо? - тихо спросил Фома.
Крестный с сожалением взглянул в лицо ему, почмокал губами и сказал:
- Вот этого умный человек никогда не спросит. Умный человек сам видит, что ежели река - так она течет куда-нибудь... а кабы она стояла, то было бы болото...
- Зря вы насмехаетесь...-угрюмо сказал Фома. - Море тоже вон никуда, не течет...
- Оно все реки принимает в себя... и бывают в нем сильные бури... Так же и житейское море от людей питается волнением... а смерть обновляет воды его... дабы не протухли... Как люди ни мрут, а их всё больше становится...
- Что из того? Отец-то умер...
- И ты умрешь...
- Так какое мне дело, что людей больше прибывает? - тоскливо усмехнулся Фома.
- Э -эхе -хе! - вздохнул Маякин. - И никому до этого дела нет... Вот и штаны твои, наверно, так же рассуждают: какое нам дело до того, что на свете всякой материи сколько угодно? Но ты их не слушаешь- износишь да и бросишь...
Фома укоризненно посмотрел на крестного и, -видя, что старик улыбается, удивился и с уважением спросил:
- Неужто вы, папаша, не боитесь смерти?
- Я, деточка, паче всего боюсь глупости, - со смиренной ядовитостью ответил Маякин.- Я так полагаю: даст тебе дурак меду -плюнь; даст мудрец ядупей!
А тебе скажу: слаба, брат, душа у ерша, коли у него щетинка дыбом не стоит...
Насмешливые слова старика обидели и озлили Фому. Он отвернулся в сторону и сказал:
- Не можете вы без вывертов без этих говорить...
- Не могу! - воскликнул Маякин, и глаза его тревожно заиграли. - Каждый говорит тем самым языком, какой имеет. Суров я кажусь? Так, что ли?
Фома молчал.
- Эх ты... Ты вот что знай -любит тот, кто учит... Твердо это знай... И насчет смерти не думай... Безумно живому человеку о смерти думать. "Екклезиаст" лучше всех о ней подумал, подумал и сказал, что даже псу живому лучше, чем мертвому льву...
Приехали домой. Вся улица перед домом была заставлена экипажами, и из раскрытых окон в воздух лился громкий говор. Как только Фома явился в зале, его схватили под руки и потащили к столу с закусками, убеждая его выпить и съесть чего-нибудь. В зале было шумно, как на базаре; было тесно и душно. Фома молча выпил одну рюмку водки, две, три... Вокруг него чавкали, чмокали губами, булькала водка, выливаемая из бутылки, звенели рюмки... Говорили о балыке и октаве солиста в архиерейском хоре, и снова о балыке, и о том, что городской голова тоже хотел сказать речь, но после архиерея не решился, боясь сказать хуже его. Кто-то с умилением рассказывал:
- Покойник так делал: отрежет ломтик семушки, поперчит его густенько, другим ломтиком прикроет да вслед за рюмкой и пошлет.
- По -оследуем его примеру! - гудел густой бас. Фома, нахмурившись, с обидой в сердце, смотрел на жирные губы и челюсти, жевавшие вкусные яства, ему хотелось закричать и выгнать вон всех этих людей, солидность которых еще недавно возбуждала в нем уважение к ним.
-А ты будь поласковее, поразговорчивее...-вполголоса сказал Маякин, появляясь около него.
- Чего они жрут здесь? В трактир пришли, что ли? - громко и со злобой сказал Фома.
- Чшш...-испуганно заметил Маякин и быстро оглянулся с любезной улыбкой на лице.
Но было поздно: его улыбка ничему не помогла. Слова Фомы услыхали, - шум и говор в зале стал уменьшаться, некоторые из гостей как-то торопливо засуетились, иные, обиженно нахмурившись, положили вилки и ножи и отошли от стола с закусками, многие искоса смотрели на Фому.
Он встречал эти взгляды, не опуская глаз, злой и молчаливый.
- За стол прошу! - кричал Маякин, мелькая в толпе людей, как искра в пепле. - Пожалуйте, садитесь! Сейчас блины дают.
Фома передернул плечами и пошел к дверям, громко сказав:
- Я обедать не буду...
Он слышал неприязненный гул сзади себя и вкрадчивый голос крестного, говоривший кому-то:
- С горя, - ведь Игнат ему отцом и матерью был!..
Фома пришел в сад на то место, где умер отец, и там сел. Чувство одиночества и тоска давили ему грудь. Он расстегнул ворот рубашки, чтобы облегчить дыхание себе, облокотился на стол и. сжав голову руками, неподвижно замер. Накрапывал мелкий дождик, листва яблони меланхолично шумела под ударами капель. Долго сидел он, не шевелясь и глядя, как на стол падают с яблони мелкие капли. От выпитой водки в голове его шумело, а сердце сосала обида на людей. Какие-то неопределенные мысли зарождались и исчезали в нем; перед ним мелькал голый череп крестного в венчике серебряных волос, с темным лицом, похожим на лики старинных икон. Это лицо с беззубым ртом и ехидной улыбкой, возбуждая у Фомы неприязнь и опасение, еще более усиливало в нем сознание одиночества. Потом вспомнились ему кроткие глаза Медынской, ее маленькая, стройная фигурка, а рядом с ней почему-то встала дородная, высокая и румяная Любовь Маякина со смеющимися глазами и толстой золотисто-русой косой. Воздух был полон унылых звуков... Серое небо точно плакало, и на деревьях дрожали холодные слезы. А в душе Фомы было сухо, темно; жуткое чувство сиротства наполняло ее... Но из этого чувства уже зарождался вопрос:
- Вспомянут! -уверенно сказал Фома.
- Было бы за что...
- А ночлежный-то дом?
Игнат взглянул на сына и засмеялся. .- Сказал Яков-то, успел! Ругал, чай, меня?
- Было немножко, -улыбнулся Фома.
- Ну, еще бы! Али я его не знаю?
- Он насчет этого так говорил, точно его деньги-то...
Игнат откинулся на спинку кресла и расхохотался еще сильнее.
- Ах старый ворон, а? Это ты верно... Для него что свои деньги, что мои всё едино ,- вот он и дрожит... Цель есть у него, лысого... Ну-ка скажи какая?
Фома подумал и сказал:
- Не знаю...
- Э! Соединить он деньги-то хочет...
- Как это?
- Да ну, догадайся!..
Фома посмотрел на отца и - догадался. Лицо его потемнело, он привстал с кресла, решительно сказав:
- Нет, я не хочу! Я на ней не женюсь!
- О? Что так? Девка здоровая, неглупая, одна у отца...
- А Тарас? Пропащий-то?
- Пропащий - пропал, о нем, стало быть, и речь вести не стоит... Есть духовная, и в ней сказано: "Все мое движимое и недвижимое - дочери моей Любови..." А насчет того, что сестра она тебе крестовая, -обладим...
- Всё равно, - твердо сказал Фома, - я на ней не женюсь!
- Ну, об этом рано говорить... Однако - что эта она как не по душе тебе?
- Не люблю этаких...
- Та -ак! Ах ты, скажите, пожалуйста! Какие же вам, сударь, больше по вкусу?..
- Которые попроще... Она там с гимназистами да с книжками... ученая стала!.. Смеяться будет надо мной...- взволнованно говорил Фома.
- Это, положим, верно, - бойка она - не в меру... Но это - пустое дело! Всякая ржавчина очищается, ежели руки приложить... А крестный твой - умный старик... Житье его было спокойное, сидячее, ну, он, сидя на одном-то месте, и думал обо всем... его, брат, стоит послушать, он во всяком житейском деле изнанку видит... Он у нас - ристократ - от матушки Екатерины! Много об себе понимает... И как род его искоренился в Тарасе, то он и решил -тебя на место Тараса поставить, чувствуешь?
- Нет, уж я сам себе место выберу, - упрямо сказал Фома.
- Глуп еще ты...- усмехнулся отец. Их разговор был прерван приездом тетки Анфисы...
- Фомущка! Приехал...- кричала она где-то за дверями. Фома встал и пошел навстречу ей, ласково улыбаясь...
...Вновь жизнь его потекла медленно и однообразно. Сохранив по отношению к сыну тон добродушно насмешливый и поощрительный, отец в общем стал относиться к нему строже, ставя ему на вид каждую мелочь и всё чаще напоминая, что он воспитывал его свободно, ни в чем не стеснял, никогда не бил.
- Другие отцы вашего брата поленьями бьют, а я пальцем тебя не тронул!
- Видно, не за что было, - спокойно заявил однажды Фома.
Игнат рассердился на сына за эти слова и тон.
- Поговори!- зарычал он. -Набрался храбрости под мягкой-то рукой... На всякое слово ответ находишь. Смотри - рука моя хоть и мягкая была, но еще так сжать может, что у тебя из пяток слезы брызнут!.. Скоро ты вырос - как гриб-поганка, чуть от земли поднялся, а уж воняешь...
- За что ты сердишься на меня? - недоуменно спросил Фома отца, когда тот был в добром настроении...
- А ты не можешь стерпеть, когда отец ворчит на тебя... в спор сейчас лезешь!..
- Да ведь обидно... Я хуже не стал... вижу я ведь, как вон другие в мои лета живут...
- Не отвалится у тебя голова, ежели я ругну тебя иной раз... А ругаюсь потому что вижу в тебе что-то не мое... Что оно -не знаю, а вижу-есть... И вредное оно тебе...
Эти слова отца заставили Фому глубоко задуматься. Он сам чувствовал в себе что-то особенное, отличавшее его от сверстников, но тоже не мог понять - что это такое? И подозрительно следил за собой...
Ему нравилось бывать на бирже, в шуме и говоре солидных людей, совершавших тысячные дела; ему льстило почтение, с которым здоровались, разговаривали с ним, Фомой Гордеевым, менее богатые промысловые люди. Он чувствовал себя счастливым и гордым, если порой ему удавалось распорядиться за свой страх чем-нибудь в отцовском деле и заслужить одобрительную усмешку отца. В нем было много честолюбивого стремления - казаться взрослым и деловым человеком, но жил он одиноко, как раньше, и не чувствовал стремления иметь друзей, хотя каждый день встречался со многими из детей купцов, сверстниками своими. Не раз они приглашали его покутить, но он грубовато и пренебрежительно отказывался от приглашений и даже посмеивался:
- Боюсь... Узнают отцы ваши про эти кутежи, да как бить вас станут, пожалуй, и мне от них попадет по шее...
Ему не нравилось в них то, что они кутят и развратничают тихонько от отцов, на деньги, украденные из отцовских касс или взятые под долгосрочные векселя и большие проценты. Они тоже не любили его за эту сдержанность, в которой чувствовали гордость, обидную им.
Он часто вспоминал Палагею, и сначала ему было тоскливо, когда образ ее вспыхивал в его воображении... Но время шло, стирало понемногу яркие краски с этой женщины, и незаметно для него место в мечтах его заняла маленькая, ангелоподобная Медынская. Она почти каждое воскресенье заезжала к Игнату с различными просьбами, в общем имевшими одну цель, -ускорить постройку ночлежного дома. В ее присутствии Фома чувствовал себя неуклюжим, огромным, тяжелым; это обижало его, и он густо краснел под ласковым взглядом больших глаз Софьи Павловны. Он замечал, что каждый раз, когда она смотрела на него, глаза ее темнели, а верхняя губа вздрагивала и чуть-чуть приподнималась кверху, обнажая крошечные белые зубы. Это всегда пугало его. Отец, подметив его взгляды на Медынскую, сказал ему:
- Ты не очень пяль глаза-то на эту рожицу. Она, смотри, -как березовый уголь: снаружи он бывает такой же вот скромный, гладкий, темненький, - кажись, совсем холодный, - а возьми в руку, - ожгет...
Медынская не возбуждала в юноше чувственного влечения, в ней не было ничего похожего на Палагею, и вообще она была непонятна ему. Он знал, что про нее рассказывают зазорно, но этому не верил. Однако он изменил отношение к ней, когда увидал ее в коляске сидящей рядом с толстым барином в серой шляпе и с длинными косичками волос на плечах. Лицо у него было, как пузырь, - красное, надутое; ни усов, ни бороды не было на нем, и весь этот человек был похож на переодетую женщину... Фоме сказали, что это ее муж... Тогда в нем вспыхнули темные и противоречивые чувства: ему захотелось обидеть архитектора, и в то же время он почувствовал зависть и уважение к нему. Медынская показалась менее красивой и более доступной; ему стало жаль ее, и все-таки он злорадно подумал:
"Противно ей, должно быть, когда он ее целует..."
И за всем этим он, порою, ощущал в себе какую-то бездонную, томительную пустоту, которой не заполняли ни впечатления истекшего дня, ни воспоминания о давних; и биржа, и дела, и думы о Медынской - всё поглощалось этой пустотой... Его тревожила она: в темной глубине ее он подозревал притаившееся существование какой-то враждебной ему силы, пока еще бесформенной, но уже осторожно и настойчиво стремившейся воплотиться...
А между тем Игнат, мало изменяясь по внешности, становился всё более беспокойным, ворчливым и всё чаще жаловался на недомоганье.
- Сон я потерял... бывало, дрыхну - хоть кожу с меня сдери, не услышу! А теперь ворочаюсь, ворочаюсь с бока на бок, едва под утро усну... Сердце бьется неровно, то как загнанное, часто так -тук -тук-тук... а то вдруг замрет, кажись, вот сейчас оторвется да и упадет куда-то, в недра самые... Помилуй мя, боже, по велицей милости твоей!..
И, .покаянно вздыхая, он поднимал к небу глаза, уже мутные, утратившие живой, умный блеск.
- Стережет меня смерть где-то поблизости, - говорил он угрюмо, но покорно.
И действительно -скоро она опрокинула на землю его большое, мощное тело.
Это случилось в августе, ранним утром. Фома крепко спал и вдруг почувствовал, что его трясут за плечо К хриплый голос гудит над его ухом:
- Вставай...
Он открыл глаза и увидал, что отец сидит на стуле у его кровати, однозвучно и глухо повторяя:
- Вставай, вставай!..
Только что взошло солнце, и свет его, лежавший на белой полотняной рубахе Игната, еще не утратил розовой окраски.
- Рано, - сказал Фома, потягиваясь.
- После выспишься...
Лениво кутаясь в одеяло, Фома спросил:
- Али надо что?
- Да встань ты, братец мой, пожалуйста! - воскликнул Игнат и обиженно добавил: -Стало быть, надо, коли бужу...
Всмотревшись в лицо отца, Фома увидал, что оно серо, устало.
- Нездоровится тебе? Доктора, что ли?
- Ну его! -махнул Игнат рукой. -Чай, я не молоденький... и без того знаю...
- Что?
- Да... уж знаю! -таинственно сказал старик и странно как-то оглядел комнату. Фома одевался, а отец его, опустив голову, медленно говорил:
- Дышать боюсь... Такая у меня мысль, что, если я вздохну теперь всей грудью, -сердце должно лопнуть... Сегодня воскресенье! После ранней-то обедни за попом пошли...
- Что ты эта, папаша! -усмехнулся Фома.
- Ничего я... Умывайся да иди в сад... велел я туда самовар подать... На утреннем-то холодке и попьем чаю... Очень мне чаю хочется, густого, горячего...
Старик тяжело поднялся со стула и, нетвердо ступая босыми ногами, согнувшись, ушел из комнаты. Фома посмотрел- вслед отцу, колющий холод страха сжал его сердце. Наскоро умывшись, он спешно пошел в сад...
Там под старой развесистой яблоней, в большом дубовом кресле сидел отец. Солнечный свет падал сквозь ветви дерева тонкими лентами на белую фигуру старика в ночном белье. В саду было так внушительно тихо, что даже шелест ветки, нечаянно задетой платьем Фомы, показался ему громким звуком, - он вздрогнул... На столе стоял самовар, мурлыкал, как сытый кот, и выбрасывал в воздух струю пара. В тишине и свежей зелени сада, накануне омытой обильным дождем, яркое пятно нахально сияющей шумной меди показалось Фоме ненужным, не подходящим ко времени, месту и чувству, которое родилось в нем при виде больного, согбенного старика, одетого в белое, одиноко сидящего под кровом темно-зеленой листвы, в которой скромно прятались румяные яблоки.
- Садись, - сказал Игнат...
- Послать бы за доктором-то...- нерешительно посоветовал сын, усаживаясь против него...
- Не надо... На воздухе-то отошло будто... А вот чаю хлебну, авось и еще легче будет...- говорил Игнат, наливая чай, и Фома видел, что чайник трясется в руке отца.
Молча подвинув к себе стакан, Фома наклонился над ним и с тяжестью в сердце слушал громкое, короткое дыхание отца...
Вдруг что-то стукнуло по столу так громко, что посуда задрожала.
Фома вздрогнул, вскинул голову и встретился с испуганным, почти безумным взглядом отца. Игнат смотрел на сына и хрипло шептал:
- Яблоко упало... пострели его горой! Ведь как из ружья грохнуло... а?
- Тебе коньяку бы в чай-то...-предложил Фома.
- И так ладно...
Замолчали... Стая чижей пронеслась над садом, рассыпав в воздухе задорно веселый щебет. И снова зрелую красоту сада обняло торжественное молчание. Ужас всё еще не исчезал из глаз Игната...
- Господи Иисусе Христе! -вполголоса .заговорил он, истово крестясь. -Н -да... вот он и наступил. - последний-то час жизни...
- Полно, папаша! - прошептал Фома.
- Чего полно?.. Вот попьем чаю, ты пошли за попом да за кумом...
- Я лучше сейчас...
- Сейчас к обедне ударят... попа нет... да и некуда торопиться, может, еще отойдет...
И он стал громко схлебывать чай с блюдца...
- Надо бы мне год, два еще пожить... Молод ты... очень боюсь я за тебя! Живи честно и твердо... Чужого не желай, свое береги крепко...
Ему трудно было говорить, он остановился и потер грудь рукой.
- На людей -не надейся... многого от них не жди... Мы все для того живем, чтобы взять, а не дать... О, господи! помилуй грешника!
Где-то вдали густой звук колокола упал в тишину утра. Игнат с сыном трижды перекрестились...
За первым криком меди раздался второй, третий, и скоро воздух наполнили звуки благовеста, доносившиеся со всех сторон, - плавные, мерные, громко зовущие...
- Вот и к обедне ударили, - сказал Игнат, вслушиваясь в гул меди...-Ты колокола по голосу знаешь?
- Нет, - отвечал Фома.
- Вот этот -слышишь? -басовый такой, это у Николы, Петра Митрича Вагина жертва... а этот, с хрипотой, это у Праскевы Пятницы...
Поющие волны звона колебали воздух, насыщенный ими, и таяли в ясной синеве неба. Фома задумчиво смотрел на лицо отца и видел, что тревога исчезает из глаз его, они оживляются...
Но вдруг лицо старика густо покраснело, глаза расширились и выкатились из орбит, рот удивленно раскрылся, а из горла вылетел странный, шипящий звук:
- Ф... ф... ахх...
Вслед за тем голова Игната откачнулась на плечо, а его грузное тело медленно поползло с кресла на землю, точно земля властно потянула его к себе. Несколько секунд Фома не двигался и молчал, со страхом и изумлением глядя на отца, но потом бросился к Игнату, приподнял его голову с земли и взглянул в лицо ему. Лицо было темное, неподвижное, и широко открытые глаза на нем не выражали ничего: ни боли, ни страха, ни радости... Фома оглянулся вокруг себя: как и раньше, в саду никого не было, а в воздухе всё плавал гулкий говор колоколов... Руки Фомы задрожали, он выпустил из них голову отца, и она тупо ударилась о землю... Темная, липкая кровь тонкой струёй полилась из открытого рта по синей щеке...
Фома ударил себя руками в грудь и, стоя на коленях пред трупом, дико и громко закричал... И весь трясся от ужаса и безумными глазами всё искал кого-то в зелени сада...
IV
Смерть отца ошеломила Фому и наполнила его странным ощущением: в душу ему влилась тишина, - тяжелая, неподвижная тишина, безответно поглощавшая все звуки жизни. Вокруг него суетились знакомые люди; являлись, исчезали, что-то говорили ему, - он отвечал им, но речи их не вызывали в нем никаких представлений, бесследно утопая в бездонной глубине мертвого молчания, наполнявшего душу его. Он не плакал, не тосковал и не думал ни о чем; угрюмый, бледный, нахмурив брови, он сосредоточенно вслушивался в эту тишину, которая вытеснила из него все чувства, опустошила его сердце и, как тисками, сжала мозг.
Похоронами распоряжался Маякин. Он спешно и бодро бегал по комнатам, твердо постукивая каблуками сапог, хозяйственно покрикивал на прислугу, хлопал крестника по плечу и утешал его:
- А ты, парень, чего окаменел? Отец был стар, ветх плотью... Всем нам смерть уготована, ее же не избегнешь... стало быть, не следует прежде времени мертветь... Ты его не воскресишь печалью, и ему твоей скорби не надо, ибо сказано: "Егда душа от тела имать нуждею восхититися страшными аггелы - всех забывает сродников и знаемых...", значит, весь ты для него теперь ничего не значишь, хоть ты плачь, хоть смейся... А живой о живом пещись должен... Ты лучше плачь - это дело человеческое... очень облегчает сердце...
Но и эти речи ничего не задевали ни в голове, ни в сердце Фомы.
Он очнулся в день похорон благодаря настойчивости крестного, всё время усердно и своеобразно старавшегося возбудить его подавленную душу.
День похорон был облачен и хмур. В туче густой пыли за гробом Игната Гордеева черной массой текла огромная толпа народа; сверкало золото риз духовенства, глухой шум ее медленного движения сливался с торжественной музыкой хора архиерейских певчих. Фому толкали и сзади и с боков; он шел, ничего не видя, кроме седой головы отца, и заунывное пение отдавалось в груди его тоскливым эхом. А Маякин, идя рядом с ним, назойливо и неустанно шептал ему в уши:
- Гляди, сколько народу прет -тысячи!.. Сам губернатор пришел отца твоего проводить... городской голова... почти вся дума... а сзади тебя -обернись -ка! - Софья Павловна идет... Почтил город Игната...
Сначала Фома не вслушивался в шёпот крестного, но когда тот сказал ему о Медынской, он невольно оглянулся назад и увидал губернатора. Маленькая капелька чего-то приятного канула в душу его при виде этого важного человека в яркой ленте через плечо, в орденах на груди, и шагавшего за гробом с грустью на строгом лице.
- "Блажен путь, в онь же идеши днесь, душе..." - тихонько напевал Яков Тарасович, поводя носом, и снова шептал в ухо крестника: - Семьдесят пять тысяч рублей - такая сумма, что за нее можно столько же и провожатых потребовать... Слыхал ты, что Сонька-то в сорочины как раз закладку устраивает?
Фома вновь обернулся назад, и глаза его встретились с глазами Медынской. От ее ласкающего взгляда он глубоко вздохнул, и ему сразу стало легче, точно горячий луч света проник в его душу и что-то растаяло там. И тут же он сообразил, что не подобает ему вертеть головой из стороны в сторону.
В церкви душа Фомы напиталась торжественно мрачной поэзией литургии, и когда раздался трогательный призыв: "Приидите, последнее целование дадим", из груди его вырвалось такое громкое воющее рыдание, что толпа всколыхнулась от этого крика скорби.
Крикнув, он пошатнулся на ногах. Крестный тотчас же подхватил его под руки и стал толкать ко гробу, напевая довольно громко и с каким-то азартом:
- "Целу -у -йте бывшего вмале с на -ами" - целуй, Фома, целуй! "предается бо гро -обу, ка -аменем покрывается... во тьму вселя -ается, с мертвыми погребается..."
Фома прикоснулся губами ко лбу отца и с ужасом отпрянул от гроба.
- Тише! С ног было сшиб...- вполголоса заметил ему Маякин, и эти простые, спокойные слова поддержали Фому тверже, чем рука крестного.
- "Зряща мя безгласна и бездыханна предлежаща, восплачьте обо мне, братия и друзи..." - просил Игнат устами церкви. Но его сын уже не плакал: ужас возбудило в нем черное, вспухшее лицо отца, и этот ужас несколько отрезвил его душу, упоенную тоскливой музыкой плача церкви о грешном сыне ее. Его обступили знакомые, внушительно и ласково утешая; он слушал их и понимал, что все они его жалеют и он стал дорог всем. А крестный шептал в ухо ему:
- Замечай, как они к тебе ластятся... чуют коты сало...
Эти слова были неприятны Фоме, но были полезны ему тем, что заставляли его так или иначе внутренне откликаться на них.
На кладбище, при пении вечной памяти, он снова горько и громко зарыдал. Крестный тотчас же схватив его под руку и повел прочь от могилы, с сердцем говоря ему:
- Экой ты, брат, малодушный! Али мне его не жалко? Ведь я настоящую цену ему знал, а ты только сыном был. А вот не плачу я... Три десятка лет с лишком прожили мы душа в душу с ним... Сколько говорено, сколько думано... сколько горя вместе выпито!.. Молод ты - тебе ли горевать? Вся жизнь твоя впереди, и будешь ты всякой дружбой богат. А я стар... и вот единого друга схоронил и стал теперь как нищий... не нажить уж мне товарища для души!
Голос старика странно задребезжал и заскрипел. Его лицо перекосилось, губы растянулись в большую гримасу и дрожали, морщины съежились, и по ним из маленьких глаз текли слезы, мелкие и частые. Он был так трогательно жалок и не похож сам на себя, что Фома остановился, прижал его к себе с нежностью сильного и тревожно крикнул:
. - Не плачьте, папаша... Голубчик! Не плачьте...
- То-то вот! - слабо проговорил Маякин и, тяжело вздохнув, вдруг снова превратился в твердого и умного старика.
- Тебе распускать нюни нельзя...- таинственно заговорил он, садясь в коляску рядом с крестником. - Ты теперь - полководец на войне и должен своими солдатиками командовать храбро. А солдатики твои - рубли, и у тебя их бо -ольшая армия... Воюй, знай!
Фома, удивленный быстротой его превращения, слушал его слова, и почему-то они напомнили ему об ударах тех комьев земли, которыми люди бросали в могилу Игната, на гроб его.
- Говорил ли тебе отец-то, что я старик умный и что надо слушать меня?..
- Говорил.
- Ты и слушай!.. Ежели мой ум присовокупить к твоей молодой силе - хорошую победу можно одержать... Отец твой был крупный человек... да недалеко вперед смотрел и не умел меня слушаться... И в жизни он брал успех не умом, а сердцем больше... Ох, что-то из тебя выйдет... Ты переезжай ко мне, а то одному жутко будет в доме...
-- Тетя там...
- Тетя... она хворает... тоже недолгая она жилица на земле...
- Не говорите про это, - тихо попросил Фома.
- А я буду говорить. Смерти нечего бояться тебе, -ты не старуха на печи! Ты живи себе безбоязненно и делай то, к чему назначен. А человек назначен для устроения жизни на земле. Человек-капитал... он, как рубль, составляется из дрянных медных грошей да копеек. Из персти земной, сказано... А по мере того, как обращается он в жизни, впитывает в себя сальце да маслице, пот да слезы, образуются в нем душонка и умишко... И с того начинает он расти и вверх и вниз... то, глядишь, цена ему -пятак, то пятиалтынный, то сотня рублей... а бывает он и выше всяких цен... Пущен он в обращение и должен для жизни проценты принести. Жизнь всем нам цену знает, и раньше времени она ходу нашего не остановит... никто, брат, себе в убыток не действует, ежели он умный... Ты меня слушаешь?
- Слушаю..
- А что ты понимаешь?
- Всё...
- Врешь, чай? - усомнился Маякин.
- Но только - зачем умирать надо? - тихо спросил Фома.
Крестный с сожалением взглянул в лицо ему, почмокал губами и сказал:
- Вот этого умный человек никогда не спросит. Умный человек сам видит, что ежели река - так она течет куда-нибудь... а кабы она стояла, то было бы болото...
- Зря вы насмехаетесь...-угрюмо сказал Фома. - Море тоже вон никуда, не течет...
- Оно все реки принимает в себя... и бывают в нем сильные бури... Так же и житейское море от людей питается волнением... а смерть обновляет воды его... дабы не протухли... Как люди ни мрут, а их всё больше становится...
- Что из того? Отец-то умер...
- И ты умрешь...
- Так какое мне дело, что людей больше прибывает? - тоскливо усмехнулся Фома.
- Э -эхе -хе! - вздохнул Маякин. - И никому до этого дела нет... Вот и штаны твои, наверно, так же рассуждают: какое нам дело до того, что на свете всякой материи сколько угодно? Но ты их не слушаешь- износишь да и бросишь...
Фома укоризненно посмотрел на крестного и, -видя, что старик улыбается, удивился и с уважением спросил:
- Неужто вы, папаша, не боитесь смерти?
- Я, деточка, паче всего боюсь глупости, - со смиренной ядовитостью ответил Маякин.- Я так полагаю: даст тебе дурак меду -плюнь; даст мудрец ядупей!
А тебе скажу: слаба, брат, душа у ерша, коли у него щетинка дыбом не стоит...
Насмешливые слова старика обидели и озлили Фому. Он отвернулся в сторону и сказал:
- Не можете вы без вывертов без этих говорить...
- Не могу! - воскликнул Маякин, и глаза его тревожно заиграли. - Каждый говорит тем самым языком, какой имеет. Суров я кажусь? Так, что ли?
Фома молчал.
- Эх ты... Ты вот что знай -любит тот, кто учит... Твердо это знай... И насчет смерти не думай... Безумно живому человеку о смерти думать. "Екклезиаст" лучше всех о ней подумал, подумал и сказал, что даже псу живому лучше, чем мертвому льву...
Приехали домой. Вся улица перед домом была заставлена экипажами, и из раскрытых окон в воздух лился громкий говор. Как только Фома явился в зале, его схватили под руки и потащили к столу с закусками, убеждая его выпить и съесть чего-нибудь. В зале было шумно, как на базаре; было тесно и душно. Фома молча выпил одну рюмку водки, две, три... Вокруг него чавкали, чмокали губами, булькала водка, выливаемая из бутылки, звенели рюмки... Говорили о балыке и октаве солиста в архиерейском хоре, и снова о балыке, и о том, что городской голова тоже хотел сказать речь, но после архиерея не решился, боясь сказать хуже его. Кто-то с умилением рассказывал:
- Покойник так делал: отрежет ломтик семушки, поперчит его густенько, другим ломтиком прикроет да вслед за рюмкой и пошлет.
- По -оследуем его примеру! - гудел густой бас. Фома, нахмурившись, с обидой в сердце, смотрел на жирные губы и челюсти, жевавшие вкусные яства, ему хотелось закричать и выгнать вон всех этих людей, солидность которых еще недавно возбуждала в нем уважение к ним.
-А ты будь поласковее, поразговорчивее...-вполголоса сказал Маякин, появляясь около него.
- Чего они жрут здесь? В трактир пришли, что ли? - громко и со злобой сказал Фома.
- Чшш...-испуганно заметил Маякин и быстро оглянулся с любезной улыбкой на лице.
Но было поздно: его улыбка ничему не помогла. Слова Фомы услыхали, - шум и говор в зале стал уменьшаться, некоторые из гостей как-то торопливо засуетились, иные, обиженно нахмурившись, положили вилки и ножи и отошли от стола с закусками, многие искоса смотрели на Фому.
Он встречал эти взгляды, не опуская глаз, злой и молчаливый.
- За стол прошу! - кричал Маякин, мелькая в толпе людей, как искра в пепле. - Пожалуйте, садитесь! Сейчас блины дают.
Фома передернул плечами и пошел к дверям, громко сказав:
- Я обедать не буду...
Он слышал неприязненный гул сзади себя и вкрадчивый голос крестного, говоривший кому-то:
- С горя, - ведь Игнат ему отцом и матерью был!..
Фома пришел в сад на то место, где умер отец, и там сел. Чувство одиночества и тоска давили ему грудь. Он расстегнул ворот рубашки, чтобы облегчить дыхание себе, облокотился на стол и. сжав голову руками, неподвижно замер. Накрапывал мелкий дождик, листва яблони меланхолично шумела под ударами капель. Долго сидел он, не шевелясь и глядя, как на стол падают с яблони мелкие капли. От выпитой водки в голове его шумело, а сердце сосала обида на людей. Какие-то неопределенные мысли зарождались и исчезали в нем; перед ним мелькал голый череп крестного в венчике серебряных волос, с темным лицом, похожим на лики старинных икон. Это лицо с беззубым ртом и ехидной улыбкой, возбуждая у Фомы неприязнь и опасение, еще более усиливало в нем сознание одиночества. Потом вспомнились ему кроткие глаза Медынской, ее маленькая, стройная фигурка, а рядом с ней почему-то встала дородная, высокая и румяная Любовь Маякина со смеющимися глазами и толстой золотисто-русой косой. Воздух был полон унылых звуков... Серое небо точно плакало, и на деревьях дрожали холодные слезы. А в душе Фомы было сухо, темно; жуткое чувство сиротства наполняло ее... Но из этого чувства уже зарождался вопрос: