5

   И снова они стали жить молча, далекие и близкие друг другу. Однажды среди недели, в праздник, Павел, уходя из дома, сказал матери:
   — В субботу у меня будут гости из города.
   — Из города? — повторила мать и — вдруг — всхлипнула.
   — Ну, о чем, мамаша? — недовольно воскликнул Павел. Она, утирая лицо фартуком, ответила вздыхая:
   — Не знаю, — так уж…
   — Боишься?
   — Боюсь! — созналась она.
   Он наклонился к ее лицу и сердито — точно его отец — проговорил:
   — От страха все мы и пропадаем! А те, кто командуют нами, пользуются нашим страхом и еще больше запугивают нас. Мать тоскливо взвыла:
   — Не сердись! Как мне не бояться! Всю жизнь в страхе жила, — вся душа обросла страхом! Негромко и мягче он сказал:
   — Ты прости меня, — иначе нельзя! И ушел.
   Три дня у нее дрожало сердце, замирая каждый раз, как она вспоминала, что в дом придут какие-то чужие люди, страшные. Это они указали сыну дорогу, по которой он идет…
   В субботу, вечером, Павел пришел с фабрики, умылся, переоделся и, снова уходя куда-то, сказал, не глядя на мать:
   — Придут, — скажи, что я сейчас ворочусь. И, пожалуйста, не бойся…
   Она бессильно опустилась на лавку. Сын хмуро взглянул на нее и предложил:
   — Может быть, ты… уйдешь куда-нибудь?
   Это ее обидело. Отрицательно качнув головой, она сказала:
   — Нет. Зачем же?
   Был конец ноября. Днем на мерзлую землю выпал сухой мелкий снег, и теперь было слышно, как он скрипит под ногами уходившего сына. К стеклам окна неподвижно прислонилась густая тьма, враждебно подстерегая что-то. Мать, упираясь руками в лавку, сидела и, глядя на дверь, ждала…
   Ей казалось, что во тьме со всех сторон к дому осторожно крадутся, согнувшись и оглядываясь по сторонам, люди, странно одетые, недобрые. Вот кто-то уже ходит вокруг дома, шарит руками по стене.
   Стал слышен свист. Он извивался в тишине тонкой струйкой, печальный и мелодичный, задумчиво плутал в пустыне тьмы, искал чего-то, приближался. И вдруг исчез под окном, точно воткнувшись в дерево стены.
   В сенях зашаркали чьи-то ноги, мать вздрогнула и, напряженно подняв брови, встала.
   Дверь отворили. Сначала в комнату всунулась голова в большой мохнатой шапке, потом, согнувшись, медленно пролезло длинное тело, выпрямилось, не торопясь подняло правую руку и, шумно вздохнув, густым, грудным голосом сказало:
   — Добрый вечер!
   Мать молча поклонилась.
   — А Павла дома нету?
   Человек медленно снял меховую куртку, поднял одну ногу, смахнул шапкой снег с сапога, потом то же сделал с другой ногой, бросил шапку в угол и, качаясь на длинных ногах, пошел в комнату. Подошел к стулу, осмотрел его, как бы убеждаясь в прочности, наконец сел и, прикрыв рот рукой, зевнул. Голова у него была правильно круглая и гладко острижена, бритые щеки и длинные усы концами вниз. Внимательно осмотрев комнату большими выпуклыми глазами серого цвета, он положил ногу на ногу и, качаясь на стуле, спросил:
   — Что ж, это ваша хата, или — нанимаете? Мать, сидя против него, ответила:
   — Нанимаем.
   — Неважная хата! — заметил он.
   — Паша скоро придет, вы подождите! — тихо попросила мать.
   — Да я уже и жду! — спокойно сказал длинный человек. Его спокойствие, мягкий голос и простота лица ободряли мать. Человек смотрел на нее открыто, доброжелательно, в глубине его прозрачных глаз играла веселая искра, а во всей фигуре, угловатой, сутулой, с длинными ногами, было что-то забавное и располагающее к нему. Одет он был в синюю рубашку и черные шаровары, сунутые в сапоги. Ей захотелось спросить его — кто он, откуда, давно ли знает ее сына, но вдруг он весь покачнулся и сам спросил ее:
   — Кто ж это лоб пробил вам, ненько?
   Спросил он ласково, с ясной улыбкой в глазах, но — женщину обидел этот вопрос. Она поджала губы и, помолчав, с холодной вежливостью осведомилась:
   — А вам какое дело до этого, батюшка мой? Он мотнулся к ней всем телом:
   — Да вы не серчайте, чего же! Я потому спросил, что у матери моей приемной тоже голова была пробита, совсем вот так, как ваша. Ей, видите, сожитель пробил, сапожник, колодкой. Она была прачка, а он сапожник. Она, — уже после того как приняла меня за сына, — нашла его где-то, пьяницу, на свое великое горе. Бил он ее, скажу вам! У меня со страху кожа лопалась…
   Мать почувствовала себя обезоруженной его откровенностью, и ей подумалось, что, пожалуй, Павел рассердится на нее за неласковый ответ этому чудаку. Виновато улыбаясь, она сказала:
   — Я не рассердилась, а уж очень вы сразу… спросили. Муженек это угостил меня, царство ему небесное! Вы не татарин будете?
   Человек дрыгнул ногами и так широко улыбнулся, что у него даже уши подвинулись к затылку. Потом он серьезно сказал:
   — Нет еще.
   — Говор у вас как будто не русский! — объяснила мать, улыбаясь, поняв его шутку.
   — Он — лучше русского! — весело кивнув головой, сказал гость. — Я хохол, из города Канева.
   — А давно здесь?
   — В городе жил около года, а теперь перешел к вам на фабрику, месяц тому назад. Здесь людей хороших нашел, — сына вашего и других. Здесь — поживу! — говорил он, дергая усы.
   Он ей нравился, и, повинуясь желанию заплатить ему чем-нибудь за его слова о сыне, она предложила:
   — Может, чайку выпьете?
   — Что же я один угощаться буду? — ответил он, подняв плечи. — Вот уже когда все соберутся, вы и почествуйте…
   Он напомнил ей об ее страхе.
   «Кабы все такие были!» — горячо пожелала она.
   Снова раздались шаги в сенях, дверь торопливо отворилась — мать снова встала. Но, к ее удивлению, в кухню вошла девушка небольшого роста, с простым лицом крестьянки и толстой косой светлых волос. Она тихо спросила:
   — Не опоздала я?
   — Да нет же! — ответил хохол, выглядывая из комнаты. — Пешком?
   — Конечно! Вы — мать Павла Михайловича? Здравствуйте! Меня зовут — Наташа…
   — А по батюшке? — спросила мать.
   — Васильевна. А вас?
   — Пелагея Ниловна.
   — Ну вот мы и знакомы…
   — Да! — сказала мать, легко вздохнув и с улыбкой рассматривая девушку.
   Хохол помогал ей раздеваться и спрашивал:
   — Холодно?
   — В поле — очень! Ветер…
   Голос у нее был сочный, ясный, рот маленький, пухлый, и вся она была круглая, свежая. Раздевшись, она крепко потерла румяные щеки маленькими, красными от холода руками и быстро прошла в комнату, звучно топая по полу каблуками ботинок.
   «Без галош ходит!» — мелькнуло в голове матери.
   — Да-а, — протянула девушка, вздрагивая. — Иззябла я… ух как!
   — А вот я вам сейчас самоварчик согрею! — заторопилась мать, уходя в кухню. — Сейчас…
   Ей показалось, что она давно знает эту девушку и любит ее хорошей, жалостливой любовью матери. Улыбаясь, она прислушивалась к разговору в комнате.
   — Вы что скучный, Находка? — спрашивала девушка.
   — А — так, — негромко ответил хохол. — У вдовы глаза хорошие, мне и подумалось, что, может, у матери моей такие же? Я, знаете, о матери часто думаю, и все мне кажется, что она жива.
   — Вы говорили — умерла?
   — То — приемная умерла. А я — о родной. Кажется мне, что она где-нибудь в Киеве милостыню собирает. И водку пьет. А пьяную ее полицейские по щекам бьют.
   «Ах ты, сердечный!» — подумала мать и вздохнула. Наташа заговорила что-то быстро, горячо и негромко. Снова
   раздался звучный голос хохла:
   — Э, вы еще молоды, товарищ, мало луку ели! Родить — трудно, научить человека добру еще труднее…
   «Ишь ты!» — внутренно воскликнула мать, и ей захотелось сказать хохлу что-то ласковое. Но дверь неторопливо отворилась, и вошел Николай Весовщиков, сын старого вора Данилы, известный всей слободе нелюдим. Он всегда угрюмо сторонился людей, и над ним издевались за это. Она удивленно спросила его:
   — Ты что, Николай?
   Он вытер широкой ладонью рябое скуластое лицо и, не здороваясь, глухо спросил:
   — Павел дома?
   — Нет.
   Он заглянул в комнату, пошел туда, говоря:
   — Здравствуйте, товарищи…
   «Этот?» — неприязненно подумала мать и очень удивилась, видя, что Наташа протягивает ему руку ласково и радостно.
   Потом пришли двое парней, почти еще мальчики. Одного из них мать знала,
   — это племянник старого фабричного рабочего Сизова — Федор, остролицый, с высоким лбом и курчавыми волосами. Другой, гладко причесанный и скромный, был незнаком ей, но тоже не страшен. Наконец явился Павел и с ним два молодых человека, она знала их, оба — фабричные. Сын ласково сказал ей:
   — Самовар поставила? Вот спасибо!
   — Может, водочки купить? — предложила она, не зная, как выразить ему свою благодарность за что-то, чего еще не понимала.
   — Нет, это лишнее! — отозвался Павел, дружелюбно улыбаясь ей.
   Ей вдруг подумалось, что сын нарочно преувеличил опасность собрания, чтобы подшутить над ней.
   — Вот это и есть — запрещенные люди? — тихонько спросила она.
   — Эти самые! — ответил Павел, проходя в комнату.
   — Эх ты!.. — проводила она его ласковым восклицанием, а про себя снисходительно подумала: «Дитя еще!»

6

   Самовар вскипел, мать внесла его в комнату. Гости сидели тесным кружком у стола, а Наташа, с книжкой в руках, поместилась в углу, под лампой.
   — Чтобы понять, отчего люди живут так плохо… — говорила Наташа.
   — И отчего они сами плохи, — вставил хохол.
   — …Нужно посмотреть, как они начали жить…
   — Посмотрите, милые, посмотрите! — пробормотала мать, заваривая чай. Все замолчали.
   — Вы что, мамаша? — спросил Павел, хмуря брови.
   — Я? — Она оглянулась и, видя, что все смотрят на нее, смущенно объяснила: — Я так, про себя, — поглядите, мол! Наташа засмеялась, и Павел усмехнулся, а хохол сказал:
   — Спасибо вам, ненько, за чай!
   — Не пили, а уж благодарите! — отозвалась она, и взглянув на сына, спросила: — Я ведь не помешаю? Ответила Наташа:
   — Как же вы, хозяйка, можете помешать гостям? И детски жалобно попросила:
   — Голубушка! Дайте мне скорее чаю! Вся трясусь, страшно ноги иззябли!
   — Сейчас, сейчас! — торопливо воскликнула мать. Выпив чашку чая, Наташа шумно вздохнула, забросила косу за плечо и начала читать книгу в желтой обложке, с картинками. Мать, стараясь не шуметь посудой, наливая чай, вслушивалась в плавную речь девушки. Звучный голос сливался с тонкой, задумчивой песней самовара, в комнате красивой лентой вился рассказ о диких людях, которые жили в пещерах и убивали камнями зверей. Это было похоже на сказку, и мать несколько раз взглянула на сына, желая его спросить — что же в этой истории запретного? Но скоро она утомилась следить за рассказом и стала рассматривать гостей, незаметно для сына и для них.
   Павел сидел рядом с Наташей, он был красивее всех. Наташа, низко наклонясь над книгой, часто поправляла сползавшие ей на виски волосы. Взмахивая головою и понизив голос, говорила что-то от себя, не глядя в книгу, ласково скользя глазами по лицам слушателей. Хохол навалился широкою грудью на угол стола, косил глазами, стараясь рассмотреть издерганные концы своих усов. Весовщиков сидел на стуле прямо, точно деревянный, упираясь ладонями в колена, и его рябое лицо без бровей, с тонкими губами, было неподвижно, как маска. Не мигая узкими глазами, он упорно смотрел на свое лицо, отраженное в блестящей меди самовара, и, казалось, не дышал. Маленький Федя, слушая чтение, беззвучно двигал губами, точно повторяя про себя слова книги, а его товарищ согнулся, поставив локти на колена, и, подпирая скулы ладонями, задумчиво улыбался. Один из парней, пришедших с Павлом, был рыжий, кудрявый, с веселыми зелеными глазами, ему, должно быть, хотелось что-то сказать, и он нетерпеливо двигался; другой, светловолосый, коротко остриженный, гладил себя ладонью по голове и смотрел в пол, лица его не было видно. В комнате было как-то особенно хорошо. Мать чувствовала это особенное, неведомое ей и, под журчание голоса Наташи, вспоминала шумные вечеринки своей молодости, грубые слова парней, от которых всегда пахло перегорелой водкой, их циничные шутки. Вспоминала, — и щемящее чувство жалости к себе тихо трогало ее сердце.
   Припомнилось сватовство покойника мужа. На одной из вечеринок он поймал ее в темных сенях и, прижав всем телом к стене, спросил глухо и сердито:
   — Замуж за меня пойдешь?
   Ей было больно и обидно, а он больно мял ее груди, сопел и дышал ей в лицо, горячо и влажно. Она попробовала вывернуться из его рук, рванулась в сторону.
   — Куда! — зарычал он. — Ты — отвечай, ну?
   Задыхаясь от стыда и обиды, она молчала.
   Кто-то открыл дверь в сени, он не спеша выпустил ее, сказав:
   — В воскресенье сваху пришлю…
   И прислал. Мать закрыла глаза, тяжело вздохнув.
   — Мне не то надо знать, как люди жили, а как надо жить! — раздался в комнате недовольный голос Весовщикова.
   — Вот именно! — поддержал его рыжий, вставая.
   — Не согласен! — крикнул Федя.
   Вспыхнул спор, засверкали слова, точно языки огня в костре. Мать не понимала, о чем кричат. Все лица загорелись румянцем возбуждения, но никто не злился, не говорил знакомых ей резких слов.
   «Барышни стесняются!» — решила она.
   Ей нравилось серьезное лицо Наташи, внимательно наблюдавшей за всеми, точно эти парни были детьми для нее.
   — Подождите, товарищи! — вдруг сказала она. И все они замолчали, глядя на нее.
   — Правы те, которые говорят — мы должны все знать. Нам нужно зажечь себя самих светом разума, чтобы темные люди видели нас, нам нужно на все ответить честно и верно. Нужно знать всю правду, всю ложь…
   Хохол слушал и качал головою в такт ее словам. Весовщиков, рыжий и приведенный Павлом фабричный стояли все трое тесной группой и почему-то не нравились матери.
   Когда Наташа замолчала, встал Павел и спокойно спросил:
   — Разве мы хотим быть только сытыми? Нет! — сам себе ответил он, твердо глядя в сторону троих. — Мы должны показать тем, кто сидит на наших шеях и закрывает нам глаза, что мы все видим, — мы не глупы, не звери, не только есть хотим, — мы хотим жить, как достойно людей! Мы должны показать врагам, что наша каторжная жизнь, которую они нам навязали, не мешает нам сравняться с ними в уме и даже встать выше их!..
   Мать слушала его, и в груди ее дрожала гордость — вот как он складно говорит!
   — Сытых немало, честных нет! — говорил хохол. — Мы должны построить мостик через болото этой гниючей жизни к будущему царству доброты сердечной, вот наше дело, товарищи!
   — Пришла пора драться, так некогда руки лечить! — глухо возразил Весовщиков.
   Было уже за полночь, когда они стали расходиться. Первыми ушли Весовщиков и рыжий, это снова не понравилось матери.
   «Ишь, заторопились!» — недружелюбно кланяясь им, подумала она.
   — Вы проводите меня, Находка? — спросила Наташа.
   — А как же! — ответил хохол.
   Когда Наташа одевалась в кухне, мать сказала ей:
   — Чулочки-то у вас тонки для такого времени! Уж вы позвольте, я вам шерстяные свяжу?
   — Спасибо, Пелагея Ниловна! Они кусаются, шерстяные! — ответила Наташа, смеясь.
   — А я вам такие, что не будут кусаться! — сказала Власова. Наташа смотрела на нее, немного прищурив глаза, и этот пристальный взгляд сконфузил мать.
   — Вы извините мою глупость, — я ведь от души! — тихо добавила она.
   — Славная вы какая! — тоже негромко отозвалась Наташа, быстро пожав ее руку.
   — Доброй ночи, ненько! — заглянув ей в глаза, сказал хохол, согнулся и вышел в сени вслед за Наташей.
   Мать посмотрела на сына — он стоял у двери в комнату и улыбался.
   — Ты что смеешься? — смущенно спросила она.
   — Так, — весело!
   — Конечно, я старая и глупая, но хорошее и я понимаю! — с легкой обидой заметила она.
   — Вот и славно! — отозвался он. — Вы бы ложились, пора!
   — Сейчас лягу!
   Она суетилась вокруг стола, убирая посуду, довольная, даже вспотев от приятного волнения, — она была рада, что все было так хорошо и мирно кончилось.
   — Хорошо ты придумал, Павлуша! — говорила она. — Хохол очень милый! И барышня, — ах, какая умница! Кто такая?
   — Учительница! — кратко ответил Павел, расхаживая по комнате.
   — То-то — бедная! Одета плохо, — ах, как плохо! Долго ли простудиться? Родители-то где у ней?..
   — В Москве! — сказал Павел и, остановясь против матери, серьезно, негромко заговорил:
   — Вот, смотри: ее отец — богатый, торгует железом, имеет несколько домов. За то, что она пошла этой дорогой, он — прогнал ее. Она воспитывалась в тепле, ее баловали всем, чего она хотела, а сейчас вот пойдет семь верст ночью, одна…
   Это поразило мать. Она стояла среда комнаты и, удивленно двигая бровями, молча смотрела на сына. Потом тихо спросила:
   — В город пойдет?
   — В город.
   — Ай-ай! И — не боится?
   — Вот — не боится! — усмехнулся Павел.
   — Да зачем? Ночевала бы здесь, — легла бы со мной!
   — Неудобно! Ее могут увидеть завтра утром здесь, а это не нужно нам.
   Мать, задумчиво взглянув в окно, тихо спросила:
   — Не понимаю я, Паша, что тут — опасного, запрещенного? Ведь ничего дурного нет, а?
   Она не была уверена в этом, ей хотелось услышать от сына утвердительный ответ. Он, спокойно глядя ей в глаза, твердо заявил:
   — Дурного — нет. А все-таки для всех нас впереди — тюрьма. Ты уж так и знай…
   У нее дрогнули руки. Упавшим голосом она проговорила:
   — А может быть, — бог даст, как-нибудь обойдется?..
   — Нет! — ласково сказал сын. — Я тебя обманывать не могу. Не обойдется!
   Он улыбнулся:
   — Ложись, устала ведь. Покойной ночи!
   Оставшись одна, она подошла к окну и встала перед ним, глядя на улицу. За окном было холодно и мутно. Играл ветер, сдувая снег с крыш маленьких сонных домов, бился о стены и что-то торопливо шептал, падал на землю и гнал вдоль улицы белые облака сухих снежинок…
   — Иисусе Христе, помилуй нас! — тихо прошептала мать. В сердце закипали слезы и, подобно ночной бабочке, слепо и жалобно трепетало ожидание горя, о котором так спокойно, уверенно говорил сын. Перед глазами ее встала плоская снежная равнина. Холодно и тонко посвистывая, носится, мечется ветер, белый, косматый. Посреди равнины одиноко идет, качаясь, небольшая, темная фигурка девушки. Ветер путается у нее в ногах, раздувает юбку, бросает ей в лицо колючие снежинки. Трудно идти, маленькие ноги вязнут в снегу. Холодно и боязно. Девушка наклонилась вперед и — точно былинка среди мутной равнины, в резвой игре осеннего ветра. Справа от нее, на болоте, темной стеной стоит лес, там уныло шумят тонкие голые березы и осины. Где-то далеко впереди тускло мелькают огни города…
   — Господи — помилуй! — прошептала мать, вздрогнув от страха…

7

   Дни скользили один за другим, как бусы четок, слагаясь в недели, месяцы. Каждую субботу к Павлу приходили товарищи, каждое собрание являлось ступенью длинной пологой лестницы, — она вела куда-то вдаль, медленно поднимая людей.
   Появлялись новые люди. В маленькой комнате Власовых становилось тесно и душно. Приходила Наташа, иззябшая, усталая, но всегда неисчерпаемо веселая и живая. Мать связала ей чулки и сама надела на маленькие ноги. Наташа сначала смеялась, а потом вдруг замолчала, задумалась и тихонько сказала:
   — У меня няня была, — тоже удивительно добрая! Как странно, Пелагея Ниловна, — рабочий народ живет такой трудной, такой обидной жизнью, а ведь у него больше сердца, больше доброты, чем у тех!
   И махнула рукой, указывая куда-то вдаль, очень далеко от нее.
   — Вот какая вы! — сказала Власова. — Родителей лишились и всего, — она не умела докончить своей мысли, вздохнула и замолчала, глядя в лицо Наташи, чувствуя к ней благодарность за что-то. Она сидела на полу перед ней, а девушка задумчиво улыбалась, наклонив голову.
   — Родителей лишилась? — повторила она. — Это — ничего! Отец у меня такой грубый, брат тоже. И — пьяница. Старшая сестра — несчастная… Вышла замуж за человека много старше ее. Очень богатый, скучный, жадный. Маму — жалко! Она у меня простая, как вы. Маленькая такая, точно мышка, так же быстро бегает и всех боится. Иногда — так хочется видеть ее…
   — Бедная вы моя! — грустно качая головой, сказала мать. Девушка быстро вскинула голову и протянула руку, как бы отталкивая что-то.
   — О нет! Я порой чувствую такую радость, такое счастье! У нее побледнело лицо и синие глаза ярко вспыхнули. Положив руки на плечи матери, она глубоким голосом сказала тихо и внушительно:
   — Если бы вы знали… если бы вы поняли, какое великое дело делаем мы!..
   Что-то близкое зависти коснулось сердца Власовой. Поднимаясь с пола, она грустно проговорила:
   — Стара уж я для этого, неграмотна…
   …Павел говорил все чаще, больше, все горячее спорил и — худел. Матери казалось, что когда он говорит с Наташей или смотрит на нее, — его строгие глаза блестят мягче, голос звучит ласковее и весь он становится проще.
   «Дай господи!» — думала она. И улыбалась.
   Всегда на собраниях, чуть только споры начинали принимать слишком горячий и бурный характер, вставая хохол и, раскачиваясь, точно язык колокола, говорил своим звучным, гудящим голосом что-то простое и доброе, отчего все становились спокойнее и серьезнее. Весовщиков постоянно угрюмо торопил всех куда-то, он и рыжий, которого звали Самойлов, первые начинали все споры. С ними соглашался круглоголовый, белобрысый, точно вымытый щелоком, Иван Букин. Яков Сомов, гладкий и чистый, говорил мало, тихим, серьезным голосом, он и большелобый Федя Мазин всегда стояли в спорах на стороне Павла и хохла.
   Иногда вместо Наташи являлся из города Николай Иванович, человек в очках, с маленькой светлой бородкой, уроженец какой-то дальней губернии, — он говорил особенным — на «о» — говорком. Он вообще весь был какой-то далекий. Рассказывал он о простых вещах — о семейной жизни, о детях, о торговле, о полиции, о ценах на хлеб и мясо — обо всем, чем люди живут изо дня в день. И во всем он открывал фальшь, путаницу, что-то глупое, порою смешное, всегда — явно невыгодное людям. Матери казалось, что он прибыл откуда-то издалека, из другого царства, там все живут честной и легкой жизнью, а здесь — все чужое ему, он не может привыкнуть к этой жизни, принять ее как необходимую, она не нравится ему и возбуждает в нем спокойное, упрямое желание перестроить все на свой лад. Лицо у него было желтоватое, вокруг глаз тонкие, лучистые морщинки, голос тихий, а руки всегда теплые. Здороваясь с Власовой, он обнимал всю ее руку крепкими пальцами, и после такого рукопожатия на душе становилось легче, спокойнее.
   Являлись и еще люди из города, чаще других — высокая стройная барышня с огромными глазами на худом, бледном лице. Ее звали Сашенька. В ее походке и движениях было что-то мужское, она сердито хмурила густые темные брови, а когда говорила — тонкие ноздри ее прямого носа вздрагивали.
   Сашенька первая сказала громко и резко:
   — Мы — социалисты…
   Когда мать услыхала это слово, она в молчаливом испуге уставилась в лицо барышни. Она слышала, что социалисты убили царя. Это было во дни ее молодости; тогда говорили, что помещики, желая отомстить царю за то, что он освободил крестьян, дали зарок не стричь себе волос до поры, пока они не убьют его, за это их и назвали социалистами. И теперь она не могла понять — почему же социалист сын ее и товарищи его?
   Когда все разошлись, она спросила Павла:
   — Павлуша, разве ты социалист?
   — Да! — сказал он, стоя перед нею, как всегда, прямо и твердо. — А что?
   Мать тяжело вздохнула и, опустив глаза, спросила:
   — Так ли, Павлуша? Ведь они — против царя, ведь они убили одного.
   Павел прошелся по комнате, погладил рукой щеку и, усмехнувшись, сказал:
   — Нам это не нужно!
   Он долго говорил ей что-то тихим, серьезным голосом. Она смотрела ему в лицо и думала: «Он не сделает ничего худого, он не может!»
   А потом страшное слово стало повторяться все чаще, острота его стерлась, и оно сделалось таким же привычным ее уху, как десятки других непонятных слов. Но Сашенька не нравилась ей, и, когда она являлась, мать чувствовала себя тревожно, неловко…
   Однажды она сказала хохлу, недовольно поджимая губы:
   — Что-то уж очень строга Сашенька! Все приказывает — вы и то должны, вы и это должны… Хохол громко засмеялся.
   — Верно взято! Вы, ненько, в глаз попали! Павел, а? И, подмигивая матери, сказал с усмешкой в глазах:
   — Дворянство! Павел сухо заметил:
   — Она хороший человек.
   — Это верно! — подтвердил хохол. — Только не понимает, что она — должна, а мы — хотим и можем!
   Они заспорили о чем-то непонятном.
   Мать заметила также, что Сашенька наиболее строго относится к Павлу, иногда она даже кричит на него. Павел, усмехаясь, молчал и смотрел в лицо девушки тем мягким взглядом, каким ранее он смотрел в лицо Наташи. Это тоже не нравилось матери.
   Иногда мать поражало настроение буйной радости, вдруг и дружно овладевавшее всеми. Обыкновенно это было в те вечера, когда они читали в газетах о рабочем народе за границей. Тогда глаза у всех блестели радостью, все становились странно, как-то по-детски счастливы, смеялись веселым, ясным смехом, ласково хлопали друг друга по плечам.
   — Молодцы товарищи немцы! — кричал кто-нибудь, точно опьяненный своим весельем.
   — Да здравствуют рабочие Италии! — кричали в другой раз. II, посылая эти крики куда-то вдаль, друзьям, которые не знали их и не могли понять их языка, они, казалось, были уверены, что люди, неведомые им, слышат и понимают их восторг.