Каждый раз, когда у Андрея собирались товарищи на чтение нового номера заграничной газеты или брошюры, приходил и Николай, садился в угол и молча слушал час, два. Кончив чтение, молодежь долго спорила, но Весовщиков не принимал участия в спорах. Он оставался дольше всех и один на один с Андреем ставил ему угрюмый вопрос:
   — А кто всех виноватее?
   — Виноват, видишь ли, тот, кто первый сказал — это мое! Человек этот номер несколько тысяч лет тому назад, и на него, сердиться не стоит! — шутя говорил хохол, но глаза его смотрели' беспокойно. :
   — А — богатые? А те, которые за них стоят?
   Хохол хватался за голову, дергал усы и долго говорил простыми словами о жизни и людях. Но у него всегда выходило так, как будто виноваты все люди вообще, и это не удовлетворяло Николая. Плотно сжав толстые губы, он отрицательно качал головой и, недоверчиво заявляя, что это не так, уходил недовольный и мрачный.
   Однажды он сказал:
   — Нет, виноватые должны быть, — они тут! Я тебе скажу — нам надо всю жизнь перепахать, как сорное поле, — без пощады!
   — Вот так однажды Исай-табелыцик про вас говорил! — вспомнила мать.
   — Исай? — спросил Весовщиков, помолчав.
   — Да. Злой человек! Подсматривает за всеми, выспрашивает, по нашей улице стал ходить, в окна к нам заглядывать…
   — Заглядывает? — повторил Николай.
   Мать уже лежала в постели и не видела его лица, но она поняла, что сказала что-то лишнее, потому что хохол торопливо и примирительно заговорил:
   — А пускай его ходит и заглядывает! Есть у него свободное время — он и гуляет…
   — Нет, погоди! — глухо сказал Николай. — Вот он, виноватый!
   — В чем? — быстро спросил хохол. — Что он глуп?
   Весовщиков, не ответив, ушел.
   Хохол медленно и устало шагал по комнате, тихо шаркая тонкими, паучьими ногами. Сапоги он снял, — всегда делая это, чтобы не стучать и не беспокоить Власову. Но она не спала и, когда Николай ушел, сказала тревожно:
   — Боюсь я его!
   — Да-а! — медленно протянул хохол. — Мальчик сердитый. Вы, ненько, про Исая с ним не говорите, этот Исай действительно шпионит.
   — Что мудреного! У него кум — жандарм! — заметила мать.
   — Пожалуй, поколотит его Николай! — с опасением продолжал хохол. — Вот видите, какие чувства воспитали господа командиры нашей жизни у нижних чинов? Когда такие люди, как Николай, почувствуют свою обиду и вырвутся из терпенья — что это будет? Небо кровью забрызгают, и земля в ней, как мыло, вспенится…
   — Страшно, Андрюша! — тихо воскликнула мать.
   — Не глотали бы мух, так не вырвало бы! — помолчав, сказал Андрей. — И все-таки, ненько, каждая капля их крови заранее омыта озерами народных слез…
   Он вдруг тихо засмеялся и добавил:
   — Справедливо, но — не утешает!

22

   Однажды в праздник мать пришла из лавки, отворила дверь и встала на пороге, вся вдруг облитая радостью, точно теплым, летним дождем, — в комнате звучал крепкий голос Павла.
   — Вот она! — крикнул хохол.
   Мать видела, как быстро обернулся Павел, и видела, что его лицо вспыхнуло чувством, обещавшим что-то большое для нее.
   — Вот и пришел… и дома! — забормотала она, растерявшись от неожиданности, и села.
   Он наклонился к ней бледный, в углах его глаз светло сверкали маленькие слезинки, губы вздрагивали. Секунду он молчал, мать смотрела на него тоже молча.
   Хохол, тихо насвистывая, прошел мимо них, опустив голову, и вышел на двор.
   — Спасибо, мама! — глубоким, низким голосом заговорил Павел, тиская ее руку вздрагивающими пальцами. — Спасибо, родная!
   Радостно потрясенная выражением лица и звуком голоса сына, она гладила его голову и, сдерживая биение сердца, тихонько говорила:
   — Христос с тобой! За что?..
   — За то, что помогаешь великому нашему делу, спасибо! — говорил он. — Когда человек может назвать мать свою и по духу родной — это редкое счастье!
   Она молча, жадно глотая его слова открытым сердцем, любовалась сыном, — он стоял перед нею такой светлый, близкий.
   — Я, мама, видел, — многое задевало тебя за душу, трудно тебе. Думал — никогда ты не помиришься с нами, не примешь наши мысли, как свои, а только молча будешь терпеть, как всю жизнь терпела. Это тяжело было!..
   — Андрюша очень много дал мне понять! — вставила она.
   — Он мне рассказывал про тебя! — смеясь, сказал Павел.
   — Егор тоже. Мы с ним земляки. Андрюша даже грамоте хотел учить…
   — А ты — сконфузилась и сама потихоньку стала учиться?
   — Уж он подглядел! — смущенно воскликнула она. И, обеспокоенная обилием радости, наполнявшей ее грудь, предложила Павлу: — Позвать бы его! Нарочно ушел, чтобы не мешать. У него — матери нет…
   — Андрей!.. — крикнул Павел, отворяя дверь в сени. — Ты где?
   — Здесь. Дрова колоть хочу.
   — Иди сюда!
   Он пришел не сразу, а войдя в кухню, хозяйственно заговорил:
   — Надо сказать Николаю, чтобы дров привез, — мало дров у нас. Видите, ненько, какой он, Павел? Вместо того чтобы наказывать, начальство только откармливает бунтарей…
   Мать засмеялась. У нее еще сладко замирало сердце, она была опьянена радостью, но уже что-то скупое и осторожное вызывало в ней желание видеть сына спокойным, таким, как всегда. Было слишком хорошо в душе, и она хотела, чтобы первая — великая — радость ее жизни сразу и навсегда сложилась в сердце такой живой и сильной, как пришла. И, опасаясь, как бы не убавилось счастья, она торопилась скорее прикрыть его, точно птицелов случайно пойманную им редкую птицу.
   — Давайте обедать! Ты, Паша, ведь не ел еще? — суетливо предложила она.
   — Нет. Я вчера узнал от надзирателя, что меня решили выпустить, и сегодня — не пилось, не елось…
   — Первого встретил я здесь старика Сизова, — рассказывал Павел. — Увидал он меня, перешел дорогу, здоровается. Я ему говорю: «Вы теперь осторожнее со мной, я человек опасный, нахожусь под надзором полиции».
   — «Ничего», — говорит. И знаешь, как он спросил о племяннике? «Что, говорит, Федор хорошо себя вел?» — «Что значит — хорошо себя вести в тюрьме?» — «Ну, говорит, лишнего чего не болтал ли против товарищей?» И когда я сказал, что Федя человек честный и умница, он погладил бороду и гордо так заявил: «Мы, Сизовы, в своей семье плохих людей не имеем!»
   — Он старик с мозгом! — сказал хохол, кивая головой. — Мы с ним часто разговариваем, — хороший мужик. Скоро Федю выпустят?
   — Всех выпустят, я думаю! У них ничего нет, кроме показаний Исая, а он что же мог сказать?
   Мать ходила взад и вперед и смотрела на сына, Андрей, слушая его рассказы, стоял у окна, заложив руки за спину. Павел расхаживал по комнате. У него отросла борода, мелкие кольца тонких, темных волос густо вились на щеках, смягчая смуглый цвет лица.
   — Садитесь! — предложила мать, подавая на стол горячее. За обедом Андрей рассказал о Рыбине. И, когда он кончил, Павел с сожалением воскликнул:
   — Будь я дома — я бы не отпустил его! Что он понес с собой? Большое чувство возмущения и путаницу в голове.
   — Ну, — сказал хохол усмехаясь, — когда человеку сорок пет да он сам долго боролся с медведями в своей душе — трудно его переделать…
   Завязался один из тех споров, когда люди начинали говорить словами, непонятными для матери. Кончили обедать, а все еще ожесточенно осыпали друг друга трескучим градом мудреных слов. Иногда говорили просто.
   — Мы должны идти нашей дорогой, ни на шаг не отступая в сторону! — твердо заявлял Павел.
   — И наткнуться в пути на несколько десятков миллионов людей, которые встретят нас, как врагов…
   Мать прислушивалась к спору и понимала, что Павел не любит крестьян, а хохол заступается за них, доказывая, что и мужиков добру учить надо. Она больше понимала Андрея, и он казался ей правым, но всякий раз, когда он говорил Павлу что-нибудь, она, насторожась и задерживая дыхание, ждала ответа сына, чтобы скорее узнать, — не обидел ли его хохол? Но они кричали друг на друга не обижаясь.
   Иногда мать спрашивала сына:
   — Так ли, Паша? Улыбаясь, он отвечал:
   — Так!
   — Вы, господин, — с ласковым ехидством говорил хохол, — сыто поели, да плохо жевали, у вас в горле кусок стоит. Прополощите горлышко!
   — Не дури! — посоветовал Павел.
   — Да я — как на панихиде!..
   Мать, тихо посмеиваясь, качала головой…

23

   Приближалась весна, таял снег, обнажая грязь и копоть, скрытую в его глубине. С каждым днем грязь настойчивее лезла в глаза, вся слободка казалась одетой в лохмотья, неумытой. Днем капало с крыш, устало и потно дымились серые стены домов, а к ночи везде смутно белели ледяные сосульки. Все чаще на небе являлось солнце. И нерешительно, тихо начинали журчать ручьи, сбегая к болоту.
   Готовились праздновать Первое мая.
   На фабрике и по слободке летали листки, объяснявшие значение этого праздника, и даже не задетая пропагандой молодежь говорила, читая их:
   — Это надо устроить!
   Весовщиков, угрюмо усмехаясь, восклицал:
   — Пора! Будет в прятки играть!
   Радовался Федя Мазин. Сильно похудевший, он стал похож па жаворонка в клетке нервным трепетом своих движений и речей. Его всегда сопровождал молчаливый, не по годам серьезный Яков Сомов, работавший теперь в городе. Самойлов, еще более порыжевший в тюрьме, Василий Гусев, Букин, Драгунов и еще некоторые доказывали необходимость идти с оружием, но Павел, хохол, Сомов и другие спорили с ними.
   Являлся Егор, всегда усталый, потный, задыхающийся, и шутил:
   — Работа по изменению существующего строя — великая работа, товарищи, но для того, чтобы она шла успешнее, я должен купить себе новые сапоги! — говорил он, указывая на свои рваные и мокрые ботинки. — Галоши у меня тоже неизлечимо разорвались, и каждый день я промачиваю себе ноги. Я не хочу переехать в недра земли ранее, чем мы отречемся от старого мира публично и явно, а потому, отклоняя предложение товарища Самойлова о вооруженной демонстрации, предлагаю вооружить меня крепкими сапогами, ибо глубоко убежден, что это полезнее для торжества социализма, чем даже очень большое мордобитие!..
   Таким же вычурным языком он рассказывал рабочим истории о том, как в разных странах народ пытался облегчить свою жизнь. Мать любила слушать его речи, и она вынесла из них странное впечатление — самыми хитрыми врагами народа, которые наиболее жестоко и часто обманывали его, были маленькие, пузатые, краснорожие человечки, бессовестные и жадные, хитрые и жестокие. Когда им жилось трудно под властью царей, они науськивали черный народ на царскую власть, а когда народ поднимался и вырывал эту власть из рук короля, человечки обманом забирали ее в свои руки и разгоняли народ по конурам, если же он спорил с ними — избивали его сотнями и тысячами.
   Однажды, собравшись с духом, она рассказала ему эту картину жизни, созданную его речами, и, смущенно смеясь, спросила:
   — Так ли, Егор Иваныч?
   Он хохотал, закатывая глазки, задыхался, растирал грудь руками.
   — Воистину так, мамаша! Вы схватили за рога быка истории. На этом желтеньком фоне есть некоторые орнаменты, то есть вышивки, но — они дела не меняют! Именно толстенькие человечки — главные греховодники и самые ядовитые насекомые, кусающие народ. Французы удачно называют их буржуа. Запомните, мамаша, — буржуа. Жуют они нас, жуют и высасывают…
   — Богатые, значит? — спросила мать.
   — Вот именно! В этом их несчастие. Если, видите вы, в пищу ребенка прибавлять понемногу меди, это задерживает рост его костей, и он будет карликом, а если отравлять человека золотом — душа у него становится маленькая, мертвенькая и серая, совсем как резиновый мяч ценою в пятачок…
   Однажды, говоря о Егоре, Павел сказал:
   — А знаешь, Андрей, всего больше те люди шутят, у которых сердце ноет…
   Хохол помолчал и, прищурив глаза, ответил:
   — Будь твоя правда, — вся Россия со смеху помирала бы…
   Появилась Наташа, она тоже сидела в тюрьме, где-то в другом городе, но это не изменило ее. Мать заметила, что при ней хохол становился веселее, сыпал шутками, задирал всех своим мягким ехидством, возбуждая у нее веселый смех. Но, когда она уходила, он начинал грустно насвистывать свои бесконечные песни и долго расхаживал по комнате, уныло шаркая ногами.
   Часто прибегала Саша, всегда нахмуренная, всегда торопливая и почему-то все более угловатая, резкая.
   Как-то, когда Павел вышел в сени провожать ее и не затворил дверь за собой, мать услыхала быстрый разговор:
   — Вы понесете знамя? — тихо спросила девушка.
   — Я.
   — Это решено?
   — Да. Это мое право.
   — Снова тюрьма?!
   Павел молчал.
   — Вы не могли бы… — начала она и остановилась.
   — Что? — спросил Павел.
   — Уступить другому…
   — Нет! — громко сказал он.
   — Подумайте, вы такой влиятельный, вас любят!.. Вы и Находка — первые здесь, — сколько можете вы сделать на свободе, — подумайте! А ведь за это вас сошлют — далеко, надолго!
   Матери показалось, что в голосе девушки звучат знакомые чувства — тоска и страх. И слова Саши стали падать на сердце ей, точно крупные капли ледяной воды.
   — Нет, я решил! — сказал Павел. — От этого я не откажусь ни за что.
   — Даже если я буду просить?..
   Павел вдруг заговорил быстро и как-то особенно строго:
   — Вы не должны так говорить, — что вы? Вы не должны!
   — Я человек! — тихонько сказала она.
   — Хороший человек! — тоже тихо, но как-то особенно, точно он задыхался, заговорил Павел. — Дорогой мне человек. И — поэтому… поэтому не надо так говорить…
   — Прощай! — сказала девушка.
   По стуку се каблуков мать поняла, что она пошла быстро, почти побежала. Павел ушел за ней во двор.
   Тяжелый, давящий испуг обнял грудь матери. Она не понимала, о чем говорилось, но чувствовала, что впереди ее ждет горе.
   «Что он хочет делать?» Павел возвратился вместе с Андреем; хохол говорил, качая головой:
   — Эх, Исайка, Исайка, — что с ним делать?
   — Надо посоветовать ему, чтобы он оставил свои затеи! — хмуро сказал Павел.
   — Паша, что ты хочешь делать? — спросила мать, опустив голову.
   — Когда? Сейчас?
   — Первого… Первого мая?
   — Ага! — воскликнул Павел, понизив голос. — Я понесу знамя наше, — пойду с ним впереди всех. За это меня, вероятно, снова посадят в тюрьму.
   Глазам матери стало горячо, и во рту у нее явилась неприятная сухость. Он взял ее руку, погладил.
   — Это нужно, пойми!
   — Я ничего не говорю! — сказала она, медленно подняв голову. И, когда глаза ее встретились с упрямым блеском его глаз, снова согнула шею.
   Он выпустил ее руку, вздохнул и заговорил с упреком:
   — Не горевать тебе, а радоваться надо бы. Когда будут матери, которые и на смерть пошлют своих детей с радостью?..
   — Гон, гоп! — заворчал хохол. — Поскакал наш пан, подоткнув кафтан!..
   — Разве я говорю что-нибудь? — повторила мать. — Я тебе не мешаю. А если жалко мне тебя, — это уж материнское!..
   Он отступил от нее, и она услыхала жесткие, острые слова:
   — Есть любовь, которая мешает человеку жить…
   Вздрогнув, боясь, что он скажет еще что-нибудь отталкивающее ее сердце, она быстро заговорила:
   — Не надо, Паша! Я понимаю, — иначе тебе нельзя, — для товарищей…
   — Нет! — сказал он. — Я это — для себя,
   В дверях встал Андрей — он был выше двери и теперь, стоя в ней, как в раме, странно подогнул колени, опираясь одним плечом о косяк, а другое, шею и голову выставив вперед.
   — Вы бы перестали балакать, господин! — сказал он, угрюмо остановив на лице Павла свои выпуклые глаза. Он был похож на ящерицу в щели камня.
   Матери хотелось плакать. Не желая, чтобы сын видел ее слезы, она вдруг забормотала:
   — Ай, батюшки, — забыла я…
   И вышла в сени. Там, ткнувшись головой в угол, она дала простор слезам своей обиды и плакала молча, беззвучно, слабея от слез так, как будто вместе с ними вытекала кровь из сердца ее.
   А сквозь неплотно закрытую дверь на нее ползли глухие звуки спора.
   — Ты что ж, — любуешься собой, мучая ее? — спрашивал хохол.
   — Ты не имеешь права так говорить! — крикнул Павел.
   — Хорош был бы я товарищ тебе, если бы молчал, видя твои глупые, козлиные прыжки! Ты зачем это сказал? Понимаешь?
   — Нужно всегда твердо говорить и да и нет!
   — Это ей?
   — Всем! Не хочу ни любви, ни дружбы, которая цепляется за ноги, удерживает…
   — Герой! Утри нос! Утри и — пойди, скажи все это Сашеньке. Это ей надо было сказать…
   — Я сказал!..
   — Так? Врешь! Ей ты говорил ласково, ей говорил — нежно, я не слыхал, а — знаю! А перед матерью распустил героизм… Пойми, козел, — героизм твой стоит грош!
   Власова начала быстро стирать слезы со своих щек. Она испугалась, что хохол обидит Павла, поспешно отворила дверь и, входя в кухню, дрожащая, полная горя и страха, громко заговорила:
   — У-у, холодно! А — весна…
   Бесцельно перекладывая в кухне с места на место разные вещи, стараясь заглушить пониженные голоса в комнате, она продолжала громче:
   — Все переменилось, — люди стали горячее, погода холоднее. Бывало, в это время тепло стоит, небо ясное, солнышко… В комнате замолчали. Она остановилась среди кухни, ожидая.
   — Слышал? — раздался тихий вопрос хохла. — Это надо понять, — черт! Тут — богаче, чем у тебя…
   — Чайку попьете? — вздрагивающим голосом спросила она. И, не ожидая ответа, чтобы скрыть эту дрожь, воскликнула:
   — Что это, как озябла я!
   К ней медленно вышел Павел. Он смотрел исподлобья, с улыбкой, виновато дрожавшей на его губах.
   — Прости меня, мать! — негромко сказал он. — Я еще мальчишка, — дурак…
   — Не тронь ты меня! — тоскливо крикнула она, прижимая его голову к своей груди. — Не говори ничего! Господь с тобой, — твоя жизнь — твое дело! Но — не задевай сердца! Разве может мать не жалеть? Не может… Всех жалко мне! Все вы — родные, все — достойные! И кто пожалеет вас, кроме меня?.. Ты идешь, за тобой — другие, все бросили, пошли… Паша!
   Билась в груди ее большая, горячая мысль, окрыляла сердце вдохновенным чувством тоскливой, страдальческой радости, но мать не находила слов и в муке своей немоты, взмахивая рукой, смотрела в лицо сына глазами, горевшими яркой и острой болью…
   — Ладно, мама! Прости, — вижу я! — бормотал он, опуская голову, и с улыбкой, мельком взглянув на нее, прибавил, отвернувшись, смущенный, но обрадованный:
   — Этого я не забуду, — честное слово! Она отстранила его от себя и, заглядывая в комнату, сказала Андрею просительно-ласково:
   — Андрюша! Вы не кричите на него! Вы, конечно, старше… Стоя спиной к ней и не двигаясь, хохол странно и смешно зарычал:
   — У-У-у! Буду орать на него! Да еще и бить буду!
   Она медленно шла к нему, протягивая руку, и говорила:
   — Милый вы мой человек…
   Хохол обернулся, наклонил голову, точно бык, и, стиснув за спиной руки, прошел мимо нее в кухню. Оттуда раздался его голос, сумрачно насмешливый:
   — Уйди, Павел, чтобы я тебе голову не откусил! Это я шучу, ненько, вы не верьте! Вот я поставлю самовар. Да! Угли же у нас… Сырые, ко всем чертям их!
   Он замолчал. Когда мать вышла в кухню, он сидел на полу, раздувая самовар. Не глядя на нее, хохол начал снова:
   — Вы не бойтесь, — я его не тропу! Я мягкий, как пареная репа! И я… эй, ты, герой, не слушай, — я его люблю! Но я — жилетку его не люблю! Он, видите, надел новую жилетку, и она ему очень нравится, вот он ходит, выпуча живот, и всех толкает: а посмотрите, какая у меня жилетка! Она хорошая — верно, но — зачем толкаться? И без того тесно.
   Павел, усмехнувшись, спросил:
   — Долго будешь ворчать? Дал мне одну трепку, — довольно бы!
   Сидя на полу, хохол вытянул ноги по обе стороны самовара — смотрел на него. Мать стояла у двери, ласково и грустно остановив глаза на круглом затылке Андрея и длинной согнутой шее его. Он откинул корпус назад, уперся руками в пол, взглянул на мать и сына немного покрасневшими глазами и, мигая, негромко сказал:
   — Хорошие вы человеки, — да! Павел наклонился, схватил его руку.
   — Не дергай! — глухо сказал хохол. — Так ты меня уронишь…
   — Что стесняетесь? — грустно сказала мать. — Поцеловались бы, обнялись бы крепко-крепко…
   — Хочешь? — спросил Павел.
   — Можно! — ответил хохол, поднимаясь. Крепко обнявшись, они на секунду замерли — два тела — одна душа, горячо горевшая чувством дружбы.
   По лицу матери текли слезы, уже легкие. Отирая их, она смущенно сказала:
   — Любит баба плакать, с горя плачет, с радости плачет!.. Хохол оттолкнул Павла мягким движением и, тоже вытирая глаза пальцами, заговорил:
   — Будет! Порезвились телята, пора в жареное! Ну, и чертовы же угли! Раздувал, раздувал — засорил себе глаза… Павел, опустив голову, сел к окну и тихо сказал:
   — Таких слез не стыдно…
   Мать подошла к нему, села рядом. Ее сердце тепло и мягко оделось бодрым чувством. Было грустно ей, но приятно и спокойно.
   — Я соберу посуду, — вы себе сидите, ненько! — сказал хохол, уходя с комнату. — Отдыхайте! Натолкали вам грудь…
   И в комнате раздался его певучий голос:
   — Славно почувствовали мы жизнь сейчас, — настоящую, человеческую жизнь!..
   — Да! — сказал Павел, взглянув на мать.
   — Все другое стало! — отозвалась она. — Горе другое, радость — другая…
   — Так и должно быть! — говорил хохол. — Потому что растет новое сердце, ненько моя милая, — новое сердце в жизни растет. Идет человек, освещает жизнь огнем разума и кричит, зовет: «Эй, вы! Люди всех стран, соединяйтесь в одну семью!» И по зову его вес сердца здоровыми своими кусками слагаются в огромное сердце, сильное, звучное, как серебряный колокол…
   Мать плотно сжимала губы, чтобы они не дрожали, и крепко закрыла глаза, чтобы не плакали они.
   Павел поднял руку, хотел что-то сказать, но мать взяла его за другую руку и, потянув ее вниз, прошептала:
   — Не мешай ему…
   — Знаете? — сказал хохол, стоя в двери. — Много горя впереди у людей, много еще крови выжмут из них, но все это, все юре и кровь моя, — малая цена за то, что уже есть в груди у пеня, в мозгу моем… Я уже богат, как звезда лучами, — я все снесу, все вытерплю, — потому что есть во мне радость, которой никто, ничто, никогда не убьет! В этой радости — сила!
   Пили чай, сидели за столом до полуночи, ведя задушевную беседу о жизни, о людях, о будущем. И, когда мысль была ясна ей, мать, вздохнув, брала из прошлого своего что-нибудь, всегда тяжелое и грубое, и этим камнем из своего сердца подкрепляла мысль.
   В теплом потоке беседы страх ее растаял, теперь она чувствовала себя так, как в тот день, когда отец ее сурово сказал ей:
   — Нечего рожу кривить! Нашелся дурак, берет тебя замуж — иди! Все девки замуж выходят, все бабы детей родят, всем родителям дети — горе! Ты что — не человек?
   После этих слов она увидела перед собой неизбежную тропу, которая безответно тянулась вокруг пустого, темного места. И неизбежность идти этой тропой наполнила ее грудь слепым покоем. Так и теперь. Но, чувствуя приход нового горя, она внутри себя говорила кому-то:
   «Нате, возьмите!» Это облегчало тихую боль ее сердца, которая, вздрагивая, пела в груди ее, как тугая струна.
   И в глубине ее души, взволнованной печалью ожидания, не сильно, но не угасая, теплилась надежда, что всего у нее не возьмут, не вырвут! Что-то останется…

24

   Рано утром, едва только Павел и Андрей ушли, в окно тревожно постучала Корсунова и торопливо крикнула:
   — Исая убили! Идем смотреть… :
   Мать вздрогнула, в уме ее искрой мелькнуло имя убийцы.,
   — Кто? — коротко спросила она, накидывая на плечи шаль.
   — Он не сидит там, над Исаем-то, кокнул да и ушел! — ответила Марья.
   На улице она сказала:
   — Теперь опять начнут рыться, виноватого искать. Хорошо, что твои ночью дома были, — я этому свидетельница. После полночи мимо шла, в окно к вам заглянула, все вы за столом сидели…
   — Что ты, Марья? Разве на них можно подумать? — испуганно воскликнула мать.
   — А кто его убил? Уж наверно, ваши! — убежденно сказала Корсунова. — Известно всем, что выслеживал он их…
   Мать остановилась, задыхаясь, приложила руку к груди.
   — Да ты что? Ты не бойся! Поделом вору и мука! Идем скорее, а то увезут его!..
   Мать пошатывала тяжелая мысль о Весовщикове.
   «Вот, дошел!» — тупо думала она.
   Недалеко от стен фабрики, на месте недавно сгоревшего дома, растаптывая ногами угли и вздымая пепел, стояла толпа народа и гудела, точно рой шмелей. Было много женщин, еще больше детей, лавочники, половые из трактира, полицейские и жандарм Петлин, высокий старик с пушистой серебряной бородой, с медалями на груди.
   Исай полулежал на земле, прислонясь спиной к обгорелым бревнам и свесив обнаженную голову на правое плечо. Правая рука была засунута в карман брюк, а пальцами левой он вцепился в рыхлую землю.
   Мать взглянула в лицо ему — один глаз Исая тускло смотрел в шапку, лежавшую между устало раскинутых ног, рот был изумленно полуоткрыт, его рыжая бородка торчала вбок. Худое тело с острой головой и костлявым лицом в веснушках стало еще меньше, сжатое смертью. Мать перекрестилась, вздохнув. Живой, он был противен ей, теперь будил тихую жалость.
   — Крови нет! — заметил кто-то вполголоса. — Видно, кулаком стукнули…
   Злой голос громко произнес:
   — Заткнули рот ябеднику…
   Жандарм встрепенулся и, раздвигая руками женщин, угрожающе спросил:
   — Это кто рассуждает, а?
   Люди рассыпались под его толчками. Некоторые быстро побежали прочь. Кто-то засмеялся злорадным смехом. Мать пошла домой.