— До свиданья, Андрей, до свиданья, Николай! — тепло и тихо говорил Павел, пожимая товарищам руки.
   — Вот именно — до свиданья! — усмехаясь, повторил офицер. Весовщиков тяжело сопел. Его толстая шея налилась кровью, глаза сверкали жесткой злобой. Хохол блестел улыбками, кивал головой и что-то говорил матери, она крестила его и тоже говорила:
   — Бог видит правых…
   Наконец толпа людей в серых шинелях вывалилась в сени и, прозвенев шпорами, исчезла. Последним вышел Рыбин, он окинул Павла внимательным взглядом темных глаз, задумчиво сказал:
   — Н-ну, прощайте!
   И, покашливая в бороду, неторопливо вышел в сени.
   Заложив руки за спину, Павел медленно ходил по комнате, перешагивая через книги и белье, валявшееся па полу, говорил угрюмо:
   — Видишь, — как это делается?..
   Недоуменно рассматривая развороченную комнату, мать тоскливо прошептала:
   — Зачем Николай грубил ему?..
   — Испугался, должно быть, — тихо сказал Павел.
   — Пришли, схватили, увели, — бормотала мать, разводя руками.
   Сын остался дона, сердце ее стало биться спокойнее, а мысль стояла неподвижно перед фактом и не могла обнять его.
   — Насмехается этот желтый, грозит…
   — Хорошо, мать! — вдруг решительно сказал Павел. — Давай, уберем все это…
   Он сказал ей «мать» и «ты», как говорил только тогда, когда вставал ближе к ней. Она подвинулась к нему, заглянула в его лицо и тихонько спросила:
   — Обидели тебя?
   — Да! — ответил он. — Это тяжело! Лучше бы с ними… Ей показалось, что у него на глазах слезы, и, желая утешить, смутно чувствуя его боль, она, вздохнув, сказала:
   — Погоди, возьмут и тебя!..
   — Возьмут! — отозвался он. Помолчав, мать грустно заметила:
   — Экий ты, Паша, суровый! Хоть бы ты когда-нибудь утешил меня! А то — я скажу страшно, а ты еще страшнее. Он взглянул на нее, подошел и тихо проговорил:
   — Не умею я, мама! Надо тебе привыкнуть к этому. Она вздохнула и, помолчав, заговорила, сдерживая дрожь страха:
   — А может, они пытают людей? Рвут тело, ломают косточки? Как подумаю я об этом, Паша, милый, страшно!..
   — Они душу ломают… Это больнее — когда душу грязными руками…

11

   На другой день стало известно, что арестованы Букин, Самойлов, Сомов и еще пятеро. Вечером забегал Федя Мазин — у него тоже был обыск, и, довольный этим, он чувствовал себя героем.
   — Боялся, Федя? — спросила мать.
   Он побледнел, лицо его заострилось, ноздри дрогнули.
   — Боялся, что ударит офицер! Он — чернобородый, толстый, пальцы у него в шерсти, а на носу — черные очки, точно — безглазый. Кричал, топал ногами! В тюрьме сгною, говорит! А меня никогда не били, ни отец, ни мать, я — один сын, они меня любили.
   Он закрыл на миг глаза, сжал губы, быстрым жестом обеих рук взбил волосы на голове и, глядя на Павла покрасневшими глазами, сказал:
   — Если меня когда-нибудь ударят, я весь, как нож, воткнусь в человека, — зубами буду грызть, — пусть уж сразу добьют!
   — Тонкий ты, худенький! — воскликнула мать. — Куда тебе драться?
   — Буду! — тихо ответил Федя. Когда он ушел, мать сказала Павлу:
   — Этот раньше всех сломится!.. Павел промолчал.
   Через несколько минут дверь в кухню медленно отворилась, вошел Рыбин.
   — Здравствуйте! — усмехаясь, молвил он. — Вот — опять я. Вчера привели, а сегодня — сам пришел! — Он сильно потряс руку Павла, взял мать за плечо и спросил:
   — Чаем напоишь?
   Павел молча рассматривал его смуглое широкое лицо в густой черной бороде и темные глаза. В спокойном взгляде светилось что-то значительное.
   Мать ушла в кухню ставить самовар. Рыбин сел, погладил бороду и, положив локти на стол, окинул Павла темным взглядом.
   — Так вот! — сказал он, как бы продолжая прорванный разговор. — Мне с тобой надо поговорить открыто. Я тебя долго оглядывал. Живем мы почти рядом; вижу — народу к тебе ходит много, а пьянства и безобразия нет. Это первое. Если люди не безобразят, они сразу заметны — что такое? Вот. Я сам глаза людям намял тем, что живу в стороне.
   Речь его лилась тяжело, но свободно, он гладил бороду черной рукою и пристально смотрел в лицо Павла.
   — Заговорили про тебя. Мои хозяева зовут еретиком — в церковь ты не ходишь. Я тоже не хожу. Потом явились листки эти. Это ты их придумал?
   — Я! — ответил Павел.
   — Уж и ты! — тревожно воскликнула мать, выглядывая из кухни. — Не один ты!
   Павел усмехнулся. Рыбин тоже.
   — Так! — сказал он.
   Мать громко потянула носом воздух и ушла, немного обиженная тем, что они не обратили внимания на ее слова.
   — Листки — это хорошо придумано. Они народ беспокоят. Девятнадцать было?
   — Да! — ответил Павел.
   — Значит, — все я читал! Так. Есть в них непонятное, есть лишнее, — ну, когда человек много говорит, ему слов с десяток и зря сказать приходится…
   Рыбин улыбнулся, — зубы у него были белые и крепкие.
   — Потом — обыск. Это меня расположило больше всего. И ты, и хохол, и Николаи — все вы обнаружились…
   Не находя нужного слова, он замолчал, взглянул в окно, постукал пальцами по столу:
   — Обнаружили решение ваше. Дескать, ты, ваше благородие, делай свое дело, а мы будем делать — свое. Хохол тоже хороший парень. Иной раз слушаю я, как он на фабрике говорит, и думаю — этого не сомнешь, его только смерть одолеет. Жилистый человек! Ты мне, Павел, веришь?
   — Верю! — сказал Павел, кивнув головой.
   — Вот. Гляди — мне сорок лет, я вдвое старше тебя, в двадцать раз больше видел. В солдатах три года с лишком шагал, женат был два раза, одна померла, другую бросил. На Кавказе был, духоборцев знаю. Они, брат, жизнь не одолеют, нет!
   Мать жадно слушала его крепкую речь; было приятно видеть, что к сыну пришел пожилой человек и говорит с ним, точно исповедуется. Но ей казалось, что Павел ведет себя слишком сухо с гостем, и, чтобы смягчить его отношение, она спросила Рыбина:
   — Может, поесть хочешь, Михайло Иванович?
   — Спасибо, мать! Я поужинал. Так вот, Павел, ты, значит, думаешь, что жизнь идет незаконно?
   Павел встал и начал ходить по комнате, заложив руки за спину.
   — Она верно идет! — говорил он. — Вот она привела вас ко мне с открытой душой. Нас, которые всю жизнь работают, она соединяет понемногу; будет время — соединит всех! Несправедливо, тяжело построена она для нас, но сама же и открывает нам глаза на свой горький смысл, сама указывает человеку, как ускорить ее ход.
   — Верно! — прервал его Рыбин. — Человека надо обновить. Если опаршивеет — своди его в баню, — вымой, надень чистую одежду — выздоровеет! Так! А как же изнутри очистить человека? Вот!
   Павел заговорил горячо и резко о начальстве, о фабрике, о том, как за границей рабочие отстаивают свои права. Рыбин порой ударял пальцем по столу, как бы ставя точку. Не однажды он восклицал:
   — Так!
   И раз, засмеявшись, тихо сказал:
   — Э-эх, молод ты! Мало знаешь людей!
   Тогда Павел, остановясь против него, серьезно заметил:
   — Не будем говорить о старости и о молодости! Посмотрим лучше, чьи мысли вернее.
   — Значит, по-твоему, и богом обманули нас? Так. Я тоже думаю, что религия наша — фальшивая.
   Тут вмешалась мать. Когда сын говорил о боге и обо всем, что она связывала с своей верой в него, что было дорого и свято для нее, она всегда искала встретить его глаза; ей хотелось молча попросить сына, чтобы он не царапал ей сердце острыми и резкими словами неверия. Но за неверием его ей чувствовалась вера, и это успокаивало ее.
   «Где мне понять мысли его?» — думала она.
   Ей казалось, что Рыбину, пожилому человеку, тоже неприятно и обидно слушать речи Павла. Но, когда Рыбин спокойно поставил Павлу свой вопрос, она не стерпела и кратко, но настойчиво сказала:
   — Насчет господа — вы бы поосторожнее! Вы — как хотите! — Переведя дыхание, она с силой, еще большей, продолжала: — А мне, старухе, опереться будет не на что в тоске моей, если вы господа бога у меня отнимете!
   Глаза ее налились слезами. Она мыла посуду, и пальцы у нее дрожали.
   — Вы нас не поняли, мамаша! — тихо и ласково сказал Павел.
   — Ты прости, мать! — медленно и густо прибавил Рыбин и, усмехаясь, посмотрел на Павла. — Забыл я, что стара ты для того, чтобы тебе бородавки срезывать…
   — Я говорил, — продолжал Павел, — не о том добром и милостивом боге, в которого вы веруете, а о том, которым попы грозят нам, как палкой, — о боге, именем которого хотят заставить всех людей подчиниться злой воле немногих…
   — Вот так, да! — воскликнул Рыбин, стукнув пальцами по столу. — Они и бога подменили нам, они все, что у них в руках, против нас направляют! Ты помни, мать, бог создал человека по образу и подобию своему, — значит, он подобен человеку, если человек ему подобен! А мы — не богу подобны, но диким зверям. В церкви нам пугало показывают… Переменить бога надо, мать, очистить его! В ложь и в клевету одели его, исказили лицо ему, чтобы души нам убить!..
   Он говорил тихо, но каждое слово его речи падало на голову матери тяжелым, оглушающим ударом. И его лицо, в черной раме бороды, большое, траурное, пугало ее. Темный блеск глаз был невыносим, он будил ноющий страх в сердце.
   — Нет, я лучше уйду! — сказала она, отрицательно качая головой. — Слушать это — нет моих сил!
   И быстро ушла в кухню, сопровождаемая словами Рыбина:
   — Вот, Павел! Не в голове, а в сердце — начало! Это есть такое место в душе человеческой, на котором ничего другого не вырастет…
   — Только разум освободит человека! — твердо сказал Павел.
   — Разум силы не дает! — возражал Рыбин громко и настойчиво. — Сердце дает силу, — а не голова, вот!
   Мать разделась и легла в постель, не молясь. Ей было холодно, неприятно. И Рыбин, который показался ей сначала таким солидным, умным, теперь возбуждал у нее чувство вражды.
   «Еретик! Смутьян! — думала она, слушая его голос. — Тоже, — пришел, — понадобилось!»
   А он говорил уверенно и спокойно:
   — Свято место не должно быть пусто. Там, где бог живет, — место наболевшее. Ежели выпадает он из души, — рана будет в ней — вот! Надо, Павел, веру новую придумать… надо сотворить бога — друга людям!
   — Вот — был Христос! — воскликнул Павел.
   — Христос был не тверд духом. Пронеси, говорит, мимо меня чашу. Кесаря признавал. Бог не может признавать власти человеческой над людьми, он — вся власть! Он душу свою не делит: это — божеское, это — человеческое… А он — торговлю признавал, брак признавал. И смоковницу проклял неправильно, — разве по своей воле не родила она? Душа тоже не по своей воле добром неплодна, — сам ли я посеял злобу в ней? Вот!
   В комнате непрерывно звучали два голоса, обнимаясь и борясь друг с другом в возбужденной игре. Шагал Павел, скрипел пол под его ногами. Когда он говорил, все звуки тонули в его речи, а когда спокойно и медленно лился тяжелый голос Рыбина, — был слышен стук маятника и тихий треск мороза, щупавшего стены дома острыми когтями.
   — Скажу тебе по-своему, по-кочегарски: бог — подобен огню. Так! Живет он в сердце. Сказано: бог — слово, а слово — дух…
   — Разум! — настойчиво сказал Павел.
   — Так! Значит — бог в сердце и в разуме, а — не в церкви! Церковь — могила бога.
   Мать заснула и не слышала, когда ушел Рыбин. Но он стал приходить часто, и если у Павла был кто-либо из товарищей, Рыбин садился в угол и молчал, лишь изредка говоря:
   — Вот. Так!
   А однажды, глядя на всех из угла темным взглядом, он угрюмо сказал:
   — Надо говорить о том, что есть, а что будет — нам неизвестно, — вот! Когда народ освободится, он сам увидит, как лучше. Довольно много ему в голову вколачивали, чего он не желал совсем, — будет! Пусть сам сообразит. Может, он захочет все отвергнуть, — всю жизнь и все науки, может, он увидит, что все противу него направлено, — как, примерно, бог церковный. Вы только передайте ему все книги в руки, а уж он сам ответит, — вот!
   Но если Павел был один, они тотчас же вступали в бесконечный, но всегда спокойный спор, и мать, тревожно слушая их речи, следила за ними, стараясь понять — что говорят они? Порою ей казалось, что широкоплечий, чернобородый мужик и ее сын, стройный, крепкий, — оба ослепли. Они тычутся из стороны в сторону в поисках выхода, хватаются за все сильными, но слепыми руками, трясут, передвигают с места на место, роняют на пол и давят упавшее ногами. Задевают за все, ощупывают каждое и отбрасывают от себя, не теряя веры и надежды…
   Они приучили се слышать слова, страшные своей прямотой и смелостью, но эти слова уже но били ее с той силой, как первый раз, — она научилась отталкивать их. И порой за словами, отрицавшими бога, она чувствовала крепкую веру в него же. Тогда она улыбалась тихой, всепрощающей улыбкой. И хотя Рыбин не нравился ей, но уже не возбуждал вражды.
   Раз в неделю она носила в тюрьму белье и книги для хохла. Однажды ей дали свидание с ним, и, придя домой, она умиленно рассказывала:
   — Он и там — как дома. Со всеми — ласковый, все с ним шутят. Трудно ему, тяжело, а — показать не хочет…
   — Так и надо! — заметил Рыбин. — Мы все в горе, как в коже, — горем дышим, горем одеваемся. Хвастать тут нечем. Не у всех замазаны глаза, иные сами их закрывают, — вот! А коли глуп — терпи!..

12

   Серый маленький дом Власовых все более и более притягивал внимание слободки. В этом внимании было много подозрительной осторожности и бессознательной вражды, но зарождалось и доверчивое любопытство. Иногда приходил какой-то человек и, осторожно оглядываясь, говорил Павлу:
   — Ну-ка, брат, ты тут книги читаешь, законы-то известны тебе. Так вот, объясни ты…
   И рассказывал Павлу о какой-нибудь несправедливости полиции или администрации фабрики. В сложных случаях Павел давал человеку записку в город к знакомому адвокату, а когда мог — объяснял дело сам.
   Постепенно в людях возникало уважение к молодому серьезному человеку, который обо всем говорил просто и смело, глядя на все и все слушая со вниманием, которое упрямо рылось в путанице каждого частного случая и всегда, всюду находило какую-то общую, бесконечную нить, тысячами крепких петель связывавшую людей.
   Особенно поднялся Павел в глазах людей после истории с «болотной копейкой».
   За фабрикой, почти окружая ее гнилым кольцом, тянулось обширное болото, поросшее ельником и березой. Летом оно дышало густыми, желтыми испарениями, и на слободку с него летели тучи комаров, сея лихорадки. Болото принадлежало фабрике, и новый директор, желая извлечь из него пользу, задумал осушить его, а кстати выбрать торф. Указывая рабочим, что эта мера оздоровит местность и улучшит условия жизни для всех, директор распорядился вычитать из их заработка копейку с рубля на осушение болота.
   Рабочие заволновались. Особенно обидело их, что служащие не входили в число плательщиков нового налога.
   Павел был болен в субботу, когда вывесили объявление директора о сборе копейки; он не работал и не знал ничего об этом. На другой день, после обедни, к нему пришли благообразный старик, литейщик Сизов, высокий и злой слесарь Махотин и рассказали ему о решении директора.
   — Собрались мы, которые постарше, — степенно говорил Сизов, — поговорили об этом, и вот, послали нас товарищи к тебе спросить, — как ты у нас человек знающий, — есть такой закон, чтобы директору нашей копейкой с комарами воевать?
   — Сообрази! — сказал Махотин, сверкая узкими глазами. — Четыре года тому назад они, жулье, на баню собирали. Три тысячи восемьсот было собрано. Где они? Бани — нет!
   Павел объяснил несправедливость налога и явную выгоду этой затеи для фабрики; они оба, нахмурившись, ушли. Проводив их, мать сказала, усмехаясь:
   — Вот, Паша, и старики стали к тебе за умом ходить. Не отвечая, озабоченный Павел сел за стол и начал что-то писать. Через несколько минут он сказал ей:
   — Я тебя прошу: поезжай в город, отдай эту записку…
   — Это опасное? — спросила она.
   — Да. Там печатают для нас газету. Необходимо, чтобы история с копейкой попала в номер…
   — Ну-ну! — отозвалась она. — Я сейчас… Это было первое поручение, данное ей сыном. Она обрадовалась, что он открыто сказал ей, в чем дело.
   — Это я понимаю, Паша! — говорила она, одеваясь. — Это уж они грабят! Как человека-то зовут, — Егор Иванович?
   Она воротилась поздно вечером, усталая, но довольная.
   — Сашеньку видела! — говорила она сыну. — Кланяется тебе. А этот Егор Иванович простой такой, шутник! Смешно говорит.
   — Я рад, что они тебе нравятся! — тихо сказал Павел.
   — Простые люди, Паша! Хорошо, когда люди простые! И все уважают тебя…
   В понедельник Павел снова не пошел работать, у него болела голова. Но в обед прибежал Федя Мазин, взволнованный, счастливый, и, задыхаясь от усталости, сообщил:
   — Идем! Вся фабрика поднялась. За тобой послали. Сизов и Махотин говорят, что лучше всех можешь объяснить. Что делается!
   Павел молча стал одеваться.
   — Бабы прибежали — визжат!
   — Я тоже пойду! — заявила мать. — Что они там затеяли? Я пойду!
   — Иди! — сказал Павел.
   По улице шли быстро и молча. Мать задыхалась от волнения и чувствовала — надвигается что-то важное. В воротах фабрики стояла толпа женщин, крикливо ругаясь. Когда они трое проскользнули во двор, то сразу попали в густую, черную, возбужденно гудевшую толпу. Мать видела, что все головы были обращены в одну сторону, к стене кузнечного цеха, где на груде старого железа и фоне красного кирпича стояли, размахивая руками, Сизов, Махотин, Вялов и еще человек пять пожилых, влиятельных рабочих.
   — Власов идет! — крикнул кто-то.
   — Власов? Давай его сюда…
   — Тише! — кричали сразу в нескольких местах. И где-то близко раздавался ровный голос Рыбина:
   — Не за копейку надо стоять, а — за справедливость, — вот! Дорога нам не копейка наша, — она не круглее других, но — она тяжеле, — в ней крови человеческой больше, чем в директорском рубле, — вот! И не копейкой дорожим, — кровью, правдой, — вот!
   Слова его падали на толпу и высекали горячие восклицания:
   — Верно, Рыбин!
   — Правильно, кочегар!
   — Власов пришел!
   Заглушая тяжелую возню машин, трудные вздохи пара и шелест проводов, голоса сливались в шумный вихрь. Отовсюду торопливо бежали люди, размахивая руками, разжигая друг друга горячими, колкими словами. Раздражение, всегда дремотно таившееся в усталых грудях, просыпалось, требовало выхода, торжествуя, летало по воздуху, все шире расправляя темные крылья, все крепче охватывая людей, увлекая их за собой, сталкивая друг с другом, перерождаясь в пламенную злобу. Над толпой колыхалась туча копоти и пыли, облитые потом лица горели, кожа щек плакала черными слезами. На темных лицах сверкали глаза, блестели зубы.
   Там, где стояли Сизов и Махотин, появился Павел и прозвучал его крик:
   — Товарищи!
   Мать видела, что лицо у него побледнело и губы дрожат; она невольно двинулась вперед, расталкивая толпу. Ей говорили раздраженно:
   — Куда лезешь?
   Толкали ее. Но это не останавливало мать; раздвигая людей плечами и локтями, она медленно протискивалась все ближе к сыну, повинуясь желанию встать рядом с ним.
   А Павел, выбросив из груди слово, в которое он привык вкладывать глубокий и важный смысл, почувствовал, что горло ему сжала спазма боевой радости; охватило желание бросить людям свое сердце, зажженное огнем мечты о правде.
   — Товарищи! — повторил он, черпая в этом слове восторг и силу. — Мы — те люди, которые строят церкви и фабрики, куют цепи и деньги, мы — та живая сила, которая кормит и забавляет всех от пеленок до гроба…
   — Вот! — крикнул Рыбин.
   — Мы всегда и везде — первые в работе и на последнем месте в жизни. Кто заботится о нас? Кто хочет нам добра? Кто считает нас людьми? Никто!
   — Никто! — отозвался, точно эхо, чей-то голос. Павел, овладевая собой, стал говорить проще, спокойнее, толпа медленно подвигалась к нему, складываясь в темное, тысячеглавое тело. Она смотрела в его лицо сотнями внимательных глаз, всасывала его слова.
   — Мы не добьемся лучшей доли, покуда не почувствуем себя товарищами, семьей друзей, крепко связанных одним желанием — желанием бороться за наши права.
   — Говори о деле! — грубо, закричали где-то рядом с матерью.
   — Не мешай! — негромко раздались два возгласа в разных местах.
   Закопченные лица хмурились недоверчиво, угрюмо; десятки глаз смотрели в лицо Павла серьезно, вдумчиво.
   — Социалист, а — не дурак! — заметил кто-то.
   — Ух! Смело говорит! — толкнув мать в плечо, сказал высокий кривой рабочий.
   — Пора, товарищи, понять, что никто, кроме нас самих, не поможет нам! Один за всех, все за одного — вот наш закон, если мы хотим одолеть врага!
   — Дело говорит, ребята! — крикнул Махотин.
   И, широко взмахнув рукой, он потряс в воздухе кулаком.
   — Надо вызвать директора! — продолжал Павел. По толпе точно вихрем ударило. Она закачалась, и десятки голосов сразу крикнули:
   — Директора сюда!
   — Депутатов послать за ним!
   Мать протолкалась вперед и смотрела на сына снизу вверх, полна гордости: Павел стоял среди старых, уважаемых рабочих, все его слушали и соглашались с ним. Ей нравилось, что он не злится, не ругается, как другие.
   Точно град на железо, сыпались отрывистые восклицания, ругательства, злые слова. Павел смотрел на людей сверху и искал среди них чего-то широко открытыми глазами.
   — Депутатов!
   — Сизова!
   — Власова!
   — Рыбина! У пего зубы страшные!
   Вдруг в толпе раздались негромкие восклицания:
   — Сам идет!..
   — Директор!..
   Толпа расступилась, давая дорогу высокому человеку с острой бородкой и длинным лицом.
   — Позвольте! — говорил он, отстраняя рабочих с своей дороги коротким жестом руки, но не дотрагиваясь до них. Глаза у него были прищурены, и взглядом опытного владыки людей он испытующе щупал лица рабочих. Перед ним снимали шапки, кланялись ему, — он шел, не отвечая на поклоны, и сеял в толпе тишину, смущение, конфузливые улыбки и негромкие восклицания, в которых уже слышалось раскаяние детей, сознающих, что они нашалили.
   Вот он прошел мимо матери, скользнув по ее лицу строгими глазами, остановился перед грудой железа. Кто-то сверху протянул ему руку — он не взял ее, свободно, сильным движением тела влез наверх, встал впереди Павла и Сизова и спросил:
   Это — что за сборище? Почему бросили работу? Несколько секунд было тихо. Головы людей покачивались, точно колосья. Сизов, махнув в воздухе картузом, повел плечами и опустил голову.
   — Cпрашиваю! — крикнул директор. Павел встал рядом с ним и громко сказал, указывая на Сизова и Рыбина:
   — Мы трое уполномочены товарищами потребовать, чтобы вы отменили свое распоряжение о вычете копейки…
   — Почему? — спросил директор, не взглянув на Павла.
   — Мы не считаем справедливым такой налог на нас! — громко сказал Павел.
   — Вы что же, в моем намерении осушить болото видите только желание эксплуатировать рабочих, а не заботу об улучшении их быта? Да?
   — Да! — ответил Павел.
   — И вы тоже? — спросил директор Рыбина.
   — Все одинаково! — ответил Рыбин.
   — А вы, почтенный? — обратился директор к Сизову.
   — Да и я тоже попрошу: уж вы оставьте копеечку-то при нас!
   И, снова наклонив голову, Сизов виновато улыбнулся. Директор медленно обвел глазами толпу, пожал плечами. Потом испытующе оглядел Павла и заметил ему:
   — Вы кажетесь довольно интеллигентным человеком — неужели и вы не понимаете пользу этой меры? Павел громко ответил:
   — Если фабрика осушит болото за свой счет — это все поймут!
   — Фабрика не занимается филантропией! — сухо заметил директор. — Я приказываю всем немедленно встать на работу!
   И он начал спускаться вниз, осторожно ощупывая ногой железо и не глядя ни на кого.
   В толпе раздался недовольный гул.
   — Что? — спросил директор, остановясь. Все замолчали, только откуда-то издали раздался одинокий голос:
   — Работай сам!
   — Если через пятнадцать минут вы не начнете работать — я прикажу записать всем штраф! — сухо и внятно ответил директор.
   Он снова пошел сквозь толпу, но теперь сзади него возникал глухой ропот, и чем глубже уходила его фигура, тем выше поднимались крики.
   — Говори с ним!
   — Вот те и права! Эх, судьбишка… Обращались к Павлу, крича ему:
   — Эй, законник, что делать теперь?
   — Говорил ты, говорил, а он пришел — все стер!
   — Ну-ка, Власов, как быть?
   Когда крики стали настойчивее, Павел заявил:
   — Я предлагаю, товарищи, бросить работу до поры, пока он не откажется от копейки…
   Возбужденно запрыгали слова:
   — Нашел дураков!
   — Стачка?
   — Из-за копейки-то?
   — А что? Ну и стачка!
   — Всех за это — в шею…
   — А кто работать будет?
   — Найдутся!
   — Иуды?

13

   Павел сошел вниз и встал рядом с матерью. Все вокруг загудели, споря друг с другом, волнуясь, вскрикивая.
   — Не свяжешь стачку! — сказал Рыбин, подходя к Павлу. — Хоть и жаден народ, да труслив. Сотни три встанут на твою сторону, не больше. Этакую кучу навоза на одни вилы не поднимешь…
   Павел молчал. Перед ним колыхалось огромное, черное лицо толпы и требовательно смотрело ему в глаза. Сердце стучало тревожно. Власову казалось, что его слова исчезли бесследно в людях, точно редкие капли дождя, упавшие на землю, истощенную долгой засухой.
   Он пошел домой грустный, усталый. Сзади него шли мать и Сизов, а рядом шагал Рыбин и гудел в ухо:
   — Ты хорошо говоришь, да — не сердцу, — вот! Надо в сердце, в самую глубину искру бросить. Не возьмешь людей разумом, не по ноге обувь — тонка, узка!