«Никто не жалеет!» — думала она. А перед нею стояла, точно тень, широкая фигура Николая, его узкие глаза смотрели холодно, жестко, и правая рука качалась, точно он ушиб ее…
   Когда сын и Андреи пришли: обедать, она прежде всего спросила их:
   — Ну, что? Никого не арестовали — за Исая?
   — Не слышно! — отозвался хохол. Она видела, что они оба подавлены.
   — О Николае ничего не говорят? — тихо осведомилась мать. Строгие глаза сына остановились на ее лице, и он внятно сказал:
   — Не говорят. И едва ли думают. Его нет. Он вчера в полдень уехал на реку и еще не вернулся. Я спрашивал о нем…
   — Ну, слава богу! — облегченно вздохнув, сказала мать. — Слава богу!
   Хохол взглянул на нее и опустил голову.
   — Лежит он, — задумчиво рассказывала мать, — и точно удивляется, — такое у него лицо. И никто его не жалеет, никто добрым словом не прикрыл его. Маленький такой, невидный. Точно обломок, — отломился от чего-то, упал и лежит…
   За обедом Павел вдруг бросил ложку и воскликнул:
   — Этого я не понимаю!
   — Чего? — спросил хохол.
   — Убить животное только потому, что надо есть, — и это уже скверно. Убить зверя, хищника… это понятно! Я сам мог бы убить человека, который стал зверем для людей. Но убить такого жалкого — как могла размахнуться рука?.. Хохол пожал плечами. Потом сказал:
   — Он был вреден не меньше зверя. Комар выпьет немножко нашей крови — мы бьем! — добавил хохол.
   — Ну да! Я не про то… Я говорю — противно!
   — Что поделаешь? — отозвался Андрей, снова пожимая плечами.
   — Ты мог бы убить такого? — задумчиво спросил Павел после долгого молчанья.
   Хохол посмотрел на него своими круглыми глазами, мельком взглянул на мать и с грустью, но твердо ответил:
   — За товарищей, за дело — я все могу! И убью. Хоть сына…
   — Ой, Андрюша! — тихо воскликнула мать. Он улыбнулся ей и сказал:
   — Нельзя иначе! Такая жизнь!..
   — Да-а!.. — медленно протянул Павел. — Такая жизнь… Внезапно возбужденный, повинуясь какому-то толчку изнутри, Андрей встал, взмахнул руками и заговорил:
   — Что вы сделаете? Приходится ненавидеть человека, чтобы скорее наступало время, когда можно будет только любоваться людьми. Нужно уничтожать того, кто мешает ходу жизни, кто продает людей за деньги, чтобы купить на них покой или почет себе. Если на пути честных стоит Иуда, ждет их предать — я буду сам Иуда, когда не уничтожу его! Я не имею права? А они, хозяева наши, — они имеют право держать солдат и палачей, публичные дома и тюрьмы, каторгу и все это, поганое, что охраняв их покой, их уют? Порой мне приходится брать в руки их палку, — что ж делать? Я возьму, не откажусь. Они нас убивают десятками и сотнями, — это дает мне право поднять руку и опустить ее на одну из вражьих голов, на врага, который ближе других подошел ко мне и вреднее других для дела моей жизни. Такая жизнь. Против нее я и иду, ее я и не хочу. Я знаю, — их кровью ничего не создается, она не плодотворна!.. Хорошо растет правда, когда наша кровь кропит землю частым дождем, а их, гнилая, пропадает без следа, я это знаю! Но я приму грех на себя, убью, если увижу — надо! Я ведь только за себя говорю. Мой грех со мной умрет, он не ляжет пятном на будущее, никого не замарает он, кроме меня, — никого!
   Он ходил по комнате, взмахивая рукой перед своим лицом, и как бы рубил что-то в воздухе, отсекал от самого себя. Мать смотрела на него с грустью и тревогой, чувствуя, что в нем надломилось что-то, больно ему. Темные, опасные мысли об убийстве оставили ее: «Если убил не Весовщиков, никто из товарищей Павла не мог сделать этого», — думала она. Павел, опустив голову, слушал хохла, а тот настойчиво и сильно говорил:
   — По дороге вперед и против самого себя идти приходится. Надо уметь все отдать, все сердце. Жизнь отдать, умереть за дело — это просто! Отдай — больше, и то, что тебе дороже твоей жизни, — отдай, — тогда сильно взрастет и самое дорогое твое — правда твоя!..
   Он остановился среди комнаты, побледневший, полузакрыв глаза, торжественно обещая, проговорил, подняв руку:
   — Я знаю — будет время, когда люди станут любоваться друг другом, когда каждый будет как звезда пред другим! Будут ходить по земле люди вольные, великие свободой своей, все пойдут с открытыми сердцами, сердце каждого чисто будет от зависти, и беззлобны будут все. Тогда не жизнь будет, а — служение человеку, образ его вознесется высоко; для свободных — все высоты достигаемы! Тогда будут жить в правде и свободе для красоты, и лучшими будут считаться те, которые шире обнимут сердцем мир, которые глубже полюбят его, лучшими будут свободнейшие — в них наибольше красоты! Велики будут люди этой жизни…
   Он замолчал, выпрямился, сказал гулко, всею грудью:
   — Так — ради этой жизни — я на все пойду… Его лицо вздрогнуло, из глаз текли слезы одна за другой, крупные и тяжелые.
   Павел поднял голову и смотрел на него бледный, широко раскрыв глаза, мать привстала со стула, чувствуя, как растет, надвигается на нее темная тревога.
   — Что с тобой, Андрей? — тихо спросил Павел.
   Хохол тряхнул головой, вытянулся, как струна, и сказал, глядя на мать:
   — Я видел… Знаю…
   Она встала, быстро подошла к нему, схватила руки его — он пробовал выдернуть правую, но она цепко держалась за нее и шептала горячим шепотом:
   — Голубчик мой, тише! Родной мой…
   — Подождите! — глухо бормотал хохол. — Я скажу вам, как оно было…
   — Не надо! — шептала она, со слезами глядя на него. — Не надо, Андрюша…
   Павел медленно подошел, глядя на товарища влажными глазами. Был он бледен и, усмехаясь, сказал негромко, медленно:
   — Мать боится, что это ты…
   — Я — не боюсь! Не верю! Видела бы — не поверила!
   — Подождите! — говорил хохол, не глядя на них, мотая головой и все освобождая руку. — Это не я, — но я мог не позволить…
   — Оставь, Андрей! — сказал Павел.
   Одной рукой сжимая его руку, он положил другую на плечо хохла, как бы желая остановить дрожь в его высоком теле. Хохол наклонил к ним голову и тихо, прерывисто заговорил:
   — Я не хотел этого, ты ведь знаешь, Павел. Случилось так: когда ты ушел вперед, а я остановился на углу с Драгуновым — Исай вышел из-за утла, — стал в стороне. Смотрит на нас, усмехается… Драгунов сказал: «Видишь? Это он за мной следит, всю ночь. Я изобью его». И ушел, — я думал — домой… А Исай подошел ко мне…
   Хохол вздохнул.
   — Никто меня не обижал так скверно, как он, собака. Мать молча тянула его за руку к столу, и наконец ей удалось посадить Андрея на стул. А сама она села рядом с ним плечо к плечу. Павел же стоял перед ним, угрюмо пощипывая
   бороду.
   — Он говорил мне, что всех нас знают, все мы у жандармов на счету и что выловят всех перед Маем. Я не отвечал, смеялся, а сердце закипало. Он стал говорить, что я умный парень и не надо мне идти таким путем, а лучше…
   Он остановился, отер лицо левой рукой, глаза его сухо сверкнули.
   — Я понимаю! — сказал Павел.
   — Лучше, говорит, поступить на службу закона, а? Хохол взмахнул рукой и потряс сжатым кулаком.
   — Закона, — проклятая его душа! — сквозь зубы сказал он. — Лучше бы он по щеке меня ударил… легче было бы мне, — и ему, может быть. Но так, когда он плюнул в сердце мне вонючей слюной своей, я не стерпел.
   Андрей судорожно выдернул свою руку из руки Павла в глуше, с отвращением говорил:
   — Я ударил его по щеке и пошел. Слышу — сзади Драгунов тихо так говорит: «Попался?» Он стоял за углом, должно быть… Помолчав, хохол сказал:
   — Я не обернулся, хотя чувствовал… Слышал удар… Иду себе, спокойно, как будто жабу пнул ногой. Встал на работу, кричат: «Исая убили!» Не верилось. Но рука заныла, — неловко мне владеть ею, — не больно, но как будто короче стала она…
   Он искоса взглянул на руку и сказал:
   — Всю жизнь, наверно, не смою я теперь поганого пятна этого…
   — Было бы сердце твое чисто, голубчик мой! — тихо сказала мать.
   — Я не виню себя — нет! — твердо сказал хохол. — Но противно же мне это! Лишнее это для меня.
   — Я плохо понимаю тебя! — сказал Павел, пожав плечами. — Убил — не ты, но если б даже…
   — Брат, знать, что убивают, и не помешать… Павел твердо сказал:
   — Я этого совсем не понимаю… И, подумав, прибавил:
   — То есть понять могу, но почувствовать — нет. Запел гудок. Хохол склонил голову набок, прослушал властный рев и, встряхнувшись, сказал:
   — Не пойду работать…
   — Я тоже, — отозвался Павел.
   — Пойду в баню! — усмехаясь, проговорил хохол и быстро, молча собравшись, ушел, угрюмый.
   Мать, проводив его сострадательным взглядом, сказала сыну:
   — Как хочешь, Паша! Знаю — грешно убить человека, — а не считаю никого виноватым. Жалко Исая, такой он гвоздик маленький, поглядела я на него, вспомнила, как он грозился повесить тебя, — и ни злобы к нему, ни радости, что помер он. Просто жалко стало. А теперь — даже и не жалко…
   Она замолчала, подумала и, удивленно улыбаясь, заметила:
   — Господи Иисусе, — слышишь, Паша, что говорю я?.. Павел, должно быть, не слышал. Медленно расхаживая по комнате, опустив голову, он вдумчиво и хмуро сказал:
   — Вот она, жизнь! Видишь, как поставлены люди друг против друга? Не хочешь, а — бей! И кого? Такого же бесправного человека. Он еще несчастнее тебя, потому что — глуп. Полиция, жандармы, шпионы — все это наши враги, — а все они такие же люди, как мы, так же сосут из них кровь и так же не считают их за людей. Все — так же! А вот поставили людей одних против других, ослепили глупостью и страхом, всех связали по рукам и по ногам, стиснули и сосут их, давят и бьют одних другими. Обратили людей в ружья, в палки, в камни и говорят: «Это государство!..»
   Он подошел ближе к матери.
   — Это — преступление, мать! Гнуснейшее убийство миллионов людей, убийство душ… Понимаешь, — душу убивают. Видишь разницу между нами и ими — ударил человек, и ему противно, стыдно, больно. Противно, главное! А те — убивают тысячами спокойно, без жалости, без содрогания сердца, с удовольствием убивают! И только для того давят насмерть всех и все, чтобы сохранить серебро, золото, ничтожные бумажки, всю эту жалкую дрянь, которая дает им власть над людьми. Подумай — не себя оберегают люди, защищаясь убийством народа, искажая души людей, не ради себя делают это, — ради имущества своего. Не изнутри берегут себя, а извне…
   Он взял руки ее, наклонился и, встряхивая их, сказал:
   — Если бы ты почувствовала всю эту мерзость и позорную гниль — ты поняла бы нашу правду, увидала бы, как она велика
   Мать поднялась взволнованная, полная желания слить свое сердце с сердцем сына в один огонь.
   — Подожди, Паша, подожди! — задыхаясь, пробормотала она. — Я — чувствую, — подожди!..

25

   В сенях кто-то громко завозился. Они оба, вздрогнув, взглянули друг на друга.
   Дверь отворилась медленно, и в нее грузно вошел Рыбин.
   — Вот! — подняв голову и улыбаясь, сказал он. — Нашего Фому тянет ко всему — ко хлебу, к вину, кланяйтесь ему!..
   Он был одет в полушубок, залитый дегтем, в лапти, за поясом у него торчали черные рукавицы и на голове мохнатая шапка.
   — Здоровы ли? Выпустили тебя, Павел? Так. Каково живешь, Ниловна? — Он широко улыбался, показывая белые зубы, голос его звучал мягче, чем раньше, лицо еще гуще заросло бородой.
   Мать обрадовалась, подошла к нему, жала его большую, черную руку и, вдыхая здоровый, крепкий запах дегтя, говорила:
   — Ах, ты… ну, я рада!..
   Павел улыбался, разглядывая Рыбина.
   — Хорош мужичок!
   Медленно раздеваясь, Рыбин говорил:
   — Да, опять мужиком заделался, вы в господа помаленьку выходите, а я — назад обращаюсь… вот!
   Одергивая пестрядинную рубаху, он прошел в комнату, окинул ее внимательным взглядом и заявил:
   — Имущества не прибавилось у вас, видать, а книжек больше стало, — так! Ну, сказывайте, как дела?
   Он сел, широко расставив ноги, уперся в колена ладонями вопросительно ощупывая Павла темными глазами, добродушие улыбаясь, ждал ответа.
   — Дела идут бойко! — сказал Павел.
   — Пашем да сеем, хвастать не умеем, а урожай соберем сварим бражку, ляжем в лежку — так? — балагурил Рыбин.
   — Как вы живете, Михаиле Иваныч? — спросил Павел, садясь против него.
   — Ничего. Ладно живу. В Едильгееве приостановился, слыхали — Едильгеево? Хорошее село. Две ярмарки в году, жителей! боле двух тысяч, — злой народ! Земли нет, в уделе арендуют, плохая землишка. Порядился я в батраки к одному мироеду — там их как мух на мертвом теле. Деготь гоним, уголь жгем. Получаю за работу вчетверо меньше, а спину ломаю вдвое больше, чем здесь, — вот! Семеро нас у него, у мироеда. Ничего, — народ все молодой, все тамошние, кроме меня, — грамотные все. Один парень — Ефим, такой ярый, беда!
   — Вы что же, беседуете с ними? — спросил Павел оживленно.
   — Не молчу. У меня с собой захвачены все здешние листочки — тридцать четыре их. Но я больше Библией действую, там есть что взять, книга толстая, казенная, синод печатал, верить можно!
   Он подмигнул Павлу и, усмехаясь, продолжал:
   — Только этого мало. Я к тебе за книжками явился. Мы тут вдвоем, Ефим этот со мной, — деготь возили, ну, дали крюку, заехали к тебе! Ты меня снабди книжками, покуда Ефим не пришел, — ему лишнее много знать…
   Мать смотрела на Рыбина, и ей казалось, что вместе с пиджаком он снял с себя еще что-то. Стал менее солиден, и глаза у него смотрели хитрее, не так открыто, как раньше.
   — Мама, — сказал Павел, — вы сходите, принесите книг. Там знают, что дать. Скажете — для деревни.
   — Хорошо! — сказала мать. — Вот самовар поспеет — я и схожу.
   — И ты по этим делам пошла, Ниловна? — усмехаясь, спросил Рыбин. — Так. Охотников до книжек у нас много там. Учитель приохочивает, — говорят, парень хороший, хотя из духовного звания. Учителька тоже есть, верстах в семи. Ну, они запрещенной книгой не действуют, народ казенный, — боятся. А мне требуется запрещенная, острая книга, я под их руку буду подкладывать… Коли становой или поп увидят, что книга-то запрещенная, подумают — учителя сеют! А я в сторонке, до времени, останусь.
   И, довольный своей мудростью, он весело оскалил зубы.
   «Ишь ты! — подумала мать. — Смотришь медведем, а живешь ласой…»
   — Как вы думаете, — спросил Павел, — если заподозрят учителей в том, что они запрещенные книги раздают, — посадят в острог за это?
   — Посадят, — а что? — спросил Рыбин.
   — Вы давали книжки, а — не они! Вам и в острог идти…
   — Чудак! — усмехнулся Рыбин, хлопая рукой по колену. — Кто на меня подумает? Простой мужик этаким делом занимается, разве это бывает? Книга — дело господское, им за нее и отвечать…
   Мать чувствовала, что Павел не понимает Рыбина, и видела, что он прищурил глаза, — значит, сердится. Она осторожно и мягко сказала:
   — Михаил Иванович так хочет, чтобы он дело делал, а на расправу за него другие шли…
   — Вот! — сказал Рыбин, гладя бороду. — До времени.
   — Мама! — сухо окликнул Павел. — Если кто-нибудь из наших, Андрей, примерно, сделает что-нибудь под мою руку, а меня в тюрьму посадят — ты что скажешь?
   Мать вздрогнула, недоуменно взглянула на сына и сказала, отрицательно качая головой:
   — Разве можно против товарища так поступить?
   — Ага-а! — протянул Рыбин. — Понял я тебя, Павел! Насмешливо подмигнув, он обратился к матери:
   — Тут, мать, дело тонкое.
   И снова, поучительно, к Павлу:
   — Зелено ты думаешь, брат! В тайном деле — чести нет. Рассуди: первое, в тюрьму посадят прежде того парня, у которого книгу найдут, а не учителей — раз. Второе, хотя учителя дают и разрешенную книгу, но суть в ней та же, что и в запрещенной, только слова другие, правды меньше — два. Значит, они того же хотят, что и я, только идут проселком, а я большой дорогой, — перед начальством же мы одинаково виноваты, верно? А третье, мне, брат, до них дела нет, — пеший конному не товарищ. Против мужика я так, может, и не захочу сделать. А они — один попович, другая — помещикова дочь, — зачем им надо народ поднять — я не знаю. Их господские мысли мне, мужику, неведомы. Что сам я делаю — я знаю, а чего они хотят — это мне неизвестно. Тысячу пет люди аккуратно господами были, с мужика шкуру драли, а вдруг — проснулись и давай мужику глаза протирать. Я, брат, до сказок не охотник, а это — вроде сказки. От меня всякие господа далеко. Едешь зимой полем, впереди что-то живое мельтешит, а что оно? Волк, лиса или просто собака — не вижу! Далеко. Мать взглянула на сына. Лицо у него было грустное. А глаза Рыбина блестели темным блеском, он смотрел на Павла самодовольно и, возбужденно расчесывая пальцами бороду, говорил:
   — Любезничать мне время нет. Жизнь смотрит строго; на псарне — но в овчарне, всякая стая по-своему лает…
   — Есть господа, — заговорила мать, вспомнив знакомые лица. — которые убивают себя за народ, всю жизнь в тюрьмах мучаются…
   — Им и счет особый и почет другой! — сказал Рыбин. — Мужик богатеет — в баре прет, барин беднеет — к мужику идет. По неволе душа чиста, коли мошна пуста. Помнишь, Павел, ты мне объяснял, что кто как живет, так и думает, и ежели рабочий говорит — да, хозяин должен сказать — нет, а ежели рабочий говорит — нет, так хозяин, по природе своей, обязательно кричит — да! Так вот и у мужика с барином разные природы. Коли мужик сыт — барин ночь не спит. Конечно, во всяком звании — свой сукин сын, и всех мужиков защищать я не согласен…
   Он поднялся на ноги, темный, сильный. Лицо его потускнело, борода вздрогнула, точно он неслышно щелкнул зубами, и продолжал пониженным голосом:
   — Прошлялся я по фабрикам пять лет, отвык от деревни, вот! Пришел туда, поглядел, вижу — не могу я так жить! Понимаешь? Не могу! Вы тут живете — вы обид таких не видите. А там — голод за человеком тенью ползет и нет надежды на хлеб, нету! Голод души сожрал, лики человеческие стер, не живут люди, гниют в неизбывной нужде… И кругом, как воронье, начальство сторожит — нет ли лишнего куска у тебя? Увидит, вырвет, в харю тебе даст…
   Рыбин оглянулся, наклонился к Павлу, опираясь рукой на стол.
   — Мне даже тошно стало, как взглянул я снова на эту жизнь. Вижу — не могу! Однако поборол себя, — нет, думаю, шалишь, душа! Я останусь! Я вам хлеба не достану, а кашу заварю, — я, брат, заварю ее! Несу в себе обиду за людей и на людей. Она у меня ножом в сердце стоит и качается.
   У него вспотел лоб, он, медленно надвигаясь на Павла, положил ему руку на плечо. Рука вздрагивала.
   — Давай помощь мне! Давай книг, да таких, чтобы, прочитав, человек покою себе не находил. Ежа под череп посадить надо, ежа колючего! Скажи своим городским, которые для вас пишут, — для деревни тоже писали бы! Пусть валяют так, чтобы деревню варом обдало, — чтобы народ на смерть полез!
   Он поднял руку и, раздельно произнося каждое слово, глухо сказал:
   — Смертию смерть поправ — вот! Значит — умри, чтобы люди воскресли. И пусть умрут тысячи, чтобы воскресли тьмы народа по всей земле! Вот. Умереть легко. Воскресли бы! Поднялись бы люди!
   Мать внесла самовар, искоса глядя на Рыбина. Его слова, тяжелые и сильные, подавляли ее. И было в нем что-то напоминавшее ей мужа ее, тот — так же оскаливал зубы, двигал руками, засучивая рукава, в том жила такая же нетерпеливая злоба, нетерпеливая, но немая. Этот — говорил. И был менее страшен.
   — Это надо! — сказал Павел, тряхнув головой. — Давайте нам материал, мы будем вам печатать газету…
   Мать с улыбкой поглядела на сына, покачала головой и, молча одевшись, ушла из дома.
   — Делай! Все доставим. Пишите проще, чтобы телята понимали! — выкрикивал Рыбин.
   В кухне отворилась дверь, кто-то вошел.
   — Это Ефим! — сказал Рыбин, заглядывая в кухню. — Иди сюда, Ефим! Вот — Ефим, а этого человека зовут — Павел, я тебе говорил про него.
   Перед Павлом встал, держа в руках шапку и глядя на него исподлобья серыми глазами, русоволосый широколицый парень в коротком полушубке, стройный и, должно быть, сильный.
   — Доброго здоровья! — сиповато сказал он и, пожав руку Павла, пригладил обеими руками прямые волосы. Оглянул комнату и тотчас же медленно, точно подкрадываясь, пошел к полке с книгами.
   — Увидал! — сказал Рыбин, подмигнув Павлу. Ефим повернулся, взглянул на него и стал рассматривать книги, говоря:
   — Сколько чтения-то у вас! А читать, верно, некогда. В деревне больше время для этого дела…
   — А охоты меньше? — спросил Павел.
   — Зачем? И охота есть! — ответил парень, потирая подбородок. — Народ начал пошевеливать мозгой. «Геология» — это что?
   Павел объяснил.
   — Нам не требуется! — сказал парень, ставя книгу на полку.
   Рыбин шумно вздохнул и заметил:
   — Мужику не то интересно, откуда земля явилась, а как она по рукам разошлась, — как землю из-под ног у народа господа выдернули? Стоит она или вертится, это не важно — ты ее хоть на веревке повесь, — давала бы есть; хоть гвоздем к небу прибей — кормила бы людей!..
   — «История рабства», — снова прочитал Ефим и спросил Павла:
   — Про нас?
   — Есть и о крепостном праве! — сказал Павел, давая ему другую книгу. Ефим взял ее, повертел в руках и, отложив в сторону, спокойно сказал:
   — Это — прошло!
   — Вы сами — имеете надел? — осведомился Павел.
   — Мы? Имеем! Трое нас братьев, а надела — четыре десятины. Песочек — медь им чистить хорошо, а для хлеба — неспособная земля!..
   Помолчав, он продолжал:
   — Я от земли освободился, — что она? Кормить не кормит, а руки вяжет. Четвертый год в батраки хожу. А осенью мне в солдаты идти. Дядя Михаиле говорит — не ходи! Теперь, говорит, солдат посылают народ бить. А я думаю идти. Войско и при Степане Разине народ било и при Пугачеве. Пора это прекратить. Как по-вашему? — спросил он, пристально глядя на Павла.
   — Пора! — с улыбкой ответил тот. — Только — трудно! Надо знать, что говорить солдатам и как сказать…
   — Поучимся — сумеем! — сказал Ефим.
   — Если начальство на этом поймает — расстрелять может — закончил Павел, с любопытством глядя на Ефима.
   — Оно — не помилует! — спокойно согласился парень и снова начал рассматривать книги.
   — Пой чай, Ефим, скоро ехать! — заметил Рыбин.
   — Сейчас! — отозвался парень и снова спросил: — Революция — бунт?
   Пришел Андрей, красный, распаренный и угрюмый. Молча пожал руку Ефима, сел рядом с Рыбиным и, оглянув его, усмехнулся.
   — Что невесело смотришь? — спросил Рыбин, ударив его ладонью по колену.
   — Да так, — ответил хохол.
   — Тоже рабочий? — спросил Ефим, кивая головой на Андрея.
   — Тоже! — ответил Андрей. — А что?
   — Он первый раз фабричных видит! — объяснил Рыбин. — Народ, говорит, особенный…
   — Чем? — спросил Павел.
   Ефим внимательно осмотрел Андрея и сказал:
   — Кость у вас острая. Мужик круглее костью…
   — Мужик спокойнее на ногах стоит! — добавил Рыбин. — Он под собой землю чувствует, хоть и нет ее у него, но он чувствует — земля! А фабричный — вроде птицы: родины нет, дома нет, сегодня — здесь, завтра — там! Его и баба к месту не привязывает, чуть что — прощай, милая, в бок тебе вилами! И пошел искать, где лучше. А мужик вокруг себя хочет сделать лучше, не сходя с места. Вон мать пришла!
   Ефим подошел к Павлу, спросив:
   — Может, дадите мне книжку какую-нибудь?
   — Пожалуйста! — охотно отозвался Павел.
   Глаза парня жадно вспыхнули, и он быстро заговорил:
   — Я ворочу! Наши тут поблизости деготь возят, они и привезут.
   Рыбин, уже одетый, туго подпоясанный, сказал Ефиму:
   — Едем, пора!
   — Вот, почитаю я! — воскликнул Ефим, указывая на книги и широко улыбаясь.
   Когда они ушли, Павел оживленно воскликнул, обращаясь к Андрею:
   — Видел чертей?..
   — Да-а! — медленно протянул хохол. — Как тучи…
   — Михайло-то? — воскликнула мать. — Будто и не жил па фабрике, совсем мужиком стал! И какой страшный!
   — Жаль, не было тебя! — сказал Павел Андрею, который хмуро смотрел в свой стакан чая, сидя у стола. — Вот посмотрел бы ты на игру сердца, — ты все о сердце говоришь! Тут Рыбин таких паров нагнал, — опрокинул меня, задавил!.. Я ему и возражать но мог. Сколько в нем недоверия к людям, и как он их дешево ценит! Верно говорит мать — страшную силу несет в себе этот человек!..
   — Это я видел! — угрюмо сказал хохол. — Отравили людей! Когда они поднимутся — они будут все опрокидывать подряд! Им нужно голую землю, — и они оголят ее, все сорвут!
   Он говорил медленно, и было видно, что думает о другом.
   Мать осторожно дотронулась до него.
   — Ты бы встряхнулся, Андрюша!
   — Подождите, ненько, родная моя! — тихо и ласково попросил хохол.
   И вдруг, возбуждаясь, он заговорил, ударив рукой по столу:
   — Да, Павел, мужик обнажит землю себе, если он встанет на ноги! Как после чумы — он все пожгет, чтобы все следы обид своих пеплом развеять…
   — А потом встанет нам на дороге! — тихо заметил Павел.
   — Наше дело — не допустить этого! Наше дело, Павел, сдержать его! Мы к нему всех ближе, — нам он поверит, за нами пойдет!
   — Знаешь, Рыбин предлагает нам издавать газету для деревни! — сообщил Павел.
   — И — надо!
   Павел усмехнулся и сказал:
   — Обидно мне, что я не поспорил с ним! Хохол, потирая голову, спокойно заметил:
   — Еще поспорим! Ты играй на своей сопелке — у кого ноги в землю не вросли, те под твою музыку танцевать будут! Рыбин верно сказал — мы под собой земли не чувствуем, да и не должны, потому на нас и положено раскачать ее. Покачнем раз — люди оторвутся, покачнем два — и еще!
   Мать, усмехаясь, молвила:
   — Для тебя, Андрюша, все просто!
   — Ну да! — сказал хохол. — Просто! Как жизнь! Через несколько минут он сказал: