Похоже, что за этим постоянством — не только упрямство человека, не желающего менять свои взгляды, даже если они принадлежат другой эпохе. Здесь и попытка сохранить верность тому Мише-студенту, который, как и миллионы его соотечественников, был истовым сталинистом до потрясения 1956 года, какое-то время вполне искренним хрущевцем и уже только в брежневские времена начал становиться самим собой. И здесь же, может быть, патриархальная, идущая от крестьянских корней почтительность к взглядам, убеждениям-заблуждениям своих дедов и отца, на которые они имели право и с которыми ушли в могилу.
   То же и с Лениным. Как только не наседали на Горбачева либеральные помощники, подталкивая его быстрее, решительнее размежеваться с партией «ленинского типа», уже занесшей над своим генсеком карающий меч революционного правосудия, как ни уговаривали вслух признать очевидное: он уже давно утратил право, а главное, политическую необходимость изображать себя «верным ленинцем». Он упрямо уходил в глухую защиту, иногда отделываясь дежурными возражениями: «Вы недостаточно вчитались в Ленина. В его последних работах заложен могучий реформаторский потенциал…» Иногда по-казачьи взрываясь: «Что хотите со мной делайте, хоть стреляйте, от Ленина я так легко не отступлюсь».
   Наблюдавший за его идейными исканиями А.Черняев, сам долгие годы «толокший ленинизм» в ступе Международного отдела под водительством секретаря ЦК Б.Пономарева, находит свое объяснение — оправдание этой почти иррациональной привязанности могильщика коммунизма к одному из его главных апостолов: Ленин, которого он действительно неоднократно перечитывал, магнетизировал не только своим интеллектом, но и весьма импонировавшей способностью безоглядно менять свои взгляды, веруя только одному Богу — политической реальности, принося ей в жертву любые теоретические догмы и схемы, включая и свои собственные.
   Думаю, привлекало Горбачева в Ленине (а кого, в конце концов, ему оставалось брать в политические и духовные поводыри из российской истории — не Петра же или Столыпина) то, что нередко служило самому Михаилу Сергеевичу в качестве алиби за разбуженную им общественную стихию в еще недавно безропотно-молчаливой стране. «Не надо бояться хаоса», — повторял он иногда эту загадочную ленинскую формулу, как бы успокаивая себя, когда выпущенные им на волю стихийные силы перестройки начинали явно перехлестывать через край. Формула звучала оптимистично, авторитет Ленина тоже должен был помочь сохранять самообладание. Нюанс тем не менее был существенным: Владимир Ильич призывал не паниковать перед лицом общественного катаклизма, разразившегося в России в значительной степени помимо воли большевиков, стремившихся укротить его наведением в стране «революционного порядка». Горбачев же со своим благим проектом раскрепощения общества от «сектантски-приказного строя» объективно способствовал развязыванию «хаоса», контролировать и регулировать который он к тому же собирался исключительно демократическими методами.
 
   После позднего и в значительной степени гипотетического Ленина, превращенного Горбачевым на основе его политического завещания чуть ли не в отступника от большевизма типа Мартова или Плеханова, вторым источником и составной частью «горбачевизма» стал Хрущев. Сам он пишет об этом так: «Хрущев был предшественником перестройки… Главное, что осталось от Хрущева, — дискредитация сталинизма. Попытки реванша, предпринимавшиеся при Брежневе, провалились. Восстановить сталинские порядки не удалось. И это явилось одной из предпосылок и условий для начала перестройки. Так что определенную связь с тем, что сделал Никита Сергеевич, я признаю. И вообще высоко ценю его историческую роль».
   Признать историческую роль Хрущева ему, делавшему при его правлении первые шаги примерного партфункционера, было непросто. Недаром приведенные здесь формулировки принадлежат «позднему» Горбачеву, уже отлученному от активной политики и получившему возможность рассуждать о ней отстраненно. Публично поминать неуемного Никиту добрым словом в той среде, где он находился, даже после избрания генсеком, было не так безопасно, как цитировать Ленина. Партаппарат имел на то свои причины. Ему нелегко далась кампания по борьбе с культом личности, когда на партию сошел оползень секретного доклада на ХХ съезде, который аппаратчикам надо было не только самим переварить, но и, развернувшись на 180 градусов, бодро идти разъяснять партийным массам.
   Горбачев вспоминает, что выполнение спущенной из Москвы директивы по осуждению сталинизма шло туго. И даже не из-за того, что у членов партии, которую «вырастил Сталин», не выветрилась скорбь по безвременно ушедшему вождю народов. Слезы, струившиеся по лицам людей в марте 53-го, включая Горбачева и его друга Млынаржа, конечно, давно высохли. Вопроса «Что теперь с нами будет?» уже никто не задавал. Выяснилось, что жизнь продолжается и после Сталина.
   Надо учесть: в Москве страшные разоблачения доклада, хотя и вызвали определенное потрясение среди делегатов съезда и функционеров (некоторым в зале стало плохо), все-таки упали на подготовленную почву. О сталинских репрессиях столичная элита, одна из главных его жертв, конечно, прекрасно знала, предпочитая о них молчать. Шок вызвали официально объявленные масштабы террора и, разумеется, тот факт, что о преступлениях Сталина публично, хотя и по секрету, сообщил первый партийный и государственный руководитель. При этом демарш Хрущева многими воспринимался как проявление неизбежной борьбы за власть между сталинскими наследниками, а ее логику и правила ведения аппарату уж объяснять не требовалось.
   В провинции же, по рассказам самого Горбачева, дело обстояло по-другому. Ставропольцы, разумеется, жили не как «кубанские казаки» и в своем отношении к вождю не отличались от всего советского населения. Однако в осуждении Большого террора и репрессий, обрушившихся в 30-е годы в основном на партийные кадры, столичную интеллигенцию и НКВД, они, как и в целом значительная часть крестьян, были куда сдержаннее, чем москвичи или ленинградцы. «Многие у нас в крае относились ко всем этим „чисткам“, если и не с одобрением, то нередко со злорадством, — говорит Михаил Сергеевич, — ведь под репрессии часто попадали как раз те, кто притеснял народ в период раскулачивания и коллективизации» (не в этой ли категории оказался и осужденный за «троцкизм» один из его дедов, Пантелей, правоверный активист, коллективизатор и многолетний председатель колхоза?).
   Вот почему, когда молодой и исполнительный функционер крайкома комсомола включился, как в посевную, в кампанию по десталинизации и поехал по районам разъяснять смысл решения ЦК, то столкнулся не просто с озадаченным, но и нередко враждебным молчанием людей на собраниях в низовых парторганизациях. Не меньшие, если не большие трудности для провинциальных партийцев создал Никита Сергеевич в конце своего правления, когда поделил страну на совнархозы, а партию — на «городскую и сельскую», требовал перегонять Америку то по надоям, то по кукурузе, то по баллистическим ракетам. «У нас в крае устали от Хрущева, считали, что он заблудился, и многие с облегчением вздохнули, когда его сняли», — эти горбачевские слова отражают настроения, распространенные в те годы в аппарате. Только пройдя через годы застоя, почувствовав реальную возможность возвращения тоталитарного режима и потратив первые, самые ценные годы своей перестройки на слом сопротивления созданной Сталиным всемогущей Системы, Горбачев сделает вывод: «Прийти к реформам значило, прежде всего, преодолеть в себе Сталина». И после этого запишет Хрущева в предтечи перестройки и в свои предшественники.
   Теоретические дискуссии об истинных заветах Ильича, о невыкорчеванном наследии сталинизма в структурах партии и психологии ее функционеров явно увлекали Горбачева, и он с удовольствием на долгие часы втягивал в них членов Политбюро, во-первых, потому, что эти дебаты стали для него способом саморазвития, во-вторых — из-за того, что, перечитывая Ленина, он незаметно для себя начинал в него «играть», стараясь перенести в доставшееся ему послебрежневское Политбюро атмосферу острых идейных баталий — естественной среды обитания вождя большевиков.
   Уже в решающие годы, когда закладывался фундамент его проекта и каждый месяц из отпущенного ему Историей срока и кредита народного доверия был на счету, выявилась та особенность Горбачева-политика, которая, в конце концов, обрушила недостроенное им здание перестройки: граничившее с отвращением нежелание заниматься рутинной, повседневной, систематической работой. Его зажигали и увлекали «большие дела», крупные идеи, судьбоносные решения, проекты, уходящие (и уводящие) за горизонт повседневности. Самым интересным собеседником был для него тот, кто отвлекал от будней, от скучной текучки, приглашал в разреженную атмосферу мира высоких идей. Тогдашний состав Политбюро явно не годился для философских диспутов в духе Афинской школы, и Горбачев поэтому мог охотно и щедро тратить свое время на других, не «уставных» собеседников.
   Американский госсекретарь Дж.Шульц вспоминает, как, начав однажды с Горбачевым условленные переговоры о ракетах и боеголовках, они незаметно перешли на глобальные сюжеты и рассуждения о перспективах развития мира в ближайшие
   15-20 лет. В результате «скучный» подсчет боеголовок был быстро свернут и передоверен экспертам, а собеседники часа на два погрузились в футурологию, поломав график встреч генсека. Подметив эту, конечно же, похвальную черту советского лидера — жадную тягу к познаниям, которая отличала молодого ставропольца еще с первого приезда в Москву, — Щульц, в прошлом университетский профессор, решил этим воспользоваться для его просвещения. К своему следующему визиту в Москву он запасся диаграммами и графиками и провел еще несколько часов с Горбачевым, восполняя пробелы в его знаниях о состоянии мировой экономики, роли информатики, основных тенденциях изменения мирового энергетического, демографического и технологического балансов. Было, наверно, что-то трогательное и необычайное в их беседах-лекциях, которые тем более охотно давал своему неожиданно обретенному слушателю в Кремле маститый американский адвокат, преподаватель, что его президент Рональд Рейган ничем подобным не интересовался и учиться чему бы то ни было не собирался.
   Все это можно было бы только приветствовать, если бы интеллектуальное развитие, разумеется, необходимое любому человеку, а тем более занимающему такой пост, не отвлекало от решения массы повседневных, не терпевших отлагательства проблем. Их все более остро ставила необходимость управления гигантской, сконструированной под единоначалие государственной машиной. К этому добавлялись потребности той самой реформы, которая могла осуществляться только по указаниям свыше. Хотя, возможно, именно для уяснения того, какими должны быть эти указания, и требовалось перечитать уже однажды вызубренных классиков, критически взглянуть на своих предшественников и послушать соперников, добившихся впечатляющих успехов, чтобы определить, где и на каком вираже так убедительно сформулированный проект обеспечения всеобщего человеческого счастья соскользнул с предначертанного пути и покатился под откос.
   Между тем времени на обдумывание у нового лидера практически не было — страна смотрела на него выжидательно, и надо было предлагать ей программу реформ, даже если она еще не существовала. И сам Горбачев, и многочисленные исследователи, и уже появившиеся историки перестройки подробно и не раз объясняли, почему иначе, как по решению, исходящему с самого верха, никакие серьезные перемены в советской системе начаться не могли. Даже пост второго человека в партийно-государственной иерархии, как показывает пример Косыгина, для этого был недостаточен. И причина не только в безупречных пропорциях пирамиды власти, стремившейся к единоличию, что характерно для всех тоталитарных режимов, но и в том, что «снизу» не поступало импульсов к сколько-нибудь серьезным реформам.
   За годы «отеческой заботы» партии и правительства о счастье советских людей их отучили проявлять свои гражданские чувства иначе, как бурными аплодисментами и единодушным всенародным голосованием за блок коммунистов и беспартийных (все знали, какая участь ждет ослушников). К тому же достоверной информацией о реальном положении дел в стране «низы», ежедневно обрабатываемые пропагандой, естественно, не располагали. Да и к «верхам» сведения о том, что на самом деле происходит в стране и мире, доходили отрывочно, по «допускам» разной категории и чаще всего в уродливо-препарированном виде.
   В годы «зрелого социализма» советское общество напоминало гигантскую процессию людей с завязанными глазами, которых вели в неизвестном им самим направлении зажмурившиеся поводыри, выкрикивавшие время от времени бодрые призывы и требовавшие в ответ от ведомых слитного «ура». Реальность этой сюрреалистической картины неожиданно подтвердило неосторожное высказывание, оброненное, наверно, самым информированным человеком в стране — Ю.Андроповым, который только после того, как занял высший пост, прилюдно признался: «Мы еще должны разобраться в том, в каком обществе мы живем».
   Реформа «сверху», не подталкиваемая давлением низов, проявлениями массового недовольства или, не дай бог, хаосом стихийного протеста, имеет, особенно с точки зрения объявляющего ее начальства, свои преимущества. Она дает правителям время для разработки рациональных схем и графиков планирования «дозированных» перемен и позволяет верить, что из одного агрегатного состояния в другое — изо льда в воду или в двигающий машину пар — общество можно перевести плавно, без качественных скачков и разрыва с прошлым. Но все эти плюсы «пипеточной» реформы могут в одночасье превратиться в свою противоположность под напором недовольства и нетерпения людей, особенно если разбуженные страсти не будут вовремя направлены на прошлых правителей, на которых положено списывать накопленные долги и грехи.
   Старые как мир рецепты сохранения власти требовали от новых вождей валить все на предшественников, сохраняя при этом отлаженные ими же методы удержания общества в узде. Кремлевские наследники Сталина — в первую очередь Хрущев (но, как утверждают, и Берия) — рассчитывали решить эту проблему, списывая драмы страны и преступления режима на культ личности. Брежнев и возглавляемая им «тройка» выправляли курс неизменно мудрой партии, избавляясь от хрущевского «волюнтаризма». Андропов успел только обозначить обнаруженные им пятна коррозии брежневского режима: расхлябанность и коррупцию.
   Горбачев начал было, как принято, с обличения предшествовавшего ему «застоя», что с симпатией восприняло общество, заждавшееся новых лиц и новых слов, и с пониманием — партийное и государственное чиновничество, готовое включиться в «пересменку». И только по прошествии первых двух лет и изумленный аппарат, и озадаченное население обнаружили в его намерениях и поступках не очередной, более эффектный вариант решения проблемы престолонаследования, то есть обустройства своей власти, а проект действительной Реформы Системы. Реформы, предполагавшей неизбежный отказ от одного из главных рычагов сохранения режима, поддержания общественной стабильности и соответственно осуществления самих заявленных реформ — принуждения.

ГЛАВНОЕ — НАЧАТЬ!

   Решение Горбачева снять с общества надетую еще в ленинские времена и туго затянутую Сталиным узду страха объясняется не его наивностью или малоопытностью (хотя своеобразный коммунистический идеализм сыграл здесь свою роль), а тем, что он искренне считал: если не принять срочных мер по модернизации политической системы, не только экономике страны, но и всему строю грозит полный коллапс.
   Разумеется, никакого конкретного, расписанного по месяцам и дням плана, никаких «500 дней» политической реформы ни у Горбачева, ни у его сподвижников не было и, по понятным причинам, быть не могло. Им приходилось торопиться и импровизировать еще и потому, что страна, благожелательно воспринявшая новое партийное руководство, ждала каких-то свершений, как зрители, пришедшие на представление фокусника, ждут чудес. И немедленно! «Мы хотим сегодня. Мы хотим сейчас!» — пел Александр Барыкин, и ему азартно подпевала, хлопая в такт ладошами, приникшая к телеэкранам страна. И хотя Горбачев, наученный крестьянским опытом, любил повторять: «Что быстро делается, долго не живет», ему приходилось под напором разбуженных им самим ожиданий все быстрее двигаться вперед методом проб и, стало быть, ошибок.
   Поскольку ни «реабилитированный» Хрущев, ни даже трижды перечитанный Ленин не предлагали решения проблем, в которые уткнулся «развитой социализм» в середине 80-х годов, за советом пришлось обращаться к тому, кто лучше других знал реальную ситуацию внутри государства в этот период — к Андропову. В результате, в то время когда на политическом уровне развертывались теоретические дебаты о путях дальнейшего национального развития и новой модели советского общества, пока, прикрываясь как щитом Лениным, он вновь заводил разговор о необходимости «пересмотреть всю нашу точку зрения на социализм», его тогдашние соратники пытались решать захлестывавшие их проблемы повседневной жизни, опираясь на ту самую Систему, которую Горбачев собирался радикально изменить. Образовались, как в период нэпа, «ножницы», только на этот раз не ценовые и не между городом и деревней, а между уровнем и направленностью политических дебатов и практическими шагами новой власти.
   Частично это происходило по объективным причинам, связывающим руки любым новаторам: они быстро обнаруживают, что ваять будущее приходится из единственно доступного подручного материала — прошлого. В немалой же степени — из-за тех специфических черт характера, которые, поднимая его как политика на исторический уровень, отвращали от «текучки» и ставили в зависимость от тех, кто брал на себя решение будничных проблем.
   В 1985-1987 годах такими практиками при нем были Е.Лигачев и Н.Рыжков. Придя также в андроповские времена на руководящие посты в ЦК, они сыграли решающую роль в его избрании генсеком. Один, став де-факто вторым секретарем ЦК, в качестве ведущего заседания Секретариата, решительно взял на себя управление партийным аппаратом и, стало быть, подготовку значительной части политических решений. Другой, будучи премьером, «подобрал под себя» практически всю экономическую сферу. Горбачев же, не только из-за склонности к глобальным, теоретическим вопросам, но и в силу характера — как человек компромисса, лишь в исключительных случаях шел на то, чтобы, пользуясь положением, одернуть своих друзей или навязать им свою точку зрения. В отношении Лигачева таким принципиальным поводом «топнуть ногой» стала санкционированная им публикация в марте 1988 года перестроечного Манифеста — статьи ленинградского доцента Нины Андреевой «Не могу поступиться принципами». Что же касается Рыжкова, то генсек сдавал под его напором даже собственные политические позиции в вопросах экономической реформы вплоть до зимы 1990-1991 годов, когда уже, в сущности, было нельзя наверстать упущенное.
   Позднее он запишет в число своих роковых ошибок первых лет перестройки «запаздывание» с принятием как минимум двух принципиальных решений: разделение партии, иначе говоря, высвобождение ее реформаторски настроенной части из-под пресса бюрократизированного аппарата и начало радикальной переделки экономического «базиса» по собственному проекту. Он не уточняет, правда, что зазор между политической демократизацией и экономической реформой возник не только из-за того, что инициаторы перестройки слишком затянули с шагами в сторону рыночной экономики, а потому, что в этой сфере они поначалу просто двинулись назад. Два, если не три года, Горбачев и его команда добросовестно крутили маховик все той же «сектантски-приказной» модели, надеясь, что сконструированный их предшественниками двигатель, очищенный от коррозии и налипшей грязи, наконец заведется и «дубинушка сама пойдет».
   Подобно Андропову, они верили, что простое усиление административными мерами дисциплины и порядка, более строгий персональный спрос с руководителей и бескорыстный порыв молодых, нравственно не разложившихся кадров заставит теоретически безупречный «перпетуум-мобиле» социализма работать не за страх, а за совесть. К тому же к моменту прихода к руководству страной, несмотря на многочисленные «наработки» разных экономических институтов, с которыми Горбачев старательно знакомился (в его кабинете и на проводимых им совещаниях еще до 1985 года перебывали директора большинства экономических институтов), в его собственном багаже, как считает помощник по экономике Н.Петраков, был лишь «пустой чемодан», который пришлось заполнять с нуля.
   Помимо заимствованных у Андропова рецептов подтягивания трудовой дисциплины в него сложили и нереализованные идеи косыгинской реформы, обещавшей большую автономию предприятиям, и личный опыт самого Горбачева, с успехом внедрявшего на полях Ставрополья «ипатовский метод» повышения материальной заинтересованности сельских тружеников. В результате на свет появилась программа «ускорения» экономического развития, представлявшая собой скорее пропагандистский лозунг, чем продуманную концепцию реформы.
   В самом деле, что как не «ускорение» должно было стать антиподом предыдущей эпохи застоя и одновременно воплощением в жизнь ключевого понятия — «динамизм», с которым он пришел на судьбоносное заседание Политбюро 11 марта 1985 года! Однако в реальности за призывной и оптимистической интонацией этого слова, по существу, до лета 87-го не было никакого конкретного плана действий. Отдельные спорадические решения в экономической области плохо стыковались между собой и практически не сочетались со все более активно разворачивающимся политическим процессом. И здесь есть свои «хрестоматийные» примеры. Так, в течение одной недели, чуть ли не на одном и том же заседании Секретариата ЦК родились два взаимоисключающие постановления: «О поощрении индивидуальной трудовой деятельности» и «О решительной борьбе с нетрудовыми доходами», устанавливавшие в традициях блаженной памяти хрущевских, если не сталинских, времен жесткие лимиты на размеры частных жилых строений, теплиц, оранжерей и тому подобное.
   И все же существовала внутренняя органическая связь между такими принятыми в эти годы разноплановыми решениями, как программа развития машиностроения, меры по интенсификации научно-технического прогресса, создание Агропрома или введение практики госприемки готовой продукции. Каждое из них в своей конкретной области и все они в сумме представляли собой отчаянные попытки оживить угасавшую на глазах командно-административную экономику, сохраняя ее структуру (с гипертрофированно-развитой «оборонкой») и законы, по которым она жила.
   Решить таким образом ее проблемы, достаточно точно диагностированные самим Горбачевым на заседаниях Политбюро («страна стоит в очередях; живем в постоянном дефиците — от энергоносителей до женских колготок; жирует только военный сектор; накапливается технологическая зависимость от Запада» и другие), было невозможно. Ведь чтобы избавиться от очередного дефицита, жаловался генсек, приходится каждый раз создавать чуть ли не чрезвычайную комиссию во главе с секретарем ЦК. В брежневские времена подобным образом был брошен «на производство» женских колготок секретарь ЦК по оргпартработе И.Капитонов, в горбачевские — его наследник на этом посту Е.Лигачев, превратив свой кабинет в пункт селекторной связи, выполнял роль диспетчера, распределявшего по регионам дефицитное топливо холодной зимой 86-го.
   Новые руководители страны не могли не видеть, что не только топливные или продовольственные запасы, но и административные ресурсы в целом государственной экономики — на пределе, но, как волки, окруженные флажками, не представляли себе какие-то варианты выхода за рамки Системы. «Мы все поначалу пребывали во власти иллюзий, — подтверждает Михаил Сергеевич. — Верили в возможность улучшения функционирования Системы». А раз так, значит, надо было заставить ее работать. И получалось, что, пока Горбачев, размежевываясь со Сталиным, продвигался в направлении позднего Ленина и вдохновлялся нэпом, партийный и государственный аппарат, повинуясь решениям ЦК, налегал на госприемку, создавая армию надзирателей за качеством продукции, вместо того чтобы доверить эту роль потребителям, и усердно рыл Котлован под новый невиданный административно-архитектурный монумент — Госагропром.
   По-своему символичным показателем непродуманности первых практических шагов нового руководства, соединившим в одном «пакете» его политические, экономические и психологические просчеты, стала антиалкогольная кампания, объявленная весной 1985 года. Попытка введения приказным способом поголовной трезвенности на Руси, на что не отваживались даже ее самые решительные правители, будь то в эпоху деспотии или тоталитарного режима, завершилась, как нетрудно было предвидеть, полным фиаско. Она оставила после себя первую, но, возможно, роковую пробоину в государственном бюджете, закономерно возникшую мафию производителей и подпольной продажи самогона и заменителей водки… и сотни анекдотов, главным героем которых был, разумеется, «отец Перестройки».