Страница:
В непривычно короткой для него двадцатиминутной речи он в нескольких пунктах изложил программу предстоящей «военной кампании» под общим девизом укрепления исполнительной вертикали. Правительство преображалось в работающий под непосредственным руководством Президента СССР Кабинет министров, Совет Федерации, объединяющий республиканских секретарей, повышал свой статус, а Президентский совет, раздражавший парламентское большинство количеством пригретых в нем «либералов» во главе с А.Яковлевым, распускался и уступал место «грозному» Совету безопасности. Именно этому «знаковому» шагу, символизировавшему готовность Горбачева порвать со своими духовниками-демократами и перейти под крыло охранников-государственников, с энтузиазмом аплодировала депутатская группа «Союз», еще накануне требовавшая его отставки.
«Нам придется поправеть», — сказал в своем окружении Михаил Сергеевич, выходя с заседания. Этот крен в сторону консерваторов он объяснял прежде всего самому себе тем, что страна оказалась не готова выдержать взятый темп преобразований, демократы проявили себя «безответственными критиканами», из-за чего центр настроений и ожиданий общества начал смещаться вправо. Соответственно за ним следовало передвинуться и тому, кто отвечал за сохранение общественного равновесия, — центристу Горбачеву. Тем не менее, несмотря на все его старания (как и его политического советника Г.Шахназарова) облечь новый курс в термины новой философии центризма, примиряющие на словах реформы и стабильность, «политический класс» слушал его вполуха. Номенклатуру, как всегда, интересовали не слова, а кадровые решения: кто уйдет и кого назначат.
Первой кадровой жертвой «нового курса» стал министр внутренних дел В.Бакатин, которого консервативная оппозиция уже давно обвиняла в мягкотелости и попустительстве «националистам». Во время «очень душевного разговора» Горбачев объяснил ему, что пришел час уходить. Вторым, эффектно хлопнув дверью, заявив на Съезде народных депутатов под улюлюканье полковников из группы «Союз» о «надвигающейся диктатуре», ушел Э.Шеварднадзе. Наконец, после того как под Новый год из Конституции убрали упоминание о Президентском совете, без официальной должности и работы остались А.Яковлев, Е.Примаков, С.Шаталин, В.Медведев. Н.Петраков, чья должность помощника по экономическим вопросам в Конституции не упоминалась, решил не ждать «черной метки» и сам подал заявление об отставке. На очереди были новые назначения и новые имена, которые станут печально знаменитыми в августе 1991 года. Надвигался и сам 91-й год, последний на историческом веку Советского Союза и в политической биографии его первого Президента.
ПОБЕГ ИЗ «КРЕМЛАГА»
«ИГРА» В СОЮЗ
«Нам придется поправеть», — сказал в своем окружении Михаил Сергеевич, выходя с заседания. Этот крен в сторону консерваторов он объяснял прежде всего самому себе тем, что страна оказалась не готова выдержать взятый темп преобразований, демократы проявили себя «безответственными критиканами», из-за чего центр настроений и ожиданий общества начал смещаться вправо. Соответственно за ним следовало передвинуться и тому, кто отвечал за сохранение общественного равновесия, — центристу Горбачеву. Тем не менее, несмотря на все его старания (как и его политического советника Г.Шахназарова) облечь новый курс в термины новой философии центризма, примиряющие на словах реформы и стабильность, «политический класс» слушал его вполуха. Номенклатуру, как всегда, интересовали не слова, а кадровые решения: кто уйдет и кого назначат.
Первой кадровой жертвой «нового курса» стал министр внутренних дел В.Бакатин, которого консервативная оппозиция уже давно обвиняла в мягкотелости и попустительстве «националистам». Во время «очень душевного разговора» Горбачев объяснил ему, что пришел час уходить. Вторым, эффектно хлопнув дверью, заявив на Съезде народных депутатов под улюлюканье полковников из группы «Союз» о «надвигающейся диктатуре», ушел Э.Шеварднадзе. Наконец, после того как под Новый год из Конституции убрали упоминание о Президентском совете, без официальной должности и работы остались А.Яковлев, Е.Примаков, С.Шаталин, В.Медведев. Н.Петраков, чья должность помощника по экономическим вопросам в Конституции не упоминалась, решил не ждать «черной метки» и сам подал заявление об отставке. На очереди были новые назначения и новые имена, которые станут печально знаменитыми в августе 1991 года. Надвигался и сам 91-й год, последний на историческом веку Советского Союза и в политической биографии его первого Президента.
ПОБЕГ ИЗ «КРЕМЛАГА»
Кроме нескольких официальных титулов, унаследованных Горбачевым от своих предшественников — Генерального секретаря ЦК КПСС, Председателя Президиума Верховного Совета СССР, Верховного Главнокомандующего и других, — был еще один неофициальный, обычно никем не оспариваемый, — «императора». Правителя не мифологической «империи зла», изобретенной спичрайтером американского президента, а новой мировой — коммунистической. Ибо если споры насчет того, был ли Советский Союз цельным государством, или продолжал оставаться империей, не прекращаются и по сей день, то никто не оспаривает факта, что Москва с помощью политических, экономических и военных рычагов контролировала обширную зону мира. То, что население советской «метрополии» во многих отношениях жило беднее и труднее, чем в зависимых от нее государствах, не меняло существа дела, как и то, что целост-ность и внутренний порядок в этой империи обеспечивались не колониальной администрацией, а местными «братскими партиями» и интернационалистской идеологией. И хотя побеги из соцлагеря — «Кремлага», как из любого другого, случались, они были успешными только тогда (а может быть, именно поэтому), когда на самом деле беглецы попадали не на волю, а в соседнюю камеру — пример Югославии и Китая это подтверждает. Настоящие же мятежи в его бараках, будь то в Берлине в 53-м, в Будапеште в 56-м или Чехословакии в 68-м, всякий раз безжалостно и эффективно подавлялись.
Конечно, Советскому Союзу и его тогдашнему правителю И.Сталину эта империя досталась прежде всего как трофей, оплаченный героизмом и миллионами жизней советских людей, отданных за победу над нацистской Германией и решающий вклад в освобождение Европы. А короновали вождя на владение и управление ею партнеры по «большой тройке», собравшиеся в Ялте в феврале 1945 года, У.Черчилль и Ф.Рузвельт. В июле-августе того же года в Потсдаме было завершено юридическое оформление сделки — раздела Европы.
По правилам почти сразу же начавшейся после этого «холодной войны», обладание своей империей (в лексиконе ХХ века этот термин был заменен на зону влияния) было таким же необходимым атрибутом уважающей себя сверхдержавы, как ядерное оружие и остальной набор средств устрашения (сдерживания) противника. Именно поэтому советская держава, «отрывая от себя последнее», тратилась на содержание расширявшейся семьи «братских стран», поскольку эти затраты, как и расходы на ВПК, проходили, в сущности, по «пиаровской» статье бюджета — «поддержание мирового статуса и имиджа».
К тому времени, как под контроль Горбачева перешли бразды правления и все кремлевские кнопки, Советский Союз с его надорвавшейся экономикой уже не мог позволить себе ни статуса второй военной сверхдержавы, ни ранга последней мировой империи. По мнению академика Н.Петракова, "третью мировую войну мы проиграли именно потому, что начали к ней всерьез готовиться, тратя от 75 до 80 процентов совокупных усилий национальной экономики на «оборонку» и содержание своих зарубежных клиентов в Восточной Европе и в «третьем мире». Вот почему новое политическое мышление, предполагавшее избавление СССР от бремени гонки вооружений и необходимости стратегического раздела мира с США, было отнюдь не плодом романтических мечтаний наивного провинциала, политика-любителя, оказавшегося у командного пульта атомохода под названием «Советский Союз», а результатом вполне трезвых и, увы, неутешительных подсчетов. (Что, кстати, объясняет, почему особенно на первом этапе перестройки принятие принципиальных решений Политбюро по этим вопросам было практически единодушным.)
Уже к закату брежневского правления стало ясно, что Советский Союз не может позволить себе ни нового расширения своей империи (что доказал Афганистан), ни даже сохранения ее прежнего влияния (что все более красноречиво демонстрировала Польша, где коммунистический режим теснили католическая церковь и «Солидарность»). Единственным способом сохранения, разумеется, временного, имперского сверхдержавного статуса для советских руководителей оставалось поддержание устрашающего облика для «внешнего врага» и грозного лика для обитателей соцлагеря. За тем и другим не скрывалось уже ни способности, ни решимости реально применить силу. И хотя на внутренних «проговорах» в Ореховой комнате Кремля советское руководство пришло к вполне определенному решению — даже в условиях фактического захвата власти в Польше «Солидарностью» не может идти речь о повторении новой Чехословакии 68-го или Афганистана 79-го, то есть о военном вторжении, Брежнев, чтобы не «расхолаживать поляков», загадочно говорил первому секретарю ЦК ПОРП Станиславу Кане: «Вы должны справиться с вашей контрреволюцией сами. Войска мы не введем. Но если понадобится, то введем». Не желая разгадывать эти шарады и полагаться на благоразумие «старших братьев», сменивший Каню Войцех Ярузельский сам ввел чрезвычайное положение как гарантию от ввода в Польшу советских войск.
Понятно, что положение в соцлагере для Горбачева стало, в сущности, таким же срочным программным делом, как и снижение расходов на ВПК. В первые месяцы перестройки он говорил на Политбюро: «Дальше такое продолжаться не может. Мы просто надрываемся. В отношениях с соцстранами нам пора переходить на обоюдный интерес. Кроме того, мы не должны брать на себя ответственность за дальнейшее развитие их внутренней ситуации». Он, несомненно, имел в виду не одну только Польшу, но и полупридушенную режимом Николае Чаушеску и сапогом «секуритате» Румынию, и полунормализованную Чехословакию, и относительно процветающую ГДР, которая, как ласковый теленок, интенсивно сосала двух маток — СССР и ФРГ.
Некоторые из обвиняющих Горбачева в том, что «пустил по ветру» итоги Второй мировой войны, объясняют столь «легкое» отношение к уходу советских войск из ГДР и Восточной Европы тем, что он принадлежит к невоевавшему поколению. «Для Л.Брежнева, Ф.Устинова, А.Громыко (потерявшего на войне брата и немало других белорусских родственников) закрепленные в Потсдаме результаты войны были священны», — вспоминает о своих беседах с отцом Анатолий Громыко. Хорошо знавший Ю.Андропова его помощник А.Вольский считает: «Юрий Владимирович не отступился бы от ялтинского раздела Европы скорее из прагматических, чем идеологических соображений». По этой логике Горбачеву с его сомнительной для сталинских времен анкетой — он и его родственники (дед и бабушка) провели несколько месяцев в Ставрополе под немецкой оккупацией — было проще, чем предшественникам из поколения фронтовиков, расстаться с той пол-Европой, которую советские солдаты «прошагали, проползли».
Однако с этим не согласны фронтовики из его ближайшего окружения. Аргументов у них тоже хватает. Первый — память об отце-фронтовике, которого Михаил Сергеевич обожал. Во время визита в Польшу он нашел госпиталь, где тот лечился после ранения. Кроме этого, у него, как и у большинства советских людей, свой поминальный список — скорбный столбик фамилий Горбачевых, выбитый на деревенском памятнике в Привольном, не позволявший забыть о трагедии войны. Недаром свой доклад, посвященный 40-летию Победы, Горбачев в какой-то момент читал со слезами на глазах.
Это то, что, естественно, объединяло его с предшествующими руководителями партии, как и со всеми пережившими и помнившими войну согражданами. Отделяло, наверное, понимание, что навечно зацикливаться на прошлом нельзя никому, а тем более политикам. За послевоенные годы в мире, в Европе и Германии выросли новые поколения, которые не несут ответственности за горе, причиненное их отцами и дедами другим народам. «Да и мы, например, с Черняевым, фронтовики, — говорит Г.Шахназаров, — прекрасно понимали необходимость смотреть в будущее, хоть и сами воевали с немцами. Поэтому как могли поддерживали Горбачева в отходе от психологии „холодной войны“.» Вообще же разделительная линия проходила в этих случаях, как и во многих других, не по поколениям, а по убеждениям. Например, в германском вопросе самыми ревностными «фундаменталистами», считавшими, что немцев нельзя «выпускать из рук», были и цековские и мидовские германисты. Для них даже Брежнев был слишком либерален. Горбачев же готов был двигаться вперед, не цепляться за прошлое не потому, что недооценивал национальные интересы, просто он оказался способен понять новую ситуацию. В конце концов, именно де Голль — вождь французского Сопротивления — стал «отцом» франко-германского сближения.
Не цепляться за прошлое для Горбачева означало прежде всего изменить характер взаимоотношений с руководителями стран Варшавского договора и СЭВ, отказаться не только от «доктрины Брежнева», превратившейся в гирю на ногах советской внешней политики, но и от навязывания другим большевистской модели социализма (особенно в условиях ее коренного пересмотра у себя дома).
На первом же совещании с руководителями этих стран в Москве в ноябре 1985 года (разговор должен был быть таким доверительным, что даже А.Яковлев и В.Медведев не были допущены в зал и подслушивали переговоры в кабине переводчиков) Горбачев объявил: отныне каждая партия и ее руководство несут полную ответственность за происходящее в собственной стране. Смысл сигнала был ясен: «На наши танки ради сохранения вас и ваших режимов у власти не рассчитывайте». Договорились, что содержание московских разговоров останется закрытым — надо было дать лидерам время для выстраивания своего внутреннего календаря реформ с учетом того, что предполагалось осуществить в Советском Союзе.
Не все участники совещания восприняли прозвучавшие предупреждения всерьез. Одни — потому, что хорошо изучили манеру каждого нового лидера начинать с этих ритуальных слов, а заканчивать командованием «младшими братьями», карой за строптивость и поощрением нефтью за лояльность. Другие — опять-таки зная советские порядки, не были уверены, что он действительно сможет осуществить все, что обещает, а если даже и решится, то ему не позволит это сделать свое же окружение. Искушенные знатоки кремлевских порядков без особых иллюзий воспринимали декламацию Горбачева, «держа в уме» вполне реальную перспективу, что завтра придется кивать и поддакивать кому-то другому, например Лигачеву.
Особенно скептически был настроен перевидавший многих советских руководителей болгарский лидер Тодор Живков. Он полагал, что хорошо их изучил и покупал полную свободу поведения у себя в стране такими показными демонстрациями лояльности Москве, как согласование со Старой площадью текстов своих выступлений на пленумах ЦК БКП или периодическими напоминаниями о предложении включить Болгарию в состав СССР в качестве 16-й союзной республики. Неудивительно, что его личные отношения с новым советским руководителем с самого начала не заладились. По вполне понятным причинам не переносил Горбачев Николае Чаушеску. Раздражал его и Эрих Хонеккер, который не только не собирался вводить у себя перестройку, но и не скрывал своего неодобрения опасным половодьем демократии, затопившим СССР и грозившим выплеснуться за его границы. Даже мудрый Янош Кадар, который, казалось бы, должен был радоваться тому, что к власти в Кремле наконец пришел человек, настроенный, как и он, придать социализму «человеческое и европейское лицо», поеживался и озабоченно расспрашивал В.Крючкова, знакомого ему еще с 1956 года, не «лихачит» ли советский генсек, «подстегивая» реформу на опасных исторических поворотах.
С понятной настороженностью следил за этими демократическими экспериментами, и особенно за стремительным сближением Горбачева с западными лидерами, Фидель Кастро, опасавшийся, что, увлекшись разменом фигур в блицтурнире с американцами, тот «сдаст» им Кубу. Заехав в 1989 году на остров Свободы после армянского землетрясения, Горбачев постарался, как мог, успокоить «команданте», объяснив, что «свобода выбора» не исключает выбора в пользу социализма. Фидель, не страдавший от «комплексов» лидеров восточноевропейских государств, где коммунисты пришли к власти благодаря Красной Армии, с такой расшифровкой нового политического мышления согласился.
Из всех руководителей стран соцсодружества он с самого начала выделял, пожалуй, только генерала Войцеха Ярузельского. Они не только симпатизировали друг другу, но и в своей внутренней политике продвигались к одной и той же цели: передаче государственной власти от монопольно правившей партии демократически избранным институтам.
Однако при всем разнообразии оттенков своих отношений с лидерами отдельных «бараков» социалистического лагеря, личных симпатиях и антипатиях, когда ударная волна перемен, поднятая перестройкой, достигла Восточной Европы, Горбачев практически пальцем не пошевелил ни чтобы быстрее избавиться от одних, ни чтобы помочь сохраниться или прийти к власти другим, включая его восторженных союзников-реформаторов. Прав он был или нет, но, во всяком случае, остался верен принципу, которым, однажды сформулировав его, то ли объяснял, то ли оправдывал свое непонятное многим бездействие: «Мы не вмешиваемся в их внутренние дела. Пускай разбираются сами».
«Разбираться самим» Горбачев предоставлял руководителям соцстран даже с теми их проблемами и историческими кризисами, к которым Советский Союз имел самое прямое отношение. Например, подавление антикоммунистического восстания в Будапеште в 1956 году и казнь «Пражской весны» в 1968 году. И в том и в другом случае на вопрос, почему он тянет с осуждением действий советского руководства в этих странах (что особенно контрастировало с его поведением), Михаил Сергеевич отвечал: «Не надо создавать дополнительные трудности для нынешнего руководства». В Венгрии это означало «поберечь» Яноша Кадара, а потом сменившего его Кароя Гроса, в Чехословакии — «не обидеть» Густава Гусака и Милоша Якеша.
Конечно, не только застенчивая позиция советского руководства, не желавшего признать свою ответственность за совершенное, и не «запаздывание» Горбачева определили исход «бархатных» революций в большинстве стран Восточной Европы, приведших к власти не умеренных реформаторов, а антикоммунистическую оппозицию. Политический маятник, видимо, при всех обстоятельствах должен был уйти из одной крайней точки в другую. Тем не менее в этих вопросах сполна проявился присущий Горбачеву и не всегда окупавший себя прием: идти вперед, как бы на полшага позади спровоцированных самим событий и процессов, под их прикрытием, как пехота за танковой броней.
Рациональное политическое объяснение этому у него было всегда наготове: надо, чтобы общество созрело и ощутило предлагаемую новацию как свою потребность, а не полученную сверху директиву. Однако этот рецепт не универсален и иногда, особенно в критических ситуациях, подрывает авторитет «плетущегося за событиями» лидера. Красноречивый пример — Катынь и секретные протоколы 1939 года. До сих пор Горбачеву приходится объясняться и чуть ли не оправдываться, почему он, зная о существовании документальных подтверждений не своей, сталинской ответственности и за дележ Европы с Гитлером, и за расстрел польских офицеров, тянул с признанием этого, загоняя в «оборонительную» позицию участников советско-польской комиссии по «белым пятнам» истории и А.Яковлева с В.Фалиным, отбивавшихся от нажима прибалтов и межрегионалов в комиссии по изучению политических последствий советско-германского пакта 1939 года.
Напрасно подсылали к нему своих гонцов и приезжали сами, напрашиваясь на смотрины, кандидаты в местные «Горбачевы» из Восточной Европы. Чтобы предупредить его о том, что «группа товарищей» в Политбюро БКП созрела для отстранения от власти Живкова, приехавший вместе с ним в составе делегации его будущий наследник Петр Младенов под предлогом, что забыл надписанную Горбачевым книгу, «на минуту» вернулся в кабинет. Услышав от Младенова эту будущую новость, Михаил Сергеевич кивнул головой, но в ответ не произнес ни слова.
От мало-мальски официальных, да и от неофициальных контактов подобного рода он упорно то ли уклонялся, то ли увертывался. Напрасно глубоко и высоко внедренные в политическую элиту соцстран агенты КГБ и советские «комиссары» по вопросам безопасности, приписанные к руководящим эшелонам, давали понять, что готовы взяться за «рычаги влияния», предусмотренные как раз для подобных ситуаций. Напрасно Е.Лигачев с трибуны очередного пленума после посещения ГДР и Чехословакии бил в набат по поводу «сдачи позиций» мирового социализма и предательства Москвой своих друзей. Напрасно возглавляемый В.Фалиным Международный отдел ЦК докладывал генсеку свои соображения, как помочь «друзьям» благополучно пройти опасную зону турбулентности, куда они попали по милости «советских братьев», надумавших реформировать до недавнего времени безупречный социализм. Горбачев оставался поразительно, необъяснимо бесстрастен и невозмутим.
Конечно, если вспомнить, что происходило в 1989-1990 годах во «внутренней» империи, его можно понять: не до того. Сам он, однако, подводит под свое тогдашнее бездействие политические аргументы: «Я ни в коем случае не хотел вводить „доктрину Брежнева“ наоборот, навязывать „правильный“ социализм. Главное свое влияние на ситуацию и направление перемен в соцстранах мы могли осуществить тем, что делали у себя. Так ведь, в сущности, и происходило. Тем более я не хотел предлагать в руководство этих стран новых „наместников“ и, значит, опять перекладывать всю ответственность на Москву». Звучит безупречно. Как и его традиционный ответ на упреки в том, что «даром отдал» Восточную Европу, и особенно ГДР: «Отдал кому? Им же самим, их народам. Да и по какому праву мы должны были считать, что „приобрели“ их навечно?»
Все, конечно, не так просто. И сегодня оппоненты могут обоснованно возразить: «отдал» восточных братьев Западу, прямиком в НАТО, которая проглотила их, не поморщившись и не подумав в порядке взаимности также продемонстрировать новое политическое мышление и проявить хотя бы вежливую сдержанность. Горбачев защищается, цитируя заверения большинства своих западных партнеров той эпохи — Дж.Бейкера, Дж.Мейджора, Ф.Миттерана и Г.Коля, которые официально заявляли, что в случае объединения Германии на условиях, предложенных Западом, «НАТО ни на дюйм не продвинется на восток». Вообще же, говорит он сейчас, если бы не развалили Союз, вопрос о расширении НАТО ни в одной западной голове никогда бы не возник. Претензии, стало быть, не к нему, а к тем, кто развалил. А это, как известно, путчисты Августа и заговорщики Беловежской Пущи. Президент же, до конца сражавшийся за Союз, тут ни при чем. Так ли это?
Конечно, Советскому Союзу и его тогдашнему правителю И.Сталину эта империя досталась прежде всего как трофей, оплаченный героизмом и миллионами жизней советских людей, отданных за победу над нацистской Германией и решающий вклад в освобождение Европы. А короновали вождя на владение и управление ею партнеры по «большой тройке», собравшиеся в Ялте в феврале 1945 года, У.Черчилль и Ф.Рузвельт. В июле-августе того же года в Потсдаме было завершено юридическое оформление сделки — раздела Европы.
По правилам почти сразу же начавшейся после этого «холодной войны», обладание своей империей (в лексиконе ХХ века этот термин был заменен на зону влияния) было таким же необходимым атрибутом уважающей себя сверхдержавы, как ядерное оружие и остальной набор средств устрашения (сдерживания) противника. Именно поэтому советская держава, «отрывая от себя последнее», тратилась на содержание расширявшейся семьи «братских стран», поскольку эти затраты, как и расходы на ВПК, проходили, в сущности, по «пиаровской» статье бюджета — «поддержание мирового статуса и имиджа».
К тому времени, как под контроль Горбачева перешли бразды правления и все кремлевские кнопки, Советский Союз с его надорвавшейся экономикой уже не мог позволить себе ни статуса второй военной сверхдержавы, ни ранга последней мировой империи. По мнению академика Н.Петракова, "третью мировую войну мы проиграли именно потому, что начали к ней всерьез готовиться, тратя от 75 до 80 процентов совокупных усилий национальной экономики на «оборонку» и содержание своих зарубежных клиентов в Восточной Европе и в «третьем мире». Вот почему новое политическое мышление, предполагавшее избавление СССР от бремени гонки вооружений и необходимости стратегического раздела мира с США, было отнюдь не плодом романтических мечтаний наивного провинциала, политика-любителя, оказавшегося у командного пульта атомохода под названием «Советский Союз», а результатом вполне трезвых и, увы, неутешительных подсчетов. (Что, кстати, объясняет, почему особенно на первом этапе перестройки принятие принципиальных решений Политбюро по этим вопросам было практически единодушным.)
Уже к закату брежневского правления стало ясно, что Советский Союз не может позволить себе ни нового расширения своей империи (что доказал Афганистан), ни даже сохранения ее прежнего влияния (что все более красноречиво демонстрировала Польша, где коммунистический режим теснили католическая церковь и «Солидарность»). Единственным способом сохранения, разумеется, временного, имперского сверхдержавного статуса для советских руководителей оставалось поддержание устрашающего облика для «внешнего врага» и грозного лика для обитателей соцлагеря. За тем и другим не скрывалось уже ни способности, ни решимости реально применить силу. И хотя на внутренних «проговорах» в Ореховой комнате Кремля советское руководство пришло к вполне определенному решению — даже в условиях фактического захвата власти в Польше «Солидарностью» не может идти речь о повторении новой Чехословакии 68-го или Афганистана 79-го, то есть о военном вторжении, Брежнев, чтобы не «расхолаживать поляков», загадочно говорил первому секретарю ЦК ПОРП Станиславу Кане: «Вы должны справиться с вашей контрреволюцией сами. Войска мы не введем. Но если понадобится, то введем». Не желая разгадывать эти шарады и полагаться на благоразумие «старших братьев», сменивший Каню Войцех Ярузельский сам ввел чрезвычайное положение как гарантию от ввода в Польшу советских войск.
Понятно, что положение в соцлагере для Горбачева стало, в сущности, таким же срочным программным делом, как и снижение расходов на ВПК. В первые месяцы перестройки он говорил на Политбюро: «Дальше такое продолжаться не может. Мы просто надрываемся. В отношениях с соцстранами нам пора переходить на обоюдный интерес. Кроме того, мы не должны брать на себя ответственность за дальнейшее развитие их внутренней ситуации». Он, несомненно, имел в виду не одну только Польшу, но и полупридушенную режимом Николае Чаушеску и сапогом «секуритате» Румынию, и полунормализованную Чехословакию, и относительно процветающую ГДР, которая, как ласковый теленок, интенсивно сосала двух маток — СССР и ФРГ.
Некоторые из обвиняющих Горбачева в том, что «пустил по ветру» итоги Второй мировой войны, объясняют столь «легкое» отношение к уходу советских войск из ГДР и Восточной Европы тем, что он принадлежит к невоевавшему поколению. «Для Л.Брежнева, Ф.Устинова, А.Громыко (потерявшего на войне брата и немало других белорусских родственников) закрепленные в Потсдаме результаты войны были священны», — вспоминает о своих беседах с отцом Анатолий Громыко. Хорошо знавший Ю.Андропова его помощник А.Вольский считает: «Юрий Владимирович не отступился бы от ялтинского раздела Европы скорее из прагматических, чем идеологических соображений». По этой логике Горбачеву с его сомнительной для сталинских времен анкетой — он и его родственники (дед и бабушка) провели несколько месяцев в Ставрополе под немецкой оккупацией — было проще, чем предшественникам из поколения фронтовиков, расстаться с той пол-Европой, которую советские солдаты «прошагали, проползли».
Однако с этим не согласны фронтовики из его ближайшего окружения. Аргументов у них тоже хватает. Первый — память об отце-фронтовике, которого Михаил Сергеевич обожал. Во время визита в Польшу он нашел госпиталь, где тот лечился после ранения. Кроме этого, у него, как и у большинства советских людей, свой поминальный список — скорбный столбик фамилий Горбачевых, выбитый на деревенском памятнике в Привольном, не позволявший забыть о трагедии войны. Недаром свой доклад, посвященный 40-летию Победы, Горбачев в какой-то момент читал со слезами на глазах.
Это то, что, естественно, объединяло его с предшествующими руководителями партии, как и со всеми пережившими и помнившими войну согражданами. Отделяло, наверное, понимание, что навечно зацикливаться на прошлом нельзя никому, а тем более политикам. За послевоенные годы в мире, в Европе и Германии выросли новые поколения, которые не несут ответственности за горе, причиненное их отцами и дедами другим народам. «Да и мы, например, с Черняевым, фронтовики, — говорит Г.Шахназаров, — прекрасно понимали необходимость смотреть в будущее, хоть и сами воевали с немцами. Поэтому как могли поддерживали Горбачева в отходе от психологии „холодной войны“.» Вообще же разделительная линия проходила в этих случаях, как и во многих других, не по поколениям, а по убеждениям. Например, в германском вопросе самыми ревностными «фундаменталистами», считавшими, что немцев нельзя «выпускать из рук», были и цековские и мидовские германисты. Для них даже Брежнев был слишком либерален. Горбачев же готов был двигаться вперед, не цепляться за прошлое не потому, что недооценивал национальные интересы, просто он оказался способен понять новую ситуацию. В конце концов, именно де Голль — вождь французского Сопротивления — стал «отцом» франко-германского сближения.
Не цепляться за прошлое для Горбачева означало прежде всего изменить характер взаимоотношений с руководителями стран Варшавского договора и СЭВ, отказаться не только от «доктрины Брежнева», превратившейся в гирю на ногах советской внешней политики, но и от навязывания другим большевистской модели социализма (особенно в условиях ее коренного пересмотра у себя дома).
На первом же совещании с руководителями этих стран в Москве в ноябре 1985 года (разговор должен был быть таким доверительным, что даже А.Яковлев и В.Медведев не были допущены в зал и подслушивали переговоры в кабине переводчиков) Горбачев объявил: отныне каждая партия и ее руководство несут полную ответственность за происходящее в собственной стране. Смысл сигнала был ясен: «На наши танки ради сохранения вас и ваших режимов у власти не рассчитывайте». Договорились, что содержание московских разговоров останется закрытым — надо было дать лидерам время для выстраивания своего внутреннего календаря реформ с учетом того, что предполагалось осуществить в Советском Союзе.
Не все участники совещания восприняли прозвучавшие предупреждения всерьез. Одни — потому, что хорошо изучили манеру каждого нового лидера начинать с этих ритуальных слов, а заканчивать командованием «младшими братьями», карой за строптивость и поощрением нефтью за лояльность. Другие — опять-таки зная советские порядки, не были уверены, что он действительно сможет осуществить все, что обещает, а если даже и решится, то ему не позволит это сделать свое же окружение. Искушенные знатоки кремлевских порядков без особых иллюзий воспринимали декламацию Горбачева, «держа в уме» вполне реальную перспективу, что завтра придется кивать и поддакивать кому-то другому, например Лигачеву.
Особенно скептически был настроен перевидавший многих советских руководителей болгарский лидер Тодор Живков. Он полагал, что хорошо их изучил и покупал полную свободу поведения у себя в стране такими показными демонстрациями лояльности Москве, как согласование со Старой площадью текстов своих выступлений на пленумах ЦК БКП или периодическими напоминаниями о предложении включить Болгарию в состав СССР в качестве 16-й союзной республики. Неудивительно, что его личные отношения с новым советским руководителем с самого начала не заладились. По вполне понятным причинам не переносил Горбачев Николае Чаушеску. Раздражал его и Эрих Хонеккер, который не только не собирался вводить у себя перестройку, но и не скрывал своего неодобрения опасным половодьем демократии, затопившим СССР и грозившим выплеснуться за его границы. Даже мудрый Янош Кадар, который, казалось бы, должен был радоваться тому, что к власти в Кремле наконец пришел человек, настроенный, как и он, придать социализму «человеческое и европейское лицо», поеживался и озабоченно расспрашивал В.Крючкова, знакомого ему еще с 1956 года, не «лихачит» ли советский генсек, «подстегивая» реформу на опасных исторических поворотах.
С понятной настороженностью следил за этими демократическими экспериментами, и особенно за стремительным сближением Горбачева с западными лидерами, Фидель Кастро, опасавшийся, что, увлекшись разменом фигур в блицтурнире с американцами, тот «сдаст» им Кубу. Заехав в 1989 году на остров Свободы после армянского землетрясения, Горбачев постарался, как мог, успокоить «команданте», объяснив, что «свобода выбора» не исключает выбора в пользу социализма. Фидель, не страдавший от «комплексов» лидеров восточноевропейских государств, где коммунисты пришли к власти благодаря Красной Армии, с такой расшифровкой нового политического мышления согласился.
Из всех руководителей стран соцсодружества он с самого начала выделял, пожалуй, только генерала Войцеха Ярузельского. Они не только симпатизировали друг другу, но и в своей внутренней политике продвигались к одной и той же цели: передаче государственной власти от монопольно правившей партии демократически избранным институтам.
Однако при всем разнообразии оттенков своих отношений с лидерами отдельных «бараков» социалистического лагеря, личных симпатиях и антипатиях, когда ударная волна перемен, поднятая перестройкой, достигла Восточной Европы, Горбачев практически пальцем не пошевелил ни чтобы быстрее избавиться от одних, ни чтобы помочь сохраниться или прийти к власти другим, включая его восторженных союзников-реформаторов. Прав он был или нет, но, во всяком случае, остался верен принципу, которым, однажды сформулировав его, то ли объяснял, то ли оправдывал свое непонятное многим бездействие: «Мы не вмешиваемся в их внутренние дела. Пускай разбираются сами».
«Разбираться самим» Горбачев предоставлял руководителям соцстран даже с теми их проблемами и историческими кризисами, к которым Советский Союз имел самое прямое отношение. Например, подавление антикоммунистического восстания в Будапеште в 1956 году и казнь «Пражской весны» в 1968 году. И в том и в другом случае на вопрос, почему он тянет с осуждением действий советского руководства в этих странах (что особенно контрастировало с его поведением), Михаил Сергеевич отвечал: «Не надо создавать дополнительные трудности для нынешнего руководства». В Венгрии это означало «поберечь» Яноша Кадара, а потом сменившего его Кароя Гроса, в Чехословакии — «не обидеть» Густава Гусака и Милоша Якеша.
Конечно, не только застенчивая позиция советского руководства, не желавшего признать свою ответственность за совершенное, и не «запаздывание» Горбачева определили исход «бархатных» революций в большинстве стран Восточной Европы, приведших к власти не умеренных реформаторов, а антикоммунистическую оппозицию. Политический маятник, видимо, при всех обстоятельствах должен был уйти из одной крайней точки в другую. Тем не менее в этих вопросах сполна проявился присущий Горбачеву и не всегда окупавший себя прием: идти вперед, как бы на полшага позади спровоцированных самим событий и процессов, под их прикрытием, как пехота за танковой броней.
Рациональное политическое объяснение этому у него было всегда наготове: надо, чтобы общество созрело и ощутило предлагаемую новацию как свою потребность, а не полученную сверху директиву. Однако этот рецепт не универсален и иногда, особенно в критических ситуациях, подрывает авторитет «плетущегося за событиями» лидера. Красноречивый пример — Катынь и секретные протоколы 1939 года. До сих пор Горбачеву приходится объясняться и чуть ли не оправдываться, почему он, зная о существовании документальных подтверждений не своей, сталинской ответственности и за дележ Европы с Гитлером, и за расстрел польских офицеров, тянул с признанием этого, загоняя в «оборонительную» позицию участников советско-польской комиссии по «белым пятнам» истории и А.Яковлева с В.Фалиным, отбивавшихся от нажима прибалтов и межрегионалов в комиссии по изучению политических последствий советско-германского пакта 1939 года.
Напрасно подсылали к нему своих гонцов и приезжали сами, напрашиваясь на смотрины, кандидаты в местные «Горбачевы» из Восточной Европы. Чтобы предупредить его о том, что «группа товарищей» в Политбюро БКП созрела для отстранения от власти Живкова, приехавший вместе с ним в составе делегации его будущий наследник Петр Младенов под предлогом, что забыл надписанную Горбачевым книгу, «на минуту» вернулся в кабинет. Услышав от Младенова эту будущую новость, Михаил Сергеевич кивнул головой, но в ответ не произнес ни слова.
От мало-мальски официальных, да и от неофициальных контактов подобного рода он упорно то ли уклонялся, то ли увертывался. Напрасно глубоко и высоко внедренные в политическую элиту соцстран агенты КГБ и советские «комиссары» по вопросам безопасности, приписанные к руководящим эшелонам, давали понять, что готовы взяться за «рычаги влияния», предусмотренные как раз для подобных ситуаций. Напрасно Е.Лигачев с трибуны очередного пленума после посещения ГДР и Чехословакии бил в набат по поводу «сдачи позиций» мирового социализма и предательства Москвой своих друзей. Напрасно возглавляемый В.Фалиным Международный отдел ЦК докладывал генсеку свои соображения, как помочь «друзьям» благополучно пройти опасную зону турбулентности, куда они попали по милости «советских братьев», надумавших реформировать до недавнего времени безупречный социализм. Горбачев оставался поразительно, необъяснимо бесстрастен и невозмутим.
Конечно, если вспомнить, что происходило в 1989-1990 годах во «внутренней» империи, его можно понять: не до того. Сам он, однако, подводит под свое тогдашнее бездействие политические аргументы: «Я ни в коем случае не хотел вводить „доктрину Брежнева“ наоборот, навязывать „правильный“ социализм. Главное свое влияние на ситуацию и направление перемен в соцстранах мы могли осуществить тем, что делали у себя. Так ведь, в сущности, и происходило. Тем более я не хотел предлагать в руководство этих стран новых „наместников“ и, значит, опять перекладывать всю ответственность на Москву». Звучит безупречно. Как и его традиционный ответ на упреки в том, что «даром отдал» Восточную Европу, и особенно ГДР: «Отдал кому? Им же самим, их народам. Да и по какому праву мы должны были считать, что „приобрели“ их навечно?»
Все, конечно, не так просто. И сегодня оппоненты могут обоснованно возразить: «отдал» восточных братьев Западу, прямиком в НАТО, которая проглотила их, не поморщившись и не подумав в порядке взаимности также продемонстрировать новое политическое мышление и проявить хотя бы вежливую сдержанность. Горбачев защищается, цитируя заверения большинства своих западных партнеров той эпохи — Дж.Бейкера, Дж.Мейджора, Ф.Миттерана и Г.Коля, которые официально заявляли, что в случае объединения Германии на условиях, предложенных Западом, «НАТО ни на дюйм не продвинется на восток». Вообще же, говорит он сейчас, если бы не развалили Союз, вопрос о расширении НАТО ни в одной западной голове никогда бы не возник. Претензии, стало быть, не к нему, а к тем, кто развалил. А это, как известно, путчисты Августа и заговорщики Беловежской Пущи. Президент же, до конца сражавшийся за Союз, тут ни при чем. Так ли это?
«ИГРА» В СОЮЗ
На вопрос, мог ли выжить Советский Союз, еще и сейчас, через 10 лет после его исчезновения, можно получить самые разные ответы. Одни будут говорить, что смерть этой последней империи, пережившей свой исторический срок, благодаря забальзамировавшей ее идеологии и эффективному тоталитарному режиму, с крахом того и другого была естественной и закономерной. Другие скажут, что эту архаичную «клетку», в которую были заключены не только разные нации, но и разные цивилизации и, в сущности, разные исторические эпохи, давно следовало разрушить. Третьи, быть может, самые многочисленные, и среди них Горбачев, будут настаивать: Союз нужно и можно было сохранить. При этом убежденность третьих в своей правоте не ослабевает с течением времени, хотя и они со вздохом сожаления признают, что восстановить прежнее союзное государство уже невозможно. Как ни парадоксально, именно насильственная смерть Союза, убитого августовским путчем и добитого «контрольным выстрелом» в Беловежской Пуще, дает им если не дополнительные аргументы, то возможность отстаивать свою позицию. Ибо, напоминая, что СССР умер не естественной смертью, они получают возможность утверждать, что эта кончина не была неизбежной. Это предположение невозможно доказать, но теперь уже нельзя будет и опровергнуть.
Различие ответов объясняется и разными политическими взглядами отвечающих, и различным отношением к перспективе сохранения СССР в 1991 году — естественное стремление его президента сохранить Союз чуть ли не в любой форме и логичное желание представителей республиканских элит, начиная с российской, избавиться от них обоих (Союза и Горбачева). Объясняется оно еще и тем, что, произнося «Союз», они вкладывают в это понятие разное содержание, говорят о разных «Союзах». Одни — о Союзе реальном, просуществовавшем 70 лет, ставшем для многих естественной и закономерной, для других искусственно навязанной формой продолжительного и драматичного этапа российской истории. Горбачев же и, надо признать, редеющее число его сторонников имеют в виду Союз возможный, желательный, тот, «в котором мы еще не жили». Они говорят о нем столь же убежденно, как и о настоящем, «подлинном социализме», который мы, дескать, не успев построить, уже до неузнаваемости извратили.
В этом конкретном случае «отца перестройки» уже не стоит сравнивать с Томасом Мором. Его Утопия — это не еще не найденный остров, а конкретный политический проект, опиравшийся на вполне определенную историческую реальность, на безусловный экономический интерес и рациональную политическую логику. Увы, он остался неосуществленным, и, может быть, это и является главным, исходящим от высшего авторитета — Истории — подтверждением того, что был неосуществим (других аргументов у нее нет).
Рассуждая как-то о факторах, которые свели и удержали в рамках одного государства совсем другую, но не менее разнородную, противоречивую реальность, чем СССР, — Соединенные Штаты Америки, — американский посол в Париже Ф.Рохатин назвал три главных: закон, доллар, дороги. Очевидно, что для России, будь то царской или советской, ни один из трех — о законе даже не стоит упоминать, дороги вошли в известный грустный афоризм, а деревянный рубль — эквивалент доллара, кстати, именно в последние годы правления Горбачева безоговорочно капитулировал перед «баксом» — фактором государственного строительства не был. Зато от века были другие, не менее эффективно послужившие Государству Российскому в прежние эпохи. Выделим опять-таки три: бюрократия, армия и неожиданный невнутренний фактор — внешняя угроза. Не она ли, как ни парадоксально для самой большой мировой державы, сплотила сначала саму Русь, а потом прибила к ней, подчас вернее, чем завоевательные экспедиции Ермака, Петра I и Екатерины II, целый пласт не только культурно родственных, но и не близких русским народов и наций. Последний из «приумножателей» империи — Иосиф Сталин сполна воспользовался смертельной угрозой нацистской агрессии для сплочения Советского государства, а после войны использовал для этой же цели тезис об империалистическом окружении.
Различие ответов объясняется и разными политическими взглядами отвечающих, и различным отношением к перспективе сохранения СССР в 1991 году — естественное стремление его президента сохранить Союз чуть ли не в любой форме и логичное желание представителей республиканских элит, начиная с российской, избавиться от них обоих (Союза и Горбачева). Объясняется оно еще и тем, что, произнося «Союз», они вкладывают в это понятие разное содержание, говорят о разных «Союзах». Одни — о Союзе реальном, просуществовавшем 70 лет, ставшем для многих естественной и закономерной, для других искусственно навязанной формой продолжительного и драматичного этапа российской истории. Горбачев же и, надо признать, редеющее число его сторонников имеют в виду Союз возможный, желательный, тот, «в котором мы еще не жили». Они говорят о нем столь же убежденно, как и о настоящем, «подлинном социализме», который мы, дескать, не успев построить, уже до неузнаваемости извратили.
В этом конкретном случае «отца перестройки» уже не стоит сравнивать с Томасом Мором. Его Утопия — это не еще не найденный остров, а конкретный политический проект, опиравшийся на вполне определенную историческую реальность, на безусловный экономический интерес и рациональную политическую логику. Увы, он остался неосуществленным, и, может быть, это и является главным, исходящим от высшего авторитета — Истории — подтверждением того, что был неосуществим (других аргументов у нее нет).
Рассуждая как-то о факторах, которые свели и удержали в рамках одного государства совсем другую, но не менее разнородную, противоречивую реальность, чем СССР, — Соединенные Штаты Америки, — американский посол в Париже Ф.Рохатин назвал три главных: закон, доллар, дороги. Очевидно, что для России, будь то царской или советской, ни один из трех — о законе даже не стоит упоминать, дороги вошли в известный грустный афоризм, а деревянный рубль — эквивалент доллара, кстати, именно в последние годы правления Горбачева безоговорочно капитулировал перед «баксом» — фактором государственного строительства не был. Зато от века были другие, не менее эффективно послужившие Государству Российскому в прежние эпохи. Выделим опять-таки три: бюрократия, армия и неожиданный невнутренний фактор — внешняя угроза. Не она ли, как ни парадоксально для самой большой мировой державы, сплотила сначала саму Русь, а потом прибила к ней, подчас вернее, чем завоевательные экспедиции Ермака, Петра I и Екатерины II, целый пласт не только культурно родственных, но и не близких русским народов и наций. Последний из «приумножателей» империи — Иосиф Сталин сполна воспользовался смертельной угрозой нацистской агрессии для сплочения Советского государства, а после войны использовал для этой же цели тезис об империалистическом окружении.