Страница:
Своей перестройкой Горбачев — из лучших ли побуждений, как пытался объяснить сам, из-за политической некомпетентности, как утверждал Громыко, или «изменнически» следуя подсказкам из-за рубежа, как считает один из инициаторов августовского путча О.Шенин, — вынул из каркаса Советского государства эти три главные скрепы. Партийный аппарат, сменивший царскую бюрократию, он лишил прежней монопольной власти. Армию ослабил сокращением расходов на оборону и «унизил», позволив третировать советские войска за рубежом и даже в ряде союзных республик как «оккупантов», да еще дискредитировал, использовав против гражданского населения для разрешения конфликтов в Тбилиси, Фергане и Баку. Новая разрядка в отношениях с Западом, лишив Советский Союз закадычного «врага», обесценила усилия, которые вся страна ценой лишений и жертв прилагала, чтобы обезопасить себя от агрессии, считавшейся почти неминуемой, и обрушила сразу несколько надежно укрепленных бастионов той «осажденной крепости», куда заключила советское общество официальная антизападная пропаганда.
Он не мог не сознавать, что падение Берлинской стены неминуемо приведет к трещинам в стене Кремлевской. Во всяком случае об этом свидетельствует высказанная однажды, как это нередко бывало, о себе в третьем лице, мысль: «Единственное, что сделал Горбачев — отказался от насилия как основного средства осуществления государственной политики. Этого оказалось достаточно, чтобы государство развалилось». Однако если он отдавал себе в этом отчет, почему не отступал от замысла, «смертоносного» для судьбы традиционного централизованного государства? На что рассчитывал?
Трудно заподозрить Президента СССР, несмотря на все обвинения «гэкачепистов», в желании умышленно развалить возглавляемое им государство. Это подтверждают не только его публичные заявления. «Я участвовать в похоронах Союза не буду», — в очередной раз предупреждал он Ельцина и Назарбаева во время их тайной вечери в Ново-Огареве. Чтобы сохранить Союз ненасильственными методами, он готов был пойти почти на любые компромиссы с наседавшими на него республиканскими президентами: принять любое наименование и юридический статус — не федерации, так конфедерации, пойти, как Ленин, на свой «Брестский мир», подписав союзный договор с теми, кто согласится — если не с 15-ю или 12-ю, то хоть с 8-ю, даже с 5-ю республиками. И все во имя того, чтобы сохранить хотя бы оболочку союзного государства, которую потом собирался заполнить новым содержанием.
Отступая и маневрируя перед напором процессов дезинтеграции, явно вышедших из-под контроля, он продолжал заявлять, что видит выход не в возвращении к прежней жестко централизованной структуре, что было, кстати, возможно только ценой уже большой крови, а в эластичной, напоминающей Евросоюз формуле «организации» союзного пространства — с сохранением за Центром вопросов безопасности, внешней и социальной политики и координации экономической деятельности.
Конечно, в такой умозрительной схеме, основанной на ссылках на «общую историю», абстрактных статистических выкладках и, главным образом, благих пожеланиях, изначально было много противоречий. Беря за образец Евросоюз, автор модели игнорировал, что этот строился «снизу», а не сверху, что это был процесс прежде всего экономического сближения полностью суверенных государств. Горбачев хотел построить свой Евразийский союз «сверху» на основе джентльменской договоренности между республиканскими элитами, то есть рассчитывал перейти от полицейско-бюрократического централизма к цивилизованной интеграции, сэкономив на чреватой огромными издержками фазе «разбегания» советской галактики.
Он даже вознамеривался в очередной раз «обогнать» Европу, предлагая для новой союзной федерации-конфедерации не только общее экономическое пространство и не стесненное границами передвижение людей и товаров, но и верховную исполнительную власть — союзного президента, избираемого населением, а не, скажем, Парламентской Ассамблеей. Опирался он, агитируя за новый «мягкий» Союз, на существующий уровень интеграции, «превосходящей западноевропейский», объяснял, что «нерационально» ломать сложившиеся кооперативные экономические связи и «негуманно резать по живому» людские судьбы, разрушать семейные узы. Разумно ли разделять сложившуюся за долгие годы «советскую нацию», пусть и состоящую из целого букета народов, в условиях воссоединяющейся Европы, в частности Германии, и глобализации мира?
Были ли эти стройные чертежи Горбачева миражами, политической маниловщиной, причудливым, чисто русским сочетанием готовности довериться очередной научно-исторической догме с верой в чудеса? Еще один из вопросов, оставленных 1991 годом без ответа. Ясно лишь, что, рассуждая подобным образом, Горбачев планировал, как это теперь очевидно, игнорируя то, что в политике, особенно российской, игнорировать нельзя, — совокупную взрывную силу властолюбия республиканских элит и беспредела русской смуты. Пытался наложить кальку с чертежами европейского готического собора на «воронью слободку», на барские удельные рефлексы и байский национализм.
Значит ли это, что он, в сущности, не знал той страны, которую хотел одновременно раскрепостить, реформировать и, заставив одних скинуть мундиры надзирателей, других — робу заключенных, переодеть всех в скроенное по последней моде европейское платье? Скорее всего, он просто оказался, как и многие из его тогдашнего окружения, подлинным homo soveticus, воспитанным Системой и конкретной реальностью советским человеком, уверовавшим в то, что вся страна населена такими же, как он. Да и откуда было взяться на этой должности другому?
И все же отмахнуться от его видений, сказать, что задуманное им чудесное преобразование Союза невозможно, было бы упрощением. Легче всего, оглядываясь на прошлое, заявить, что все было предопределено, что рано или поздно попытки Горбачева жонглировать растущим количеством горящих булав закончились бы падением их всех, что нельзя бесконечно играть роль одновременно поджигателя и пожарного и что попытка определить на глаз объем критической массы ядерного вещества, избегая непроизвольной цепной реакции, в конце концов закончится взрывом. И все же, все же, все же… Чудеса, если вообще где и могут случаться, то только в политике, а тем более российской.
Никто не может сказать, как развивались бы дальше события, не произойди августовский путч, — ведь новый союзный договор был согласован и готов к подписанию. Даже если прежний страх ушел, инерция послушания Кремлю и сидящему в нем начальнику еще не выветрилась тогда из костей и спинного мозга республиканских лидеров, включая самого буйного из них Ельцина, и агрессивных критиков Горбачева из союзного Верховного Совета. Недаром вплоть до самого путча Горбачеву удавалось укрощать и тех и других, опираясь в одних случаях на авторитет общесоюзного мартовского референдума, когда более 73 процентов проголосовали за сохранение Союза, в других — на обещания значительно расширить рамки автономии союзных и даже автономных республик в рамках нового Союза.
В крайних же ситуациях он угрожал своей отставкой, и, как ни парадоксально, именно эта желаемая многими его противниками перспектива пугала их и заставляла отступать. Одних сдерживала вероятность острого конфликта при поиске устраивающего всех преемника, других — страх лишиться верховного авторитета, остаться без «отца». Не случайно именно в это амплуа буквально заталкивали Горбачева и члены депутатской группы «Союз», и представители полярно противоположных течений московской интеллигенции — от откровенных сталинистов, вздыхавших по временам ждановских идеологических погромов, до либералов вроде социологов И.Клямкина и А.Миграняна, заявлявших, что провести страну от коммунизма к демократии способен только авторитарный лидер с «железной рукой».
После путча ситуация радикально изменилась. Горбачев продемонстрировал как тем, так и другим, что не готов выполнять роль Хозяина, по которому соскучились одни и которого вожделели другие, и не подходит для нее. Он и раньше всем своим поведением, тем, что позволил не бояться публично критиковать себя в парламенте на глазах у многомиллионной телеаудитории, тем, что терпел хамство оскорблявшего его и его Раису харьковского таксиста депутата Л.Сухова, может быть, в большей степени способствовал разрушению тоталитарного режима, чем своими политическими реформами. И заодно расшатывал основы империи, лишив ее императора.
После августа 91-го участь единого Союза была предрешена не только потому, что большинство союзных республик поспешило выступить с декларациями независимости: одни — в страхе перед неожиданно явившимся призраком неосталинской реставрации, другие — убоявшись, что место «компромиссного» союзного президента займет жесткий и бескомпромиссный президент российский. Страну еще можно было спасти, если бы сразу после путча к защите и возрождению СССР призвал пользующийся непререкаемым авторитетом национальный лидер. Хотя немалая часть советских людей еще и продолжала верить Горбачеву, они в своем большинстве уже не верили в него. На горизонте восходило новое политическое светило — Борис Ельцин, с которым многие жители России, посчитав себя обманутыми перестройкой, готовы были связать надежды на очередное чудо и в чьи обещания собирались инвестировать, как в финансовую пирамиду политического Мавроди. Свои акции готов был вложить в победителя гэкачепистов и Запад, который в это время интересовал один вопрос: чей палец, Горбачева или Ельцина, будет нажимать на ядерную кнопку.
Именно об этом в лоб спросил «Майкла» его «друг Джордж» Буш на последнем мини-саммите в ноябре в Мадриде. Уверения главы Советского государства в том, что после нескольких дней форосского заключения он по-прежнему распоряжается «кнопкой», звучали неубедительно. Если бы Борис Ельцин решил в послеавгустовские дни, даже приняв условия «игры в Союз», которые Центр из последних сил пытался навязать отныне уже формально суверенным союзным республикам, выдвинуть свою кандидатуру на пост Президента СССР на предполагавшихся выборах, он, скорее всего, победил бы.
Никто не знает, что стало бы дальше с Союзом, но это была бы уже другая, не горбачевская глава его истории. Как написал позднее в мемуарах сам Ельцин, этот путь для него «был заказан». Он с отвращением отверг предложение своих хозяйственников въехать в служебную квартиру президента на улице А.Косыгина, откуда съехали Горбачевы, и не мог заставить себя сесть в его кресло. «Я психологически не мог занять место Горбачева», — пишет российский лидер, не подозревая, что лишь констатирует очевидное: с уходом со своего поста первого и последнего Президента СССР в завершившейся истории созданного государства это место останется занятым навсегда.
ГЛАВА 8. «ОН ЖЕ БОГ, А Я ОБЫЧНЫЙ…»
РУБАНОК ТВОРЦА
Он не мог не сознавать, что падение Берлинской стены неминуемо приведет к трещинам в стене Кремлевской. Во всяком случае об этом свидетельствует высказанная однажды, как это нередко бывало, о себе в третьем лице, мысль: «Единственное, что сделал Горбачев — отказался от насилия как основного средства осуществления государственной политики. Этого оказалось достаточно, чтобы государство развалилось». Однако если он отдавал себе в этом отчет, почему не отступал от замысла, «смертоносного» для судьбы традиционного централизованного государства? На что рассчитывал?
Трудно заподозрить Президента СССР, несмотря на все обвинения «гэкачепистов», в желании умышленно развалить возглавляемое им государство. Это подтверждают не только его публичные заявления. «Я участвовать в похоронах Союза не буду», — в очередной раз предупреждал он Ельцина и Назарбаева во время их тайной вечери в Ново-Огареве. Чтобы сохранить Союз ненасильственными методами, он готов был пойти почти на любые компромиссы с наседавшими на него республиканскими президентами: принять любое наименование и юридический статус — не федерации, так конфедерации, пойти, как Ленин, на свой «Брестский мир», подписав союзный договор с теми, кто согласится — если не с 15-ю или 12-ю, то хоть с 8-ю, даже с 5-ю республиками. И все во имя того, чтобы сохранить хотя бы оболочку союзного государства, которую потом собирался заполнить новым содержанием.
Отступая и маневрируя перед напором процессов дезинтеграции, явно вышедших из-под контроля, он продолжал заявлять, что видит выход не в возвращении к прежней жестко централизованной структуре, что было, кстати, возможно только ценой уже большой крови, а в эластичной, напоминающей Евросоюз формуле «организации» союзного пространства — с сохранением за Центром вопросов безопасности, внешней и социальной политики и координации экономической деятельности.
Конечно, в такой умозрительной схеме, основанной на ссылках на «общую историю», абстрактных статистических выкладках и, главным образом, благих пожеланиях, изначально было много противоречий. Беря за образец Евросоюз, автор модели игнорировал, что этот строился «снизу», а не сверху, что это был процесс прежде всего экономического сближения полностью суверенных государств. Горбачев хотел построить свой Евразийский союз «сверху» на основе джентльменской договоренности между республиканскими элитами, то есть рассчитывал перейти от полицейско-бюрократического централизма к цивилизованной интеграции, сэкономив на чреватой огромными издержками фазе «разбегания» советской галактики.
Он даже вознамеривался в очередной раз «обогнать» Европу, предлагая для новой союзной федерации-конфедерации не только общее экономическое пространство и не стесненное границами передвижение людей и товаров, но и верховную исполнительную власть — союзного президента, избираемого населением, а не, скажем, Парламентской Ассамблеей. Опирался он, агитируя за новый «мягкий» Союз, на существующий уровень интеграции, «превосходящей западноевропейский», объяснял, что «нерационально» ломать сложившиеся кооперативные экономические связи и «негуманно резать по живому» людские судьбы, разрушать семейные узы. Разумно ли разделять сложившуюся за долгие годы «советскую нацию», пусть и состоящую из целого букета народов, в условиях воссоединяющейся Европы, в частности Германии, и глобализации мира?
Были ли эти стройные чертежи Горбачева миражами, политической маниловщиной, причудливым, чисто русским сочетанием готовности довериться очередной научно-исторической догме с верой в чудеса? Еще один из вопросов, оставленных 1991 годом без ответа. Ясно лишь, что, рассуждая подобным образом, Горбачев планировал, как это теперь очевидно, игнорируя то, что в политике, особенно российской, игнорировать нельзя, — совокупную взрывную силу властолюбия республиканских элит и беспредела русской смуты. Пытался наложить кальку с чертежами европейского готического собора на «воронью слободку», на барские удельные рефлексы и байский национализм.
Значит ли это, что он, в сущности, не знал той страны, которую хотел одновременно раскрепостить, реформировать и, заставив одних скинуть мундиры надзирателей, других — робу заключенных, переодеть всех в скроенное по последней моде европейское платье? Скорее всего, он просто оказался, как и многие из его тогдашнего окружения, подлинным homo soveticus, воспитанным Системой и конкретной реальностью советским человеком, уверовавшим в то, что вся страна населена такими же, как он. Да и откуда было взяться на этой должности другому?
И все же отмахнуться от его видений, сказать, что задуманное им чудесное преобразование Союза невозможно, было бы упрощением. Легче всего, оглядываясь на прошлое, заявить, что все было предопределено, что рано или поздно попытки Горбачева жонглировать растущим количеством горящих булав закончились бы падением их всех, что нельзя бесконечно играть роль одновременно поджигателя и пожарного и что попытка определить на глаз объем критической массы ядерного вещества, избегая непроизвольной цепной реакции, в конце концов закончится взрывом. И все же, все же, все же… Чудеса, если вообще где и могут случаться, то только в политике, а тем более российской.
Никто не может сказать, как развивались бы дальше события, не произойди августовский путч, — ведь новый союзный договор был согласован и готов к подписанию. Даже если прежний страх ушел, инерция послушания Кремлю и сидящему в нем начальнику еще не выветрилась тогда из костей и спинного мозга республиканских лидеров, включая самого буйного из них Ельцина, и агрессивных критиков Горбачева из союзного Верховного Совета. Недаром вплоть до самого путча Горбачеву удавалось укрощать и тех и других, опираясь в одних случаях на авторитет общесоюзного мартовского референдума, когда более 73 процентов проголосовали за сохранение Союза, в других — на обещания значительно расширить рамки автономии союзных и даже автономных республик в рамках нового Союза.
В крайних же ситуациях он угрожал своей отставкой, и, как ни парадоксально, именно эта желаемая многими его противниками перспектива пугала их и заставляла отступать. Одних сдерживала вероятность острого конфликта при поиске устраивающего всех преемника, других — страх лишиться верховного авторитета, остаться без «отца». Не случайно именно в это амплуа буквально заталкивали Горбачева и члены депутатской группы «Союз», и представители полярно противоположных течений московской интеллигенции — от откровенных сталинистов, вздыхавших по временам ждановских идеологических погромов, до либералов вроде социологов И.Клямкина и А.Миграняна, заявлявших, что провести страну от коммунизма к демократии способен только авторитарный лидер с «железной рукой».
После путча ситуация радикально изменилась. Горбачев продемонстрировал как тем, так и другим, что не готов выполнять роль Хозяина, по которому соскучились одни и которого вожделели другие, и не подходит для нее. Он и раньше всем своим поведением, тем, что позволил не бояться публично критиковать себя в парламенте на глазах у многомиллионной телеаудитории, тем, что терпел хамство оскорблявшего его и его Раису харьковского таксиста депутата Л.Сухова, может быть, в большей степени способствовал разрушению тоталитарного режима, чем своими политическими реформами. И заодно расшатывал основы империи, лишив ее императора.
После августа 91-го участь единого Союза была предрешена не только потому, что большинство союзных республик поспешило выступить с декларациями независимости: одни — в страхе перед неожиданно явившимся призраком неосталинской реставрации, другие — убоявшись, что место «компромиссного» союзного президента займет жесткий и бескомпромиссный президент российский. Страну еще можно было спасти, если бы сразу после путча к защите и возрождению СССР призвал пользующийся непререкаемым авторитетом национальный лидер. Хотя немалая часть советских людей еще и продолжала верить Горбачеву, они в своем большинстве уже не верили в него. На горизонте восходило новое политическое светило — Борис Ельцин, с которым многие жители России, посчитав себя обманутыми перестройкой, готовы были связать надежды на очередное чудо и в чьи обещания собирались инвестировать, как в финансовую пирамиду политического Мавроди. Свои акции готов был вложить в победителя гэкачепистов и Запад, который в это время интересовал один вопрос: чей палец, Горбачева или Ельцина, будет нажимать на ядерную кнопку.
Именно об этом в лоб спросил «Майкла» его «друг Джордж» Буш на последнем мини-саммите в ноябре в Мадриде. Уверения главы Советского государства в том, что после нескольких дней форосского заключения он по-прежнему распоряжается «кнопкой», звучали неубедительно. Если бы Борис Ельцин решил в послеавгустовские дни, даже приняв условия «игры в Союз», которые Центр из последних сил пытался навязать отныне уже формально суверенным союзным республикам, выдвинуть свою кандидатуру на пост Президента СССР на предполагавшихся выборах, он, скорее всего, победил бы.
Никто не знает, что стало бы дальше с Союзом, но это была бы уже другая, не горбачевская глава его истории. Как написал позднее в мемуарах сам Ельцин, этот путь для него «был заказан». Он с отвращением отверг предложение своих хозяйственников въехать в служебную квартиру президента на улице А.Косыгина, откуда съехали Горбачевы, и не мог заставить себя сесть в его кресло. «Я психологически не мог занять место Горбачева», — пишет российский лидер, не подозревая, что лишь констатирует очевидное: с уходом со своего поста первого и последнего Президента СССР в завершившейся истории созданного государства это место останется занятым навсегда.
ГЛАВА 8. «ОН ЖЕ БОГ, А Я ОБЫЧНЫЙ…»
РУБАНОК ТВОРЦА
Человек — это стиль, — утверждают классики. Тем более человек публичный, политик. Что уж говорить о руководителе страны, да еще такой, как Россия, соединившей самодержавную царистскую традицию с большевистской, вождистской. Стиль поведения, особенности характера, темперамент, комплексы и капризы лидера принимали здесь облик государственной политики, напрямую влияли на повседневную жизнь и судьбы миллионов людей.
Как определить стиль Горбачева? Что добавить к тому, что многократно описано, что было у всех на виду и до сих пор еще не выветрилось из памяти? Ведь публичный политик, да еще такой распахнутый, как Горбачев, провозгласивший гласность, исповедовавший открытость, навязывавший себя стране и миру с трибуны, с экрана, казалось, уже просвечен насквозь, обсужден, перемыт до последней косточки, разобран на атомы. Отображенный в тысячах зеркал, миллионах субъективных восприятий, ославленный молвой и пересудами, растиражированный, как матрешка с его изображением, он так же, как она, неузнаваем.
Да и идет ли речь об одном и том же человеке? Наверное, даже те, кто упрекает, распекает Горбачева за переменчивость, непостоянство, «непредсказуемость» (о которой, явно не сговариваясь, сокрушались такие разные люди, как А.Громыко и А.Яковлев), согласились бы с тем, что истинный политик не может не меняться. Как же было не меняться Горбачеву по мере того, как драматически менялись, в том числе благодаря его шагам и поступкам, и руководимая им страна, и окружающий мир? Скорее справедливо другое выдвинутое против него обвинение, что на каком-то этапе лидер менялся недостаточно быстро, утратил реакцию, начал отставать от им же спровоцированных перемен и процессов.
Михаил Сергеевич не раз говорил, что за годы перестройки «прожил как бы несколько жизней» и, значит, перед нами за это время прошло несколько Горбачевых, похожих друг на друга, как единоутробные братья, но уж никак не клонированных. Хотя различались они, почти как один и тот же художник в его разные «периоды», в каждом оставалось и сохранялось что-то неизменное, отличавшее его от остальных, — индивидуальный генетический код, «нравственный стержень».
Каков истинный, подлинный, принадлежащий самому себе, а не всему миру Горбачев, знает, наверное, только он сам, да еще знала Раиса Максимовна. «Всего я вам все равно не скажу», — предупредил он как-то окружающих, разгласив, в сущности, всего лишь не писаное, но обязательное правило, которому следуют все истинные политики. Но нам всего и не надо, ведь судят о политиках (и судят их самих) не по сокровенным, затаенным мыслям и помыслам, а «по делам их», как велит Библия, иначе говоря, по результатам, по следу, прочерченному очередной, мелькнувшей на историческом небосклоне пусть и яркой, но все равно рано или поздно падающей звездой.
Физики-ядерщики по таким оставленным в ускорителе следам воссоздают характеристики и особенности поведения — рисуют портрет невидимой для глаза и неуловимой частицы атома. Поступим, как они, соберем из разных свидетельств и впечатлений совокупный «след» Горбачева, и тогда, может быть, сложив разные черты, как на фотороботе, приблизимся к его истинному облику. Поскольку у каждого из окружавших его людей свой ракурс и угол зрения, свой уровень, с которого он разглядывал и оценивал «натуру», соберем для начала отзывы совпадающие, а значит, скорее всего, объективные.
И друзья, и недруги Михаила Сергеевича признают за ним несколько бесспорных качеств. Одно из них — удивительная работоспособность. Готовые сегодня ставить ему любое лыко в строку Е.Лигачев, В.Болдин и бывший «прикрепленный» телохранитель В.Медведев в один голос твердят: рабочий день у генсека-президента, начавшись с утра, продолжался за полночь, до часа, половины второго. По словам Медведева, его шеф не терял ни минуты — уже в машине по дороге в Кремль разбирал и просматривал бумаги, начинал обзвон по телефону нужных людей. Болдин говорит, что ежедневно докладывал в среднем по 100 документов, часть из которых Горбачев, уезжая в 8-9 вечера, брал с собой домой, возвращая наутро с пометками и резолюциями. Бумаги читал допоздна, мог позвонить с вопросом или поручением в 11 и в 12 часов ночи. Как-то признался: если бы не Раиса Максимовна, напоминавшая, что пора отдыхать, мог бы сидеть до 3 утра. С годами, видимо, накапливалась усталость, начались отступления от установленных правил. Часть бумаг возвращал непрочитанными — для сдачи в архив. Другие отдавал, не заглянув в них: «Это я знаю». Что он читал дома помимо болдинской папки, оставалось неизвестным. Наутро мог, например, огорошить первого посетителя словами: «Знаешь, вчера ночью изучал, как Ленин подходил к продналогу».
К зарубежным визитам и встречам с визитерами, особенно на первых порах, готовился тщательно, перелопачивая кипы бумаг, уточняя, переспрашивая то, что его интересовало, у помощников и ответственных разного уровня, «гоняя» по нескольку часов в своем окружении идеи и варианты ведения переговоров. Однако постепенно и во внешних делах начал слушать других вполуха, уставать от деталей и подробностей, которые прежде цепко впитывал в память, сводить обсуждение стратегических вопросов к коротким формальностям и рассылке документов «для информации». К приходу второстепенных иностранных гостей специально уже не готовился, не всегда помнил имя очередного визитера и в беседах нередко импровизировал, правда, как уверяет А.Черняев, всегда на тему и, как правило, «блестяще».
Непременные полуторачасовые прогулки с женой после возвращения домой превращались в продолжение работы. "Обсуждаем все, — бесстрашно признался Горбачев американскому телеобозревателю Т.Брокау. Тот, не поверив, переспросил и снова услышал: «Все!»
А.Лукьянов рассказывает: когда он напоминал Михаилу Сергеевичу в конце рабочего дня о каком-то неотложном деле, тот часто говорил: «Я тебе перезвоню». Это означало, считает Лукьянов, что вопрос будет обсуждаться в «семейном Политбюро с Раисой». Потом, ближе к ночи, он обязательно звонил, как и обещал, и сообщал о своем решении.
Даже на отдыхе на юге, вспоминает В.Медведев, время, которое Михаил Сергеевич и Раиса Максимовна не посвящали плаванию, а плавали они обычно вместе, и прогулкам по горам, отдавалось работе и чтению, причем читать, даже загорая на пляже, Горбачев все чаще предпочитал стоя: давали себя знать радикулитные боли в спине. Приученный своим прежним патроном Брежневым к регулярным выездам на охоту, охранник, искренне жалея нового генсека, говорит, что тот за все годы выбрался на охоту всего один раз и вообще «не имел страстей».
Между тем именно работа и была подлинной страстью «трудоголика» Горбачева. «Избыточная» активность натуры в сочетании с развитым чувством долга и очевидным политическим честолюбием превратила его в человека, подчинившего всю жизнь осуществлению амбициозного реформаторского замысла. «Вы прямо родились генсеком», — в восхищении сказал как-то Горбачеву, переступив отведенные служебные рамки, его «прикрепленный».
Каким же все-таки изначально был проект, так захвативший эту деятельную и эмоциональную натуру? В ответе на этот каверзный вопрос сходятся практически все его бывшие сподвижники, даже если выражения выбираются разные: проекта, как такового, не было. Было рожденное пониманием того, что «дальше так жить нельзя», желание все улучшить, исправить, «привести в божеский вид». «Никакой глобальной харизматической идеи у Горбачева не было, — считает А.Черняев. — Хотелось по-крупному чего-то нового».
Без честолюбия, разумеется, ни дельных политиков, ни выдающихся реформаторов не бывает. Вспомним признание самого Горбачева: «С детства хотелось всех удивить». Удивить, однако, можно по-разному. Его программа-минимум, по свидетельству А.Яковлева, близко сошедшегося с Михаилом Сергеевичем в Канаде в 1983 году, заключалась в нескольких словах: «неприятие сталинщины, милитаризма, бюрократии, государственной коррупции и преклонение перед законностью». Увы, чтобы добиться ее выполнения в России, понадобится не одно поколение реформаторов.
Высокомерные и крепкие задним умом критики объясняют Горбачеву (сейчас!), что начинать реформу без комплексного проекта и генерального плана было безответственно: нельзя отправляться в плавание, да еще беря на себя ответственность за целую страну, без карты и лоции. Топчут нашего реформатора авторитетные оппоненты: он был «человеком, неспособным к концептуальному мышлению», и потому скатился до уровня банального прагматика, считает Г.Корниенко, бывший первый зам. министра иностранных дел. Пощипывают вдогонку расставшиеся с ним прежние соратники: «Какого-то цельного плана, схемы действий у Михаила Сергеевича не было, — заключает бывший министр внутренних дел и член Президентского совета В.Бакатин. — Плыл по течению. Оказался не Дэн Сяопином, а таким, как мы все».
А.Лукьянов, работавший заместителем заведующего Общим отделом ЦК еще при Андропове и служивший при Горбачеве, не упускает случая сравнить этих двух руководителей: «Андропов прежде, чем принять какое-то серьезное решение, не только обдумывал его несколько недель, если не месяцев, и „примерял“ варианты, проверяя реакцию разных людей, но и рисовал на бумаге целую „елку“ — схему возможных последствий от задуманного шага, просчитывая их иногда на 15-20 ходов вперед. Горбачев слишком многое делал импульсивно».
Защищаясь от резонеров-критиков, осаждающих его все годы после отставки, Горбачев даже не напоминает, что подавляющее большинство стратегических решений в перестроечную эпоху отражало либо единодушное мнение руководства, либо долго вырабатывавшийся компромисс. Чтобы добиться такого единодушия, он не жалел ни усилий, ни времени и, по словам В.Болдина, мог в канун очередного непростого Пленума потратить не один час на встречи с наиболее «трудными» секретарями обкомов, разъясняя, уговаривая, выслушивая их, — словом, загодя «выпуская пар» из сомневающихся и недовольных.
У него — другая генеральная линия защиты: «Моя позиция с декабря 1984 года — чтобы как можно больше людей все знало и участвовало в принятии решений, которые их касаются. Вот что я вкладываю в ленинскую формулу „живое творчество масс“. Планировать до мелочей, расписывать до деталей — чепуха все это. Ничего все равно не получится. Задачу решает политический исторический процесс. Выбрать направление, ориентиры, да. Это задача для политика».
В этой реплике, как и в другой, облюбованной им формуле «Социализм — это не конечная цель, а постоянное приращение нового», Горбачев неосторожно проговаривается. Не Ленин на самом деле, как бы он ни клялся его именем, — его Бог, а процесс. А у Процесса другой пророк, не Ильич, а Э.Бернштейн, для которого цель — ничто, зато «движение — все». Да, собственно, Горбачев и сам не слишком открещивается от этого еретического утверждения, а распростившись с постом генсека ЦК КПСС, даже позволяет себе похвалить и других ревизионистов, принципиальных ленинских противников — К.Каутского и О.Бауэра. Размышляя в 1995 году над итогами перестройки и сменивших ее радикальных реформ, он пишет: «Нужно идти, улавливая здоровые тенденции, вызревшие из самого исторического процесса, пытаться освоить и укрепить, но не насиловать и не подталкивать историю».
Отводя истинным реформаторам-реформистам и, следовательно, самому себе подобную нарочито приземленную, чуть ли не обслуживающую роль толкователя истории, криптолога, расшифровывающего ее письмена, Горбачев отнюдь не скромничает. За смиренной готовностью служить рубанком в руке Творца сквозит амбиция, если не гордыня. Пусть речь идет о том, чтобы сыграть роль слуги, но зато у самого Провидения. Для него он готов стать инструментом, наместником, пророком. Нет, не случайно многие западные биографы сравнивали его по твердости веры в свою миссию с немецким реформатором Мартином Лютером. Не случайно, видимо, и он сам признается, что из многих престижных премий, которыми удостоен, больше всего ценит награду имени другого Мартина Лютера — американского проповедника ненасилия — М.Л.Кинга. Обожествляя Процесс, стихию истории, исторический, если не Божий, промысел, Горбачев отнюдь не использует его как прикрытие или индульгенцию, отпускающую грехи политикам… «Историю, конечно, нельзя расписать в деталях, — рассуждает он, — но она не фатальна. Она оставляет место для прорывов, исторических инициатив, то есть немалое поле деятельности для личностей».
В оценке места политиков в истории Горбачев с уверенностью человека, которому оно обеспечено, не боится поспорить со своими учителями. «Марксизм велит не переоценивать роль личности в истории. Я сейчас другого мнения. История движется крупными инициативами и, значит, крупными людьми. Теми, кто, как сказал, кажется, Гете, способны ухватить ее за полу и благодаря этому что-то сделать. Тут нужны и интуиция, и анализ, в общем, никуда не денешься, — неординарные личные качества, то есть та самая личность». От общего, как и учит диалектика, он переходит к частному, то есть к самому себе: «Говорят, например: „Ну что ваш Горбачев! Все и так было готово, и без него бы произошло“. Но ведь надо было рискнуть поднять руку на такую махину!»
Потеснив, таким образом, исторический материализм и отвоевав у классиков и у непреложного хода истории пространство для собственного вклада, он не уклоняется и от оплаты своего входного билета в историю: «Но раз история не фатальна, значит, не освобождает и от ответственности. И поэтому я признаю, что во многих крупных вещах мы промахнулись».
В чем состояли эти промашки, признанные им самим, сегодня уже достаточно хорошо известно. Их перечень — отставание с рыночной реформой, с разделением партии, недооценка национального фактора — стал уже, в том числе и благодаря Горбачеву, частью официальной истории перестройки, в которую признания этих сбоев вошли наряду с перечнем исторических достижений. В последние годы экс-президент, продолжающий, естественно, размышлять над несчастливой судьбой своего детища, и над своим (а также чужим, в частности, китайским) опытом реформ, добавил к этому списку упущений несколько существенных дополнений: «Надо было найти другие оптимальные решения для номенклатуры. Мы ее в целом заклеймили как консервативную, даже реакционную среду. А ведь это, куда ни посмотри, элита. Не надо было ее целиком отталкивать. Тут мы не додумали».
Как определить стиль Горбачева? Что добавить к тому, что многократно описано, что было у всех на виду и до сих пор еще не выветрилось из памяти? Ведь публичный политик, да еще такой распахнутый, как Горбачев, провозгласивший гласность, исповедовавший открытость, навязывавший себя стране и миру с трибуны, с экрана, казалось, уже просвечен насквозь, обсужден, перемыт до последней косточки, разобран на атомы. Отображенный в тысячах зеркал, миллионах субъективных восприятий, ославленный молвой и пересудами, растиражированный, как матрешка с его изображением, он так же, как она, неузнаваем.
Да и идет ли речь об одном и том же человеке? Наверное, даже те, кто упрекает, распекает Горбачева за переменчивость, непостоянство, «непредсказуемость» (о которой, явно не сговариваясь, сокрушались такие разные люди, как А.Громыко и А.Яковлев), согласились бы с тем, что истинный политик не может не меняться. Как же было не меняться Горбачеву по мере того, как драматически менялись, в том числе благодаря его шагам и поступкам, и руководимая им страна, и окружающий мир? Скорее справедливо другое выдвинутое против него обвинение, что на каком-то этапе лидер менялся недостаточно быстро, утратил реакцию, начал отставать от им же спровоцированных перемен и процессов.
Михаил Сергеевич не раз говорил, что за годы перестройки «прожил как бы несколько жизней» и, значит, перед нами за это время прошло несколько Горбачевых, похожих друг на друга, как единоутробные братья, но уж никак не клонированных. Хотя различались они, почти как один и тот же художник в его разные «периоды», в каждом оставалось и сохранялось что-то неизменное, отличавшее его от остальных, — индивидуальный генетический код, «нравственный стержень».
Каков истинный, подлинный, принадлежащий самому себе, а не всему миру Горбачев, знает, наверное, только он сам, да еще знала Раиса Максимовна. «Всего я вам все равно не скажу», — предупредил он как-то окружающих, разгласив, в сущности, всего лишь не писаное, но обязательное правило, которому следуют все истинные политики. Но нам всего и не надо, ведь судят о политиках (и судят их самих) не по сокровенным, затаенным мыслям и помыслам, а «по делам их», как велит Библия, иначе говоря, по результатам, по следу, прочерченному очередной, мелькнувшей на историческом небосклоне пусть и яркой, но все равно рано или поздно падающей звездой.
Физики-ядерщики по таким оставленным в ускорителе следам воссоздают характеристики и особенности поведения — рисуют портрет невидимой для глаза и неуловимой частицы атома. Поступим, как они, соберем из разных свидетельств и впечатлений совокупный «след» Горбачева, и тогда, может быть, сложив разные черты, как на фотороботе, приблизимся к его истинному облику. Поскольку у каждого из окружавших его людей свой ракурс и угол зрения, свой уровень, с которого он разглядывал и оценивал «натуру», соберем для начала отзывы совпадающие, а значит, скорее всего, объективные.
И друзья, и недруги Михаила Сергеевича признают за ним несколько бесспорных качеств. Одно из них — удивительная работоспособность. Готовые сегодня ставить ему любое лыко в строку Е.Лигачев, В.Болдин и бывший «прикрепленный» телохранитель В.Медведев в один голос твердят: рабочий день у генсека-президента, начавшись с утра, продолжался за полночь, до часа, половины второго. По словам Медведева, его шеф не терял ни минуты — уже в машине по дороге в Кремль разбирал и просматривал бумаги, начинал обзвон по телефону нужных людей. Болдин говорит, что ежедневно докладывал в среднем по 100 документов, часть из которых Горбачев, уезжая в 8-9 вечера, брал с собой домой, возвращая наутро с пометками и резолюциями. Бумаги читал допоздна, мог позвонить с вопросом или поручением в 11 и в 12 часов ночи. Как-то признался: если бы не Раиса Максимовна, напоминавшая, что пора отдыхать, мог бы сидеть до 3 утра. С годами, видимо, накапливалась усталость, начались отступления от установленных правил. Часть бумаг возвращал непрочитанными — для сдачи в архив. Другие отдавал, не заглянув в них: «Это я знаю». Что он читал дома помимо болдинской папки, оставалось неизвестным. Наутро мог, например, огорошить первого посетителя словами: «Знаешь, вчера ночью изучал, как Ленин подходил к продналогу».
К зарубежным визитам и встречам с визитерами, особенно на первых порах, готовился тщательно, перелопачивая кипы бумаг, уточняя, переспрашивая то, что его интересовало, у помощников и ответственных разного уровня, «гоняя» по нескольку часов в своем окружении идеи и варианты ведения переговоров. Однако постепенно и во внешних делах начал слушать других вполуха, уставать от деталей и подробностей, которые прежде цепко впитывал в память, сводить обсуждение стратегических вопросов к коротким формальностям и рассылке документов «для информации». К приходу второстепенных иностранных гостей специально уже не готовился, не всегда помнил имя очередного визитера и в беседах нередко импровизировал, правда, как уверяет А.Черняев, всегда на тему и, как правило, «блестяще».
Непременные полуторачасовые прогулки с женой после возвращения домой превращались в продолжение работы. "Обсуждаем все, — бесстрашно признался Горбачев американскому телеобозревателю Т.Брокау. Тот, не поверив, переспросил и снова услышал: «Все!»
А.Лукьянов рассказывает: когда он напоминал Михаилу Сергеевичу в конце рабочего дня о каком-то неотложном деле, тот часто говорил: «Я тебе перезвоню». Это означало, считает Лукьянов, что вопрос будет обсуждаться в «семейном Политбюро с Раисой». Потом, ближе к ночи, он обязательно звонил, как и обещал, и сообщал о своем решении.
Даже на отдыхе на юге, вспоминает В.Медведев, время, которое Михаил Сергеевич и Раиса Максимовна не посвящали плаванию, а плавали они обычно вместе, и прогулкам по горам, отдавалось работе и чтению, причем читать, даже загорая на пляже, Горбачев все чаще предпочитал стоя: давали себя знать радикулитные боли в спине. Приученный своим прежним патроном Брежневым к регулярным выездам на охоту, охранник, искренне жалея нового генсека, говорит, что тот за все годы выбрался на охоту всего один раз и вообще «не имел страстей».
Между тем именно работа и была подлинной страстью «трудоголика» Горбачева. «Избыточная» активность натуры в сочетании с развитым чувством долга и очевидным политическим честолюбием превратила его в человека, подчинившего всю жизнь осуществлению амбициозного реформаторского замысла. «Вы прямо родились генсеком», — в восхищении сказал как-то Горбачеву, переступив отведенные служебные рамки, его «прикрепленный».
Каким же все-таки изначально был проект, так захвативший эту деятельную и эмоциональную натуру? В ответе на этот каверзный вопрос сходятся практически все его бывшие сподвижники, даже если выражения выбираются разные: проекта, как такового, не было. Было рожденное пониманием того, что «дальше так жить нельзя», желание все улучшить, исправить, «привести в божеский вид». «Никакой глобальной харизматической идеи у Горбачева не было, — считает А.Черняев. — Хотелось по-крупному чего-то нового».
Без честолюбия, разумеется, ни дельных политиков, ни выдающихся реформаторов не бывает. Вспомним признание самого Горбачева: «С детства хотелось всех удивить». Удивить, однако, можно по-разному. Его программа-минимум, по свидетельству А.Яковлева, близко сошедшегося с Михаилом Сергеевичем в Канаде в 1983 году, заключалась в нескольких словах: «неприятие сталинщины, милитаризма, бюрократии, государственной коррупции и преклонение перед законностью». Увы, чтобы добиться ее выполнения в России, понадобится не одно поколение реформаторов.
Высокомерные и крепкие задним умом критики объясняют Горбачеву (сейчас!), что начинать реформу без комплексного проекта и генерального плана было безответственно: нельзя отправляться в плавание, да еще беря на себя ответственность за целую страну, без карты и лоции. Топчут нашего реформатора авторитетные оппоненты: он был «человеком, неспособным к концептуальному мышлению», и потому скатился до уровня банального прагматика, считает Г.Корниенко, бывший первый зам. министра иностранных дел. Пощипывают вдогонку расставшиеся с ним прежние соратники: «Какого-то цельного плана, схемы действий у Михаила Сергеевича не было, — заключает бывший министр внутренних дел и член Президентского совета В.Бакатин. — Плыл по течению. Оказался не Дэн Сяопином, а таким, как мы все».
А.Лукьянов, работавший заместителем заведующего Общим отделом ЦК еще при Андропове и служивший при Горбачеве, не упускает случая сравнить этих двух руководителей: «Андропов прежде, чем принять какое-то серьезное решение, не только обдумывал его несколько недель, если не месяцев, и „примерял“ варианты, проверяя реакцию разных людей, но и рисовал на бумаге целую „елку“ — схему возможных последствий от задуманного шага, просчитывая их иногда на 15-20 ходов вперед. Горбачев слишком многое делал импульсивно».
Защищаясь от резонеров-критиков, осаждающих его все годы после отставки, Горбачев даже не напоминает, что подавляющее большинство стратегических решений в перестроечную эпоху отражало либо единодушное мнение руководства, либо долго вырабатывавшийся компромисс. Чтобы добиться такого единодушия, он не жалел ни усилий, ни времени и, по словам В.Болдина, мог в канун очередного непростого Пленума потратить не один час на встречи с наиболее «трудными» секретарями обкомов, разъясняя, уговаривая, выслушивая их, — словом, загодя «выпуская пар» из сомневающихся и недовольных.
У него — другая генеральная линия защиты: «Моя позиция с декабря 1984 года — чтобы как можно больше людей все знало и участвовало в принятии решений, которые их касаются. Вот что я вкладываю в ленинскую формулу „живое творчество масс“. Планировать до мелочей, расписывать до деталей — чепуха все это. Ничего все равно не получится. Задачу решает политический исторический процесс. Выбрать направление, ориентиры, да. Это задача для политика».
В этой реплике, как и в другой, облюбованной им формуле «Социализм — это не конечная цель, а постоянное приращение нового», Горбачев неосторожно проговаривается. Не Ленин на самом деле, как бы он ни клялся его именем, — его Бог, а процесс. А у Процесса другой пророк, не Ильич, а Э.Бернштейн, для которого цель — ничто, зато «движение — все». Да, собственно, Горбачев и сам не слишком открещивается от этого еретического утверждения, а распростившись с постом генсека ЦК КПСС, даже позволяет себе похвалить и других ревизионистов, принципиальных ленинских противников — К.Каутского и О.Бауэра. Размышляя в 1995 году над итогами перестройки и сменивших ее радикальных реформ, он пишет: «Нужно идти, улавливая здоровые тенденции, вызревшие из самого исторического процесса, пытаться освоить и укрепить, но не насиловать и не подталкивать историю».
Отводя истинным реформаторам-реформистам и, следовательно, самому себе подобную нарочито приземленную, чуть ли не обслуживающую роль толкователя истории, криптолога, расшифровывающего ее письмена, Горбачев отнюдь не скромничает. За смиренной готовностью служить рубанком в руке Творца сквозит амбиция, если не гордыня. Пусть речь идет о том, чтобы сыграть роль слуги, но зато у самого Провидения. Для него он готов стать инструментом, наместником, пророком. Нет, не случайно многие западные биографы сравнивали его по твердости веры в свою миссию с немецким реформатором Мартином Лютером. Не случайно, видимо, и он сам признается, что из многих престижных премий, которыми удостоен, больше всего ценит награду имени другого Мартина Лютера — американского проповедника ненасилия — М.Л.Кинга. Обожествляя Процесс, стихию истории, исторический, если не Божий, промысел, Горбачев отнюдь не использует его как прикрытие или индульгенцию, отпускающую грехи политикам… «Историю, конечно, нельзя расписать в деталях, — рассуждает он, — но она не фатальна. Она оставляет место для прорывов, исторических инициатив, то есть немалое поле деятельности для личностей».
В оценке места политиков в истории Горбачев с уверенностью человека, которому оно обеспечено, не боится поспорить со своими учителями. «Марксизм велит не переоценивать роль личности в истории. Я сейчас другого мнения. История движется крупными инициативами и, значит, крупными людьми. Теми, кто, как сказал, кажется, Гете, способны ухватить ее за полу и благодаря этому что-то сделать. Тут нужны и интуиция, и анализ, в общем, никуда не денешься, — неординарные личные качества, то есть та самая личность». От общего, как и учит диалектика, он переходит к частному, то есть к самому себе: «Говорят, например: „Ну что ваш Горбачев! Все и так было готово, и без него бы произошло“. Но ведь надо было рискнуть поднять руку на такую махину!»
Потеснив, таким образом, исторический материализм и отвоевав у классиков и у непреложного хода истории пространство для собственного вклада, он не уклоняется и от оплаты своего входного билета в историю: «Но раз история не фатальна, значит, не освобождает и от ответственности. И поэтому я признаю, что во многих крупных вещах мы промахнулись».
В чем состояли эти промашки, признанные им самим, сегодня уже достаточно хорошо известно. Их перечень — отставание с рыночной реформой, с разделением партии, недооценка национального фактора — стал уже, в том числе и благодаря Горбачеву, частью официальной истории перестройки, в которую признания этих сбоев вошли наряду с перечнем исторических достижений. В последние годы экс-президент, продолжающий, естественно, размышлять над несчастливой судьбой своего детища, и над своим (а также чужим, в частности, китайским) опытом реформ, добавил к этому списку упущений несколько существенных дополнений: «Надо было найти другие оптимальные решения для номенклатуры. Мы ее в целом заклеймили как консервативную, даже реакционную среду. А ведь это, куда ни посмотри, элита. Не надо было ее целиком отталкивать. Тут мы не додумали».