Считать тогдашний политический союз между «отцом» и «архитектором» Перестройки подтверждением их органического духовного родства значило бы не заметить одного весьма существенного нюанса. Для Яковлева, во всяком случае, если верить его более поздним высказываниям, ритуальные поклоны в сторону Ленина и социализма только поначалу отражали его еще не преодоленные «заблуждения». «Мы пытались разрушить церковь во имя истинной религии и истинного Иисуса, еще только смутно догадываясь, что и наша религия была ложной, и наш Иисус поддельным». Однако очень быстро они превратились в вынужденную политическую тактику, оправдываемую тем, что проект перестройки, «начавшись внутри партии, мог заявить о себе только как инициатива, направленная на укрепление позиций социализма и партии». На заключительном же этапе «игра» в приверженность социализму свелась для него, по собственному признанию, к политическому «лукавству», целью которого было избежать прямого столкновения с лагерем все более агрессивно выступавших консервативных противников.
   Горбачев же, в отличие от своего штатного идеолога, все это время не прекращал попыток придать дорогому для него социалистическому идеалу современный облик, искренне веря в то, что, если из советского общественного организма удалить опухоль сталинизма и подвергнуть оставшиеся злокачественные клетки мощному демократическому облучению, его еще можно вылечить. Именно поэтому в 1985-1987 годах он так упорно стремился к «лучшему социализму», так агрессивно отбивался от своих радикально настроенных советников, подталкивавших его к выходу «за флажки» ленинизма. «Личный интерес надо, конечно, поощрять, но не за счет социализма. В конце концов, и Ильич бился над тем, как соединить личный интерес с социализмом».
   Однако эти все более схоластические дискуссии о том, как изменить социализм не изменяя ему, все больше оттеснялись временем в сферу словесных декламаций и внутренних дебатов в советском руководстве, которые могли интересовать только их непосредственных участников. В сфере же практической политики Горбачев если и следовал своему кумиру Ленину, то прежде всего в том, что был безусловным прагматиком и мог, к счастью, не задумываясь пожертвовать почти любой идеологической схемой, включая и ту, в верности которой клялся еще вчера, чтобы достичь искомый результат. Такое «пластичное» поведение имело еще и те важные политические преимущества, что позволяло нередко сбивать с толку своих идеологических преследователей и противников как с левого, так и с правого берега, потому что он мог рассуждать как большевик, поступать как завзятый либерал, считая сам себя втайне классическим социал-демократом.
   На эту многоликость, как бы ускользающую «истинную его сущность», отражавшую одновременно и непрерывную внутреннюю эволюцию и, конечно же, изощренную политическую тактику, стали позднее со все большим раздражением реагировать в его близком окружении, где каждый имел основание считать в тот или иной период Горбачева своим единомышленником. «Слова Горбачева, хотя и верные, — пишет один из таких его „единомышленников“ Е.Лигачев, — оставались словами… В своих выступлениях он лишь отмечал свою позицию по тому или иному вопросу, однако на деле не боролся за ее проведение в жизнь». Чуть дальше он делает для себя неожиданное и сенсационное открытие: «В его позиции даже (!) проявлялась некая двойственность». Что ж, пусть с некоторым опозданием, он справедливо подметил особенности политической тактики генсека: «Провозгласить какой-то тезис ради успокоения различных слоев и политических течений, а на деле проводить другую линию».
   В качестве примера Лигачев ссылается на поведение Горбачева по отношению к двум своим ближайшим и таким разным соратникам, как он и А.Яковлев, между которыми тот, то ли желая уравновесить одного другим, то ли столкнуть лбами, поделил на какое-то время ответственность за идеологию. «В важнейшем вопросе, об отношении к истории, — вспоминает Егор Кузьмич, — Горбачев в одном случае поддерживал меня, а в другом… Яковлева, хотя наши позиции взаимно исключали друг друга. Такое лавирование соответствовало его складу как политического деятеля».
   Отражало ли это лавирование горбачевский вариант политического «лукавства», изощренный макиавеллизм, извращенную натуру партийного монарха, получавшего удовольствие от стравливания своих придворных? И вообще, в какой мере и в какой момент, задает сам себе вопрос Лигачев, «был он искренен»? Ему, человеку однозначных, категорических суждений, видимо, не ведавшему глубоких сомнений, было трудно представить себе, что его шеф мог быть искренен как раз в своей непоследовательности, что у него бывали моменты, когда он на самом деле не знал, чего хочет, кого предпочесть — Яковлева или Лигачева, поскольку чувствовал: каждый из них выражает свою часть истины.
   Главное же, он не знал, чего хочет История, куда, в конце концов, она вывезет и выведет его самого, его страну и затеянную им реформу. В таких случаях он следовал, очевидно, золотому правилу летчиков-испытателей, попадавших во внештатную ситуацию (Лигачев, учившийся в авиационном институте, сравнивал перестройку с самолетом, попавшим во флаттер — необъяснимую вибрацию): если не знаешь, что делать, не делай ничего. Так и Горбачев в ситуациях политической вибрации считал наиболее разумным довериться естественному ходу событий, видя свою роль в том, чтобы с помощью словесной анестезии успокоить, утихомирить, усыпить взбудораженное общество, предоставив возможность хирургу — Истории — делать свое дело.
   Анализируя зарождение проекта перестройки и ее первые неуверенные шаги, один из самых авторитетных советологов Маршалл Шульман дает этому этапу, правда опять-таки задним числом, такое толкование: «В советских условиях попытки изменить Систему не могли рассчитывать на успех, если они предпринимались аутсайдерами, людьми, находящимися вне Системы. Она легко их нейтрализовала, используя свой испытанный репрессивный аппарат. Систему можно было изменить только усилиями инсайдеров изнутри, — а им приходилось до поры до времени играть по ее правилам». Американский профессор изложил все в принципе правильно, но не упомянул лишь один пикантный нюанс: вряд ли кто-то из участников проекта изменения Системы ставил ее радикальную трансформацию, а тем более разрушение, своей, пусть даже глубоко законспирированной, целью. Как раз наоборот, подавляющее большинство из них, включая и самого Горбачева, были искренними и истовыми приверженцами породившей и воспитавшей их Системы, — но только не той, что существовала в реальности, а лучшей, идеальной.
   То, что Михаил Сергеевич не стесняется в этом признаться, не приписывает себе революционных замыслов, которых у него, по крайней мере поначалу, не было, позволяет больше верить ему, а не А.Яковлеву, а с недавних пор и Э.Шеварднадзе, заявляющим, что включились в перестройку чуть ли не с осознанным намерением взорвать неэффективную и антигуманную Систему изнутри. Это излишне. Им нет нужды приписывать себе изначальное «знание» Истории — предвидеть ее ход в деталях, по ленинскому замечанию, «не могли бы и 70 Марксов» — их совокупная историческая роль достаточно велика уже в силу тех результатов, которые принесли не только их вольные, но и невольные усилия.
   Точно так же немногого стоят и запоздалые заявления тех, кто, либо спохватившись, как путчисты 1991 года, либо разочаровавшись в затеянной с их участием реформе, пытаются возложить вину за происшедшее исключительно на одного генсека-президента. Все они на высшем историческом Суде будут сообща нести ответственность за то, что в конце ХХ века коммунистический эксперимент, начатый в России революцией 1917 года, завершился в целом в цивилизованной, а не в кровавой форме. Одни могут этим гордиться, другие пробовать откреститься от своего соучастия, — это уже ничего не изменит.
   Дело было не столько в их усилиях и намерениях, сколько в особенностях самой Системы. Оставленная в наследство Сталиным, она была столь «совершенной», что требовала только служения ей или обслуживания, а не улучшения. Будучи идеально защищенной от любых попыток разрушить ее извне, она имела лишь один изъян — не была застрахована от попыток «подправить» ее изнутри. Поэтому любой, кто, вроде Горбачева, исходя из лучших побуждений, выступал с проектом усовершенствования или модернизации, объективно превращался в ее самого опасного врага — «вредителя». Вождь хорошо это понимал или как минимум чувствовал, поэтому количество вредителей из числа главным образом правоверных коммунистов постоянно возрастало, несмотря на самую решительную с ними борьбу. Горбачеву в этом смысле, безусловно, повезло, чего не скажешь о Системе.

«Я ПОЙДУ ОЧЕНЬ ДАЛЕКО»

   В то время как в недрах Политбюро и в публичных политических дебатах, провоцировавшихся Горбачевым, продолжалось выяснение природы подлинного социализма, в повседневную жизнь все активнее проникали элементы новой реальности. Членам Политбюро волей-неволей приходилось спускаться с высот теоретических дискуссий и принимать практические решения по десяткам частных вопросов. И надо сказать, что здесь и они, и все секретари ЦК чувствовали себя и уверенней, и комфортней, чем на затевавшихся Горбачевым политических диспутах, — единая школа партработников подготовила их к тому, чтобы заниматься «практическими проблемами»: уборкой урожая, подготовкой к зиме, устранению различных дефицитов и урегулированию постоянно возникавших локальных социальных и экономических кризисов куда лучше, чем к дебатам о гносеологических корнях политического идеализма.
   Да и сам генсек «в охотку» подключался к такого рода житейским сюжетам, незаметно для себя возвращаясь из статуса Демиурга нового мира или лидера второй мировой сверхдержавы в амплуа секретаря крайкома, отвечающего за все, что происходит на подведомственной ему территории, — от заготовки кормов до обеспечения школьников учебниками. Рефлексы партсекретаря, не забывшего, как он почти ежедневно «авралил», устраняя тромбы в сосудах административной системы, заставляли отвлекаться то на проблемы производства стройматериалов для облегчения индивидуального строительства на селе, то подпирать своим авторитетом заявки секретаря ЦК А.Бирюковой, требовавшей от Госплана больше сырья для производства товаров народного потребления. Тем не менее он быстро спохватывался и стремился использовать даже подобные частные примеры для обобщений, чтобы на их основе, как в свое время на опыте ипатовского или какого-нибудь другого «почина», обозначить контуры своей новой экономической стратегии.
   В течение практически всего 1986-го и первой половины 1987 года эти попытки носили достаточно спорадический характер и отражали, как уже говорилось, тогдашние его надежды запустить механизм эффективного хозяйствования путем «повышения требовательности, укрепления дисциплины и наведения в стране элементарного порядка». Между тем еще на том этапе, не имея какой-то целостной концепции реформы, Горбачев при поддержке наиболее «продвинутой» части Политбюро попробовал снять с канонической социалистической экономики хотя бы некоторые вериги административного диктата.
   Правда, эти первые «пробы пера», связанные с экономической реформой, никак не отнесешь к революционным. Верный своей идее «возвращения к Ильичу», он и здесь предпочитал вернуться к ленинскому проекту спасения социализма с помощью нэпа и поощрения всеобщей кооперации. Однако даже первые шаги в этом направлении — попытки стимулирования личных хозяйств в деревне, разработка закона об индивидуальной трудовой деятельности, а позднее и закона о кооперативах, призванные снять железную узду с частника, — натолкнулись на враждебно-настороженное отношение в Политбюро. Несколько его членов, в частности М.Соломенцев и В.Чебриков, высказали опасения, что поощрение индивидуального хозяйства подорвет колхозы и вообще «бросит тень» на коллективизацию.
   На одном из заседаний Политбюро в марте 1986 года Горбачев не выдержал: «Да что ты говоришь, — набросился он на своего тезку — Михаила Сергеевича Соломенцева. — Посмотри, ведь отовсюду сообщают: в магазинах ничего нет. Мы все боимся, не подорвет ли личное хозяйство социализм. А что его подорвут пустые полки, не боимся?» И тут же, чтобы его не заподозрили в крамоле, по своему обыкновению, укрылся за авторитет вождя: «Ленин ведь не боялся поощрять частника, даже когда государство было слабое. А нам-то чего бояться? Если где-то частник прорвется, у нас, я думаю, хватит ленинской мудрости, чтобы справиться». Выступать против «ленинской мудрости» у скептиков, разумеется, отваги не хватило. «И вообще, — развивал Горбачев под видом ленинских уже собственные мысли, — нельзя объявлять индивидуальную деятельность как таковую паразитической. Даже воровство воровству рознь. Есть воровство для наживы, а есть по нужде, из-за дефицита. Ведь если доски или другой стройматериал не продается, а у человека крыша течет, он все равно или как-нибудь достанет, или украдет».
   Когда ленинских формул для оправдания тех или иных действий не хватало, Горбачев, не смущаясь, изобретал свои. Главным было — снабдить любое неортодоксальное понятие успокоительным эпитетом «социалистический». Так на свет появились загадочные, как инопланетные существа, словосочетания: «социалистический плюрализм», «социалистическое правовое государство» и, наконец, как венец творческого развития неисчерпаемой ленинской мысли — «социалистический рынок». Эта несложная камуфляжная методика работала. В засахаренной «социалистической» оболочке и общество, и даже ортодоксы в Политбюро и в идеологическом отделе готовы были «заглотить» то, из-за чего еще недавно спускали с цепи и своих инструкторов, и Главлит, а в ряде случаев и КГБ: от идей рабочего самоуправления, явно зараженных духом югославского ревизионизма, до опять же «социалистических прав человека». Девиз, которым при этом Горбачев, привлекая в союзники Ленина, вдохновлял свою рать и отбивался от тогда еще единичных критиков, — «Не надо бояться!» — был действительно цитатой, но только из… Иоанна Павла II, о чем, впрочем, он вряд ли тогда знал. То, что эти два выдающихся мировых политика конца ХХ века, не сговариваясь, одними и теми же словами сформулировали свое кредо, лучшая иллюстрация справедливости французской поговорки: «Великие умы находят дорогу друг к другу».
   Успешное жонглирование терминами расширяло поле для маневра, но за пределами удачных словесных конструкций — в политике, и особенно в экономике — дела перестройки продвигались туго. Одно из нынешних горбачевских объяснений таково: в самые первые годы, не определив для себя настоящие приоритеты, он и его сторонники пытались решать параллельно и унаследованные от прошлого, и совершенно новые проблемы. К тому же по инерции новое руководство какое-то время пыталось обеспечить стране «и пушки, и масло» — вопрос о реальном сокращении разорительных для экономики военных расходов никак не удавалось перевести в практическую плоскость. Дело в том, что Горбачев и его окружение попросту не представляли истинных масштабов затрат на содержание армии и ВПК. Только заняв кресло генсека и не без труда преодолев сопротивление военных, неохотно делившихся информацией даже с высшим партийным руководством, Горбачев начал осознавать, сколь тяжелую ношу несет государство, заботясь о «защите Родины». «Вообще, с этой оборонкой мы докатились», — воскликнул как-то генсек на заседании Политбюро, призвав своих коллег «не пасовать перед генералами, которые боятся, что им нечего будет делать. Пусть успокоятся, еще на 4-5 поколений им работы найдется. А то шипят, что мы разрушаем оборону страны, когда 25 миллионов жителей живут ниже уровня, который мы сами объявили прожиточным».
   И опять, будто убоявшись собственной смелости или вспомнив о реальном соотношении политических сил в ЦК, где военные составляли добрую четверть, примирительно «закруглял» свой выпад против генералитета, вкладывая вынутую было шпагу в ножны: «Самая крупная ошибка — это если мы ослабим оборону страны. Главное, только не транжирить, а думать о народе: чтобы и мир у него был, и при социализме жил». Это стремление — по-человечески объяснимая, но тщетная надежда, что удастся сохранить овец и накормить волков, примирить разбуженный личный интерес и социалистическую догму, демократию и ленинизм. Иначе говоря, уклонение от выбора или запаздывание с ним, свойственные компромиссной натуре Горбачева, во многом определили и содержание первого этапа перестройки, и облик политики, которую характеризовали как неуверенную и непоследовательную.
   Сегодня нетрудно обвинять Горбачева в нерешительности, в том, что «золотая пора» перестройки — время общенародного энтузиазма и почти абсолютной поддержки со стороны общества — не была использована для того, чтобы решительными шагами (по-ельцински) перейти брод и поскорее оказаться на другом берегу, окончательно порвав с эпохой социалистических мифов. Однако и у самого Горбачева, и у его тогдашних сторонников припасены на этот счет для самозащиты сильные аргументы. Во-первых, если масштабы проблем, с которыми столкнулся «зрелый социализм» за 70 лет своего вызревания, были пусть лишь приблизительно известны новому поколению руководителей страны, то их подлинную причину еще предстояло выявить. И обнаружить, что и дело не в степени развития социализма, а в нем самом, по крайней мере в том виде, в каком он материализовался в Советском Союзе. Убедиться в том, что добавить «больше демократии» этому социализму означало, в конце концов, его убить. Если учесть, как и где формировались эти люди, с каким багажом и кругозором явились в высший эшелон государства (куда вход другим был попросту заказан), станет ясно, что даже для тех, кто оказался способен к прозрению, оно могло прийти лишь в результате опыта, набитых «синяков и шишек», а в ряде случаев и серьезного внутреннего кризиса.
   Во-вторых, сказывалась несводимость в одной упряжке разных идей и людей — «конь и трепетная лань» тянули уже не просто в разные, но в противоположные стороны (Яковлев и Лигачев, Ельцин и Полозков, другие «ежи и ужи»). И это было не одно только желание Горбачева заставить всех «жить дружно»: первоначальная неразвитость внутренних противоречий реформы, столкновение личностей еще не вылились в конфликт интересов. Достаточно, например, вспомнить, что Лигачев был в свое время «очарован» Ельциным, что Болдин сосватал Яковлева в советники и спичрайтеры к Горбачеву, а сам Яковлев уговорил его назначить на освободившийся пост председателя КГБ Крючкова.
   И опять же нельзя забывать и об особом характере Горбачева, искренне верившего, что спровоцированное им общественное потрясение, затронувшее властные и имущественные интересы влиятельных слоев общества и номенклатуры, не вызовет активного, а тем более агрессивного сопротивления. И все-таки не в мягкости натуры объяснение политической невнятности первого этапа перестройки. Вот авторитетное мнение о Горбачеве человека с репутацией «резкого» политика — Лигачева: «Нередко приходится слышать, что Горбачев — слабовольный человек. Это не так. Это кажущееся впечатление». Осенью 86-го, осознав, что с помощью одних только политических деклараций и телепроповедей «расшевелить» страну не удается и каких-либо перемен в экономической жизни не происходит, он «по-лигачевски» наседает в Политбюро на Ельцина: «Борис Николаевич, закрывай конторы в подвалах, выселяй оттуда чиновников и бездельников, отдавай все это под кафе, молодежные клубы, помещения для студенческих встреч». Несколькими месяцами позже, добившись одобрения на Пленуме ЦК плана экономической реформы, Михаил Сергеевич «навалился» на Рыжкова, требуя от него радикальных шагов, призывая «отказаться от полумер». Эти столь нетипичные для Горбачева всплески нетерпения, готовность вернуться к традиционно-штурмовому, обкомовскому методу решения экономических проблем отражали накапливавшееся раздражение, если не отчаяние инициаторов Перестройки, столкнувшихся с упорным сопротивлением среды и обнаруживших, как писал Яковлев, что «их вера в то, что партия и народ не смогут не поддержать действительно честную и разумную политику, обернулась иллюзией».
   Но хотя расставание с иллюзиями было, по-видимому, неизбежной ступенью, которую надо было одолеть и Горбачеву, и его окружению, и всей стране, прежде чем двинуться дальше, и с этой точки зрения время было потрачено не зря, генсека не покидало ощущение усиливающегося политического цейтнота. Именно оно заставляло его маневрировать, подходить к одной и той же проблеме с разных сторон и нервничать, когда обнаруживал, что ходит по кругу. Тогда он еще не осознавал, что круг очерчен флажками той идеологической догмы, с которой он еще никак не решался расстаться. А может быть, просто избегал публичности, считая это преждевременным. Ведь сказал же как-то своему помощнику А.Черняеву: «Я пойду так далеко, насколько будет нужно, и никто меня не остановит».
   В этот критический для дальнейшей судьбы Перестройки момент Горбачев устоял перед двойным соблазном: он мог по-брежневски смириться с обстоятельствами и, «освежив» фасад режима, отказаться от реальных попыток сдвинуть с места оказавшуюся неподъемной глыбу реформирования Системы. Этого ждала от него правящая номенклатура, пережившая разных реформаторов и успешно похоронившая не одну потенциальную реформу. Мог ринуться в популистские импровизации и соскользнуть в ловушку приказного и внешне радикального административного реформаторства. Это могло хотя бы на время поднять планку его популярности — ведь наш народ привык видеть в своих руководителях царей и вождей и ждать, что очередной «хозяин Кремля» уволит, разгонит, накажет кого надо, то есть наведет наконец в стране «порядок».
   Он не сделал ни того ни другого и у тех и у других заслужил репутацию колеблющегося и нерешительного политика. Однако именно таким способом он сохранил для себя и для общества шанс двинуться дальше. Как считает А.Яковлев, «во многом преобразования были обречены на непоследовательность. Последовательный радикализм в первые годы перестройки погубил бы саму идею всеобъемлющей реформы». Этого не произошло, потому что Горбачев осознал: задуманная им революция только тогда будет иметь шансы на успех, когда главным действующим лицом в ней станет само общество. Чтобы прийти к такому выводу, ему пришлось переформулировать один из вечных вопросов российской политики — «Что делать?» в «Как делать?», то есть поставить на первое место не содержание реформ (здесь у него еще не было полной ясности), а метод их осуществления.
   Зрители, приготовившиеся было увидеть очередной политический спектакль из жизни советской верхушки, поначалу с недоверием отнеслись к тому, что их позвали на представление, а некоторые принялись освистывать режиссера. Однако сюжет оказался захватывающим, и все постепенно втянулись в игру.
   …Отгремели аплодисменты в Кремлевском дворце. Финальной овацией, стоя, делегаты XXVII съезда КПСС подтвердили свою готовность идти за Генеральным секретарем без оглядки по неизменно «ленинскому» пути. Стране и миру в очередной раз было продемонстрировано нерушимое единство партии и народа. Проведя «свой» съезд и получив «свой» ЦК, он оказался в ловушке абсолютной власти — не только потому, что у генсека, по определению, не было оппонентов в партийном руководстве (каждый был обязан своим избранием или вознесением лично ему), но и благодаря выжидательно-благожелательной атмосфере в стране, дождавшейся наконец просвещенного «царя», как считали одни, или энергичного «хозяина», как надеялись другие.
   Однако, именно достигнув официального всевластия, Горбачев острее, чем раньше, почувствовал его иллюзорность: все самые решительные и радикальные шаги нового руководства, все так долго откладывавшиеся решения, которые он и его единомышленники могли наконец принять, не производили почти никакого эффекта за пределами стен ЦК. Потревоженные было уходом со сцены целого поколения руководителей «номенклатурные галки» вновь, успокоившись, уселись на прежние ветки и терпеливо ждали, пока новый «молодой и горячий» лидер образумится и остепенится. Многие даже недоумевали по поводу продолжавшихся разговоров о реформе, искренне полагая, что смысл любой из них исчерпывается расстановкой на ключевых постах своих доверенных людей. XXVII съезд, с их точки зрения, успешно выполнил эту главную «реформаторскую» функцию, и от политики, которая, как обязательная молитва, должна была сопровождать такие регулярные религиозно-партийные праздники, пора было переходить к более скромным мирским заботам.
   Вопреки этим ожиданиям партийно-хозяйственного актива, Горбачев и его окружение не унимались. После съезда они умножили попытки вырвать из трясины зрелого социализма все глубже погружавшуюся в нее советскую экономику. «Мы все еще надеялись раскрыть потенциал системы и хотели на его основе ликвидировать промышленное и технологическое отставание, все очевиднее отделявшее Советский Союз уже не только от западного мира — в сфере электроники, по оценкам специалистов, к середине 80-х годов оно составляло от 10 до 15 лет, — но и от „братских“ стран Восточной Европы, — объясняет Горбачев. — Для этого было разработано несколько программ догоняющего развития».