Что означает или что может означать тот факт, что Омодео начинает повествование с Аахенского мира, положившего конец войне за Испанское наследство?[480] Омодео «не рассуждает», он никак не «обосновывает» этот свой методический критерий, не показывает, что критерий этот является выражением того, что определенный европейский исторический процесс оказывается также и итальянским историческим процессом, процессом, необходимо входящим в развитие итальянской национальной жизни. Между тем об этом можно и нужно «громко заявить». Национальный тип, национальный характер (так же как характер индивидуальный) – чистая абстракция, если рассматривать его вне международных (или социальных) связей. Национальный характер выражает в международном комплексе «особое», «от всего отличное» («distinto») и вместе с тем связанное с международными отношениями. В Италии имел место период иноземного господства, сначала прямого, непосредственного, а затем в форме гегемонии (или в смешанной форме, когда прямое господство сочеталось с гегемонией). Установление на полуострове иноземного господства вызвало в XVI веке ответную реакцию – национально-демократическое направление Макиавелли, выражавшее одновременно оплакивание потери независимости, существовавшей до этого в определенной форме (в форме внутреннего равновесия итальянских государств под гегемонией Флоренции Лоренцо Великолепного), и зарождение воли к борьбе за возвращение независимости в исторически более высокой форме – в форме абсолютистской монархии по типу Испании и Франции. В XVIII веке европейское равновесие, равновесие между Австрией и Францией, в том, что касается Италии, вступает в новую фазу: две великие державы взаимно ослабляют друг друга, и возникает третья крупная сила – Пруссия. Тем не менее истоки движения Рисорджименто, то есть процесса формирования международных условий и отношений, которые позволяют Италии объединиться в нацию, а ее внутренним национальным силам развиться и расшириться, следует искать не в том или ином событии, привязанном к той или иной дате, но в самом историческом процессе, в ходе которого меняется вся европейская система в целом. Процесс этот, однако, находится в определенной зависимости от внутренних событий, происходящих на полуострове, а также от сил на нем расположенных. Важным, а порой и решающим элементом европейских систем всегда оставалось папство. В XVIII веке ослабление позиций папства как европейской силы принимает поистине катастрофические масштабы. В пору Контрреформации папство существенно изменило структуру своей власти: оно обособилось от народных масс, превратилось в поджигателя бесконечных войн, окончательно слилось с господствующими классами. Вследствие этого папство утратило возможность прямо или косвенно влиять на правительства и оказывать на них давление, манипулируя народными массами, состоящими из религиозных фанатиков или людей, доведенных церковью до религиозного фанатизма. Следовало бы отметить, что в то самое время, когда Беллармино разрабатывал свою теорию косвенного господства церкви,[481] церковь своей практической деятельностью уничтожила условия для какого бы то ни было своего господства, в том числе и косвенного, порывая с народными массами. Регалистская политика просвещенных монархий – проявление этой дискредитации церкви как европейской, а следовательно, и итальянской силы, и политика эта тоже кладет начало Рисорджименто, если верно (а это верно), что Рисорджименто оказалось возможным только в результате ослабления папства как европейской и как итальянской силы, то есть как силы, которая могла бы преобразовать государства полуострова, подчинить их своей гегемонии. Но все это в высшей степени проблематично. Пока еще не было приведено исторически веского доказательства того, что в XVIII веке в Италии сформировались силы, которые конкретно стремились бы превратить полуостров в политически единый и независимый организм.
Когда начинается Рисорджименто?
   С какого времени следует начинать историческое движение, получившее наименование итальянского Рисорджименто? Ответы на этот вопрос различны и разноречивы. Но в общем они делятся на две категории:
   1) одни принадлежат тем, которым угодно отстаивать самостоятельность истоков итальянского национального движения и которые прямо утверждают, что Французская революция исказила итальянскую традицию и направила ее по ложному пути;
   2) другие принадлежат тем, которые утверждают, что итальянское национальное движение тесно связано с Французской революцией и революционными войнами.
   Историческая проблема в данном случае осложнена сентиментальными и политическими помехами, а также всякого рода предрассудками. Здравому смыслу теперь уже трудно втолковать, что той Италии, которая образовалась в 1870 году, до той поры никогда не существовало и не могло существовать: здравый смысл склонен считать, что то, что существует ныне, существовало всегда и что Италия испокон века существовала как единая нация, но только была угнетена иноземными державами и т. д. Различного рода идеологии поддерживают и укрепляют подобного рода убеждения, питаемые желанием выступать в роли наследников античного мира, и т. д. Вместе с тем такие идеологии приобретают серьезное значение, создавая почву для формирования политической и культурной жизни и т. д.
   Мне кажется, что следовало бы взглянуть с разных точек зрения на все историческое движение вплоть до того момента, когда существенные элементы национального единства сплачиваются и превращаются в силу, достаточную для достижения поставленной цели, а это происходит, по-моему, только после 1848 года. Элементы эти по природе своей – негативны (пассивны) или позитивны (активны), национальны и интернациональны. Достаточно стародавним элементом является сознание «культурного единства», существующее в среде итальянской интеллигенции по меньшей мере с XIII века, то есть с того времени, когда сформировался единый литературный язык («volgare illustre» Данте). Однако этот элемент не оказал непосредственного воздействия на исторические события (хотя его безбожно эксплуатировала патриотическая риторика), и он не совпадает с конкретным и действенным национальным чувством и ни в коей мере не является его выражением. Другой элемент – сознание необходимости освободить полуостров от иноземного влияния. Элемент этот получил меньшее распространение, чем первый, но политически он был более значительным и исторически имел более весомые практические результаты. Однако его смысл, значение, а уж тем более масштабы преувеличивать тоже не следует Оба этих элемента были достоянием узкого круга верхушки интеллигенции и никогда не оказывались выражением широко распространенного и прочно укоренившегося в народных массах национального сознания необходимости объединения Италии.
   Условия национального объединения:
   Cуществование определенного равновесия международных сил, которое создало бы предпосылки для объединения Италии. Такое равновесие создалось после 1748 года, то есть после серьезного ослабления французской гегемонии и полного уничтожения испано-австрийской гегемонии. Но оно вновь нарушилось после 1815 года. Тем не менее период с 1748 по 1815 год имел большое значение для подготовки единства Италии или, вернее, для развития элементов, которые должны были привести к ее единству. Говоря о международных элементах, необходимо принимать во внимание позицию папства, сила которого в пределах Италии была связана с международной силой: регализм и политика, осуществлявшаяся именем Иосифа II[482] (giuseppenismo), то есть первое светское и либеральное утверждение Государства, стали существенными элементами, подготовлявшими итальянское единство. Из элемента негативного и пассивного международная ситуация превратилась в элемент активный после Французской революции и наполеоновских войн, расширивших политические и национальные интересы мелкой буржуазии и низших слоев интеллигенции, давших им некоторый военный опыт и создавших определенное число итальянских офицеров. Лозунг «Республика единая и неделимая» получает известную популярность, и, что там ни говори, Партия действия берет свое начало от Французской революции и откликов на нее в Италии; прежний лозунг преобразуется в лозунг «Государство единое и неделимое», в централизованную монархию, единую и неделимую, и т. д.
   Национальное единство имело вполне определенное, исторически конкретное развитие, и его двигателем было государство Пьемонт, Савойская династия. Поэтому необходимо выяснить, каким было историческое развитие в Пьемонте с национальной точки зрения. Начиная с 1492 года (то есть в период иноземного господства) Пьемонт проявлял заинтересованность в создании определенного внутреннего равновесия итальянских государств в качестве предпосылки независимости (то есть отсутствия вмешательства крупных европейских государств в итальянские дела). Пьемонту, естественно, хотелось бы сделаться гегемоном Италии, по крайней мере Италии северной и центральной, но достичь этого ему не удалось: слишком сильна была Венеция и т. д.
   Пьемонтское государство становится подлинным двигателем единства после 1848 года, то есть после поражения Правой и пьемонтского политического центра и прихода к власти либералов, возглавляемых Кавуром. Правая – это Соларо делла Маргарита, то есть «пьемонтские националисты-изоляционисты» или же муниципалисты (выражение «муниципализм» связано с риторико-патриотической идеей скрытого и монархического итальянского единства); Центр – это Джоберти и неогвельфы. Однако либералы Кавура не являются нашими отечественными якобинцами: они действительно превосходят Правую Соларо, но не отличаются от нее качественно, ибо понимают единство как расширение пьемонтского государства и владений Савойской династии – не как национальное движение снизу, а как королевское завоевание. В наибольшей мере собственно национальным элементом является Партия действия и т. д. (См. другие заметки.)
   Было бы интересно и даже необходимо собрать все высказывания по вопросу об истоках Рисорджименто в собственном значении этого слова, то есть о движении, приведшем к территориальному и политическому объединению Италии, отметив при этом, что многие именуют Рисорджименто также и тот подъем «туземных» итальянских сил, который наступил после Тысячного года, то есть движение, приведшее к городам-коммунам и к Возрождению. Все эти вопросы об истоках имеют свой смысл, поскольку итальянская экономика была очень слабой, а итальянский капитилизм только зарождался: в Италии не существовало сильного и развитого класса экономической буржуазии, но зато существовала многочисленная интеллигенция и мелкая буржуазия и т. д. Проблема состояла не столько в том, чтобы освободить уже развитые экономические силы от правовых пут и устаревших политических препон, сколько в создании общих условий, позволивших бы этим экономическим силам зародиться и развиться по образцу других европейских стран. Современная история предоставляет модель, позволяющую понять итальянское прошлое: в настоящее время существует сознание европейской культуры и существует ряд деятелей культуры и политиков, отстаивающих необходимость европейского единства; можно даже сказать, что исторический процесс развивается в направлении такого единства и что многие материальные силы смогли бы получить развитие только в условиях подобного единства; если через какое-то количество лет такое единство будет осуществлено, то слово «национализм» превратится в такой же анахронизм, каким стало теперь слово «муниципализм».
   Другим современным фактом, объясняющим прошлое, является «непротивление и несотрудничество», проповедуемые Ганди. Принципы эти могут объяснить происхождение христианства и причины его распространения в Римской империи. Толстовство в царской России имело те же истоки, но, в отличие от гандизма, оно не стало «народной верой». Через Толстого Ганди восстанавливает связь с первоначальным христианством, воскрешает во всей Индии те формы первоначального христианства, о которых католический и протестантский мир не в состоянии уже составить ни малейшего представления. Отношение между гандизмом и Британской Империей подобно отношению между христианским эллинизмом и Римской империей. Безоружные и технически (в военном отношении) слабо развитые страны античного мира попадали под власть технически развитых стран (древние римляне широко развили государственный аппарат и военную технику), несмотря на то, что население этих стран-поработителей было весьма невелико. Отношение первоначальное христианство – гандизм определяется тем фактом, что большие массы людей, считающих себя культурными, находятся под господством небольшого количества людей, считающихся менее культурными, но оказывающихся материально несокрушимыми. Сознание материального бессилия больших народных масс перед лицом немногочисленных угнетателей приводит к возвеличиванию чисто духовных ценностей и т. д., к пассивности, к непротивлению, к несотрудничеству, которые на деле являются вялым и мучительным сопротивлением, матрасом, противостоящим обрушивающейся на него шрапнели.
   Народные религиозные движения Средневековья – францисканство и т. д. – также входят в то же самое отношение политического бессилия широких масс перед лицом угнетателей малочисленных, но сплоченных и закаленных в сражениях. «Униженные и оскорбленные» прячутся за пацифизм первоначального христианства, противопоставляют угнетателям «обнажение» своей «человеческой природы», оскорбляемой и попираемой вопреки провозглашению равенства и братства в Боге-отце, и т. д. В истории средневековых ересей Франциск занимает свою особую, четко выраженную позицию: в отличие от прочих новаторов (Вальдо и те же францисканцы), он не желает бороться, он даже не помышляет о какой-либо борьбе. Его позиция хорошо выявлена в анекдоте, рассказываемом в одном из старинных французских текстов. «Некоему доминиканскому богослову, спросившему у него, как надобно понимать слова Иезекииля: „Если не откроете нечестивцу его беззакония, то взыщу с вас за душу ero“ – Франциск ответствовал так: „Слуге Господнему надобно поступать в жизни своей и в любви к добродетели таким образом, чтобы свет доброго примера и бальзам слова служили бы укором для всех нечестивцев; и тогда, верю, случится, что сияние его жизни и благоухание его доброй славы откроет глаза злодеям на их беззакония“» (см.: Антонио Вискарди. Франциск Ассизский и завет евангельской бедности. – «Нуова Италиа», 1931, янв.).

НИККОЛО МАКИАВЕЛЛИ
Перевод Р. И. Хлодовского

Небольшая заметка о политике Макиавелли.
   Основная характерная особенность «Государя» состоит в том, что это не приведенный в систему трактат, а «живая, животрепещущая книга, в которой политическая идеология и политическая наука сливаются в драматическую форму мифа».[483] В отличие от утопий и схоластических трактатов – формы, в которые облекалась предшествовавшая ему политическая наука, – Макиавелли дал своей концепции фантастическую и художественную форму, благодаря которой теоретический и рациональный элементы воплощаются в образ кондотьера, пластично и антропоморфно символизирующего «коллективную волю». Процесс формирования определенной коллективной воли, направленной на достижение определенной политической цели, изображается не при помощи исследования и педантичной классификации принципов и критериев метода действий, но как выявление качеств, характерных черт, обязанностей и потребностей конкретной человеческой личности, что заставляет работать художественное воображение тех, кого требуется убедить, и придает политическим страстям более конкретную форму.[484] (Надо бы выяснить, не было ли у предшествовавших Макиавелли писателей сочинений, построенных наподобие «Государя». Заключительная глава «Государя» тоже связана с этим «мифологическим» характером книги: изобразив идеального кондотьера, Макиавелли в пассаже огромной художественной силы призывает реально существующего кондотьера воплотить идеал в историческую действительность, и этот его страстный призыв слышится во всей книге, придавая ей подлинный драматизм. В «Пролегоменах» Л. Руссо назвал Макиавелли артистом политики, и в них однажды встречается слово «миф», но не в указанном выше смысле).
   «Государь» Макиавелли мог бы рассматриваться как историческая иллюстрация сорелевского «мифа», то есть как политическая идеология, выступающая не как пресная утопия, не как доктринерские рассуждения, но как порождение конкретной фантазии, воздействующей на разъединенный и распыленный народ, с тем чтобы всколыхнуть его и организовать в нем коллективную волю. Утопический характер «Государя» состоит в том, что Государя не существовало в реальной исторической действительности, он не представал перед итальянским народом как непосредственная объективность, обладающая определенными характерными чертами, напротив, он был чистейшей доктринерской абстракцией, символом вождя, идеальным кондотьером, однако страсть и мифо щлогизм, содержащиеся в этой книжице и обладающие в ней огромной драматической силой, плотно концентрируются в заключительной главе и обретают там жизнь в призыве, обращенном к Государю, существующему реально. В своей книжице Макиавелли рассуждает о том, каким должен быть Государь, чтобы привести народ к созданию нового Государства, и его рассуждения ведутся строго логично, научно отрешенно, в заключительной же главе сам Макиавелли становится народом, сливается с народом, но не с народом вообще, а с тем самым народом, которого он убедил своими предшествующими рассуждениями, народом, сознанием и выражением которого он себя ощущает, народом, с которым он мысленно отождествляется, кажется, что вся «логическая» работа оказывается не чем иным, как саморефлексией народа, внутренне целостными рассуждениями, развивающимися в народном сознании и завершающимися страстным непроизвольным криком. Страсть в ходе внутренней саморефлексии снова оборачивается аффектом, лихорадочным чувством, фанатизмом действия. Вот почему эпилог «Государя» не является чем-то внешним, «навешенным» на него извне, чем-то риторическим – эпилог этот следует истолковывать как необходимый элемент произведения, более того, как тот элемент, отсвет которого лежит на всем произведении и превращает его в своего рода «политический манифест».
   Можно научно показать, как Сорель, исходя из концепции идеологии мифа, не дошел до понимания политической партии, а остановился на концепции профессионального союза. Правда, у Сореля «миф» получал свое наивысшее выражение не в профессиональном союзе как организации коллективной воли, а в практической деятельности профессионального союза и в уже действующей коллективной воле, в практическом действии, наиболее полной реализацией которого должна была бы стать всеобщая забастовка, то есть, так сказать, «пассивная деятельность», носящая негативный и предварительный характер (позитивный характер дается только достижением консенсуса ассоциированных воль), деятельность, не предполагающая для себя самой фазы «активной и конструктивной». У Сореля, таким образом, боролись между собой две необходимости: необходимость мифа и необходимость критики мифа, поскольку «всякий предустановленный план утопичен и само понятие предвидения – не более чем пустой звук», то иррациональное не может не господствовать и всякая организация людей – антиистория, предрассудок, в таком случае отдельные практические проблемы, которые выдвигает историческое развитие, можно решать лишь от случая к случаю, пользуясь первыми попавшимися под руку критериями,[485] а оппортунизм оказывается единственно возможным политическим курсом. Однако возможно ли, чтобы миф был «не конструктивным», можно ли, оставаясь в пределах интуиции Сореля, вообразить, будто по-настоящему действенным оказывается инструмент, оставляющий коллективную волю на примитивной и элементарной стадии ее чистого формирования ради разъединения (ради шизоидного «раскола»), пусть даже насильственного, то есть разрушая существующие нравственные и юридические отношения? И эта столь примитивно сформированная коллективная воля, не прекратит ли она сразу же своего существования, беспорядочно распылившись в бесконечности единичных воль, идущих к позитивной стадии разными, непохожими друг на друга путями? Не говоря уж о том, что не может быть разрушения, отрицания без имплицитно подразумеваемого созидания, утверждения, и не в метафизическом смысле, а практически, то есть политически, в качестве партийной программы. В данном случае ясно видно, что за спонтанностью скрывается чистейший механицизм, за свободой (непроизвольным жизненным порывом) – доведенный до предела детерминизм, за идеализмом – абсолютный материализм.