— Нет, слушайте дальше. Значит, сижу я, наслаждаюсь дурной радостью. В антракте, как полагается, вышла в фойе: людей посмотреть и себя показать. Ну, показала! Иду и страдаю от своей славы: все на меня глаза так и пялят. Больше, чем всегда: прямо плаваю на волнах обожания. И досадно, и приятно. И тут подходит ко мне одна и тихо, на ухо говорит: «Товарищ Кунина, я очень извиняюсь, но у вас сзади небольшой беспорядок». Оглянулась и что же вижу? Ужас! Сдуру напялила юбку наизнанку. Это бы еще ничего, беда в том, что она у меня с изнанки заплатана красным. И зад у меня, как у павиана!.. Ах ты, черт, думаю: вот тебе и слава! Не зря сказал Пушкин: «Что слава? Яркая заплата…»
   Вера помирала со смеху. Вообще, она обществом Маргариты Антоновны наслаждалась безмерно. Любила ее и на сцене, и дома. Дома даже больше, чем на сцене. Там и там Кунина играла — не могла не играть. Но на сцене она оставалась в пределах одного, прекрасно вылепленного, но единственного образа. Дома она играла с великолепной раскованностью, то и дело переходя из образа в образ. Могла делать это даже в пределах одной фразы: начинала ее в одном образе, кончала — в другом. Стоило видеть, какую серию спектаклей разыгрывала она, скажем, на базаре, покупая рыбу в рядах. Лорнет, прижатый к серому глазу, томный, ныряющий, барственный голос: «А она у вас, милая, не с душком?» Торговка, естественно, громко протестует против такой клеветы на ее товар: «С душком?! Чтобы я так здорова была, как моя рыба с душком!» И тут, внезапно, полное превращение: вместо томной дамы с лорнетом кричит как будто бы другая торговка рыбой — вздорная, сварливая, отлично владеющая всем набором южных побранок. Минуты две— три длится препирательство, за которым с интересом следят соседки по рыбному ряду. Преимущество явно на стороне Куниной, с ее поставленным голосом. Еще минута — и удаляется с рынка усталая, низенькая, скромная старушонка…
   Потребность играть была в ней неистребима. Даже когда нападала астма, Маргарита Антоновна страдала броско, с пафосом. В груди у нее начинала сипеть шарманочка, каждый выдох вырывался со свистом. Она играла умирающую — искренне, но все же играла…
   Приступы чаще всего бывали по ночам. Маргарита Антоновна стучала по трубе отопления — для этого у нее на ночном столике всегда лежали клещи. Услышав стук, прибегала Вера. Маргарита Антоновна говорить не могла, объяснялась жестами. Она рисовала в воздухе чайник, льющуюся воду — — настолько реально, что даже как будто слышалось бульканье. Вера бежала в кухню, грела воду, наливала в таз, ставила туда крупные, неповоротливые ноги Куниной. Сидя в кресле, с ногами в тазу, Маргарита Антоновна погружалась в эффектное умирание. Она, столько раз умиравшая на сцене, и тут не могла отказаться от сценичности.
   — О боже мой, боже, — сипела она, — это конец. Итак, мне суждено умереть молодой… Имейте в виду, что я вам завещаю свои полниза…
   Вера, испуганная, бежала к соседу Михаилу Карповичу (там был телефон), вызывала «неотложку». Маргарите Антоновне делали укол, ей становилось легче. Приоткрывались страдальческие глаза, рука тянулась поправить взмокшие кудри.
   — О, моя дорогая, — говорила она полузадушенным, но звучным шепотом, — вы моя спасительница! Не знаю, что бы я делала без вас! Возьмите мою бриллиантовую восьмерку…
   — Что вы, Маргарита Антоновна, бог с вами, не надо мне никакой восьмерки…
   — Не спорьте. С умирающими не спорят.
   «Восьмерка», о которой шла речь, была старомодная брошь из довольно крупных бриллиантов в платиновой оправе. Она досталась Маргарите Антоновне от какой-то прабабушки; носить ее на груди в наше время было бы все равно что водить на цепочке слона. Эту вещь Маргарита Антоновна время от времени дарила Вере. Она была щедра, но забывчива. Отдаст, например, на улице все свои деньги кому— нибудь, кто об этом и не просит совсем, забудет и ищет по дому пропавшую сумму. Смешнее всего получилось с квартирой. Убедившись, что городская квартира ей ни к чему — все равно пустует, — Маргарита Антоновна подарила ее театру. Подарить оказалось не так-то просто (в нашем быту такие подарки не предусмотрены), но в конце концов она своего добилась. В квартиру въехали новые жильцы, Маргарита Антоновна забыла об этом, в рассеянности пришла домой, открыла дверь своим ключом и, только увидев новую обстановку, вспомнила, в чем дело…
   А с бриллиантовой восьмеркой творились вообще чудеса. Даже забывчивая Маргарита Антоновна подозревала, что тут не все чисто. Подаренная восьмерка каждый раз возвращалась к хозяйке, на ее гримировальный стол. Там, в клубах париков, красок, украшений и рисовой пудры, можно было потерять и найти что угодно. Маргарита Антоновна вообще была мастерица терять. Путь ее был усеян окурками, квитанциями, шляпами и банкнотами. Теряла и искала, находила, опять теряла. И каждая потеря, каждая находка — как мастерски сделанный этюд из книги Станиславского «Работа актера над собой». Впрочем, Станиславского Маргарита Антоновна терпеть не могла за его, как она выражалась, «лошадиную серьезность» («Надо же было ухитриться сделать из игры — работу!»). Для Маргариты Антоновны, напротив, всякая работа была игрой — даже когда она стирала носовые платки. «А не в том ли секрет счастья, — думала, глядя на нее, Вера, — чтобы из работы сделать игру?» Кое-чему она здесь училась, кое-чему уже выучилась…


36


   В целом, несмотря на трудности, жизнь была неплохая, а если вглядеться — и совсем даже хорошая. У Веры такая была особенность: стоило ей хорошенько вглядеться, и появлялись светлые точки. Роились, как звездочки. В каждом плохом позволяли найти хорошее.
   Денег нет? Разумеется, плохо. Но зато какая радость, когда они наконец появляются! Дважды в месяц у Веры был праздник зарплаты. Когда она шла домой с получкой, небольшая, но тугая пачечка денег весело жгла ей сумочку изнутри. Не чьи-нибудь, — собственные, лично заработанные, хочу — трачу так, хочу — иначе! Шла мимо магазинов и мысленно тратила деньги. Все ее привлекало: белье нежных расцветок с пенными кружевами, пестрые косынки, блестящие серьги — Вера была падка на блеск, как сорока. Все это было как бы доступно, на миг, воображенный, — ее.
   — Мама, я опять сегодня принарядилась. Всю дорогу шла и покупала, покупала…
   — Что же купила-то? — спрашивала Анна Савишна, улыбаясь глазами.
   — Ох, и не говори! Кабачки, постное масло, лук, селедка. С бриллиантами решила пока повременить. Не все сразу.
   — Правильно, дочка, не все сразу.
   — На журнал подписалась, «Иностранная литература». Это ничего, мама? Такое расточительство…
   — Что делать, коли душа требует.
   — А вот и тебе подарочек. Вынимался какой-нибудь кошелек, или носовой платочек, или игольничек. В дни Вериных получек каждый в доме получал хоть пустячный, а подарочек, даже Кузьма — пузырек валерьянки.
   А с садом как получилось? В свое время ох как жалко было, когда отошел он к Михаилу Карповичу со всеми службами — летней кухней, курятником, гаражом (Александр Иванович гараж построил, только машины купить не успел). А вдумаешься — и появляются светлые точки. В самом деле: ухаживать за садом не нужно, а фрукты Михаил Карпович даром приносит.
   — Кушайте, Вера Платоновна, сколько душе угодно. Ну, как, еще не надумали? —
   — Нет еще, погожу немножко…
   Видно, он и сам теперь не больно-то надеется на Верино согласие, да, пожалуй, и не очень его жаждет, а спрашивает так, для порядку…
   У самой Веры, после того как отдала участки, остался совсем маленький клочок земли. Зато какие на нем розы, как пышно заросла беседка, какая над ней благоуханная луна летними вечерами! Полить такой участок недолго, подстричь — одно удовольствие. Перед сном не падаешь с ног, можно еще побаловать себя, почитать в постели.
   А дом? Уж как горевала, когда пришлось продать половину низа! Думалось: свое, заветное — в чужие руки отдать! А теперь даже рада, что так получилось. Рядом — Маргарита Антоновна, близкая, веселая, милая, талантливая. Спасибо ей, в театре теперь Вера бывает часто. Скажет в кассе «для Куниной» — и ей почтительно вручают контрамарку. Иногда ходит одна, иногда — с кем-нибудь из сослуживиц. А иной раз и сама Анна Савишна раскачается. Ходит, впрочем, только на спектакли, где играет сама Маргарита Антоновна; глядя на нее, смеется до слез и приговаривает: «Наша-то, наша!»
   Дачников, правда, селить теперь негде. Поскучнее без них, зато и забот меньше. При нынешней Вериной жизни тяжелы были бы ей еще и эти заботы — ив гостинице обслуживать, и дома. А самых близких она всегда разместит — не у себя в комнате, так на чердаке. Чердак все еще не достроен, по нехватке денег, порядочный дачник туда не полезет, зато живут там почти каждое лето генеральские сыновья, Пека и Зюзя, которые вымахали выше притолоки, но все еще ссорятся и даже дерутся. Эти ребята ходят у Веры в «приемных племянниках», помогают ей поливать розы и ездят на базар за покупками. Когда на чердаке идут баталии и падают с грохотом какие— то вещи, Вера Платоновна говорит изумленному гостю: «Не обращайте внимания, это у меня домашний Синг-Синг».
   А вот Маша Смолина — самая близкая из близких — та после похорон так и не приезжала. Жила она теперь за тридевять земель, на Дальнем Востоке; тут не больно-то разъездишься, через всю страну. Увез ее туда один из пациентов, по профессии художник, влюбленный в дальневосточную природу, но изображавший ее настолько «обобщенно», что признания не получил. Кажется, впервые на Машиной пути появился «принц Уэльский», но уж лучше бы он был не принц — характер у художника был ах какой, гонор чудовищный, заработков никаких, перспектив — тоже. Был он лет на двенадцать моложе Маши, о чем она писала тягостно-шутливо, упрекая себя в «старческой глупости». Тем не менее жили они с художником прочно и всерьез, даже зарегистрировали брак в загсе (раньше Маша таких церемоний не признавала).
   Память о Маше, тревога о ней жили в Верином сознании, но как-то отдаленно, не настоятельно — уж очень много было здешних, сегодняшних, неотложных забот. Даже дети, Вовус и Вика, когда-то такие близкие, тоже как-то отдалялись, виделись, словно сквозь кисею, особенно Вовус, запомнившийся в последний его приезд взрослым, высоким, высокомерным… Иногда вспоминались, и то не часто, Викины ночные глаза, и тогда Вера чувствовала легкий укол в сердце…
   Сегодня ее больше всего занимала работа. Работа была как требовательный, строгий, придирчивый муж, с которым трудно жить, но которого все-таки любишь. А трудно было подчас, и очень. Изнурительное раннее вставание, толкотня по автобусам, круговорот мелких гостиничных дел: кто-то напился, пропала простыня, протекла крыша, приехала комиссия… Иногда Вера приходила домой полумертвая. Дрожали руки, ключ не попадал в скважину… Только бы добраться до постели, рухнуть и спать. Но это были минуты. Стоило ей умыться горячей водой, переодеться в домашний, с птицами, японский халат, сунуть ноги в бархатный уют разношенных тапочек, как появлялись светлые точки. «Верочка, дорогая, — рокотал глубокий голос Маргариты Антоновны, — а я заждалась, ни за что не хотела без вас обедать…» Слышались легкие войлочные шаги Анны Са-вишны, спешившей на кухню греть обед. Усталость таяла. За столом Вера сидела уже мужественно улыбаясь. Маргарита Антоновна бурно восторгалась всем, что подавалось на стол: «Боже мой! Что за рыба! Это какой-то копченый ангел — нечто небесное!» Белая скатерть, хрустальные подставки для ножей и вилок, салфетки в серебряных кольцах (на всей этой старомодной бутафории очень в свое время настаивал Шунечка) создавали бодрящее чувство праздника. Вот уже Вере и не хотелось спать. А все — улыбка. Та самая, которой требовал от нее Шунечка: «Пойми, я не хочу никакого притворства. Но управляй своим настроением. Улыбнись — и тебе самой станет весело». Теперь она понимала, что это правда.


37


   А на работе в общем-то было хорошо. Даже интересно. Пустяковая должность — дежурная по этажу, но Вера и на этой должности умела себя проявить. Постояльцы любили ее, баловали, наперебой за нею ухаживали. Оставалось это, конечно, на уровне слов, но Вере слова-то и были нужны. Книга жалоб и предложений была полна благодарностей по адресу милой, любезной, заботливой хозяйки третьего этажа (некоторые, от избытка чувств, писали даже в стихах). Директор гостиницы Борис Григорьевич, болезненно тревожный немолодой человек с язвой кишечника, ходивший на работу с бутылкой кефира в портфеле, очень ценил Веру Платоновну и всячески ее поощрял: представлял ее к премии ежеквартально, повесил ее портрет на Доску почета. Слабый, необразованный, неодаренный, он жил в непрестанной тревоге человека, которому вот-вот дадут коленкой под зад. Каждый день он переживал как небольшую, карманного размера, трагедию. Вера Платоновна была ему как спасательный круг.
   В гостинице все были уверены, что тут не без амурных дел — и напрасно, амур здесь и не ночевал. Просто привязанность слабого к сильному. Может быть, даже ребенка ко взрослому. Борис Григорьевич, как всякий человек, не приученный ни к какой инициативе, был ребячлив и робок. С его лица не сходило детское изумление: что это вокруг происходит? И как вообще может что-то происходить? В сложном хозяйственном быту, где так много неписаных правил, он судорожно хватался за писаные и вечно попадал впросак. Многие правила и впрямь устарели, ловкие люди умели их обходить, а он — нет. Призрак уголовной ответственности терзал его ежечасно. И зачем только он взялся не за свое дело? Повернись жизнь иначе, был бы он научным работником. В свое научное призвание он верил неукоснительно, хотя ничему никогда не учился. Когда очень уж обступали тревоги, он брал телефонную трубку и набирал «три ноль ноль». «Третий этаж слушает», — отвечал нежный и веселый, с картавинкой, голос — и ему становилось легче.
   — Вера Платоновна, зайдите ко мне на минутку, если можете.
   Стук по лестнице — не легких, а каких-то проворных, веселых шагов, и она здесь. Милая!
   — Садитесь, Вера Платоновна. Я тут с вами хотел посоветоваться…
* * *
   Вынимались документы, счета, предписания. Для Бориса Григорьевича это был лес дремучий. Вера Платоновна всегда умела во всем разобраться, истолковать, присоветовать…
   — Вот, новое предписание: в холлах иметь жардиньерки. Стыдно сказать — я не знаю, что это такое. Образования не хватает…
   Вера Платоновна знала, что такое жардиньерка, но вполне допускала, что занятой человек может этого и не знать. Она сразу набрасывала на бумаге эскиз жардиньерки, как ее видела, соображала, где ее можно заказать, сколько это будет стоить. Слушая ее, Борис Григорьевич сам на время становился оптимистом. Он успокаивался, размякал, начинал откровенничать. Сложно, сложно все на свете, и работа, и семейная жизнь… «Да, сложно», — кивала, соглашаясь, Вера Платоновна, но ему самому становилось уже не так сложно. А в гостиничном быту, по ее совету и с ее помощью, появлялись милые новости, что-то веселое, домашнее, нестандартное, и всегда в пределах сметы. Решетка с вьюнком наискось поперек окна, две астры в керамической вазе, румяное яблоко на тарелке… «А яблоко предусмотрено?» — тревожился Борис Григорьевич. «Из соседского сада принесу», — говорила Вера.
   Она хозяйничала с радостью, вкладывая в «предусмотренные» мелочи всю свою бытовую изобретательность, все свое уменье из пустяков создать что-то… Все было бы хорошо, если б не старший администратор Алла Тарасовна Зайцева, крепко немолодая женщина со смуглым граненым лицом и такими густыми, сросшимися бровями, что они сливались в одну. Борис Григорьевич боялся ее как огня. Зайцева была из тех администраторов, которые свою малую, временную власть над людьми воспринимают как великую, вечную. Чиновничий абсолютизм. «Подождете», — отвечала она на робкие напоминания о себе усталого, чемоданом об— ремененного человека. «Я уже три часа жду». — «Подождете и четыре». То, что Борис Григорьевич советовался с Верой через ее, старшего администратора, голову, раздражало ее безмерно. Раздражала ее и сама Вера, ее манера обращения с постояльцами, в которой ей чудилось что-то чуждое, буржуазно-американское. Раз дошло до нее, что дежурная третьего этажа принимает от проживающих цветы и даже — о ужас! — конфеты.
   — Это не наши нравы, — сказала она Вере Платоновне.
   — Да, это не ваши нравы, — дерзко ответила Вера.
   — Я говорю «не наши» не в том смысле. Не лично мои…
   — Я тоже говорю: не лично ваши.
   — Берегитесь, Ларичева, я вас предупреждаю. Это плохо кончится.
   — Спасибо, Зайцева, за предупреждение.
   Может быть, и зря она так круто, но очень уж ее раздражала сплошная бровь…
   Алла Тарасовна написала-таки донос в управление: дежурная третьего этажа Ларичева пренебрегает своими обязанностями, тратит время на флирт с проживающими, принимает от них ценные подарки. Приезжала комиссия, проверяла «по существу вопроса», вымотала нервы директору, персоналу, самой Вере Платоновне… Директор, разумеется, поджал хвост. Дело могло обернуться плохо, но вмешался некий «ответственный», как раз в то время проживавший в номере люкс. Услышав громкий разговор у стола дежурной, он выплыл из люкса с висящими подтяжками (как корабль с повисшими парусами) и так отчихвос-тил председателя комиссии, что у того затряслись поджилки. Мало того — потребовал жалобную книгу и занес туда: 1) жалобу на работу комиссии и 2) пламенную благодарность дежурной В. П. Ларичевой. «А что такой женщине хочется подарить розы, то в этом она не виновата. Надо всем брать пример с нее в смысле обаяния». Комиссия вынесла благоприятное решение («факты не подтвердились»), а Алла Тарасовна так огорчилась, что даже слегла. Прошел слух, что она собралась на пенсию… Директор, ликуя мышиной радостью в отсутствие кота, назначил временно старшим администратором Веру Платоновну. «А что, если не временно?» — думала она с волнением. Во всяком месте своя табель о рангах; для Веры должность старшего администратора, с ничтожным преимуществом в зарплате, была предметом честолюбивых мечтаний ничуть не меньше, чем звание члена-корреспондента в других кругах…
   — Дорогая, вы созданы для руководящей работы, — говорила ей Маргарита Антоновна своим убедительным голосом. — Я бы, не задумываясь, назначила вас директором театра, а то и больше…
   — Да бог с вами, — отнекивалась Вера, — мой предел — старший администратор.
   — Не говорите. Я лучше знаю. Вы большой человек.
   …Большой человек? Смешно, но приятно. Вера и сама чувствовала в себе какие— то способности, вроде сложенных крыльев, которые хотелось расправить. Иногда, на сон грядущий, она позволяла себе помечтать. Вот ее назначают старшим администратором… Директор полностью ей доверяет. Она делает в гостинице все по-своему. Приезжает комиссия, поражена идеальным порядком, уютом, выдумкой. Отмечает работу директора. «Нет, — говорит Борис Григорьевич, — я тут ни при чем. Это все наш старший администратор Вера Платоновна Ларичева». Комиссия докладывает министру. Приказ с благодарностью. Денежная премия: месячный оклад. Нет уж, мечтать так мечтать: двухмесячный. Вот когда куплю те янтарные бусы… А может быть, воротник из норки? Хватит на то и другое. И какая же ерунда лезет в голову, господи прости…


38


   Прошло уже пять лет без Александра Ивановича. Вера привыкла к своей новой, самостоятельной жизни и о прошлом вспоминала нечасто. Дважды в год — в день рождения и в день смерти Шунечки — ездила на кладбище, возила туда цветы, сидела задумчиво на скамейке у могилы, но не плакала — вообще скупее стала теперь на слезу. Уходя, вздыхала уже не горестно, а легко. Что ни говори, сложилась ее вдовья жизнь неплохо, многие могли бы позавидовать. Сама себе хозяйка, ни от кого не зависит, долгов почти нет. И хорошо, что не связала себя, замуж не вышла. А что нет в ее жизни любви — что поделаешь, пора уже забыть про любовь. Скажи спасибо, что есть здоровье, что ноги носят, что есть работа, мать, Маргарита Антоновна, поклонники… Нет, все-таки молодец ты, Вера, и жизнь хороша…
   В таком настроении возвращалась она с кладбища. Дом ее ожидал, светясь в темноте розовыми окнами. Сейчас войду, мать захлопочет, разогревая обед, зазвучит из соседней комнаты богатый голос Маргариты Антоновны: «Верочка, вы? Зайдите сюда, моя прелесть». Хорошо дома!
   …В доме стоял запах папирос, не тех «гвоздиков», что курила Маргарита Антоновна, а настоящих, толстых, типа «Казбек». Шунечка курил «Казбек»… Эх, Шунечка… Только что вспоминала без боли, а запахло «Казбеком» — и дух захватило…
   Из комнаты навстречу ей шагнул человек среднего роста с папиросой в отставленной левой руке… Боже мой, неужели Таля? Так и есть — он, но до чего изменился, обрюзг, поседел, облысел. Но до чего же все-таки он, и, боже мой, неужели я его люблю?
   — Принимаешь? — спросил Таля со знакомой ужимкой.
   — Спрашиваешь!
   Тут он ее обнял, поцеловал, прижал к себе. Что-то отчаянное было в этом объятии. Первые полсекунды Вера еще помнила о папиросе (упадет, прожжет ковер), но дальше обо всем забыла и поплыла…
   Кончился поцелуй.
   — Ну, как ты? — спросила Вера. Не так надо было спрашивать…
   — Я-то? Ничего. Вот, приехал тебя повидать. Не возражаешь?
   — Разумеется, нет.
   — Голоден как собака. Покормишь?
   — Что за вопрос? Когда я тебя не кормила?
   — Ну-ну.
   Вера пошла на кухню. По дороге ее перехватила Маргарита Антоновна и спросила театральным шепотом:
   — Кто такой?
   — Потише, пожалуйста. Один человек. Друг.
   — Читай: любовник.
   — Ну да. Только потише!
   — Как это хорошо! Люблю любовь. Я за вас всю ночь молиться буду.
   — Не надо за меня молиться. Идемте, познакомлю.
   — Умираю от любопытства. Но нет. Буду тверда. Не хочу мешать. «Скажите Диане, дорогой моей Диане, что ее спас граф Пум де ля Пум— Пум…» — «Боже мой, неужели вы ее брат?» Но скитальца уже не было на пароходе.
   — Что это? — спросила Вера в тягостном недоумении.
   — Из какой-то дурацкой мелодрамы. Забыла фамилию графа. Тоже не хотел мешать. Исчезаю, исчезаю…
   На кухне хозяйничала мать.
   — Мама, Виталий Петрович приехал. Надо его накормить.
   — А я уж обед разогрела.
   — Мама, ты у меня сокровище.
   — Молчи, дочка. Я что? Мое дело старое. Ты только счастлива будь, а я все подам, принесу.
   Обедали вдвоем. Таля сидел напротив, как будто и не было этих четырех лет. И не так уж он постарел. Свет от кружевного абажура падал ему на лицо, и оно, испещренное светлыми точками, теперь казалось совсем молодым. Ел жадно, как едят люди, давно не обедавшие дома. Вера наливала ему суп, накладывала второе… Когда женщина кормит любимого человека, это не простой акт кормления — гораздо больше. В каком-то смысле это даже больше, чем акт любви…
   Наелся, закурил. Вера унесла посуду, вернулась. Таля раздавил папиросу, встал, протянул к ней руки. В эти протянутые руки она упала и осталась в них до утра.
   Длинная ночь. Часы тикают, часы идут, лунный свет перемещается по полу. Вере в лунные ночи всегда не спится — и вот и сейчас она не спит, думает. Внутри у нее любовь. Рядом спит Таля. Его щека небрита, дыхание несвежо. «Все равно я его люблю, — думает Вера. — Только почему он так мало говорил? Почему они, мужчины, так скупы на слова? И что они берегут, скряги? Дали бы мне волю, я бы рассказала ему, как я его люблю»…
   Утром Вера ушла на работу — Виталий Петрович еще спал. Целый день мечтала о встрече. Но когда вернулась, Кораблев был мрачноват, рассеян, еле поцеловал руку. К обеду спросил водки.
   — Талечка, нет у меня. Вот глупая, забыла. Давай сбегаю. Я быстро.
   — Не надо. Это я так спросил.
   Ел вяло, барабанил пальцами по столу, что-то насвистывал, хекал горлом, будто давясь. После обеда взял книгу, не читал, только перелистывал. Зашла Маргарита Антоновна, Вера их познакомила. Кунина была великолепна — в лучшем своем платье, в парикмахерской завивке, глаза — чудо искусства (страшно было, как бы они не обрушились). Играя глазами, голосом, торсом, Маргарита Антоновна исходила обаянием. Камень бы не устоял. Таля даже не улыбнулся. Словно ему все равно было — Кунина, не Кунина… Маргарита Антоновна была несколько уязвлена, но украдкой шепнула Вере: «Я вас понимаю — это мужчина!» Вера по— молодому вспыхнула — от щек через шею на грудь— Маргарита Антоновна ушла. Остались вдвоем с Талей. Вера ждала: когда же слова? Слов так и не было. Легли молча.
   А на третий день Кораблев пропал. Ушел, пока Вера была на работе, к вечеру не вернулся, не ночевал. Вера терзалась, воображая себе несчастный случай: скрип тормозов, кровь на асфальте… И ведь не сообщат, никто не знает, что Таля у нее живет. Ночь не спала. Утром звонила в милицию от соседа Михаила Карповича. Сказали, что автомобильных катастроф за истекшие сутки не было, но что в морге есть один труп в тапочках мужчины лет сорока. В тапочках? Таля ушел в сапогах… Михаил Карпович смотрел косо, ее поведения не одобрял. Ушла на работу, весь день терзалась, представляя себе труп в тапочках. Вечером Таля вернулся — помят, мрачен, пахнет вином. Вера выяснять отношения не стала: утро вечера мудренее, завтра поговорим.
   Назавтра — воскресенье, утро солнечное, ветер с моря разумный, свежий, — самое время поговорить. Ровно, ласково.
   — Послушай, Таля, где ты пропадал? Почему не пришел ночевать?
   Кораблев горько ощерился. Был он в это солнечное утро, не под стать ему, тяжел, угрюм. Щетина на щеках — пестрая от седины.