— Верочка, у вас гостья.
Из кресла навстречу ей поднялась незнакомая худенькая и прямая девушка лет двадцати.
— Вера Платоновна, здравствуйте. Я — Вика Смолина.
— Вика?!
— Да, именно Вика. Вы, конечно, меня не узнали.
— Нет. То есть да. Нет, конечно, не узнала.
— Тем не менее это я.
— Как же ты так неожиданно? Не написала…
— Могу уйти, — резко сказала Вика.
— Бог с тобой, что ты?! Я просто удивлена. Вы с Вовусом на мои письма не отвечали…
— Были причины.
— Ну, дети мои, я вас покину. Обнимайтесь, целуйтесь, плачьте, — пророкотала Маргарита Антоновна и вышла.
— Надеюсь, без этого обойдется, — сказала Вика.
— Можно и без этого.
Странно, именно эту девушку ей совсем не хотелось целовать, что-то в ней было чужое, почти враждебное, во всяком случае — настороженное. Вика… Изменилась, а узнать можно. Те же пенные, без блеска, кудри над выпуклым, туго обтянутым лбом, настолько обтянутым, что голубые жилки на висках просятся наружу. Те же пристальные, огромные, ночные глаза. И в сущности, то же лицо — не лицо, личико, — голубоватое, цвета снятого молока, слишком маленькое для взрослого человека. Новым было в этом лице выражение свирепой строптивости.
— Садись, моя девочка. Поговорим.
— Можно, я закурю?
— Сколько угодно!
Вика достала папиросу, угловато помяла, закурила. Вика — младенчик! — с папиросой… Глазам не верится. В том, как она курила, торопливо затягиваясь, как развевала дым ладошкой, как держала папиросу в пряменьких, неухоженных пальцах, Вера вдруг увидела Машу и впервые растрогалась. В носу защипало…
— Вообще-то я не курю. Это я так, для храбрости. Вика говорила сердито, отрывисто, с выражением непримиримости на маленьком бледном лице. Говоря, она словно с кем-то ссорилась, может быть, с собой. Речь ее была как серия маленьких взрывов.
— Сразу хочу предупредить. Я приехала к вам насовсем. Хотите — принимайте, не хотите — нет. Только скажите откровенно, без церемоний. Терпеть не могу церемоний. Скажите, и я сразу уйду. Только не притворяйтесь, что рады мне. Ладно?
Вера Платоновна в некотором замешательстве глядела на Вику. Насовсем? К этому она не была готова. Отказать? Еще меньше.
— Что ты, девочка! Разумеется, я тебе рада. Я только немного ошеломлена. Это же естественно, правда?
— Правда. Приехала и — «здравствуйте, я ваша тетя». Или наоборот, «вы моя тетя».
Вика засмеялась, показав узенькие, чуть уголком поставленные зубы и призраки ямочек на щеках.
— Ну и отлично. Давай знакомиться. Я — твоя тетя. А ты? Расскажи про себя: как жила, что делала? Как надумала приехать?
— Я могу…
— Знаю: можешь сейчас же уйти. С этим мы повременим. Уйти никогда не поздно. Рассказывай.
— В общем, после маминой смерти…
— А от чего умерла мама? Вы ведь мне так и не написали.
— От сердца. Этой темы мы лучше касаться не будем.
— Прости меня.
— Ничего, пожалуйста. В общем, остались мы вдвоем с Андреем…
— Ты хочешь сказать, с Вовусом?
— Нет, именно с Андреем. Это мамин муж, художник.
— А Вовус?
— Он давно уже с нами не жил. Женился. Нелепая ошибка. Так говорила мама. Она была против этой женитьбы. Может быть, и умерла-то отчасти из-за нее. Впрочем, еще раз прошу: не будем касаться этой темы.
— Не будем. Ты уж как-нибудь сама регулируй темы. Я тебя слушаю.
— Остались мы с Андреем. Он художник, не знаю, талантливый или нет, но непризнанный. Заработков нет. Пришлось мне работать.
— А кем же ты работала? Помнишь, ты мечтала работать в цирке, слоном?
— Не помню. Скорее всего, я так и не говорила. Взрослые про детей часто выдумывают, чтобы смешно. Работала продавщицей в универмаге. Зарплата маленькая, если не откладывать.
— Что значит «Откладывать»?
— Товар. По знакомству. Повышенного спроса. Я не откладывала. Не потому, что какая-нибудь идеалистка, а противно. Но дело не в этом. В общем, Андрей пил. Денег, конечно, не хватало. Он злился. Но я все терпела, из-за мамы. Словом, все шло ничего, пока…
— Пока что?
— Пока не лопнуло терпение. Подробностей рассказывать не буду. Недели две назад пришел, и… Словом, пришлось оттуда уйти. Это я зря рассказываю, выходит, что жалуюсь. Я жаловаться не хочу. Все же мама его любила…
— И куда же ты ушла?
— К подруге.
— Почему не к брату?
— Там жена.
— Понимаю. А дальше?
— Дальше? Ничего особенного. Ночевала у подруги, даже, представьте себе, спала. Назавтра взяла расчет на работе, заняла денег на билет, села на поезд и, видите, приехала. Почему к вам? Это опять-таки в память мамы. Она мне почти завещала: если что случится, ну, словом, когда умрет, ехать к вам. Вот я… приехала.
— Девочка моя родная, — плача, сказала Вера Плато-новна, — девочка моя родная…
А продолжать уже не могла. Расхлюпалась самым позорным образом.
— Не обошлись без слез, — гневно сказала Вика и тоже заплакала.
Так их застала Маргарита Антоновна, вошедшая с подносом в роли любезной хозяйки. Увидела, что плачут, сказала «рагдоп», задела подносом о косяк, чертыхнулась — чашки посыпались на пол. Уронила и поднос — уже нарочно! — и застыла над содеянным в позе каменной Ниобеи, оплакивающей своих детей.
— Ничего, это к счастью, — сказала Вера.
— Хорошенькое счастье! Посуды в продаже нет. Эту примету придумал тот, кто мог в любой лавочке купить чашки.
— Будем пить из банок, — сказала Вика.
Из кресла навстречу ей поднялась незнакомая худенькая и прямая девушка лет двадцати.
— Вера Платоновна, здравствуйте. Я — Вика Смолина.
— Вика?!
— Да, именно Вика. Вы, конечно, меня не узнали.
— Нет. То есть да. Нет, конечно, не узнала.
— Тем не менее это я.
— Как же ты так неожиданно? Не написала…
— Могу уйти, — резко сказала Вика.
— Бог с тобой, что ты?! Я просто удивлена. Вы с Вовусом на мои письма не отвечали…
— Были причины.
— Ну, дети мои, я вас покину. Обнимайтесь, целуйтесь, плачьте, — пророкотала Маргарита Антоновна и вышла.
— Надеюсь, без этого обойдется, — сказала Вика.
— Можно и без этого.
Странно, именно эту девушку ей совсем не хотелось целовать, что-то в ней было чужое, почти враждебное, во всяком случае — настороженное. Вика… Изменилась, а узнать можно. Те же пенные, без блеска, кудри над выпуклым, туго обтянутым лбом, настолько обтянутым, что голубые жилки на висках просятся наружу. Те же пристальные, огромные, ночные глаза. И в сущности, то же лицо — не лицо, личико, — голубоватое, цвета снятого молока, слишком маленькое для взрослого человека. Новым было в этом лице выражение свирепой строптивости.
— Садись, моя девочка. Поговорим.
— Можно, я закурю?
— Сколько угодно!
Вика достала папиросу, угловато помяла, закурила. Вика — младенчик! — с папиросой… Глазам не верится. В том, как она курила, торопливо затягиваясь, как развевала дым ладошкой, как держала папиросу в пряменьких, неухоженных пальцах, Вера вдруг увидела Машу и впервые растрогалась. В носу защипало…
— Вообще-то я не курю. Это я так, для храбрости. Вика говорила сердито, отрывисто, с выражением непримиримости на маленьком бледном лице. Говоря, она словно с кем-то ссорилась, может быть, с собой. Речь ее была как серия маленьких взрывов.
— Сразу хочу предупредить. Я приехала к вам насовсем. Хотите — принимайте, не хотите — нет. Только скажите откровенно, без церемоний. Терпеть не могу церемоний. Скажите, и я сразу уйду. Только не притворяйтесь, что рады мне. Ладно?
Вера Платоновна в некотором замешательстве глядела на Вику. Насовсем? К этому она не была готова. Отказать? Еще меньше.
— Что ты, девочка! Разумеется, я тебе рада. Я только немного ошеломлена. Это же естественно, правда?
— Правда. Приехала и — «здравствуйте, я ваша тетя». Или наоборот, «вы моя тетя».
Вика засмеялась, показав узенькие, чуть уголком поставленные зубы и призраки ямочек на щеках.
— Ну и отлично. Давай знакомиться. Я — твоя тетя. А ты? Расскажи про себя: как жила, что делала? Как надумала приехать?
— Я могу…
— Знаю: можешь сейчас же уйти. С этим мы повременим. Уйти никогда не поздно. Рассказывай.
— В общем, после маминой смерти…
— А от чего умерла мама? Вы ведь мне так и не написали.
— От сердца. Этой темы мы лучше касаться не будем.
— Прости меня.
— Ничего, пожалуйста. В общем, остались мы вдвоем с Андреем…
— Ты хочешь сказать, с Вовусом?
— Нет, именно с Андреем. Это мамин муж, художник.
— А Вовус?
— Он давно уже с нами не жил. Женился. Нелепая ошибка. Так говорила мама. Она была против этой женитьбы. Может быть, и умерла-то отчасти из-за нее. Впрочем, еще раз прошу: не будем касаться этой темы.
— Не будем. Ты уж как-нибудь сама регулируй темы. Я тебя слушаю.
— Остались мы с Андреем. Он художник, не знаю, талантливый или нет, но непризнанный. Заработков нет. Пришлось мне работать.
— А кем же ты работала? Помнишь, ты мечтала работать в цирке, слоном?
— Не помню. Скорее всего, я так и не говорила. Взрослые про детей часто выдумывают, чтобы смешно. Работала продавщицей в универмаге. Зарплата маленькая, если не откладывать.
— Что значит «Откладывать»?
— Товар. По знакомству. Повышенного спроса. Я не откладывала. Не потому, что какая-нибудь идеалистка, а противно. Но дело не в этом. В общем, Андрей пил. Денег, конечно, не хватало. Он злился. Но я все терпела, из-за мамы. Словом, все шло ничего, пока…
— Пока что?
— Пока не лопнуло терпение. Подробностей рассказывать не буду. Недели две назад пришел, и… Словом, пришлось оттуда уйти. Это я зря рассказываю, выходит, что жалуюсь. Я жаловаться не хочу. Все же мама его любила…
— И куда же ты ушла?
— К подруге.
— Почему не к брату?
— Там жена.
— Понимаю. А дальше?
— Дальше? Ничего особенного. Ночевала у подруги, даже, представьте себе, спала. Назавтра взяла расчет на работе, заняла денег на билет, села на поезд и, видите, приехала. Почему к вам? Это опять-таки в память мамы. Она мне почти завещала: если что случится, ну, словом, когда умрет, ехать к вам. Вот я… приехала.
— Девочка моя родная, — плача, сказала Вера Плато-новна, — девочка моя родная…
А продолжать уже не могла. Расхлюпалась самым позорным образом.
— Не обошлись без слез, — гневно сказала Вика и тоже заплакала.
Так их застала Маргарита Антоновна, вошедшая с подносом в роли любезной хозяйки. Увидела, что плачут, сказала «рагдоп», задела подносом о косяк, чертыхнулась — чашки посыпались на пол. Уронила и поднос — уже нарочно! — и застыла над содеянным в позе каменной Ниобеи, оплакивающей своих детей.
— Ничего, это к счастью, — сказала Вера.
— Хорошенькое счастье! Посуды в продаже нет. Эту примету придумал тот, кто мог в любой лавочке купить чашки.
— Будем пить из банок, — сказала Вика.
44
Так у Веры Платоновны Ларичевой нежданно-негаданно появилась дочь. А что? Разве не была Вика ее дочерью с самого начала? Кто принес ее из родильного дома небольшим пакетцем, до того тщедушным и легоньким, будто там ничего, кроме одеяла, и не было? Кто вставал по ночам, пеленал, укачивал? Кто купал, грея воду на хромом примусе, в тесной каморке, где и повернуться-то было трудно? Кто прижимал девочку к себе со сложным чувством счастья и жалости? Все она, Вера. Ладонь до сих пор помнила ощущение цепочки выпуклых позвонков на худенькой спинке ребенка. Новую Вику не очень-то обнимешь, да Вера, правду сказать, не из тех женщин, что охотно обнимаются-целуются с себе подобными. Вику она полюбила широко, свободно и радостно, без излишней сентиментальности — одним словом, весело полюбила. И было за что — девочка была забавная, с загогулинами. Больше всего Веру трогала и забавляла ее пламенная строптивость, словно каким-то образом вернулась Маша, только в усиленном виде… Впрочем, чувства чувствами, а первым делом надо было Вику прописать. «Любовь в наши дни начинается с прописки», — говорила Вера. Прописать оказалось не так-то просто. «Кто она вам?» — спрашивали в милиции. Никакие ссылки на давнюю дружбу с умершей матерью здесь силы не имели. Личное обаяние — тоже. Как ни облучала Вера начальника паспортного стола — не помогало. Письмо народной артистки Куниной тоже оказалось пустым номером. Пришлось вывести на позиции тяжелую артиллерию в лице «очень ответственного» из номера люкс, который, однажды приехав в командировку, с тех пор всегда останавливался здесь, пренебрегая лучшими гостиницами города ради «Салюта» и Веры. Этот помог, не столько словами, сколько одышливым своим равнодушием, с которым он явился в милицию, положил фуражку на край стола и сказал: «Ну-с, любезный…» Таким образом, Вика была прописана, так сказать, официально закреплена в качестве члена семьи.
Возник вопрос: что делать дальше? Вера и Маргарита Антоновна советовали идти учиться. Но Вика и слышать об этом не хотела. Возражала по-своему, кипя и пузырясь, так, что дух у нее перехватывало от возмущения:
— Почему это все помешались на высшем образовании? «Учиться, учиться!!!» Как будто бы образованным делает человека диплом. Нет уж. Пойду работать.
И пошла. И работу-то особенно не выбирала, взяла первую попавшуюся — приемщицей в ателье. Заработок небольшой, зато голова свободная. Свободная голова нужна была Вике, чтобы читать и думать. Читала она необычайно много, быстро, как правило — лежа, крутя на палец легкий завиток откуда-то с виска или с темени. Читая, время от времени издавала саркастические звуки. Автор был, разумеется, невежда и халтурщик, путался в хронологии, а главное, размазывал сопли («соплями» она называла всякие нежности и красивости). Читая про какие— нибудь «глаза, осененные густыми ресницами», про лунное сияние или поцелуй, она страдальчески стонала. «Что ты?» — спрашивала Вера. «Лю-бо-овь!» — отвечала Вика, презрительно растягивая "о". Кипеть гневом доставляло ей, видимо, удовольствие, потому что книгу она не бросала. Читала все подряд: романы, справочники, словари, примечания к собраниям сочинений. Даже «Малый атлас мира» — и тот читала и ухитрялась возражать. А сколько всего она знала — уму непостижимо! Скоро она стала для Веры чем-то вроде ходячего справочника. На вопросы отвечала сварливо, но точно. А как разгадывала кроссворды!
— Вика, что это такое: запас представлений, восемь букв, в начале "т", на конце "с"?
— Конечно, тезаурус! Удивляюсь вашему невежеству! Веру Платоновну она называла на «вы» и «тетя Вера», но, когда надо было выразить презрение, слов не выбирала. А Вера только посмеивалась. Ее забавлял контраст резких слов и нежных, полудетских губ, откуда они выходили… И вообще, в этой семье, в своеобразном содружестве двух женщин — стареющей и старой, — Викина запальчивая молодость пришлась как нельзя более кстати. Обе тетушки души в ней не чаяли. Каждая по— своему наставляла ее на путь истинный, настолько по-разному, что физически нельзя было слушаться обеих, — она предпочитала не слушаться ни одной.
Общелюдские законы для Вики были не писаны, обо всем она судила самостоятельно, горячо и резко, порою несправедливо, но всегда искренне. Горда была непомерно — вся в мать. Ничем никому не хотела быть обязанной. Небольшую свою зарплату всю до копейки отдавала Вере: «Ничего мне не нужно». Было у нее одно-единственное платьице на все сезоны — носила его, подштопывая локти, пока совсем не истлело; тогда неохотно позволила Вере сшить себе другое, самое скромное (белый воротничок и тот спорола). Считала себя некрасивой (проходя мимо зеркала, отворачивалась), что было несправедливо — какая-то тонкая, неочевидная красота в ней, безусловно, была. Особенно хорошела, когда смеялась, но было это редко и всегда на мгновение. Житейскую мудрость и жизненный опыт не ставила ни во что, но почему-то любила рассказы о прошлом — подопрет кулачками щеки и слушает («Смотри, глаза выронишь!» — говорила Вера).
Особенно ее поражало, если кто-нибудь родился в прошлом веке (Маргарита Антоновна). «А как тогда было, в девятнадцатом веке?» — «Ну, я плохо помню, мне был один год… Грудное молоко было сладкое…» Расспрашивала о прошлом внимательно, даже с личным каким-то интересом. О себе самой не рассказывала. Но из клочков фраз, случайно уроненных и тут же обрываемых, Вера догадывалась, что не все там было гладко. Горячая любовь к матери — и яростное с ней несогласие. Может быть, была там какая-то запутанная ревность всех ко всем, может быть, детская любовь девочки к отчиму — кто знает? Недаром ненавидела любовь и все, с нею связанное, и в книгах, и в жизни. А вместе с тем ненавидела мнимую свою некрасивость, чего бы ни отдала, чтобы самой себе нравиться, — но не другим, боже упаси! Когда Вера или Маргарита Антоновна говорили ей что-нибудь лестное, злилась и махала рукой: мелите, мол, я лучше знаю… «Наш сатаненок», — с любовью звала ее Маргарита Антоновна. Впрочем, сатаненок начинал уже как бы ручнеть, иногда улыбался, забывая нахмуриться…
Поселилась Вика в «каюте-люкс», которая сразу же приобрела спартански— нигилистический облик. Все немногие вещи, которыми Вика владела, лежали на виду, чтобы «всегда быть под рукой». Несмотря на это, они вечно терялись. Книги лежали бесформенными кучами, прямо стогами. Органически порядливая Вера, зайдя в Викино логово, приходила в ужас и пыталась что-то прибрать. «Не понимаю, — взрывалась Вика, — почему „прибрать“ — значит положить вещи так, чтобы их края были параллельны?» Вера объяснить этого не могла, только смеялась.
А Маргарита Антоновна вполне понимала Вику. Она сама любила царственный хаос: «Надо быть выше вещей». Во всем доме единственным островком порядка была Вери-на комната. Любопытно, что обе неряхи до того иногда доходили в своем роскошестве, что самим становилось невмоготу и они искали убежища у Веры.
— Все-таки в чистой комнате что-то есть, — великодушно говорила Вика.
Порою их партизанские налеты на Верину комнату сопровождались вторжением и туда беспорядка. В таких случаях Вера была беспощадна: «Брысь со всем барахлом!»
Возник вопрос: что делать дальше? Вера и Маргарита Антоновна советовали идти учиться. Но Вика и слышать об этом не хотела. Возражала по-своему, кипя и пузырясь, так, что дух у нее перехватывало от возмущения:
— Почему это все помешались на высшем образовании? «Учиться, учиться!!!» Как будто бы образованным делает человека диплом. Нет уж. Пойду работать.
И пошла. И работу-то особенно не выбирала, взяла первую попавшуюся — приемщицей в ателье. Заработок небольшой, зато голова свободная. Свободная голова нужна была Вике, чтобы читать и думать. Читала она необычайно много, быстро, как правило — лежа, крутя на палец легкий завиток откуда-то с виска или с темени. Читая, время от времени издавала саркастические звуки. Автор был, разумеется, невежда и халтурщик, путался в хронологии, а главное, размазывал сопли («соплями» она называла всякие нежности и красивости). Читая про какие— нибудь «глаза, осененные густыми ресницами», про лунное сияние или поцелуй, она страдальчески стонала. «Что ты?» — спрашивала Вера. «Лю-бо-овь!» — отвечала Вика, презрительно растягивая "о". Кипеть гневом доставляло ей, видимо, удовольствие, потому что книгу она не бросала. Читала все подряд: романы, справочники, словари, примечания к собраниям сочинений. Даже «Малый атлас мира» — и тот читала и ухитрялась возражать. А сколько всего она знала — уму непостижимо! Скоро она стала для Веры чем-то вроде ходячего справочника. На вопросы отвечала сварливо, но точно. А как разгадывала кроссворды!
— Вика, что это такое: запас представлений, восемь букв, в начале "т", на конце "с"?
— Конечно, тезаурус! Удивляюсь вашему невежеству! Веру Платоновну она называла на «вы» и «тетя Вера», но, когда надо было выразить презрение, слов не выбирала. А Вера только посмеивалась. Ее забавлял контраст резких слов и нежных, полудетских губ, откуда они выходили… И вообще, в этой семье, в своеобразном содружестве двух женщин — стареющей и старой, — Викина запальчивая молодость пришлась как нельзя более кстати. Обе тетушки души в ней не чаяли. Каждая по— своему наставляла ее на путь истинный, настолько по-разному, что физически нельзя было слушаться обеих, — она предпочитала не слушаться ни одной.
Общелюдские законы для Вики были не писаны, обо всем она судила самостоятельно, горячо и резко, порою несправедливо, но всегда искренне. Горда была непомерно — вся в мать. Ничем никому не хотела быть обязанной. Небольшую свою зарплату всю до копейки отдавала Вере: «Ничего мне не нужно». Было у нее одно-единственное платьице на все сезоны — носила его, подштопывая локти, пока совсем не истлело; тогда неохотно позволила Вере сшить себе другое, самое скромное (белый воротничок и тот спорола). Считала себя некрасивой (проходя мимо зеркала, отворачивалась), что было несправедливо — какая-то тонкая, неочевидная красота в ней, безусловно, была. Особенно хорошела, когда смеялась, но было это редко и всегда на мгновение. Житейскую мудрость и жизненный опыт не ставила ни во что, но почему-то любила рассказы о прошлом — подопрет кулачками щеки и слушает («Смотри, глаза выронишь!» — говорила Вера).
Особенно ее поражало, если кто-нибудь родился в прошлом веке (Маргарита Антоновна). «А как тогда было, в девятнадцатом веке?» — «Ну, я плохо помню, мне был один год… Грудное молоко было сладкое…» Расспрашивала о прошлом внимательно, даже с личным каким-то интересом. О себе самой не рассказывала. Но из клочков фраз, случайно уроненных и тут же обрываемых, Вера догадывалась, что не все там было гладко. Горячая любовь к матери — и яростное с ней несогласие. Может быть, была там какая-то запутанная ревность всех ко всем, может быть, детская любовь девочки к отчиму — кто знает? Недаром ненавидела любовь и все, с нею связанное, и в книгах, и в жизни. А вместе с тем ненавидела мнимую свою некрасивость, чего бы ни отдала, чтобы самой себе нравиться, — но не другим, боже упаси! Когда Вера или Маргарита Антоновна говорили ей что-нибудь лестное, злилась и махала рукой: мелите, мол, я лучше знаю… «Наш сатаненок», — с любовью звала ее Маргарита Антоновна. Впрочем, сатаненок начинал уже как бы ручнеть, иногда улыбался, забывая нахмуриться…
Поселилась Вика в «каюте-люкс», которая сразу же приобрела спартански— нигилистический облик. Все немногие вещи, которыми Вика владела, лежали на виду, чтобы «всегда быть под рукой». Несмотря на это, они вечно терялись. Книги лежали бесформенными кучами, прямо стогами. Органически порядливая Вера, зайдя в Викино логово, приходила в ужас и пыталась что-то прибрать. «Не понимаю, — взрывалась Вика, — почему „прибрать“ — значит положить вещи так, чтобы их края были параллельны?» Вера объяснить этого не могла, только смеялась.
А Маргарита Антоновна вполне понимала Вику. Она сама любила царственный хаос: «Надо быть выше вещей». Во всем доме единственным островком порядка была Вери-на комната. Любопытно, что обе неряхи до того иногда доходили в своем роскошестве, что самим становилось невмоготу и они искали убежища у Веры.
— Все-таки в чистой комнате что-то есть, — великодушно говорила Вика.
Порою их партизанские налеты на Верину комнату сопровождались вторжением и туда беспорядка. В таких случаях Вера была беспощадна: «Брысь со всем барахлом!»
44
Однажды Вера Платоновна сидела в своем директорском кабинете, просматривала счета и прикидывала: по какой статье провести совершенно необходимый, но сметой не предусмотренный расход. Настроение у нее было неважное. Иногда даже ее покладистая натура давала взбрык. Эх, дали бы ей воли побольше! Впрочем, это старо. Воли тебе, матушка, никто не даст, крутись в дозволенных пределах. Недавно она читала книгу про спелеологов, исследователей пещер, проникающих, спорта ради, через самые узкие отверстия. Так вот, ее хозяйственная деятельность порою напоминала ей подземное пролезание спелеолога, червем ввинчивающегося в узкую щель…
— Вера Платоновна, — сказала, входя, старший администратор Ольга Петровна, женщина пожилая, тучная, честная, истеричная, а по существу — чистое золото.
— Что такое?
— Приехал моряк, просит отдельный номер. У меня нет, только резервный, на случай брони. Я ему отказала, а он — опять. Такой настырный. Главное, не просит, требует. Ему, говорит, по службе надо. Улыбалась-улыбалась, аж щеки заболели. Направлю его к вам — хорошо?
— Все ко мне да ко мне, с любым пустяком! Неужели сами решить не можете?
— Очень принципиальный.
— Ладно, пускай зайдет.
Она опять погрузилась в счета. Какая-то сумма упорно не сходилась. Пересчитывала несколько раз — все разные результаты. Старею… В кабинет кто-то вошел. На стол рядом с нею легла рука в черном морском рукаве с золотым галуном, выложенным восьмеркой. В руке — какая-то бумага. Все это Вера Платоновна видела боковым зрением, поглощенная столбиком цифр. Сумма издевательски не сходилась, даже на счетах.
— Сейчас-сейчас, только сложу.
— Позвольте, я вам помогу в этом сложении, — сказал приятный мужской голос.
Вера подняла глаза. Рядом со столом, неправдоподобно высясь, стоял очень длинный человек в форме моряка торгового флота, с узкой серебряной головой. Голова эта увиделась ей плавающей где-то под потолком и поразила своей высокой отдельностью.
— Спасибо, — улыбнулась Вера, — думаю, что с арифметикой справлюсь сама. Садитесь.
Моряк уселся в кресло, разглядывая ее с живой симпатией.
— Я Юрлов, Сергей Павлович. — Он протянул ей бумагу, которую по-прежнему держал в руке. — Сергей Павлович Юрлов, инженер-приборостроитель. Приехал сюда на испытания. По понятным причинам не могу входить в подробности. По вечерам должен работать. Совершенно необходим отдельный номер. Пытался договориться со старшим администратором, но безуспешно. Понадобилась встреча на высшем уровне.
Все это он произнес, весело глядя на Веру светло-синими, близко поставленными глазами сквозь стекла бифокальных очков. Лицо у него было прямоносое, чисто бритое, того красноватого оттенка, какой бывает у немолодых мужчин, ведущих здоровый образ жизни.
— А это что? — Вера Платоновна взяла у него бумагу. Честно говоря, почти липа. Просроченное удостоверение. На некоторых все же действует, но вы, я вижу, не из таких.
— Совершенно верно, не из таких.
— Вот и хорошо. Взаимопонимание, как я вижу, достигнуто. Остается получить ключ от номера.
— Сергей Павлович, уверяю вас, ни одного свободного нет.
— А триста третий?
— Откуда вы знаете? Это броня.
— Отлично. Это броня. Номер забронирован для возможных особо важных гостей. Отдайте его мне. Я как раз возможный особо важный.
— Не могу. А вдруг приедет еще более важный?
— Обязуюсь освободить номер в течение часа. — Час — это много.
— Ну, в течение получаса.
— Все еще много.
— Четверть часа. Идет?
— Идет, — сказала Вера.
Этот веселый, как бы подпрыгивающий разговор чем-то ее радовал. Она чувствовала, что нравится моряку. Ощущение, что ею любуются, всегда подстегивало Веру, приподнимало, словно на крыльях (хотя какие уж крылья в ее возрасте?).
— Вот вам записка к старшему администратору. Можете занимать номер. Только чур: уговор дороже денег. Приедут по броне — я вас переселяю.
— Будьте спокойны. Испарюсь, как бес перед заутреней. Спасибо, будьте здоровы, — поклонился Юрлов и понес из двери в коридор свою гордую узкую голову.
Вера Платоновна покачала головой, сама над собой усмехнулась: «Когда же ты, мать, поумнеешь?» И снова взялась за счета — уже в хорошем настроении. На этот раз сумма сошлась.
В течение следующих трех дней она несколько раз встречала Юрлова в холле. Он юмористически осведомлялся:
— Ну как, мышки не беспокоят?
— Нет пока. Живите спокойно.
Впечатление парящей где-то под потолком головы понемногу сглаживалось — перед Верой просто был очень высокий, очень стройный немолодой человек с шутливо— доброжелательным, откровенно любующимся взглядом. Грешным делом, он ей нравился…
На четвертый день Юрлов снова зашел в директорский кабинет.
— Если вы не заняты, мне бы хотелось с вами поговорить.
— Пожалуйста. Садитесь.
Вера залилась краской, как в юности — от щек, через шею, на грудь и лопатки. Даже неприлично в ее возрасте так краснеть — человек может бог знает что подумать…
Сергей Павлович уселся в кресло. Оно было новомодное, вертящееся. Он повращался немного туда-сюда и спокойно спросил:
— Вы не торопитесь? А то отложим…
— Нет, не тороплюсь.
Вера изнемогала от любопытства.
— Отлично. Я зашел, чтобы с вами поговорить. Предупреждаю, разговор будет серьезный, без дураков. Дело в том, . что вы мне очень нравитесь. Не скажу, чтобы я уже любил вас, но, кажется, вполне готов полюбить. В вашем прекрасном лице показалось мне что-то родное, милое, светлое. Бывают редкие люди — источники света. Мне кажется, вы — такой источник.
Вера слушала развесив уши. Давно с нею никто так не говорил. Источник света… Юрлов поглядел на нее с усмешкой.
— Я понимаю. Вы из тех женщин, которые пьянеют от слов.
Она смутилась.
— Нечего смущаться. У каждого свои вкусы. Вам нужны слова, другим — поцелуи.
Вера смутилась окончательно.
— Так вот. Для чего я затеял весь этот разговор? Только чтобы сказать, что вы мне нравитесь? Этого мало. Что я готов полюбить вас? Этого тоже мало. Я пришел, чтобы вам сказать: как бы ни сложились наши отношения, я никогда на вас не женюсь.
— Какое право… Я разве дала вам право думать?..
— Не возмущайтесь, погодите. Мое отношение к вам таково, что я был бы счастлив, понимаете, счастлив на вас жениться. Но этого никогда не будет. Я женат.
(«Метель» Пушкина, подумала Вера. «Я несчастнейшее создание, я женат». Гм-гм, что-то дальше будет?)
— Я женат, — продолжал Юрлов, потихоньку поворачиваясь в кресле, — и женат, что называется, безнадежно. Моя жена лежит в параличе вот уже десять лет. И я никогда ее не брошу, пока она жива. И пока я жив. Теперь вопрос: сегодня после работы вы позволите проводить вас до дому?
— Отчего ж не позволить? Это ведь ни к чему не обязывает ни вас, ни меня.
— Меня обязывает.
Он поцеловал ей руку, и она увидела ровный пробор в его цельнокованых серебряных волосах. Пробор был ярко-розовый, может быть, потому, что нагнуться пожилому человеку стоило все-таки известного напряжения…
Вечером он ее провожал домой. Этот вечер решил все. Нервно шумело море, полный месяц висел над ним и дробился в неспокойной воде широкой живой полосой, как будто прыгали и били хвостами тысячи рыб. Земля тоже была неспокойна: голубая в свете луны, она летела, мчалась куда-то очертя голову. Кое-где к луне присоединялись еще фонари и тоже бросали свой свет и свои тени; столбы света и черные тени ходили кругом, перекрещиваясь и сменяя друг друга, словно на гигантских ходулях. Все это было совершенно и удивительно: даже у деревьев было выражение лиц. В этом смещенном мире Вера со своим спутником шли и не могли остановиться, расстаться. Десять раз подходили они к дому, к железной ограде с низенькими воротцами, стояли, опершись на эти воротца, и кто-то из них говорил «ну», собираясь прощаться, а другой: «ну нет, пройдемся еще», — и снова они, взявшись за руки, шли к морю, пустынному в этот час, стояли там у самой кромки прибоя, и волны, одна за другой, радостно кивая гребнями, у их ног превращались в говорящую пену. И опять шли к дому и прощались, и опять, не в силах проститься, — к морю. За этот вечер они рассказали друг другу все. Ничего не осталось потаенного, запрятанного. Это было даже страшно своей неприкрытой распахнутостью. Она подняла к нему голову, и ветер накрыл ей глаза его шарфом. Тогда он сказал, твердо, отчетливо, как рапорт: «Я вас люблю».
…Дома Маргарита Антоновна:
— Верочка, побойтесь бога! Где вы пропадали? Вика спит — молодая! — а я не могу. Беспокоюсь о вас, беспокоюсь…
— Не зря беспокоитесь.
— А что такое? Что случилось?
— Маргарита Антоновна, я влюблена.
— Как? Опять?
— Нет, не опять. Впервые.
— Вот тебе и на! А муж? А этот, как его, всегда забываю, Валерий или Виталий? Такой интересный мужчина, жалко, пьяница…
— Все это было не то. Понимаете, только сейчас…
— Да-да, понимаю. Вы ведете себя как типичный мужчина, и притом бабник. Всякий бабник клянется и божится каждой своей новой женщине, что он до нее никого не любил. «Все это было не то… Только сейчас…»
Вера рассмеялась — помимо воли. — Тургенев, первая любовь! — продолжала Маргарита
Антоновна. — Как хотите, в наше время это не звучит. Я лично любила много раз, но, кажется, ни разу — впервые…
И все же, размышляя об этой нежданной-негаданной любви, Вера сама себе повторяла: впервые. Нет, грех было бы сказать, что она не любила Шунечку. Любила. Сначала как девчонка, потом — как подданная. А здесь — равенство, простота, доверие, правда. Впервые. И как же ей повезло, что встретилось в жизни такое. Могла бы ведь и умереть, не узнав…
Прошли еще два вечера нескончаемых провожаний, безумной луны, неспокойного моря, которое с каждым разом грохотало все громче, как бы аккомпанируя нараставшей любви… Придя домой, Вера садилась в кресло, вытягивала перед собой уставшие от модельных туфель, натруженные ноги и смотрела куда-то вперед стеклянными, невидящими глазами. Маргарита Антоновна была не на шутку встревожена:
— Все хорошо в меру. Никогда не надо терять над собой контроль. Это как на сцене: распусти себя, заплачь настоящими слезами, забыв о зрителе, — и что получится? Одни сопли, и никакого эффекта. Нет, моя дорогая! Женщина должна держать себя в руках. Помню, мама мне говорила (я еще девчонкой была!): «Марго, помни о своих ребрах! Ходи так, как будто тебя с двух сторон что-то подтыкает под ребра». И что? До сих пор, могу похвастать, я сохранила осанку. А почему? Помню о ребрах!
Нет, Вера о своих ребрах не помнила. Все бы так и шло: луна, провожания, улетания, если бы на третий день не пошел дождь. Волей-неволей пришлось привести Сергея Павловича в дом. Вера очень боялась Вики, но та вела себя вполне прилично. Сперва дичилась, а потом неожиданно обручнела. Разговаривала, даже улыбалась, выпуская на щеки призраки ямочек. Маргарита Антоновна — та вообще была сражена:
— Вот это мужчина! И рост, и манеры… Рука, седина… О боже, верни мне мои пятьдесят лет…
А еще через день Сергей Павлович улетел: кончилась его командировка…
Жил он постоянно в Москве, где была у него квартира, больная жена, взрослые дети — сын и две дочери, и четверо внуков. Квартира — огромная, старомодная, с дворцово-высокими потолками, без современных удобств, в когда-то роскошном купеческом доме. Лепнина на потолках (какие-то амуры в овалах), но протекающая от ветхости крыша — когда шли по лестнице, вверху светилось небо. Квартира была как-то глупо спланирована, вся вокруг ванной и уборной (пройти туда можно было не иначе, как через чью-нибудь комнату). Несмотря на огромную площадь, она была тесна для разросшейся недружной семьи. Разменять ее на две меньшие было практически невозможно, построить кооперативную — тоже (свыше ста метров жилой площади!). А он, хозяин всех этих метров, жил как-то сбоку, притулясь в одной из проходных комнат, через которую каждое утро проплывала для своих омовений толстая невестка в бигуди. Одинокий, неухоженный, он сам готовил себе еду (пельмени, сосиски — что попроще), даже сам стирал себе носки, трусы и майки, выжимая белье, как это делают мужчины, не крутящим, а прямым движением сильных рук. Дочери были ученые, злые, неопрятные, одна инженер, другая — физик. У инженера муж когда-то был, но ушел, бросив ее с двумя детьми, а физик до сих пор пребывала в девичестве. Сын, недоучившийся, по профессии фотограф, был полностью под башмаком у толстой своей жены, страстью которой было считать деньги в чужих карманах. Свекра она терпеть не могла, считала сквалыгой и жмотом и, проходя через его комнату, брезгливо оттопыривала мизинец. Сергей Павлович зарабатывал немало, но вечно был без денег: половина зарплаты шла сиделке, ходившей за больной и требовавшей, чтобы ее кормили. Другая, как это бывает, уходила сквозь пальцы, превращаясь в засохший хлеб, скисшее молоко и книги, книги…
— Вера Платоновна, — сказала, входя, старший администратор Ольга Петровна, женщина пожилая, тучная, честная, истеричная, а по существу — чистое золото.
— Что такое?
— Приехал моряк, просит отдельный номер. У меня нет, только резервный, на случай брони. Я ему отказала, а он — опять. Такой настырный. Главное, не просит, требует. Ему, говорит, по службе надо. Улыбалась-улыбалась, аж щеки заболели. Направлю его к вам — хорошо?
— Все ко мне да ко мне, с любым пустяком! Неужели сами решить не можете?
— Очень принципиальный.
— Ладно, пускай зайдет.
Она опять погрузилась в счета. Какая-то сумма упорно не сходилась. Пересчитывала несколько раз — все разные результаты. Старею… В кабинет кто-то вошел. На стол рядом с нею легла рука в черном морском рукаве с золотым галуном, выложенным восьмеркой. В руке — какая-то бумага. Все это Вера Платоновна видела боковым зрением, поглощенная столбиком цифр. Сумма издевательски не сходилась, даже на счетах.
— Сейчас-сейчас, только сложу.
— Позвольте, я вам помогу в этом сложении, — сказал приятный мужской голос.
Вера подняла глаза. Рядом со столом, неправдоподобно высясь, стоял очень длинный человек в форме моряка торгового флота, с узкой серебряной головой. Голова эта увиделась ей плавающей где-то под потолком и поразила своей высокой отдельностью.
— Спасибо, — улыбнулась Вера, — думаю, что с арифметикой справлюсь сама. Садитесь.
Моряк уселся в кресло, разглядывая ее с живой симпатией.
— Я Юрлов, Сергей Павлович. — Он протянул ей бумагу, которую по-прежнему держал в руке. — Сергей Павлович Юрлов, инженер-приборостроитель. Приехал сюда на испытания. По понятным причинам не могу входить в подробности. По вечерам должен работать. Совершенно необходим отдельный номер. Пытался договориться со старшим администратором, но безуспешно. Понадобилась встреча на высшем уровне.
Все это он произнес, весело глядя на Веру светло-синими, близко поставленными глазами сквозь стекла бифокальных очков. Лицо у него было прямоносое, чисто бритое, того красноватого оттенка, какой бывает у немолодых мужчин, ведущих здоровый образ жизни.
— А это что? — Вера Платоновна взяла у него бумагу. Честно говоря, почти липа. Просроченное удостоверение. На некоторых все же действует, но вы, я вижу, не из таких.
— Совершенно верно, не из таких.
— Вот и хорошо. Взаимопонимание, как я вижу, достигнуто. Остается получить ключ от номера.
— Сергей Павлович, уверяю вас, ни одного свободного нет.
— А триста третий?
— Откуда вы знаете? Это броня.
— Отлично. Это броня. Номер забронирован для возможных особо важных гостей. Отдайте его мне. Я как раз возможный особо важный.
— Не могу. А вдруг приедет еще более важный?
— Обязуюсь освободить номер в течение часа. — Час — это много.
— Ну, в течение получаса.
— Все еще много.
— Четверть часа. Идет?
— Идет, — сказала Вера.
Этот веселый, как бы подпрыгивающий разговор чем-то ее радовал. Она чувствовала, что нравится моряку. Ощущение, что ею любуются, всегда подстегивало Веру, приподнимало, словно на крыльях (хотя какие уж крылья в ее возрасте?).
— Вот вам записка к старшему администратору. Можете занимать номер. Только чур: уговор дороже денег. Приедут по броне — я вас переселяю.
— Будьте спокойны. Испарюсь, как бес перед заутреней. Спасибо, будьте здоровы, — поклонился Юрлов и понес из двери в коридор свою гордую узкую голову.
Вера Платоновна покачала головой, сама над собой усмехнулась: «Когда же ты, мать, поумнеешь?» И снова взялась за счета — уже в хорошем настроении. На этот раз сумма сошлась.
В течение следующих трех дней она несколько раз встречала Юрлова в холле. Он юмористически осведомлялся:
— Ну как, мышки не беспокоят?
— Нет пока. Живите спокойно.
Впечатление парящей где-то под потолком головы понемногу сглаживалось — перед Верой просто был очень высокий, очень стройный немолодой человек с шутливо— доброжелательным, откровенно любующимся взглядом. Грешным делом, он ей нравился…
На четвертый день Юрлов снова зашел в директорский кабинет.
— Если вы не заняты, мне бы хотелось с вами поговорить.
— Пожалуйста. Садитесь.
Вера залилась краской, как в юности — от щек, через шею, на грудь и лопатки. Даже неприлично в ее возрасте так краснеть — человек может бог знает что подумать…
Сергей Павлович уселся в кресло. Оно было новомодное, вертящееся. Он повращался немного туда-сюда и спокойно спросил:
— Вы не торопитесь? А то отложим…
— Нет, не тороплюсь.
Вера изнемогала от любопытства.
— Отлично. Я зашел, чтобы с вами поговорить. Предупреждаю, разговор будет серьезный, без дураков. Дело в том, . что вы мне очень нравитесь. Не скажу, чтобы я уже любил вас, но, кажется, вполне готов полюбить. В вашем прекрасном лице показалось мне что-то родное, милое, светлое. Бывают редкие люди — источники света. Мне кажется, вы — такой источник.
Вера слушала развесив уши. Давно с нею никто так не говорил. Источник света… Юрлов поглядел на нее с усмешкой.
— Я понимаю. Вы из тех женщин, которые пьянеют от слов.
Она смутилась.
— Нечего смущаться. У каждого свои вкусы. Вам нужны слова, другим — поцелуи.
Вера смутилась окончательно.
— Так вот. Для чего я затеял весь этот разговор? Только чтобы сказать, что вы мне нравитесь? Этого мало. Что я готов полюбить вас? Этого тоже мало. Я пришел, чтобы вам сказать: как бы ни сложились наши отношения, я никогда на вас не женюсь.
— Какое право… Я разве дала вам право думать?..
— Не возмущайтесь, погодите. Мое отношение к вам таково, что я был бы счастлив, понимаете, счастлив на вас жениться. Но этого никогда не будет. Я женат.
(«Метель» Пушкина, подумала Вера. «Я несчастнейшее создание, я женат». Гм-гм, что-то дальше будет?)
— Я женат, — продолжал Юрлов, потихоньку поворачиваясь в кресле, — и женат, что называется, безнадежно. Моя жена лежит в параличе вот уже десять лет. И я никогда ее не брошу, пока она жива. И пока я жив. Теперь вопрос: сегодня после работы вы позволите проводить вас до дому?
— Отчего ж не позволить? Это ведь ни к чему не обязывает ни вас, ни меня.
— Меня обязывает.
Он поцеловал ей руку, и она увидела ровный пробор в его цельнокованых серебряных волосах. Пробор был ярко-розовый, может быть, потому, что нагнуться пожилому человеку стоило все-таки известного напряжения…
Вечером он ее провожал домой. Этот вечер решил все. Нервно шумело море, полный месяц висел над ним и дробился в неспокойной воде широкой живой полосой, как будто прыгали и били хвостами тысячи рыб. Земля тоже была неспокойна: голубая в свете луны, она летела, мчалась куда-то очертя голову. Кое-где к луне присоединялись еще фонари и тоже бросали свой свет и свои тени; столбы света и черные тени ходили кругом, перекрещиваясь и сменяя друг друга, словно на гигантских ходулях. Все это было совершенно и удивительно: даже у деревьев было выражение лиц. В этом смещенном мире Вера со своим спутником шли и не могли остановиться, расстаться. Десять раз подходили они к дому, к железной ограде с низенькими воротцами, стояли, опершись на эти воротца, и кто-то из них говорил «ну», собираясь прощаться, а другой: «ну нет, пройдемся еще», — и снова они, взявшись за руки, шли к морю, пустынному в этот час, стояли там у самой кромки прибоя, и волны, одна за другой, радостно кивая гребнями, у их ног превращались в говорящую пену. И опять шли к дому и прощались, и опять, не в силах проститься, — к морю. За этот вечер они рассказали друг другу все. Ничего не осталось потаенного, запрятанного. Это было даже страшно своей неприкрытой распахнутостью. Она подняла к нему голову, и ветер накрыл ей глаза его шарфом. Тогда он сказал, твердо, отчетливо, как рапорт: «Я вас люблю».
…Дома Маргарита Антоновна:
— Верочка, побойтесь бога! Где вы пропадали? Вика спит — молодая! — а я не могу. Беспокоюсь о вас, беспокоюсь…
— Не зря беспокоитесь.
— А что такое? Что случилось?
— Маргарита Антоновна, я влюблена.
— Как? Опять?
— Нет, не опять. Впервые.
— Вот тебе и на! А муж? А этот, как его, всегда забываю, Валерий или Виталий? Такой интересный мужчина, жалко, пьяница…
— Все это было не то. Понимаете, только сейчас…
— Да-да, понимаю. Вы ведете себя как типичный мужчина, и притом бабник. Всякий бабник клянется и божится каждой своей новой женщине, что он до нее никого не любил. «Все это было не то… Только сейчас…»
Вера рассмеялась — помимо воли. — Тургенев, первая любовь! — продолжала Маргарита
Антоновна. — Как хотите, в наше время это не звучит. Я лично любила много раз, но, кажется, ни разу — впервые…
И все же, размышляя об этой нежданной-негаданной любви, Вера сама себе повторяла: впервые. Нет, грех было бы сказать, что она не любила Шунечку. Любила. Сначала как девчонка, потом — как подданная. А здесь — равенство, простота, доверие, правда. Впервые. И как же ей повезло, что встретилось в жизни такое. Могла бы ведь и умереть, не узнав…
Прошли еще два вечера нескончаемых провожаний, безумной луны, неспокойного моря, которое с каждым разом грохотало все громче, как бы аккомпанируя нараставшей любви… Придя домой, Вера садилась в кресло, вытягивала перед собой уставшие от модельных туфель, натруженные ноги и смотрела куда-то вперед стеклянными, невидящими глазами. Маргарита Антоновна была не на шутку встревожена:
— Все хорошо в меру. Никогда не надо терять над собой контроль. Это как на сцене: распусти себя, заплачь настоящими слезами, забыв о зрителе, — и что получится? Одни сопли, и никакого эффекта. Нет, моя дорогая! Женщина должна держать себя в руках. Помню, мама мне говорила (я еще девчонкой была!): «Марго, помни о своих ребрах! Ходи так, как будто тебя с двух сторон что-то подтыкает под ребра». И что? До сих пор, могу похвастать, я сохранила осанку. А почему? Помню о ребрах!
Нет, Вера о своих ребрах не помнила. Все бы так и шло: луна, провожания, улетания, если бы на третий день не пошел дождь. Волей-неволей пришлось привести Сергея Павловича в дом. Вера очень боялась Вики, но та вела себя вполне прилично. Сперва дичилась, а потом неожиданно обручнела. Разговаривала, даже улыбалась, выпуская на щеки призраки ямочек. Маргарита Антоновна — та вообще была сражена:
— Вот это мужчина! И рост, и манеры… Рука, седина… О боже, верни мне мои пятьдесят лет…
А еще через день Сергей Павлович улетел: кончилась его командировка…
Жил он постоянно в Москве, где была у него квартира, больная жена, взрослые дети — сын и две дочери, и четверо внуков. Квартира — огромная, старомодная, с дворцово-высокими потолками, без современных удобств, в когда-то роскошном купеческом доме. Лепнина на потолках (какие-то амуры в овалах), но протекающая от ветхости крыша — когда шли по лестнице, вверху светилось небо. Квартира была как-то глупо спланирована, вся вокруг ванной и уборной (пройти туда можно было не иначе, как через чью-нибудь комнату). Несмотря на огромную площадь, она была тесна для разросшейся недружной семьи. Разменять ее на две меньшие было практически невозможно, построить кооперативную — тоже (свыше ста метров жилой площади!). А он, хозяин всех этих метров, жил как-то сбоку, притулясь в одной из проходных комнат, через которую каждое утро проплывала для своих омовений толстая невестка в бигуди. Одинокий, неухоженный, он сам готовил себе еду (пельмени, сосиски — что попроще), даже сам стирал себе носки, трусы и майки, выжимая белье, как это делают мужчины, не крутящим, а прямым движением сильных рук. Дочери были ученые, злые, неопрятные, одна инженер, другая — физик. У инженера муж когда-то был, но ушел, бросив ее с двумя детьми, а физик до сих пор пребывала в девичестве. Сын, недоучившийся, по профессии фотограф, был полностью под башмаком у толстой своей жены, страстью которой было считать деньги в чужих карманах. Свекра она терпеть не могла, считала сквалыгой и жмотом и, проходя через его комнату, брезгливо оттопыривала мизинец. Сергей Павлович зарабатывал немало, но вечно был без денег: половина зарплаты шла сиделке, ходившей за больной и требовавшей, чтобы ее кормили. Другая, как это бывает, уходила сквозь пальцы, превращаясь в засохший хлеб, скисшее молоко и книги, книги…