— Смотри. Здесь у нас будет расти виноград, а здесь — персики. А тут мы посадим грецкий орех. Под орехом поставим стол, будем обедать, чай пить. Веришь ты в это? Видишь будущий грецкий орех?
Участок был ужасен — пустой, изрытый, засоренный.
— Вижу, — сказала Вера.
— Будешь за него бороться?
— Буду.
Участок был ужасен — пустой, изрытый, засоренный.
— Вижу, — сказала Вера.
— Будешь за него бороться?
— Буду.
28
И пошли, и пошли годы борьбы за грецкий орех. Прошло их немало, и были они тяжелы, но прошли. Была вскопана, поднята, унавожена сухая, глинистая земля — чуть ли не руками разминали каждый комок. Были высажены плодовые деревья, виноград, малина. Был, наконец, посажен, прижился и вырос в середине двора символический грецкий орех — правда, еще невысокий, ростом со среднего мужчину, но мощный, ухоженный, с любовно побеленным статным стволом. А под ним, как и было задумано, поставили прочный обеденный стол на чугунных ножках, для устойчивости вкопанных в землю. Построили летнюю кухню, дровяной сарай. Небольшой участок двора обнесли сеткой, там поселились куры — веселые, молодые, с алыми гребнями, а среди них расхаживал, сияя радугой, разноцветный владыка. Вера его называла «наш русский народный петух». И кота завели тоже русского, народного, традиционной серо— тигровой масти; в память всех предшественников его назвали Кузьмой. Построили две беседки, между ними Вера Пла-тоновна посадила розы, и цвели они целое лето — одни осыпались, другие начинали цвести. Вот и есть у меня свои розы, долго пришлось до них доживать…
Жизнь была тяжелая, трудовая, но здоровая и почти изобильная. Денег, правда, не хватало — пенсия шла главным образом на уплату долгов. Зато были свои куры, свои яйца, свои ягоды — яркая, породистая клубника… Впрочем, клубника больше шла на продажу — не на рынок, а по знакомству (Шунечка не хотел об этом знать, но молчаливо потворствовал). Был свежий, ветрами пронизанный воздух, синее море на горизонте, особенно широко видное с террасы, сквозь плети дикого винофада, сплошь завившего дом сверху донизу. Море со своими барашками и парусами иногда тревожило Веру как напоминание об иной жизни, более просторной, но размышлять ей было некогда…
Мать, Анна Савишна, поселилась у Ларичевых с тех пор, как в одну из весен полой водой смыло под обрыв старую хату.
Она уже давно дышала на ладан и вот не выдержала. Хорошо, старухе самой удалось спастись, не придавило развалинами. Она стояла на краю обрыва в темненьком летящем платке, с задумчивым темным лицом, и что-то нашептывала. Вера обняла ее за плечи — мать отстранилась. «Ремонтировать бесполезно», — сказал Ларичев и тут же распорядился: «Взять вещи, какие остались, маму — к нам». Анна Савишна что-то говорила про «инструмент» — пианино, верного Найденыша, прожившего с нею годы и как-то по-своему скрашивавшего ей жизнь. Александр Иванович ее высмеял — от «инструмента» остались рожки да ножки. Мать покорилась. Вырыли из-под мусора кое-какие вещи — было их до странности мало, ничего не нажила за долгую жизнь. Тем временем подкатил на фузовике Александр Иванович — пофузились, поехали. Дома выпили «за новоселье» — Анна Савишна тоже пригубила вишневой наливки, но глаза были горькие… А на участке, где стояла хата, кто— то, по договоренности с Александром Ивановичем, начал новую стройку…
У Ларичевых мать жила тихо, неслышно, в маленькой комнатке без окна — бывшей прихожей. Освещалась она через дверь, летом в ней было прохладно, зимой — тепло; Вера называла ее «каюта-люкс». И правда, в комнатке было уютно: портреты Ужика, Жени, старая карточка Платона Бутова (усы колечками), лиловое бархатное яйцо с позументами, пучки крашеного ковыля и чистота-чистота… Вера любила забежать к матери со двора, с фядок, с яркого солнца, мать брала ее за руку, и так они сидели минутку… Жизнь у Ларичевых шла налаженно, складно, по четкому расписанию, как на корабле. Летом Вера вставала рано, надевала широкополый соломенный «брыль» и шла на свои плантации. Полола фяды, подвязывала виноградные лозы, опрыскивала деревья — все это не по-любительски, а на научной основе (у нее уже скопилась неплохая библиотечка по садоводству). Шунечка вставал позже, часов в десять. Ради утренней неги он предпочитал не одеваться и кейфовал в одних трусах, обширных, как черные флаги. Над ними привольно располагался волосатый немалый живот.
— Эй, там, на камбузе! — кричал, вставши, Александр Иванович. — Иду-иду, — спешно откликалась Анна Савишна. — Мне не вас, а Верочку. Я не при всем параде, так сказать, без галстука. — Шунечка, доброе утро, — скромненько говорила Вера, заглядывая через порог. — Чего тебе подать? — Чаю с калачом, варенье абрикосовое.
Проходило две-три минуты, и являлась Вера с подносом, где было все то и только то, что требовалось: чай горячий, душистый, свсжезаваренный (Шунечка не терпел перестоявшего), белый мягкий калач с мучнистой корочкой, разогретый, слегка подрумяненный, темно-рыжее, нежно-густое варенье… И надо всем этим — улыбка. За годы супружеской жизни Вера Платоновна выучилась улыбаться, какие бы кошки ни скребли на душе, быть всегда свежей, подтянутой, оживленной. Вот и сейчас, после работы на жарком солнце, она была свежа, причесана, сбрызнута одеколоном. Садилась напротив мужа, не распускаясь, не разваливаясь, прямо и стройно, с ямочками на веселых, юных щеках, и любо было смотреть на ее полные, гладкие, золото-загорелые руки… Удовлетворенный Шунечка, выпив свой утренний чай, целовал жену в щеку и милостиво ее отпускал. Сам же, в трусах, садился в кресло читать книгу. Книг у него было немного, но он их любил.
Заботы по дому— были строго разделены. Сад, огород, кухня, белье — это Верочка. Сарай починить, уплатить налоги, провести воду, оборудовать чердак — это все Александр Иванович. С годами он стал хозяином солидным, рачительным, разумно расчетливым, без мелочности и ску-пердяйства, знал цену всему, и себе в частности. Разные Коли теперь к столу не допускались, принимались по второму разряду — в кухне.
Особой стороной жизни, особой заботой и радостью были дачники. Летом, для пополнения бюджета, Ларичевы сдавали часть дома, но не кому попало, а по строгому выбору. Тут Александр Иванович был привередлив, не терпел в доме плохого общества. Хорошим обществом были люди высокого полета — — профессора, артисты, генералы. Сам выученный, как говорится, на медные деньги, Шунечка ценил образование, но с достоинством, без подобострастия. Снять дачу у полковника Ларичева было честью, доступной не всем. Дом был добротен, уютен, изобретательно ухожен. Комнаты — светлы, высоки, просторны, украшены занавесками, свежо надутыми ветром. А всего важнее, что дачники чувствовали себя не дачниками — гостями. К их услугам были и сад, и огород со всем там произрастающим, и смуглые персики, и матовая малина, и беседки, и розы, и просторный стол под грецким орехом, и смех и оживление милой хозяйки, и умная беседа видавшего виды хозяина. Вечером в беседке, увитой розами, ставилось на стол холод-нос кисленькое домашнего разлива вино, к нему — козий сыр, колбаса, нарезанная толстыми, в палец, ломтями (вкус Александра Ивановича).
Светлый рогатый месяц высился в небе, прохладный морской ветерок обдувал щеки, и светлая радость сидела за столом в лице белокурой хозяйки.
«Рай», — говорили гости. И подлинно, рай. Мудрено ли, что они, раз приехав, стремились сюда опять и опять? У Ларичевых дачники жили из года в год, становились своими людьми, как бы членами одной сложной веселой семьи…
Жизнь была тяжелая, трудовая, но здоровая и почти изобильная. Денег, правда, не хватало — пенсия шла главным образом на уплату долгов. Зато были свои куры, свои яйца, свои ягоды — яркая, породистая клубника… Впрочем, клубника больше шла на продажу — не на рынок, а по знакомству (Шунечка не хотел об этом знать, но молчаливо потворствовал). Был свежий, ветрами пронизанный воздух, синее море на горизонте, особенно широко видное с террасы, сквозь плети дикого винофада, сплошь завившего дом сверху донизу. Море со своими барашками и парусами иногда тревожило Веру как напоминание об иной жизни, более просторной, но размышлять ей было некогда…
Мать, Анна Савишна, поселилась у Ларичевых с тех пор, как в одну из весен полой водой смыло под обрыв старую хату.
Она уже давно дышала на ладан и вот не выдержала. Хорошо, старухе самой удалось спастись, не придавило развалинами. Она стояла на краю обрыва в темненьком летящем платке, с задумчивым темным лицом, и что-то нашептывала. Вера обняла ее за плечи — мать отстранилась. «Ремонтировать бесполезно», — сказал Ларичев и тут же распорядился: «Взять вещи, какие остались, маму — к нам». Анна Савишна что-то говорила про «инструмент» — пианино, верного Найденыша, прожившего с нею годы и как-то по-своему скрашивавшего ей жизнь. Александр Иванович ее высмеял — от «инструмента» остались рожки да ножки. Мать покорилась. Вырыли из-под мусора кое-какие вещи — было их до странности мало, ничего не нажила за долгую жизнь. Тем временем подкатил на фузовике Александр Иванович — пофузились, поехали. Дома выпили «за новоселье» — Анна Савишна тоже пригубила вишневой наливки, но глаза были горькие… А на участке, где стояла хата, кто— то, по договоренности с Александром Ивановичем, начал новую стройку…
У Ларичевых мать жила тихо, неслышно, в маленькой комнатке без окна — бывшей прихожей. Освещалась она через дверь, летом в ней было прохладно, зимой — тепло; Вера называла ее «каюта-люкс». И правда, в комнатке было уютно: портреты Ужика, Жени, старая карточка Платона Бутова (усы колечками), лиловое бархатное яйцо с позументами, пучки крашеного ковыля и чистота-чистота… Вера любила забежать к матери со двора, с фядок, с яркого солнца, мать брала ее за руку, и так они сидели минутку… Жизнь у Ларичевых шла налаженно, складно, по четкому расписанию, как на корабле. Летом Вера вставала рано, надевала широкополый соломенный «брыль» и шла на свои плантации. Полола фяды, подвязывала виноградные лозы, опрыскивала деревья — все это не по-любительски, а на научной основе (у нее уже скопилась неплохая библиотечка по садоводству). Шунечка вставал позже, часов в десять. Ради утренней неги он предпочитал не одеваться и кейфовал в одних трусах, обширных, как черные флаги. Над ними привольно располагался волосатый немалый живот.
— Эй, там, на камбузе! — кричал, вставши, Александр Иванович. — Иду-иду, — спешно откликалась Анна Савишна. — Мне не вас, а Верочку. Я не при всем параде, так сказать, без галстука. — Шунечка, доброе утро, — скромненько говорила Вера, заглядывая через порог. — Чего тебе подать? — Чаю с калачом, варенье абрикосовое.
Проходило две-три минуты, и являлась Вера с подносом, где было все то и только то, что требовалось: чай горячий, душистый, свсжезаваренный (Шунечка не терпел перестоявшего), белый мягкий калач с мучнистой корочкой, разогретый, слегка подрумяненный, темно-рыжее, нежно-густое варенье… И надо всем этим — улыбка. За годы супружеской жизни Вера Платоновна выучилась улыбаться, какие бы кошки ни скребли на душе, быть всегда свежей, подтянутой, оживленной. Вот и сейчас, после работы на жарком солнце, она была свежа, причесана, сбрызнута одеколоном. Садилась напротив мужа, не распускаясь, не разваливаясь, прямо и стройно, с ямочками на веселых, юных щеках, и любо было смотреть на ее полные, гладкие, золото-загорелые руки… Удовлетворенный Шунечка, выпив свой утренний чай, целовал жену в щеку и милостиво ее отпускал. Сам же, в трусах, садился в кресло читать книгу. Книг у него было немного, но он их любил.
Заботы по дому— были строго разделены. Сад, огород, кухня, белье — это Верочка. Сарай починить, уплатить налоги, провести воду, оборудовать чердак — это все Александр Иванович. С годами он стал хозяином солидным, рачительным, разумно расчетливым, без мелочности и ску-пердяйства, знал цену всему, и себе в частности. Разные Коли теперь к столу не допускались, принимались по второму разряду — в кухне.
Особой стороной жизни, особой заботой и радостью были дачники. Летом, для пополнения бюджета, Ларичевы сдавали часть дома, но не кому попало, а по строгому выбору. Тут Александр Иванович был привередлив, не терпел в доме плохого общества. Хорошим обществом были люди высокого полета — — профессора, артисты, генералы. Сам выученный, как говорится, на медные деньги, Шунечка ценил образование, но с достоинством, без подобострастия. Снять дачу у полковника Ларичева было честью, доступной не всем. Дом был добротен, уютен, изобретательно ухожен. Комнаты — светлы, высоки, просторны, украшены занавесками, свежо надутыми ветром. А всего важнее, что дачники чувствовали себя не дачниками — гостями. К их услугам были и сад, и огород со всем там произрастающим, и смуглые персики, и матовая малина, и беседки, и розы, и просторный стол под грецким орехом, и смех и оживление милой хозяйки, и умная беседа видавшего виды хозяина. Вечером в беседке, увитой розами, ставилось на стол холод-нос кисленькое домашнего разлива вино, к нему — козий сыр, колбаса, нарезанная толстыми, в палец, ломтями (вкус Александра Ивановича).
Светлый рогатый месяц высился в небе, прохладный морской ветерок обдувал щеки, и светлая радость сидела за столом в лице белокурой хозяйки.
«Рай», — говорили гости. И подлинно, рай. Мудрено ли, что они, раз приехав, стремились сюда опять и опять? У Ларичевых дачники жили из года в год, становились своими людьми, как бы членами одной сложной веселой семьи…
26
Из года в год приезжал старик академик Красовский, историк древнего мира, с худенькой, нервной, нежно-озабоченной женой. Он был бел как лунь, она рыжа как белка, они ласково бранились, любя друг друга; предметом спора были лекарства, которых никто из них принимать не хотел, но непременно велел принимать другому. Он был светом ее жизни, единственным смыслом; когда он говорил, она глядела ему в рот и кивала маленькой рыжей головкой, напоминая старинную фарфоровую игрушку — кивающего китайца: такие когда-то ставились на камин; Вера еще помнила одного такого в детстве, в том доме, куда они с матерью ходили стирать. Разговор академика был умен, несколько усложнен старомодными формами вежливости: «соизвольте выслушать», «прошу извинить», но, слушая его, Вера как бы воочию видела Древний Рим с его фонтанами и колоннами, струящиеся, красным окаймленные тоги, видела неистово храбрых легионеров, сражавшихся голыми, но с большими щитами… «Понт Евксинский», — говорил академик, протягивая руку к синему морю… Вере нравилось, что они живут на берегу Евксинского Понта… Раза два снимала комнату у Ларичевых знаменитая артистка Маргарита Антоновна Кунина — лауреатка, народная, веселая, орденоносная, гремевшая по всей стране (на улице за нею бегали мальчишки и кричали: «Тэрзай меня, тэрзай!» — фразу из нашумевшего фильма, где она играла престарелую кокетку). Маргарита Антоновна была и впрямь немолода, нисколько этого не скрывала и на сцене не боялась быть старой (она и в юности играла старух), но в своей откровенной немолодости была прекрасна. Собственно, красивой она не была никогда, но что-то было в ней — мимо красоты, поверх красоты — неотразимое. Какая-то продувная веселость, владение своим телом и речью, бурлящий комический дар. Глаза — черно подведенные, пламенно— серые. Шапка мятых, плохо завитых, пестро-седых кудрей. Великолепное неряшество в одежде (могла надеть разного цвета чулки, и когда ей на это указывали, отвечала: «Чистая условность. В средние века вообще так носили»). Великолепное презрение к моде. Глубокий, вибрирующий голос (почти бас), неровно накрашенный рот, папироска, присохшая к верхней капризной губе (клочочки бумаги с нее она срывала ногтем), а все вместе — чудо! Александр Иванович, вообще-то не терпевший неряшества, в Маргариту Антоновну был просто влюблен. Весь сиял, когда она была рядом, ради нее надевал не только брюки — пиджак! Усевшись в кресла, они вели долгие утренние беседы (когда Вера ненароком входила, Шунечка сухо говорил: «Оставь нас»). Маргарита Антоновна загадочно играла подведенными глазами, ужимчатым плечом… А Вера нисколько не ревновала, напротив, радовалась за Шунечку. «Надо же дать животному попастись», — говорила она матери.
Несколько лет подряд приезжала из Москвы семья генерала Ивлсва — жена, Марья Ивановна, черноглазая толстуха с вечной завивкой, веселая, но паническая, топавшая по двору зелеными босоножками, и двое сыновей-погодков, Пека и Зюзя, — сущие дьяволы, но с обаянием. Старший — худой, начитанный, остроумный, младший — амурно-пух-лый красавец, невежда. Порознь они были еще ничего, но вместе образовывали взрывчатую смесь.
Попали они к Ларичевым случайно: мать на лето повезла мальчиков к морю, искали дачу, зашли напиться да так и остались. Зюзя заявил: «Никуда больше не пойдем, мне здесь хозяйка нравится». Вера растрогалась (Зюзя и в самом деле был неотразим в своей красоте дворянского недоросля). Как раз в то время в доме пустовала комната, и Вера, с разрешения Шунечки, сдала ее пришельцам. Пека и Зюзя прижились тут, как в родной семье. Шунечке эти разбойники нравились; со старшим он играл в шахматы, с младшим вел душеспасительные беседы. Он был единственным человеком, которого они слушались, хотя мать, Марья Ивановна, нередко давала волю рукам… Как-то, рассердившись на Зюзю, она отхлестала его по щекам кухонной тряпкой; «Концерт для тряпки с оркестром», — иронически комментировал Пека — досталось и ему… В доме держать мальчиков было нельзя из— за их изобретательной шкодливости; Шунечка поселился с ними на чердаке, где они спали на полу, в обстановке спартанской, но уютной. Вера Плато-новна туда не забиралась — на приставной лестнице кружилась у нее голова, так что на чердаке образовался некий мужской заповедник. Мальчики быстро его обжили и до того распустились, что однажды стали оттуда поливать соседей какой-то сомнительной жидкостью (потом клялись, что водой). Соседка Анна Михайловна (пострадавшая) — весьма и весьма толстая женщина в сарафане, открывавшем голую четырехэтажную спину (Шунечка говорил про нее, что она «в розвальнях»), — отчаянно бранилась, крича: «Знаю я этих хулиганов, не такие они люди, чтобы водой брызгаться!» Хулиганы, присмирев, таились в углу чердака, а генеральша в отчаянии плакала под грецким орехом.
Вера Платоновна все уладила, уверив Анну Михайловну, что в глечике была именно вода (сама, мол, ее на чердак ставила). Шунечка, пока шел скандал, ни во что не вмешивался, а когда все кончилось, вызвал к себе мальчиков и что-то им внушал наедине (может быть, даже и с ремнем), после чего они дня два были как шелковые. На третий день младший, Зюзя, подрался на дворе с псом Куцым: отнимал у него кость, и Куцый, естественно, его покусал. Генеральша опять впала в отчаяние, собралась везти сына в Пастеровский институт на предмет прививок от бешенства. Но Вера Платоновна ее отговорила. «Из них двоих бешеный он, — сказала она, указав на Зюзю. — Это Куцему надо делать прививки!» Марья Ивановна быстро утешилась — она вообще быстро расстраивалась и быстро утешалась, — махнула рукой и сказала: «Пусть бесится!» Разумеется, никто не взбесился… Генеральша-то вообще была ничего, нечванная, даже где-то там работала, преподавала. Детей воспитывать она решительно не умела. Генерал, ее муж, от этого занятия разумно самоустранился. Он тоже Иногда приезжал к Ларичевым — худой, узкий, ученый, похожий на Пеку (название его специальности Вера не могла не только запомнить, но и повторить). Генерал к дачам вообще относился скептически («Зачем снимать дачу? Отключу свет, водопровод, перестану спускать воду в уборной, за хлебом буду ездить в Дорогомилово и брать не белый, а черный, — вот тебе и дача!»), но для Ларичевых он делал исключение. Приезжал на неделю-другую, как говорил, «в целях инспекции». С Александром Ивановичем они подружились и, сидя в беседке за стаканом вина, вели разговоры на военные темы, спорили о какой-то Зеебрюггской операции (а Вера и не знала, что ее Шунечка — такой образованный…).
Несколько лет подряд приезжала из Москвы семья генерала Ивлсва — жена, Марья Ивановна, черноглазая толстуха с вечной завивкой, веселая, но паническая, топавшая по двору зелеными босоножками, и двое сыновей-погодков, Пека и Зюзя, — сущие дьяволы, но с обаянием. Старший — худой, начитанный, остроумный, младший — амурно-пух-лый красавец, невежда. Порознь они были еще ничего, но вместе образовывали взрывчатую смесь.
Попали они к Ларичевым случайно: мать на лето повезла мальчиков к морю, искали дачу, зашли напиться да так и остались. Зюзя заявил: «Никуда больше не пойдем, мне здесь хозяйка нравится». Вера растрогалась (Зюзя и в самом деле был неотразим в своей красоте дворянского недоросля). Как раз в то время в доме пустовала комната, и Вера, с разрешения Шунечки, сдала ее пришельцам. Пека и Зюзя прижились тут, как в родной семье. Шунечке эти разбойники нравились; со старшим он играл в шахматы, с младшим вел душеспасительные беседы. Он был единственным человеком, которого они слушались, хотя мать, Марья Ивановна, нередко давала волю рукам… Как-то, рассердившись на Зюзю, она отхлестала его по щекам кухонной тряпкой; «Концерт для тряпки с оркестром», — иронически комментировал Пека — досталось и ему… В доме держать мальчиков было нельзя из— за их изобретательной шкодливости; Шунечка поселился с ними на чердаке, где они спали на полу, в обстановке спартанской, но уютной. Вера Плато-новна туда не забиралась — на приставной лестнице кружилась у нее голова, так что на чердаке образовался некий мужской заповедник. Мальчики быстро его обжили и до того распустились, что однажды стали оттуда поливать соседей какой-то сомнительной жидкостью (потом клялись, что водой). Соседка Анна Михайловна (пострадавшая) — весьма и весьма толстая женщина в сарафане, открывавшем голую четырехэтажную спину (Шунечка говорил про нее, что она «в розвальнях»), — отчаянно бранилась, крича: «Знаю я этих хулиганов, не такие они люди, чтобы водой брызгаться!» Хулиганы, присмирев, таились в углу чердака, а генеральша в отчаянии плакала под грецким орехом.
Вера Платоновна все уладила, уверив Анну Михайловну, что в глечике была именно вода (сама, мол, ее на чердак ставила). Шунечка, пока шел скандал, ни во что не вмешивался, а когда все кончилось, вызвал к себе мальчиков и что-то им внушал наедине (может быть, даже и с ремнем), после чего они дня два были как шелковые. На третий день младший, Зюзя, подрался на дворе с псом Куцым: отнимал у него кость, и Куцый, естественно, его покусал. Генеральша опять впала в отчаяние, собралась везти сына в Пастеровский институт на предмет прививок от бешенства. Но Вера Платоновна ее отговорила. «Из них двоих бешеный он, — сказала она, указав на Зюзю. — Это Куцему надо делать прививки!» Марья Ивановна быстро утешилась — она вообще быстро расстраивалась и быстро утешалась, — махнула рукой и сказала: «Пусть бесится!» Разумеется, никто не взбесился… Генеральша-то вообще была ничего, нечванная, даже где-то там работала, преподавала. Детей воспитывать она решительно не умела. Генерал, ее муж, от этого занятия разумно самоустранился. Он тоже Иногда приезжал к Ларичевым — худой, узкий, ученый, похожий на Пеку (название его специальности Вера не могла не только запомнить, но и повторить). Генерал к дачам вообще относился скептически («Зачем снимать дачу? Отключу свет, водопровод, перестану спускать воду в уборной, за хлебом буду ездить в Дорогомилово и брать не белый, а черный, — вот тебе и дача!»), но для Ларичевых он делал исключение. Приезжал на неделю-другую, как говорил, «в целях инспекции». С Александром Ивановичем они подружились и, сидя в беседке за стаканом вина, вели разговоры на военные темы, спорили о какой-то Зеебрюггской операции (а Вера и не знала, что ее Шунечка — такой образованный…).
30
Приезжали не только дачники, но и просто гости. Например, сестра Женя с мужем Семеном Михайловичем. Он был в свое время очень и очень крупный деятель, но теперь, в какую-то струю не попав и ослабев здоровьем, вышел на пенсию. Был он одышлив, тяжел, тучен и до того порабощен женой, что глядеть было жалко. «Семен, дует, закрой окно», «Семен, где мои туфли?», «Семен…» «Эй, Иван, чеши собак!» — бормотал про себя Ларичев, очень эту пару не одобрявший. Впрочем, и самой Жене — теперь Евгении Платоновне — у Ларичевых не очень-то нравилось. Удобства самые примитивные, купаться ей было нельзя, так что море отпадало. Питание требовалось особое, диетическое (какие-то паровые пульпеты). Анна Савишна старалась— старалась, а никак не могла угодить столичной гостье. Да что там — столичной! Подымай выше: Женя много бывала за границей, любила про это рассказывать, выходило, что ездила она сама, а Семен при ней, вроде сопровождающего. В Париже делали ей прическу — нечто волшебное! «Прямо на голове, без всяких бигуди, намочил составом, уложил, высушил, расчесал — сказка!» Внешне с годами изменилась сильно, хотя по-прежнему считала себя красивой и часами сидела у зеркала, по-разному напуская на брови и лоб волнистую челку. Она располнела, но как-то неровно, кучами: живот тяжелый, ноги тонкие. Когда-то нежные черты лица огрубели, смазались; она казалась теперь не моложе, а старше сестры. Больше всего ее старило вечно обиженное лицо. «Уксус и горчица», — говорил Александр Иванович. Глядя на сестру Женю, Вера задумывалась: а не добрую ли услугу оказал ей самой Шунечка, приучив всегда улыбаться? Так сказать, озарив вечной молодостью?
Сестре Жене у Ларичевых не нравилось еще и потому, что Семен Михайлович очень уж расцветал в присутствии Веры, пускался в шуточки, дарил шоколад… А этого Евгения Платоновна ой как боялась! За нынешним мужем только недогляди — уже за чью-то юбку уцепится. Один раз прогостили полный месяц, другой — — уехали, не дожив срока. По дороге на вокзал Евгении Платоновне попал в туфлю камешек, и она невыразимо страдала. «Семен, вытряхни» — и страдальческое стояние на одной ноге, с опорой на его плечо, пока он, пожилой и тучный, вытряхивал туфлю… Оказалось, что это не камешек, а гвоздь.
Одно лето приезжал в гости сын Александра Ивановича Юра — теперь уже взрослый, полный, гладкий, женатый; жена Наташа с рыжим перманентом, детей нет. Мать его, Анна Петровна, давно умерла. Юра с отцом переписывался редко и мало. Александр Иванович с ним не нежничал, но и не ссорился; поселил гостей в чуланчике при кухне (кажется, Наташа с рыжим перманентом обиделась) — в доме яблоку было негде упасть. Юра называл Веру Платоновну «мачеха» — видно, для юмора, и вообще был чужой, далекий. Глядя на него, Вера пыталась и не могла найти прежде любимые черты — даже лоб у него растолстел, хотя, кажется, лбы не толстеют… Пожили, погостили, уехали…
Одно лето — вскоре после того, как дом был достроен, — — Вера выпросила у мужа позволение пригласить в гости Машеньку Смолину с детьми. Он согласился, но неохотно. Машу он недолюбливал, опасался ее влияния на жену, а дети наводили его на воспоминания о том, как он пришел с войны, как застал Веру не одну…
Приехали. Вовус совсем большой, говорит басом, кудри на голове, как змей Горгоны Медузы — только что не шипят. Глаза серо-зеленые, озорные, насмешливые, на носу горбинка. «Здравствуйте, тетушка» — как чужой… «Что же ты, так и будешь мне „вы“ говорить?» — «Извините…» Сама Маша постарела, чем-то раздражена, с большим седым волосом в одном усе, с новой манерой стряхивать на пол пепел своих папирос… Узнаваема, до боли, была одна Вика — тоненький человечек в пустых штанах (платьев она не признавала). Хрупкое тельце, улыбка бледненьких губ, открывающая трогательную пустоту на месте выпавших передних зубов… Пенно— вздыбленные кудри, ночные глаза…
— Вика, маленькая, ты меня не узнаешь? Это я, тетя Вера.
— Здравствуйте, — вежливо сказала Вика. — Вы не скажете, где конец света?
— А на что тебе?
— Хочу знать. Если долго-долго ехать на поезде, а потом долго-долго — на самолете и еще немножко — на пароходе, это и будет конец света?
— Думаю, что нет.
— Тем хуже. Где-нибудь он должен быть…
— Солнышко мое! До чего же ты стала большая, умная… Давай поговорим. Я ведь тебя давно не видела. Ты кем хочешь быть, когда вырастешь?
Когда-то хотела быть милиционером. Раздумала. Потом — водителем такси. Тоже раздумала. Теперь я хотела бы работать в цирке. — Кем?
— Слоном…
А Шунечкс Вика не понравилась: «Какой-то недоносок». Он любил вес мощное, крупное, сильное. Недаром он полюбил Веру.
…В общем, гармонии с гостями не получилось. Особенно Шунечка невзлюбил Вову. Змеи Горгоны Медузы несказанно его раздражали. «Ты бы подстригся, молодец», — сказал он однажды. Вовус поглядел непочтительно и даже позволил себе усмехнуться. С тех пор он больше для Шу-нечки не существовал. За столом хозяин глядел сквозь него, в коридорах и на террасе не замечал. Вовус, по совету Веры Платоновны, даже подстригся, но и за это не был удостоен взгляда…
Плохо вязалась с домом и Маша, как-то очень уж по-докторски авторитетная. Шунечка не любил людей, которые знают, как надо, он и сам это знал. Маша с годами стала речиста, непрестанно курила (Александр Иванович только морщился). Была бесцеремонна, не уважала порядка, заведенного в доме, на «Шунчика» смотрела иронически (очень становясь при этом похожей на Вовуса), высмеивала его султанские замашки, даже передразнивала: «Эй, там, на камбузе!» «Машенька, ради бога, тише!» — шептала Вера. Она все трусила, ожидая взрыва. Но взрыва не последовало: Александр Иванович крепко держал себя в руках, законы гостеприимства были для него святы. Так или иначе, месяц был дожит.
Расставались в общем-то с облегчением. «Вот ведь как бывает, — думала Вера, — живешь с человеком, как с самым родным, делишь с ним и стол, и кров, и детей, а проходит время…» Грустное было это прощание — грустное и невразумительное… Вера провожала Машу с детьми на вокзал, поезд подали на какой-то другой перрон; пока нашли… Вика в новых штанах, которые сшила ей тетя Вера (по кошке на каждом колене), была целиком поглощена новой заводной машиной, все время пускала ее по перрону, под ноги прохожим, и в любую минуту могла упасть на рельсы… Вовус, усмехающийся каким-то своим внутренним мыслям, так и не привыкший называть Веру на «ты»… Все это мучительно мельтешило, Вера с Машей так и не успели поговорить.
Неожиданно прозвучало по радио: «Провожающих просят покинуть вагоны».
Как покинуть? Уже? Бросились друг другу в объятия. На мгновение — прежняя близость, любовь, понимание. Мгновение кончилось, поезд ушел.
Уехали, больше не приезжали. Вера не очень-то и настаивала. Маша Смолина, когда— то самая близкая, уходила все дальше. Письма становились все реже, взаимный интерес слабел. Вот уже Вера и подолгу о Маше не вспоминала. Это было там, в какой-то другой жизни. А настоящая жизнь — сегодняшняя, реальная — текла из года в год, из лета в лето, с плантациями, розами, гостями, дачниками, со сложным, но благоустроенным хозяйством, которым Вера Платоновна управляла веселой, но твердой рукой. В летнее время дачники жили не только в доме, но и на террасе, в сарайчике, на чердаке. Всех надо было устроить, облучить, связать, разговорить, познакомить. В моменты «пик» — в дни наибольшего скопления людей — Вере Платоновне просто из-под земли приходилось добывать койки, подушки, постельное белье. «Ты у меня прямо хозяйка гостиницы», — шутил Шунечка, когда был благодушен…
Давно это было… Как-то сейчас обернется жизнь?
Сестре Жене у Ларичевых не нравилось еще и потому, что Семен Михайлович очень уж расцветал в присутствии Веры, пускался в шуточки, дарил шоколад… А этого Евгения Платоновна ой как боялась! За нынешним мужем только недогляди — уже за чью-то юбку уцепится. Один раз прогостили полный месяц, другой — — уехали, не дожив срока. По дороге на вокзал Евгении Платоновне попал в туфлю камешек, и она невыразимо страдала. «Семен, вытряхни» — и страдальческое стояние на одной ноге, с опорой на его плечо, пока он, пожилой и тучный, вытряхивал туфлю… Оказалось, что это не камешек, а гвоздь.
Одно лето приезжал в гости сын Александра Ивановича Юра — теперь уже взрослый, полный, гладкий, женатый; жена Наташа с рыжим перманентом, детей нет. Мать его, Анна Петровна, давно умерла. Юра с отцом переписывался редко и мало. Александр Иванович с ним не нежничал, но и не ссорился; поселил гостей в чуланчике при кухне (кажется, Наташа с рыжим перманентом обиделась) — в доме яблоку было негде упасть. Юра называл Веру Платоновну «мачеха» — видно, для юмора, и вообще был чужой, далекий. Глядя на него, Вера пыталась и не могла найти прежде любимые черты — даже лоб у него растолстел, хотя, кажется, лбы не толстеют… Пожили, погостили, уехали…
Одно лето — вскоре после того, как дом был достроен, — — Вера выпросила у мужа позволение пригласить в гости Машеньку Смолину с детьми. Он согласился, но неохотно. Машу он недолюбливал, опасался ее влияния на жену, а дети наводили его на воспоминания о том, как он пришел с войны, как застал Веру не одну…
Приехали. Вовус совсем большой, говорит басом, кудри на голове, как змей Горгоны Медузы — только что не шипят. Глаза серо-зеленые, озорные, насмешливые, на носу горбинка. «Здравствуйте, тетушка» — как чужой… «Что же ты, так и будешь мне „вы“ говорить?» — «Извините…» Сама Маша постарела, чем-то раздражена, с большим седым волосом в одном усе, с новой манерой стряхивать на пол пепел своих папирос… Узнаваема, до боли, была одна Вика — тоненький человечек в пустых штанах (платьев она не признавала). Хрупкое тельце, улыбка бледненьких губ, открывающая трогательную пустоту на месте выпавших передних зубов… Пенно— вздыбленные кудри, ночные глаза…
— Вика, маленькая, ты меня не узнаешь? Это я, тетя Вера.
— Здравствуйте, — вежливо сказала Вика. — Вы не скажете, где конец света?
— А на что тебе?
— Хочу знать. Если долго-долго ехать на поезде, а потом долго-долго — на самолете и еще немножко — на пароходе, это и будет конец света?
— Думаю, что нет.
— Тем хуже. Где-нибудь он должен быть…
— Солнышко мое! До чего же ты стала большая, умная… Давай поговорим. Я ведь тебя давно не видела. Ты кем хочешь быть, когда вырастешь?
Когда-то хотела быть милиционером. Раздумала. Потом — водителем такси. Тоже раздумала. Теперь я хотела бы работать в цирке. — Кем?
— Слоном…
А Шунечкс Вика не понравилась: «Какой-то недоносок». Он любил вес мощное, крупное, сильное. Недаром он полюбил Веру.
…В общем, гармонии с гостями не получилось. Особенно Шунечка невзлюбил Вову. Змеи Горгоны Медузы несказанно его раздражали. «Ты бы подстригся, молодец», — сказал он однажды. Вовус поглядел непочтительно и даже позволил себе усмехнуться. С тех пор он больше для Шу-нечки не существовал. За столом хозяин глядел сквозь него, в коридорах и на террасе не замечал. Вовус, по совету Веры Платоновны, даже подстригся, но и за это не был удостоен взгляда…
Плохо вязалась с домом и Маша, как-то очень уж по-докторски авторитетная. Шунечка не любил людей, которые знают, как надо, он и сам это знал. Маша с годами стала речиста, непрестанно курила (Александр Иванович только морщился). Была бесцеремонна, не уважала порядка, заведенного в доме, на «Шунчика» смотрела иронически (очень становясь при этом похожей на Вовуса), высмеивала его султанские замашки, даже передразнивала: «Эй, там, на камбузе!» «Машенька, ради бога, тише!» — шептала Вера. Она все трусила, ожидая взрыва. Но взрыва не последовало: Александр Иванович крепко держал себя в руках, законы гостеприимства были для него святы. Так или иначе, месяц был дожит.
Расставались в общем-то с облегчением. «Вот ведь как бывает, — думала Вера, — живешь с человеком, как с самым родным, делишь с ним и стол, и кров, и детей, а проходит время…» Грустное было это прощание — грустное и невразумительное… Вера провожала Машу с детьми на вокзал, поезд подали на какой-то другой перрон; пока нашли… Вика в новых штанах, которые сшила ей тетя Вера (по кошке на каждом колене), была целиком поглощена новой заводной машиной, все время пускала ее по перрону, под ноги прохожим, и в любую минуту могла упасть на рельсы… Вовус, усмехающийся каким-то своим внутренним мыслям, так и не привыкший называть Веру на «ты»… Все это мучительно мельтешило, Вера с Машей так и не успели поговорить.
Неожиданно прозвучало по радио: «Провожающих просят покинуть вагоны».
Как покинуть? Уже? Бросились друг другу в объятия. На мгновение — прежняя близость, любовь, понимание. Мгновение кончилось, поезд ушел.
Уехали, больше не приезжали. Вера не очень-то и настаивала. Маша Смолина, когда— то самая близкая, уходила все дальше. Письма становились все реже, взаимный интерес слабел. Вот уже Вера и подолгу о Маше не вспоминала. Это было там, в какой-то другой жизни. А настоящая жизнь — сегодняшняя, реальная — текла из года в год, из лета в лето, с плантациями, розами, гостями, дачниками, со сложным, но благоустроенным хозяйством, которым Вера Платоновна управляла веселой, но твердой рукой. В летнее время дачники жили не только в доме, но и на террасе, в сарайчике, на чердаке. Всех надо было устроить, облучить, связать, разговорить, познакомить. В моменты «пик» — в дни наибольшего скопления людей — Вере Платоновне просто из-под земли приходилось добывать койки, подушки, постельное белье. «Ты у меня прямо хозяйка гостиницы», — шутил Шунечка, когда был благодушен…
Давно это было… Как-то сейчас обернется жизнь?
31
На другой день после похорон приехал сын Александра Ивановича Юра с женой Наташей. Жена Наташа постарела, перманент стал еще рыжее, огнистее, во рту — золотой зуб. А сын Юра еще погладчал, стал похож на пирожное эклер в розовой глазури. Он поцеловал мачехе руку, жена Наташа бросилась ей на шею, театрально рыдая… — Простите, не успели на похороны, — сказал Юра, — поверьте… Чему в таких случаях предлагается верить? Наташа продолжала рыдать. «Когда ты, дурища, от меня отлипнешь?» — нелюбезно думала Вера. Наташа отлипла. В Вере проснулась хозяйка.
— Пойдемте, я вас устрою.
— Мы только на один день, — сказал Юра, — дела… Наташа шарила глазами по стенам, по потолку, как бы
выбирая, оценивая. За обедом все выяснилось: приехали они по поводу наследства. Юре, как сонаследнику, причиталась четверть дома; в доме было три комнаты и кухня, не считая чердака и «каюты-люкс».
— В крайнем случае можно разгородить, — сказала Наташа.
«Черта с два вы у меня получите четверть дома, — думала Вера Платоновна, любезно обхаживая гостей (выучка ее была безотказна). — Все сбережения отдам, а в дом к себе не пущу. Рыжая ведьма».
Юра осторожно завел речь о сбережениях.
— Сберкнижка единственная, на мое имя, — сказала Вера Платоновна с самой любезной своей улыбкой, а подумала: «На-кася, выкуси».
— До ввода в наследство еще полгода. Я буду советоваться с юристом, — глазурно сияя, сказал Юра.
— Конечно, посоветуйтесь, время еще есть, — ответила Вера Платоновна. («Черта с два получишь ты у меня четверть дома!»)
Оказывается, что-то ее еще интересовало. А она думала — все кончено…
Вечером пришла Маша Смолина — веселая, бодрая,
— Ну вот, дорогая моя. Хватит распускать нюни. Я тебя устроила на работу.
— Как? Куда?
— В гостиницу «Салют», дежурной по этажу.
— А я справлюсь?
— А то нет! У тебя — огромный опыт работы с людьми. И самое главное, приспособляемость. Я не могла бы…
И еще через два дня уехала сама Вера в военный санаторий на Карельском перешейке, под Ленинградом. Путь далек, впереди неизвестное, жизнь не кончена.
— Пойдемте, я вас устрою.
— Мы только на один день, — сказал Юра, — дела… Наташа шарила глазами по стенам, по потолку, как бы
выбирая, оценивая. За обедом все выяснилось: приехали они по поводу наследства. Юре, как сонаследнику, причиталась четверть дома; в доме было три комнаты и кухня, не считая чердака и «каюты-люкс».
— В крайнем случае можно разгородить, — сказала Наташа.
«Черта с два вы у меня получите четверть дома, — думала Вера Платоновна, любезно обхаживая гостей (выучка ее была безотказна). — Все сбережения отдам, а в дом к себе не пущу. Рыжая ведьма».
Юра осторожно завел речь о сбережениях.
— Сберкнижка единственная, на мое имя, — сказала Вера Платоновна с самой любезной своей улыбкой, а подумала: «На-кася, выкуси».
— До ввода в наследство еще полгода. Я буду советоваться с юристом, — глазурно сияя, сказал Юра.
— Конечно, посоветуйтесь, время еще есть, — ответила Вера Платоновна. («Черта с два получишь ты у меня четверть дома!»)
Оказывается, что-то ее еще интересовало. А она думала — все кончено…
Вечером пришла Маша Смолина — веселая, бодрая,
— Ну вот, дорогая моя. Хватит распускать нюни. Я тебя устроила на работу.
— Как? Куда?
— В гостиницу «Салют», дежурной по этажу.
— А я справлюсь?
— А то нет! У тебя — огромный опыт работы с людьми. И самое главное, приспособляемость. Я не могла бы…
* * *
На другой день Юра с Наташей уехали. Прощаясь, Наташа опять плакала у Веры на плече, а Вера, поверх ее головы, смотрела прямо в глаза Юре, нахально улыбаясь; Юра глаза опустил. А еще на другой день уехала Маша Смолина, предварительно сводив Веру в гостиницу «Салют» и договорившись, что та выйдет на работу через месяц. Вера с матерью остались одни в пустоватом доме, среди весенних роз — все это, и дом, и розы, Вера впервые ощутила своим и готова была за это свое драться…И еще через два дня уехала сама Вера в военный санаторий на Карельском перешейке, под Ленинградом. Путь далек, впереди неизвестное, жизнь не кончена.
32
Военный санаторий стоял на берегу моря — не моря, собственно, а мелкого залива, известного под именем Марки — зовой лужи. На горизонте Кронштадт, где иногда золотой искоркой светился купол собора. Вокруг — Кронштадта — форты, похожие на расползшихся черепах; один из них, загадочный, назывался «Чумной форт» — там, говорят, когда-то ставились опыты с чумой. Была поздняя весна, здесь, на севере, еще запоздалая против обычных сроков. На деревьях чуть проклевывались почки, из земли, из-под сосновых игл лезла негустая нежная трава. А соснам весна была нипочем — они стояли себе, шумя на ветру. Вдоль берега сохли подпертые кольями рыбачьи сети, лежали кверху дном черные лодки. Сети пахли рыбой, лодки — смолой. Сезон здесь еще только начинался. Санаторий был заселен главным образом отставными полковниками, генералами — все важные, тучные, медлительные, сердечники. Они ходили по кольцевой тропинке, именуемой «терренкур», и после каждой сотни метров присаживались отдохнуть. В столовой они были серьезны, озабоченны, долго выбирали меню на завтра, заказывали овощи и салатики, явно тоскуя по свиной отбивной. Говорили о разгрузочных днях, о том, кому и сколько удалось сбавить… Вера Платоновна, в черном, наглухо закрытом платье, вела себя более чем сдержанно и в общение не вступала. Жила она в палате на двоих. Соседка — стройненькая дамочка лет сорока с войлочно-взбитыми, светло— соломенными волосами — — вдова солиста армейского ансамбля песни и пляски: «Мой муж был крупным артистом — жест, обаяние, кудри из-под фуражки. Женщины так и лезли на стенку, на стенку…» Смысл ее жизни был в заграничных поездках — муж возил ее по всему миру. Франки, доллары, лиры — твердые, падающие, стабильные… Столько— то валютой получал муж — целое состояние.