Юра уже прожил у нее больше года — скоро ему должно было исполниться восемь лет. Пора в школу… Вера загодя закупила тетрадки в косую линейку, пенал, ручку, резинку с зайцем… Наступит осень, и ее сын (он был ее сыном, был!) пойдет в школу, принесет пятерку… Что там — пятерку! Пусть двойку!
   Но вот однажды вечером Александр Иванович пришел мрачноватый — брови вместе — и сказал:
   — Собирай Юрку. На днях повезу его в интернат. Ее словно ударило…
   — Как? Зачем? Какой интернат?
   — Для сирот военнослужащих, в нашей же области. Хлопотал, приняли. Мальчишка все равно что сирота. Мать неизвестно когда выйдет, и выйдет ли. Пора его пристроить к делу. Все Все рисуночки, Кузьма, бабьи фокусы — побоку. Должен расти мужчиной. Условия в интернате прекрасные — дисциплина, обучение — все.
   — Он бы мог ходить в школу здесь, в поселке…
   — Хороша школа! Учителя сами не знают, чему учат.
   — Я бы ему помогала…
   — Воображаю. А еще мог бы ему помогать Кузьма. — Я…
   — Верочка, вопрос решен. Ясно?
   — Ясно… В общем, собирай мальчишку. Одежду вычисти, белье постирай, носки перештопай. Через неделю я сам отвезу его.
   …Поезд ушел. За пыльным окном пропало бледное Юрино лицо. Так и не успела толком попрощаться: мальчик, как всегда, дичился в присутствии отца. Отвернулся. Запомнилась пушистая щека, нежное ухо, тонкая шея в белом воротничке, но не взгляд, взгляда не было. Увезли сына. В голове все еще стучали колеса, увозившие сына. Она села в казенную машину и поехала домой степью, голой как стол. Дома было пусто, узенькую койку из столовой надо было убрать. Вера стала на колени перед этой коечкой, опустила голову на детскую подушку, пахнувшую миндальным мылом, и на несколько минут замерла. Потом встала и принялась за работу.
   Шунечка вернулся через неделю.


15


   — Вера, это ты?
   Кто-то заглядывал в окно со двора. Невысокая стройная женщина в беретике, в детских туфлях… Неужто Маша?
   — Машенька! — завопила Вера немузыкальным голосом и кинулась к двери. И точно — Маша! Чудо чудное, диво дивное!
   — Сама приглашала, а сама не ждешь, — смеясь, говорила Маша. — Ну, как, принимаешь гостью?
   — Еще спрашиваешь!
   Объятия, поцелуи. Поцелуи, объятия. Конца им нет. У Веры — слезы, у Маши — нет, но тоже, видно, обрадована.
   — Красиво у тебя. — Нравится?
   — Очень нравится. Только, должно быть, массу времени это стоит. Времени и сил. Души.
   «Любви, — подумала Вера, — про любовь не забудь».
   — Машенька, раздевайся, устраивайся. Где твои вещи? Вещей был крохотный чемодан, не чемодан даже — баульчик. Старенький, потертый, с испорченным замком, веревкой перевязанный, чтоб не открывался. Вера опять прослезилась, глядя на ту веревочку, — как похоже на Машу! — Спать будешь здесь, в столовой. Нравится тебе?
   — Слишком нравится. Лучше все это не было бы так роскошно. Я к роскоши не привыкла.
   — Бог с тобой, какая роскошь? Обыкновенный уют.
   — Обыкновенный уют и есть самая большая роскошь. …Бог ты мой, все та же Маша, и волос из уса торчит.
   — Ну, садись же, рассказывай. Как живешь?
   — Нормально. Работаю как оглашенная. В этом году оперировала грыжу, делала две резекции желудка… Без осложнений.
   — С мужем не помирились?
   — Что ты! Я еще с ума не сошла.
   — За другого не собираешься?
   — Пока нет.
   — Только пока?
   — Думаю, что вообще. Сошлась с женатым.
   — Да что ты?! — ахнула Вера.
   — Вот, так получилось.
   — Любишь его?
   — Ужасно.
   — Больше всего на свете?
   — Угу.
   — И как же ты… Не стыдно тебе, что женатый?
   — Не стыдно.
   …Ну и Маша. Только подумать: сошлась с женатым — и ничего. Даже как будто гордится. Это еще надо усвоить…
   — Что же это мы с тобой: болтаем-болтаем, а тебе надо умыться с дороги, переодеться, покушать…
   — Переодеваться мне не во что, умоюсь охотно, поем тоже.
   Какой-то у Маши стал телеграфный стиль. Вера отвела ее в свою «ванную» — угол за перегородкой, где стояли тазы, ведра, кадки с водой, фикус, где полно было пышных розовых полотенец, где даже висело зеркало. «Стародворянская обстановка», — сказала Маша.
   — Это еще что! Скоро мы настоящую ванну поставим, воду проведем, канализацию. Здесь у нас будет душ, а здесь — смотри — уборная. Верно, уютно?
   — Как в «Гранд-отеле».
   Лицо Верочки сияло гордостью за свой дом, свои труды, будущий водопровод, канализацию… Когда Маша умылась,
   она накормила ее обедом, сокрушаясь, что не знала заранее, а то бы…
   — Еда была прекрасна, — сказала Маша. — Нет, еда была прелестна.
   — Ну, какая это еда? Вот завтра я тебя накормлю настоящим обедом. Ты не знаешь, что такое настоящий обед?
   — Знаю. Тот, которым ты меня накормила. Сверх этого будет уже безнравственно.
   После обеда Верочка с Машей сняли туфли, завалились на супружескую тахту, по уши в подушках, и начали болтать. Главным образом про любовь — вечная женская тема, никогда не иссякающая. Маша рассказала, как встретилась с «женатым», как у них все получилось, как впервые поцеловались, что сказал он и что она ответила…
   — А как жена? — спрашивала Верочка.
   — Обыкновенно. Жена как жена. Существует.
   — И он…. не хочет на тебе жениться?
   — Хочет, да не может. Там не только жена, там дети.
   — Дети… я и не знала.
   — В том-то и горе. Будущего у нас нет. Мы о нем и не заговариваем. Любим друг друга — и все.
   — Смелая ты.
   — Да уж куда смелее. Совсем с ума сошла. Знаешь, что я затеяла? Родить ребенка.
   Вера обомлела:
   — Да что ты?! Врешь!
   — Провалиться мне на этом месте.
   — И… давно?
   — Четвертый месяц. Отступать поздно. Решение глупое, но принято сознательно.
   Вера молчала.
   — Ну, что молчишь? Мое дело пропащее. Ты про себя расскажи.
   Вера рассказала про себя: как жила, какие были трудности быта, как Юру воспитывала, как его полюбила, как пришлось его отдать…
   — Фью, — присвистнула Маша совсем уже по-мальчишески, — ну и с лешим же ты себя связала.
   — С каким лешим? — не поняла Вера.
   Да с твоим Шунчиком. Настоящий леший, и брови такие же. Вера обиделась:
   — Брови у него прекрасные. Соболиные.
   — Пускай соболиные, и все-таки он леший.
   — Нет, не леший.
   — Нет, леший.
   — Не говори так. Я же его люблю. Ты сама любишь, должна понять.
   — Знаешь что? — сказала Маша Смолина. — Я сейчас поеду.
   — Куда? — не поняла Вера.
   — Обратно. К себе домой.
   — Ты с ума сошла!
   — Ничуть. Я приехала с тобой повидаться, а не с Шунчиком. Мне он противен. Видеть его не хочу.
   Маша вскочила с тахты, надела ребячьи туфельки на маленькие ноги, взяла баульчик, плащ, помахала рукой.
   — Ну, прощай, милая, не огорчайся, еще увидимся. Спасибо за прекрасную еду. Нет, прелестную еду.
   — Неужели ты это серьезно?
   — Вполне серьезно. Целуй и прощай. Поцеловались. Вышли во двор.
   — Дай хоть провожу тебя.
   — Не провожай. Я на попутном.
   Вера, растерянная, глядела Маше вслед, что-то в ней рвалось, тянулось за уходящей; так, говорят, домашние гуси хлопают крыльями, видя, как летят дикие, — хлопают, гогочут, тянут шеи… Вот и в Вере все хлопало и гоготало… Ловкая, небольшая фигурка шла по дороге к станции. Ее обогнал грузовик, она помахала плащом, просясь на борт, грузовик остановился, Маша птицей вспорхнула на колесо, оттуда — в кузов, а дальше все застлало поднявшейся пылью. Уехала…
   Вера вернулась в дом, прибрала тахту, взбила подушки. Словно и не было здесь никаких диких гусей… Села шить — Шунечке рубашку. Швейную машину недавно приобрели. Солнце село, в комнате стало темнеть, а она все шила да шила. Швы, как учила ее мать, проходила зубами — ровнее ложились.
   Вот и шаги на крыльце. Пришел Александр Иванович, окликнул ее:
   — Верочка? Здесь ли ты, моя дорогая?
   — Я здесь, — сказала Вера и вышла ему навстречу.


16


   Часы тикают, а время идет… Вот уже десять лет, как они женаты. Вера пополнела, раздалась в плечах и бедрах, но все так же светла лицом, незабудками глаз, все так же мило, картавым хвостиком, заканчивает свое "р". Александр Иванович, Шунечка, постарел немного, голова, сжатая с боков, кажется выше, строже, виски поседели, разлохматились соболиные брови. Детей у них нет, так с того разу и не было. Вера теперь и не жалеет, что нет ребенка, — при такой жизни, в разъездах да хлопотах, был бы он ни к чему. А судьба тем временем все гоняет их из края в край, из степи в город, из города в тундру, из тундры на сопки, на острова, и везде надо устраиваться, обрастать бытом, жить. Вера всему выучилась, за неделю ухитрялась прижиться, обставиться, обзавестись. Научилась укладываться в дорогу, отбирать самое нужное, без сожаления расставаться с лишним, на новом месте одной салфеточкой на столе, одной веткой в вазе создать дом. Везде, куда ни забросит судьба, Александр Иванович Ларичев на хорошем счету — командир строгий, толковый, разумно требовательный. Дел у него выше головы, а время сложное, повсюду шпионы, вредители — долго ли попасть в беду? Но судьба пока что милует Ларичева, как-то обходит он опасные точки, хотя и с риском для головы… Иной раз придет домой и молчит, слова не скажет. Вера его ни о чем не расспрашивает, старается без слов, одним своим веселым, ненавязчивым присутствием отвлечь его, развлечь… Не всегда, ох не всегда это ей удается. Спят они теперь на разных кроватях, если квартирные условия позволяют. Один только раз намекнул Александр Иванович, что не выспался, — Вера сразу поняла намек, оборудовала себе ложе в соседней комнате, не обижалась, не дулась. Человек немолодой, может быть, ему не до этого. А хотелось любви — ничего не скажешь… Иной раз Шунечка по две недели, по месяцу к ней не приходил. Зато уж когда приходил, все было по-прежнему. Каждый раз — как первый.
   В сущности, Вере, как и многим женщинам, не так уж нужна была любовь в узком, буквальном смысле. Нужны ей были аксессуары любви: слова, цветы, комплименты, клятвы. Не скрытое, подразумеваемое, а открытое, словами выраженное обожание. В свое время именно словами Шунечка ее покорил. На слова он не скупился и теперь, но только в минуты близости. А как это бывало редко… Верочка без слов высыхала, как цветок без воды. К счастью, она была умна и понимала: ни один мужчина не может много лет подряд говорить, говорить слова одной и той же женщине. Скажи спасибо, что хоть изредка он их тебе говорит…
   А времени свободного бывало довольно много — за эти годы Вера научилась все делать толково, складно, дела у нее были упакованы плотно, как вещи в чемодане. В свободное время она много читала, перечла всю классику (совсем поновому, не по— школьному, а для души). За современной литературой тоже следила, выписывала два журнала, читала охотней всего про любовь, но и публицистику тоже проглядывала. Очень падка была на юмор: иной раз, сидя за книжкой, принималась смеяться, как заведенная. И у самой был дар подмечать и описывать смешное; он проявлялся главным образом в письмах, которых она писала великое множество. Пересыпанные запятыми, живые, веселые. В них она описывала свой сад, где каждый подснежник расцветал по-своему, новую чудную блузку, неожиданную встречу на улице, своих соседей с женами (серия портретов), происшествия в гарнизоне… «Черт возьми, Верка, да у тебя же талант! — писала ей Маша. — Твои письма непременно надо печатать!» Читая, Вера только посмеивалась смущенно. Смех смехом, а она и в самом деле чувствовала в себе что-то вроде горячей точки, разгоравшейся, когда она бралась за перо. Однажды она до того расхрабрилась, что отнесла небольшую заметку, на тему о бытовых неустройствах, в редакцию местной газеты. Заметка получилась и в самом деле смешная, Вере самой нравилась. В редакции ее прочли, посмеялись, одобрили, но не напечатали: «Мало пафоса, мелкотемье». Вера больше литературных попыток не возобновляла и только боялась, как бы не узнал обо всем случившемся Шунечка. И все-таки что-то сосало внутри. Временами ей становилось неопределенно-тоскливо: вот десять лет прошло, и еще десять пройдет, и что? Все то же: уют, пирожки, торшеры, а любви все меньше, кончается любовь. Тянуло ее к какому-то не домашнему, внешнему делу, где гуляют сквозняки жизни. Однажды — жили они тогда в областном городе — смертно захотелось ей пойти работать. И место уже подыскала: секретарем редакции. Но Шунечка не позволил:
   — Глупости затеяла. Твое дело — дом, семья. Навидался я этих работающих жен. Она — развлекается, а он заброшен, сам себе трусы стирает. Нет уж, моя дорогая, у нас с тобой так не будет.
   — Шунечка, честное слово: я со всем справлюсь, и с работой, и с домом! Я же сильная! Ну, попробуй!
   — Сказал: нет.
   Так он все чаще начал ее обрывать: «Сказал: нет», — и разговор кончен. А тут скоро их из областного города перевели опять в захолустье, а там работать — и хотела бы, а негде.
   Вера тайком купила гитару и кой-как, по самоучителю, выучилась играть. При Шунечке стеснялась: однажды сказал он, что нет у нее слуха. Только и похвалил он ее один раз, самый первый, когда пела про чайку…
   Да, давно это было. Идут годы, идут…
   И кот — война.
   Она застала их в Белоруссии, в одном из малых городов близ границы. Утром проревели над городом немецкие самолеты, сбросили бомбы, закричала дико, грозя кулаками небу, мать убитого ребенка, и вся жизнь перевернулась: война.
   Александр Иванович зашел домой на минуту — подтянутый, строгий, скрипя сапогами, ремнями, всей выправкой скрипя.
   Верочка, я ухожу. Тебе надо уезжать. Пробирайся всеми средствами к маме. Буду писать на ее адрес. До вокзала подбросит тебя машина, обратись к начальнику станции, он предупрежден. Вещей не бери, все равно не сохранишь, только самое необходимое. Ну, будь здорова, родная.
   — Шунечка, не оставляй меня, возьми с собой. Я не помешаю, возьми меня, только возьми!
   — Сказал — и все. Ну, ни пуха тебе, ни пера. Поцеловал в губы, снял ее руки со своей шеи и вышагнул бодрыми шагами навстречу войне, жизни, своей судьбе.
   …Видавшая виды «эмка» подбросила Веру к поезду длинному эшелону, полному женщин, детей, стариков и старух; все это толпилось, волновалось, плакало… Начальник станции переспросил: «Ларичева?» — и сам посадил ее в вагон. Впрочем, не «посадил», «поставил» — в вагоне можно было только стоять; ноги, ноги, ноги свисали с верхних полок. Чемодан с вещами тоже поместился и встал рядом с нею, что было странно: жизнь потеряла реальность, чемоданы были в ней ни к чему, и призрачным был весь эшелон с этими сверху свисающими, как бы разваренными ногами, и странной была сверкающая белая улыбка на черном от копоти лице начальника станции… Как будто он смеялся какой-то своей, отдельной, сумасшедшей радости… На самом деле он просто смертельно устал и, занося ногу для очередного шага, не знал, как ее опустить на землю…
   А дальше — дорога, долгая, мучительная, часто опасная. Плакали грудные дети, хором откликаясь на взрывы падающих бомб. Эшелон останавливали, пассажиры выбегали и ложились вниз лицом в богатые травы, пахнувшие росой. Вставали живые, лежать оставались убитые, раненых втаскивали в эшелон. Белье из Вериного чемодана разорвали на бинты, а там потерялся и сам чемодан. На одной станции пришел начальник поезда, объявил пассажирам, что путь впереди разрушен, дальше эшелон не пойдет, и предложил каждому добираться, куда ему нужно, своими силами. Хромая черная старуха с двумя детьми закричала исступленно: «Никуда я не пойду, паразит чертов, корми меня с ними, с обоими». Он вежливо сказал ей: «Пройдемте, гражданка», — взял на руки младшего из ребят, другого-за ручку и увел обоих из вагона; старуха с проклятиями поспешала следом. Пассажиры, толпясь и толкаясь, осаждали машины; Вера очутилась в каком-то грузовике, куда ее, крякнув от натуги, подсадил рослый железнодорожник. В руках у нее была чудом уцелевшая сумочка с документами и деньгами, которые, впрочем, в этой обстановке были ценностью сомнительной… Машина направлялась на юго-восток, а где-то в том же направлении, по Вериным расчетам, должен был находиться и пока благоденствовать приморский город, ее родина, с летящими по ветру красными фестонами полотняных маркиз. Оказалось, машина идет не туда вовсе — и снова был поезд, и ссаживания, и борьба, и упрашивания, и даже женские улыбки на запыленных, измученных лицах.
   Вера тоже улыбалась женской улыбкой, и ее иной раз пускали… Деньги потеряли всякую цену — за буханку хлеба она отдала кольцо… И все же, все же она доехала, она стоит, пыльная и оборванная, в родной хатке, обнимая мать, которая постарела, извелась, но еще узнаваема, еще темноглаза, еще бодра. Мать теперь одна: Женя еще в прошлом году вышла замуж и уехала в Ригу, а теперь нет вестей. Ужик воюет… Только они с матерью остались вдвоем, обнялись и плачут…
   — Писем не было? — спрашивает Вера. Только телеграммы.
   — От кого, от кого телеграммы? — мучится она, не умеет спросить. Только зачем здесь гроб?
   Вера медленно приходит в себя. Мать уводит ее и укладывает в постель. Засыпает она мгновенно и спит до утра без снов.


17


   Никогда еще Анна Савишна не была так близка со старшей дочерью, как в то военное время. Прежде она больше любила Женю. Теперь Вера стала ей опорой, радостью.
   Есть люди, как планеты, светящие отраженным светом. И есть люди, как звезды, — у них собственный свет. Такие люди редки, а Вера как раз и была человек— звезда.
   Никогда не унывала это само собой. Больше: из любых обстоятельств умела сделать шутку, спектакль. Жить было не на что, питались чем попало. Какие-то обсевки мучные сохранились на дне мешка, их смешивали с лебедой и пекли лепешки. За зеленоватый оттенок Вера их называла: «Мои изумруды». А когда в огороде поспела свекла и стало из чего варить борщ, «изумруды» сменились «рубинами»… А там Вера поступила кастеляншей в военный госпиталь, стала приносить зарплату, а главное, паек, и это было уже процветание.
   — Мы процветаем с тобой, мамочка, правда?
   — Правда, дочка, правда, — улыбалась Анна Савишна, умиленно узнавая в дочери отца, Платона Бутова. Только тот был не деловой, а Верочка — деловая.
   В госпитале ей работалось хорошо, хоть и угнетала материальная ответственность. Белья много, за всем не углядишь. Когда пропадали вещи, Вера огорчалась, но ненадолго; бывает такой летний день: не в силах нахмуриться.
   От Шунечки писем не было, это ее тревожило, но неунывание опять-таки побеждало: верила, что жив, вернется. В госпитале заводились у нее поклонники: сам главный был крепко неравнодушен. Идет Вера на работу, а он — петушком, петушком:
   — Доброе утро, Вера Платоновна. Какая у вас улыбка прелестная. Сами вы, как доброе утро.
   Верочка улыбается всеми белыми своими зубами, голубыми глазами, светлыми кудряшками-перманентом (остриглась, сделала завивку, при Шунечке не посмела бы…). И каждый человек, на которого эта улыбка падает, становится сразу добрей, веселей. Так ее и зовут на работе: «Верочка — доброе утро».
   И вдруг — неожиданная встреча, прямо подарок судьбы. Пришла в хирургию со стопкой белья, а там — новая врачиха, небольшая, светлоглазая, кудрявая, не первой молодости, но с ямочками на щеках. Вера вгляделась и ахнула:
   — Маша!
   — Верка! — заорала Маша. — Черт тебя возьми, ну и огромная ты стала! Глазам не верю. Подымите мне веки…
   И ну — обниматься. И целоваться вовсю, благо у обеих губы не крашены.
   Кое-как, среди объятий и ликования, расспросили друг друга: кто и как живет? Маша — военврач, сюда попала случайно, по назначению. Живет одна с сыном. Замуж не вышла. Сыну уже девять, большой парень.
   — А где же тот… женатый?
   — Пропал в мути жизни. А ты все еще со своим Шунчиком?
   — Он воюет, — серьезно ответила Вера. — Писем нет.
   — А, — неопределенно, но уважительно сказала Маша.
   — Живешь-то где?
   — Угол снимаю. Пустили нас с Вовкой. Спим на одной койке, велик, брыкается. А так — ничего. Главное, работы много.
   — Ну, вот что я тебе скажу, — заявила Вера. — Брось этот свой угол. Будешь жить у меня. Сегодня же переезжай. Слышишь?
   — Слышу, безумная, дай опомниться. Снова смех и объятия.
   Вечером зашли на квартиру к Маше, где она снимала угол. В комнате — три койки и раскладушка. На раскладушке сидел старый дед, перебирая крупу, а на угловой койке — тоненький мальчик, похожий на Машу, только сейчас уже выше ее, что стало видно, когда он встал и вытянулся. На голове богатой шапкой — светлые кудри. Спинка — прямая, статная, гордая, на матовых щеках — множество родинок. Глаза зеленые, полные озорного, критического веселья. Красивый мальчик…
   — Мама, есть подкрепление? — спросил он.
   — Есть, есть.
   Маша вынула из противогаза ломоть хлеба и дала его мальчику. Он так и впился в него зубами, до самого носа ушел в кусок. Вера и Маша с уважением смотрели, как он ест. Не пустое дело…
   Когда ломоть был съеден до последней крошки, подобранной с одеяла, мальчик обратил внимание на гостью и поглядел на нее с вежливым любопытством.
   — Вова, — сказала она, — собирайся, поедешь с мамой жить ко мне.
   Мальчик глядел на нее во все глаза. Они были не совсем зеленые, скорей серые, зелеными казались от иронии.
   — Ну, как ты на это смотришь? — спросила Маша.
   — Положительно, — ответил мальчик.
   Часа через два они со всем скарбом (а его у Маши набралось— таки достаточно, несмотря на ее нелюбовь к вещам) вошли в хату над обрывом.
   — Мама, — сказала Вера, — это Маша Смолина, моя самая большая подруга, а это ее сынок Вова. Они будут у нас жить.
   Надо отдать справедливость Анне Савишне: она не удивилась, ничего не спросила. Сказала только: Доброму гостю хозяин рад.


18


   А жили! Как они прекрасно и радостно жили, несмотря на трудности, на войну. Кое-как разместились. Вовке сначала вместо кровати поставили расписной сундук с жар-птицами и богатырями («Какое-то королевское ложе», — сказал он не без удовольствия), накрыв его сверху периной. Но мальчик, деятельный и ночью, имел обыкновение видеть воинственные сны, сползал вместе с периной на пол. Поэтому решили, что будет спать на полу сразу, без пересадки. А Вера с Машей спали в одной кровати, валетом; Маша-то была невелика, много места не занимала, Верочкины же большие, веселые ноги доставали до самого изголовья; по утрам, просыпаясь, Маша их приветствовала: «Здравствуйте, ножки! Как спалось?» По поводу этих ножек, размер сороковой, было у них много смеху: рассказывали сказку про «Золушку наоборот», потерявшую хрустальный башмачок, который был велик всем девушкам в королевстве. Утром Маша с Верой уходили в госпиталь, а Вовка — в школу. В военное время ученьем не переобременяли. Вернувшись, Вовка хозяйничал вместе с Анной Савишной, щепал лучину для самовара и между делом иронически ее просвещал. Впрочем, любил ее от души, называл «бабуля». Анна Савишна тоже его полюбила: чем-то он напоминал ей Ужика — верткой худобой, шутейными танцами (исполнял не без грации «танец обезьяны», прихлопывая себя ладонью сверху по кудрявой макушке). Конечно, сходство было неполное: Ужик был черен, Вовка — белокур, но это Анне Савишне не мешало ощущать его продолжением Ужика… Одно было горе — Вовка все время хотел есть, и накормить его досыта было вообще невозможно. Верочка с Машей приносили из госпиталя все, что могли: хлеб, кашу, суп, — он все съедал и все равно был голодный!
   — Послушай, — сверкала на него глазами Маша, — это уже распущенность! Ел? Ел! Больше других? Больше других! Почему другие не голодные, а ты голодный?
   — Особенность организма, — с деланной скромностью отвечал Вовка. — Человек не отвечает за свой организм.
   — Я тебе покажу организм! — сердилась Маша. — Я вот тебе надаю по организму!
   — Ребенок растет, — вступалась Анна Савишна, — ему вдвое больше против взрослого надо.
   — Браво, бабуля! — кричал Вовка и кидался ее целовать. Она отбивалась.
   — От поцелуя уста не завянут! — кричал он из какой-то оперы…
   Словом, жили голодно, но весело. Когда перепадала какаянибудь шальная выдача, устраивали «пир Соломона» — жарили коржики на конопляном масле, чуя запах жареного, поводили носами. За столом Вера подкидывала Вовке коржик за коржиком, а он все не насыщался. Иногда она даже сердилась:
   — Ирод ты, наказание мое! Будешь ты когда-нибудь сыт?
   — Никогда! — отвечал Вовка.
   …Маша с Верой жили как самые близкие родные, как сестры, и все у них было общее: и постель, и зарплата, и пайки, и сын, и бабушка… И общая работа в госпитале, порой тяжелая, но и отрадная. Маша, всегда жадная до операций, в мирное время хватавшаяся за каждую возможность резать, теперь, кажется, была сыта по горло. Однажды ночью, на дежурстве, ее разбудили, позвали оперировать. «Спасибо, я больше не хочу», — сказала она спросонок. Смеху было…
   Все было бы ничего, если бы не положение на фронтах. Фронт надвигался неотвратимо, наши оставляли за городом город, и скоро могла прийти очередь большого приморского города с хатой над обрывом, с чайками и ласточками, со свеклой в огороде, с призраком благополучия… Сначала ползли слухи, их опровергали как провокационные, а потом внезапно, без предупреждения, в госпитале объявили эвакуацию…
   Тяжелым был этот день. Ехать — не ехать, вопроса не было: Маша — военнослужащая, при своей части, а Вера, естественно, с ней. Разумелось без слов, что поедет и Анна Савишна. Но она неожиданно отказалась: