Страница:
- Да, здешняя лессовая пыль, - дело серьезное. Долго не оседает и вообще... Кстати, какое у вас представление об аде?
Она почти сразу поняла:
- "И только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог"?
- Правильно! - обрадовался он. - Вы, значит, знаете эту песенку?
- Кто ее не знает?
Пошли вперед. "День, ночь, день, ночь мы идем по Африке", - напевал Скворцов. Он втайне любил петь и даже думал, что у него хороший голос, хотя никто, кроме жены, этого мнения не разделял; впрочем, она за последние годы стала колебаться. Когда он пел, то становился сентиментальным, вплоть до щипания в носу. Вот и теперь... "И только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог, отдыха нет на войне солдату..."
- А вы были на войне?
(Этой, видно, тоже не очень понравилось его пение.)
- Был, - неохотно отвечал Скворцов.
- Летчиком?
- Технарем. Техником по вооружению.
- Ранены были?
- Два раза.
- Тяжело?
- Легко. "И только пыль, пыль, пыль..." Фу-ты черт, опять машина!
Все повторилось: лязг, вонь, пылевое облако. Отошли, переждали, опять пошли. "И только пыль, пыль, пыль"...
Еще одна машина.
- Куда это они все едут? - спросила Лида, размазывая грязь по потному лицу.
- А на стройку. Видите?
Он указал направо, где виднелись очертания каких-то кирпичных руин. К ним подъехал самосвал, наклонил кузов и высыпал на землю свой груз. Послышался грохот бьющегося кирпича, красный дымок поднялся к небу, самосвал несколько раз качнулся взад и вперед, развернулся и уехал. На стройке не было ни души, только курганами громоздился битый кирпич да щерились брошенные в навал оконные рамы с выбитыми стеклами.
- А что здесь строится?
- По замыслу - баня районного масштаба. Только с водой какая-то неувязка получилась, неясно, откуда ее вести и кому платить? Пока три ведомства согласовывают вопрос, стройку законсервировали.
- А кирпич зачем возят?
- Бог их знает. Наверно, в целях выполнения какого-то плана. Может быть, плана сдачи утильсырья. Знаете, как у нас собирают утильсырье? Вот нашему научно-исследовательскому институту тоже пришла разнарядка: вынь да положь такое-то количество тонн металлолома. А откуда его взять? Все понимают, что глупо, а передоложить никто не хочет. Все-таки вышли из положения: изъяли из общежития железные кровати, автогеном порезали, сдали...
- И вы еще смеетесь?
- А что делать, плакать?
Они как-то несогласно помолчали.
- А может быть, все-таки... передоложить?
- Что вы сказали?
- Ничего, это я так...
- Вот у генерала Гиндина на стройке - каждый кирпич на счету, - сказал Скворцов. - Разбили - взыщут, генерал - со своего подчиненного, тот - с прораба, прораб - с рабочего...
- Значит, можно все-таки что-то сделать?
- Что-то можно. Но опасно. С риском для жизни...
Пыльная длинная дорога незаметно перешла в такую же пыльную длинную улицу. По обе ее стороны стояли неказистые дома двух сортов: деревянные серые избы и вросшие в землю глиняные мазанки, похожие на грибы. Все окна были наглухо закрыты ставнями, на улице - ни души, ни собаки. Только один какой-то случайный петух торопливо хромал, перебегая улицу и оставляя за собой в пыли четкую цепочку следов. Петух был угнетен и выглядел нездоровым.
- Кстати, тем временем мы с вами дошли до Лихаревки, видите?
- А где же все люди?
- Кто на работе, а кто дома спрятался, ставни закрыл. В такую жару люди без большой надобности на улицу не выходят. Слышите, какая тишина?
И в самом деле - тишина была мертвая, пыльная, убитая. Но вдруг ее нарушил громкий человеческий голос. Он кричал с резким грузинским акцентом:
- Товарищ майор! А товарищ майор! - Из окна дощатого сарая высунулся по пояс красивый седовласый мужчина необычайно благородной внешности - этакий располневший витязь в тигровой шкуре. Он размахивал руками и взывал: Товарищ майор, иди сюда, кацо!
- Кто это? - спросила Лида.
- А это и есть лихаревский князь, знаменитый Ной Шошиа.
- Моди, моди! - кричал Ной.
- Здравствуйте, Ной Трифонович, - учтиво поклонился Скворцов. - Вы видите, я не один, с дамой.
- И дама бэри! Пить-кушать будэм! Брат приехал из Рустави, родной брат, дзма! Шашлык есть, вино есть! Зурна будэм играть!
- Спасибо, нам нужно на базар, - сказала Лида.
- Какой базар? - Ной даже зажмурился от отвращения. - Это не базар, а один нуль! Говори, что надо, - все будэт! У Ноя Шошиа все есть!
- Большое спасибо, Ной Трифонович, - сказал Скворцов. - Когда-нибудь в другой раз.
- Вай мэ! - горестно закричал Ной.
Они пошли дальше.
- Вы с этим Ноем Шошиа хорошо знакомы?
- В том-то и дело, что нет. Но один раз я был у него в гостях, и этого достаточно, чтобы он полюбил меня, как родного. Видите, как выходит. У нас: друг - значит гость. У них наоборот: гость - значит друг. Удивительный народ.
- А трудно ему, наверно, здесь. Зачем он сюда приехал?
- Кто его знает? Прошлый раз намекал он высоким слогом на что-то особое, на какие-то удары судьбы. Что ж, возможно... Но вот мы, собственно, и достигли цели своего путешествия. Перед нами базарная площадь - так сказать, центр райцентра. Прошу обратить внимание.
Базарная площадь была довольно велика, но как-то неприютно вся покривилась в сторону. На нее выходило несколько магазинов, из которых открыт был только один; у остальных двери были заперты, преграждены брусьями и украшены огромными висячими замками. Посреди площади у длинной коновязи жевали черное сено пять-шесть лошадей, запряженных в телеги; все они одновременно, словно по команде, взмахивали хвостами, отгоняя слепней, - какие-то лошадиные автоматы. У запертых дверей магазина "Хлеб" ожидала на солнце кучка женщин в темных одеждах, с кошелками в руках. Все женщины были низко, по самые глаза, повязаны платками, а из-под платков виднелись мертвенные, известково-белые лица, похожие на маски.
- Это косметика, - пояснил Скворцов. - Чтобы не загорать. Мел, мука и еще что-то, чуть ли не зубная паста. Здесь загорелая женщина не котируется, не то что у нас, в Европе.
Посреди площади возвышался крытый рынок. Внутри было пестро от солнечных пятен и сияющих щелей. За столами шла вялая торговля: пять-шесть продавцов, два-три покупателя. Выбор товаров был скромен: мешочки с семечками и самосадом, куски синего, тощего мяса и тут же - пучки кудели, шерстяные носки, упряжь.
- Вот вам и лихаревский частный сектор. Что вас здесь соблазняет? Мясо? Семечки?
Лида отрицательно помотала головой.
- Хотите, я приценюсь к курице? Вот увидите, я мастер торговаться.
- Боже упаси!
- Да я не покупать, а просто так. Мне эта курица симпатична.
Курица, облюбованная Скворцовым, сидела на столе, шарообразно нахохлившись и поджав под себя ноги. Рядом с нею стоял старик, совершенно сказочный: коричневый, как пряник, с белой сахарной бородой.
- Здорово, дед! Как торговля? - тоном путешествующего министра сказал Скворцов.
- Какая наша торговля? Вот куру продам, бутылку куплю. Товар - деньги товар.
Скворцов сразу пооблинял.
- Да ты, оказывается, дед, ученый!
- Культурный, - поправил дед.
- Сколько же ты за свою курицу просишь?
- Тридцатку всего.
- Дорого!
- А ты что, дешево водку продаешь?
- Разве это я продаю?
- А то нет? Ты человек городской, я деревенский. Ты мне водку - я тебе куру.
Курица беспокойно заворочалась, словно понимая, что о ней речь.
- Но-но, Дуська, - прикрикнул дед. - Помалкивай, твое дело маленькое.
- Как вы ее зовете?
- Дуська. Авдотья по-старому. Раньше Дуньки были, а теперь Дуськи. А свинью у меня Варварой зовут. Я не религиозный.
"Ко-ко", - проскрипела курица.
- Что вы сказали? - переспросил Скворцов и легонько щелкнул курицу пальцем в лоб.
Произошел небольшой переполох: курица заорала и, хлопая крыльями, попыталась взлететь. Ноги у нее были связаны, и далеко улететь она не могла, но кудахтанья было много. Старик изловил ее, посадил на место и стал увещевать:
- Дуська, не нарушай.
- Шуток не понимает, - сказал Скворцов.
- Очень даже понимает. Только стесняется.
Курица замирала, покрикивая.
- Нервная, - сказал старик. - Питание не удовлетворяет. Местные условия.
- А вы-то сами не местный? - спросила Лида.
- С-под Орла я. А здесь местных нет. Климат очень упругий. Поживет-поживет - и инфаркт. А вы откудова?
- Из Москвы, - ответила Лида.
- В Москве, говорят, снабжение хорошее.
- Ничего.
- А ты почему такая худая? Муж не обеспечивает?
- Нет, отчего же, - смутилась Лида.
- Ты ее получше корми. Я тоже одну такую знал, страшная была, как чучел огородный, а муж откормил - стала интересная! Куриный бульон таким - в самый раз! Берешь, что ли, куру? Или так, для культпросвета стараешься?
- Для культпросвета, - признался Скворцов. - Ты уж, дед, меня прости, время у тебя отнял.
- Бог простит. Хотя я не религиозный. Мое почтение.
Они пошли к выходу. Дверь наружу сияла, как печное жерло. На площади было по-прежнему мертво и грубосолнечно. Те же лошади, автоматически обхлестывающие себя хвостами, те же женщины с заштукатуренными лицами на крыльце магазина "Хлеб".
- Здравствуйте, - сказал, подходя к ним. Скворцов. - Хлеба ждете? А где же Любовь Ивановна?
Женщины слегка оживились.
- Эвона, - сказала одна из них. - Любовь Ивановну еще зимой сняли.
- За что?
- Говорят, за употребление.
- Вот оно что! А кто же теперь хлебом торгует?
- Катька с Троицкого.
- Ну, и как она? Не употребляет?
- Нам что? Нам без разницы.
- Где же она сейчас, эта Катька? Хочу познакомиться.
- Кто ее знает? Може, на базу ушла, а може, еще куда. Магазин с утра под замком.
- Самое скверное, - сказал Скворцов, отойдя на приличное расстояние, это полное равнодушие к нарушению законности. "Магазин" с утра под замком - и никого это не возмущает. Ждали и еще подождут. Без хлеба-то не проживешь. "Ушла на базу" - поди проверь: то ли она сейчас белье стирает, то ли правда сидит на базе, ждет заведующего, а вместо него - замок.
- И неужели ничего нельзя сделать? - опять болезненно спросила Лида.
- Трудно. И чем дальше от центра, тем трудней. Конечно, если не пожалеть сил, можно добиться, чтобы сняли эту Катьку с Троицкого. А что толку? Видите, все магазины закрыты, кроме "Лихрайпотребсоюза". Давайте зайдем?
На дверях "Лихрайпотребсоюза" висело написанное от руки объявление:
"16-го и 17-го июля в магазине будут выдавать дефецытные товары в обмен на здачу яйца гражданами".
- Это интересно, - сказал Скворцов. - Сегодня как раз семнадцатое июля.
Внутри магазина было темновато, пахло сбруей и гуталином. За прилавком восседала крутоплечая женщина в перманенте, с выщипанными бровями. На вошедших она даже не взглянула.
- Как у вас с дефицитными товарами? - громко спросил Скворцов.
- Кончились, - с царственным величием ответила женщина.
- А что же у вас было?
- Сапоги резиновые, тахта, гвозди, часы "Заря".
- Ай-яй-яй, досада какая! А я-то как раз собирался приобрести тахту!
- Опять культпросвет? - спросила Лида.
- А сейчас у вас что есть? - не унимался Скворцов.
- Все есть, - ответила продавщица и погрузилась в нирвану.
И в самом деле, в магазине было как будто бы все - и вместе с тем ничего не было. Кому, скажем, пришло бы в голову добровольно приобрести этот мужской плащ, сшитый как будто из кровельного железа? Или розовое платье рубчатого бархата, размер пятьдесят шесть? Или зеркало, волнистое, как стиральная доска? Больше всего в магазине было галантереи - бус, подстаканников, золоченых жуков.
В продуктовом отделе было не лучше: сухой кисель, желатин, ячменный кофе, карамель в бумажках и, разумеется, плодоягодное.
- Да, товары сугубо недефицитные, - сказал Скворцов. - Боюсь, что голодный человек ушел бы отсюда голодным, даже если бы сожрал все на этом прилавке. Разве карамель могла бы его поддержать. Карамель под названием "Воетбол", если верить надписи.
Скворцов повысил голос:
- Послушайте, любезная дама, что такое "Воетбол"?
- Как что? Конхвета, - с достоинством ответила продавщица.
- Может быть, "Волейбол"?
- А там и написано "Воетбол". Небось грамотные.
- Хватит, идемте, - сказала Лида.
Они вышли.
- Что-нибудь опять не так? - спросил Скворцов.
- Нет... Просто мне показалось, что вы очень уж на все это смотрите... свысока, что ли... Причем с городского "высока", не знаю, понятно ли?..
- Очень понятно... Я даже согласен. Постараюсь...
- Ведь московская прописка - не заслуга...
- Все понял, можно не объяснять.
Первый, кого они увидели на площади, был Теткин. Он появился из двери с надписью "Кафе-ресторан (напитки в состоянии опьянения не подаются)". Шел он необычайно брыкливо и держался не перпендикулярно земной поверхности, а косо, с парадоксальным наклоном вбок. Заметив их, он бурно обрадовался:
- Пашка, Лида! Здорово, братцы!
- Привет, - сказал Скворцов самым своим струнчатым голосом. - Судя по заметному углу, который составляет с вертикалью продольная ось твоего тела, напитки в состоянии опьянения вопреки правилам тебе подавались. Или я ошибаюсь?
- Чего? - не понял Теткин, махнул рукой и захохотал. - Слушай, Пашка! Ты один можешь меня спасти! Как ее зовут?
- Кого?
- Девушку, за которой я ухаживаю.
- Лора.
- Да ну, Лору я и сам великолепно помню. Другую. Ну, как ее... Из двадцатого ящика. Ты же ее видел на Новый год.
- Черная, змеиного вида?
- Вот-вот. Как ее зовут?
- Не помню. Не то Элеонора, не то Эмилия. Как-то на "Э".
- Вот и я помню, что на "Э". Вертится-вертится... Может, Эполета?
- Исключено. Женщину так звать не могут. Кстати, Теткин, что такое эполета?
- Отстань. Дело не в этом. Я сейчас весь погружен в то, как ее зовут.
- А на что тебе?
- Видишь, она сюда приехала, я за ней снова примостился ухаживать, два раза сводил в пойму, а как звать - забыл, и спросить неудобно.
- Ничего не скажешь, положение тяжелое.
- Прощайте, братцы, пойду к Ване-Мане, может, он знает.
Теткин побежал прочь, сохраняя и на бегу тот же противоестественный наклон.
- Хорош, - сказал Скворцов. - Эполета. Надо же выдумать.
- Ее Эльвирой зовут.
- И правда, Эльвира! Теткин, постой!
Но Теткин уже был далеко.
- Что же вы ему не напомнили?
- Лору жалко... Впрочем, может быть, из-за Лоры именно надо было напомнить.
Из открытой двери ресторана пахло чем-то, жаренным на растительном масле. Скворцов повел носом и сказал:
- Пошлая у меня натура. Стыдно признаться, но я уже есть хочу.
- Боже мой! Давно ли вы ели?
- То-то и есть. Друзья говорят, что у меня не аппетит, а хулиганство.
- Похоже на то. Ну что ж, пойдем обратно в городок.
- Нет. Знаете что? У меня идея. Пообедаем здесь, в злачном месте под чарующим названием "Кафе-ресторан", потом погуляем, познакомимся подробнее с конъюнктурой, а вечером махнем в кино.
- А что там идет?
- Не все ли равно?
- Пожалуй.
В ресторане было дымно и чадно. Официант в полубелой куртке шмыгал между столами, разнося всем одни и те же котлеты с макаронами на овальных металлических блюдцах. Посреди зала сидел тот самый пряничный старик с рынка, хозяин курицы. Он приветственно помахал им вилкой. Рядом с ним зеленела бутылка "Московской".
- А, дед! - обрадовался Скворцов. - Продал свою Дуську?
- А как же. Нашелся один дурак такой же, вроде тебя. Сунул ему куру, тридцатку взял и - к Ною.
- А почему он дурак?
- Она ж у меня рыбой кормлена. Умный человек сразу бы отличил. По взору. От рыбной пищи что у птицы, что у человека взор совсем другой.
13
Сеанс окончился. Публика выходила из клуба. Засветились в темноте светлячки папирос, послышался говор, смех. От толпы одна за другой отделялись пары и, тесно прижимаясь друг к другу плечами, отходили в стороны. Кто-то рванул аккордеон, женский голос закричал песню, другой подхватил, и компания двинулась вдоль улицы, мягко стуча каблуками по пыли. Песня удалялась, с каждой минутой теряя грубость и становясь все нежней и прекраснее. Но вот разошлась толпа, осела пыль и открылось небо, богатое звездами, с лунным серпом посредине.
- Ночь-то какая, - сказал Скворцов. - Посидим, подышим. Не каждый день удается.
Они сели на ступеньки клубного крыльца, Скворцов закурил, голубой лунный дымок нежным столбиком восходил кверху. У крыльца росло сухое дерево. Вообще в Лихаревке было два дерева, и оба - сухие; одно из них сейчас присутствовало. Ночью дерево выглядело мучеником - с голыми, худыми, заломленными кверху руками.
- Вот, - сказала Лида, - и как же все это странно,
- Что странно?
- Все: и дерево это, и ночь, и мы сами. Вы только подумайте: сидим на каком-то крыльце, за тысячи километров от дома, так, что земля между нами и домом уже существенно закругляется... Там, у нас, еще далеко до захода солнца, а здесь темно и месяц такой необыкновенный...
- Как раз месяц-то самый обыкновенный.
- Что вы! У нас он никогда не лежит так, запрокинувшись, рожками кверху.
Скворцов посмотрел на небо и в самом деле увидел там странно запрокинутый, лежачий месяц. Потом он подумал о том, где сидит, и почувствовал, что сидит на шаре и этот шар ощутимо круглится между ним и Москвой... Поглядел на лицо своей соседки, и оно тоже было странным, голубое от луны.
- Однако нам пора идти, - сказали голубые губы. И так, наверно, девушки беспокоятся - куда я пропала?
- Еще немножко! Еще не поздно.
Ему хотелось еще посидеть на шаре.
- Ого! По-местному одиннадцать. А завтра рано вставать.
Что она такое говорит? Никакого завтра нет и быть не может. Тем не менее он встал и взял ее под руку. Они пошли в сторону дома. Ни прохожего, ни огня. Луна светила со спины. Впереди двигались на длинных шатающихся ногах две черные соединенные тени. И вдруг - откуда-то музыка. Радио, что ли? Нет, непохоже. Живые голоса. Пели два голоса: высокий тенор и низкий рыдающий бас.
- А, это, наверно, Ной с братом, - догадался Скворцов. - Верно! Вот и Ноев ковчег, и окно светится. А как поют! Давайте послушаем.
В неплотно закрытой ставне светилось оранжевое сердечко. Там, за этим сердечком, бормотала зурна, и два голоса, поддерживая и оспаривая друг друга, пели по-грузински. Какая-то щеголеватая грусть была в этом пении, какое-то праздничное горе... Эх, черт возьми, надо же уметь так горевать!.. Слова были непонятны, кроме одного, которое все повторялось и повторялось в песне. "Тбилисо!" - рыдал один голос. "Тбилисо!" вызванивал другой...
- Почему "Тбилисо", а не "Тбилиси"? - шепотом спросила Лида.
- Кажется, это у них звательный падеж.
А песня все длилась - это была очень длинная, сложная песня.
"Черт его знает, - думал Скворцов. - Влюблен я, что ли? Нет, непохоже. Вот Верочку я любил. А здесь не то. Здесь просто странно. Странно и хорошо, и именно потому хорошо, что странно".
14
Шофер Игорь Тюменцев, первого года службы, молоденький, пушистый, желтоклювый, терпеть не мог женщин. А они его любили.
Особенно он терпеть не мог хозяйку деревянной гостиницы - жаркую, черешневоглазую Клавдию Васильевну...
Когда Тюменцев на своем газике подъезжал к деревянной гостинице и ждал кого-нибудь, Клавдия Васильевна всегда выкатывалась из двери, подгребала к машине и томно ложилась грудью на капот, подпирая полными руками смуглые щеки. Она выразительно смотрела на Игоря Тюменцева и говорила:
- Жарища нынче. Мочи нет. Всю-то я ночь насквозь до утра прострадала. И на ту боковину лягу, и на другую - все мне покою нет. Полнота меня душит. Все с себя спокидаю, так и лежу.
Грудь ее, прижатая снизу горячим железом, выступала из глубокого выреза и лезла ему в глаза. Игорь старался не смотреть, но по спине у него ползли мурашки. Он сплевывал потихоньку и молчал.
- А что, ваша жизнь скучная? - поводя глазами, спрашивала Клавдия Васильевна.
- Нет, ничего, - неохотно отвечал Тюменцев.
- И что же вы делаете, Игоречек, когда машину не водите?
- Книги читаю.
- Все книги да книги! Так и молодость отцветет, ничего не увидите. Книги пускай старые читают.
"Наподдать бы тебе", - думал Тюменцев.
- Скажите, Игорек, почему вы такие неприветливые?
- Голова болит.
- С таких-то лет и голова болит? Нет, старите вы себя этими книгами! В кино пойти или радио послушать, хор Пятницкого - это я сама не имею против. Или на танцы. Я даже на лекцию не возражаю. Недавно в клубе такая лекция была - о любви и дружбе, - очень конкретная лекция. А книги я не обожаю и вам не советую.
Тюменцев молчал. Про себя он думал: "Ишь, ведьмачка толстомясая. И не стыдно? Лет, наверно, тридцать пять, а тоже, гуляет. Чем бы такое ей досадить?"
И вот однажды его осенила идея. Целый вечер Тюменцев провозился у машины с какими-то проводочками: зачищал, прилаживал, проверял. Вышло хорошо. Он лег спать, вполне собой довольный. В казарме давали отбой в десять, но Тюменцев приспособился читать втихаря у себя под одеялом, освещая книгу карманным фонариком. Чтобы не так скоро срабатывалась батарейка, он читал не сплошь, а порциями. Блеснет фонариком, схватит быстренько кусок страницы, сколько глаз зацепит, потом закроет глаза и повторяет про себя, переживает.
Сегодня Игорь читал аж до часу. Очень хорошая книжка попалась - Виктор Гюго, "Человек, который смеется". Он читал бы и дольше, да совсем села батарейка, и лампочка уже не горела, а тлела малиновой точкой. Он со вздохом погасил фонарик, сунул книгу под подушку, вытянулся и стал думать. В казарме было душно, пахло сапогами, солдатами. Спасибо, койка у него верхнего яруса - досталась выгодная, недалеко от окна. Из окна иногда подувало чистой прохладой и были видны на темном небе большие строгие звезды. Кругом громко дышали, беззаботно дышали его товарищи-солдаты. А Тюменцев не спал. Он думал о том, что вот уже двадцать второй год живет на свете, а все еще ничего не сделал для человечества. Вспомнил свою родину, рязанское село на берегу узкой речки; вербы, опустившие на воду длинные ветки, как распущенные бабьи волосы; вспомнил детское, прохладное, мятное северное лето и немного затосковал, так, самую малость. Захотелось ему прозябнуть. А здесь, за тридевять земель от родного села, неуютно как-то: земля каляная, словно каменная, так трещинами и расходится. И трава - не трава, а метелки какие-то, и то весной, а к июню все выгорает. Но все-таки и здесь жить можно - работа не бей лежачего: вози себе начальство, ожидай его да читай книжки. Книжек Тюменцев читал много и каждую, прочитав, заносил в список с краткими замечаниями, например: "Буза, время зря потратил", или: "Все-таки, мне кажется, книга не до конца правдивая, в жизни так не бывает", или: "Хотел бы познакомиться с автором, наверно, незаурядный человек. Но с образом Нюры не согласен".
А еще он думал о своем будущем. Пока впереди было еще два года с месяцем действительной. На сверхсрочную он оставаться не собирался. Кончит срок - и прощай, портянки, побудка, наряды. Поедет он на север, туда, в прохладу. Соберутся вечером ребята у пруда, гармошка. А он с аккордеоном. Купит, скопит.
Думал он еще и о том, как запишет в свою тетрадь отзыв о "Человеке, который смеется". Даже фразу придумал: "Исключительно правдивая, волнующая книга, хотя эпоха не совсем современна". Хотелось ему еще придумать фразу, в которой было бы слово "в разрезе", это слово он недавно слышал у одного очень культурного лектора и запомнил, чтобы употребить. Но фразы такой у него не получилось, и он просто стал припоминать и соображать, как там, в книжке, все это было. Особенно его поразили компрачикосы, которые людей растили в каких-то особенных кувшинах, и человек вырастал уродом, по форме кувшина. Страшно, должно быть, в таком кувшине сидеть - вот растешь-растешь, не замечаешь и принимаешь форму. Он подумал-подумал и ощутил эту форму на своих плечах. Врос в нее, вчувствовался. Тюменцеву даже не по себе стало, но тут он вспомнил, что у него есть какая-то малая радость, подумал: хорошо удалось устройство! Он посмеялся мысленно, лег на живот и стал засыпать. Снились ему какие-то звезды.
Утром Тюменцев проснулся раньше всех в казарме. Он упруго, на мускулах, спустился с койки, натянул брюки и сапоги, мыться пошел. На дворе было славно и даже прохладно. Тюменцев сладко помылся у длинного умывальника на сорок сосков, облил голову, вычистил зубы, прошел обратно в казарму, тихо заправил койку, чтобы не разбудить напарника, соседа снизу, надел гимнастерку, крепко обхлестнул ею узкие бедра; пояс с надраенной до солнечного блеска пряжкой затянул до потери дыхания, взял "Человека, который смеется" и пошел наружу.
- Тюменцев, ты куда? - окликнул его дневальный.
- Машину проверить, товарищ ефрейтор.
- Вчера крутил-винтил, все до дела не довинтился?
- Старая она, дребезги одни.
- Ну, иди.
Тюменцев направился в гараж. Около гаража по свежей, еще не раскаленной земле важно ходили лиловые голуби. Из степи тянуло тонким, душистым ветром. Тюменцеву на миг не захотелось уходить отсюда, с воли, в тяжко пахнущий соляркой гараж. В такое бы утро... Но тут он запретил себе думать, что хотелось бы ему в такое утро. Он еще туже обтянул по бедрам гимнастерку, привычным движением поправил пилотку - так, чтобы звездой правую бровь как раз пополам, - вошел в гараж, сел на трехногую скамью и взялся за "Человека, который смеется".
15
Раннее, еще незлое солнце светило на степь сквозь дымку, но видно было, что день предстоит горячий. Майор Скворцов на газике с Тюменцевым у руля подъехал к деревянной гостинице.
- Игорь, подожди, я сейчас.
Скворцов спрыгнул с подножки, громко захлопнул за собой дверцу машины и пружинисто, шагая через две, взбежал по четырем ступеням крыльца. В вестибюле было темновато, пахло рыбой. На голом клеенчатом диване, роскошно раскинувшись, спала уборщица Катя. Мелкие перманентные кудряшки осыпали ее розовый лоб, на щеке сладко и влажно краснел рубец от подушки, маленькие черные усики - все в бисеринках пота. "Милая она какая-то, спит", - растроганно подумал Скворцов. Все ему были сегодня милы: и Тюменцев, и эта Катя. Тюменцев особенно был хорош: серьезный, подтянутый, в строгих ресницах, с малиновым румянцем на пушистых щеках. Скворцов прошел коридором направо и постучал в дверь с номером три.
Она почти сразу поняла:
- "И только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог"?
- Правильно! - обрадовался он. - Вы, значит, знаете эту песенку?
- Кто ее не знает?
Пошли вперед. "День, ночь, день, ночь мы идем по Африке", - напевал Скворцов. Он втайне любил петь и даже думал, что у него хороший голос, хотя никто, кроме жены, этого мнения не разделял; впрочем, она за последние годы стала колебаться. Когда он пел, то становился сентиментальным, вплоть до щипания в носу. Вот и теперь... "И только пыль, пыль, пыль от шагающих сапог, отдыха нет на войне солдату..."
- А вы были на войне?
(Этой, видно, тоже не очень понравилось его пение.)
- Был, - неохотно отвечал Скворцов.
- Летчиком?
- Технарем. Техником по вооружению.
- Ранены были?
- Два раза.
- Тяжело?
- Легко. "И только пыль, пыль, пыль..." Фу-ты черт, опять машина!
Все повторилось: лязг, вонь, пылевое облако. Отошли, переждали, опять пошли. "И только пыль, пыль, пыль"...
Еще одна машина.
- Куда это они все едут? - спросила Лида, размазывая грязь по потному лицу.
- А на стройку. Видите?
Он указал направо, где виднелись очертания каких-то кирпичных руин. К ним подъехал самосвал, наклонил кузов и высыпал на землю свой груз. Послышался грохот бьющегося кирпича, красный дымок поднялся к небу, самосвал несколько раз качнулся взад и вперед, развернулся и уехал. На стройке не было ни души, только курганами громоздился битый кирпич да щерились брошенные в навал оконные рамы с выбитыми стеклами.
- А что здесь строится?
- По замыслу - баня районного масштаба. Только с водой какая-то неувязка получилась, неясно, откуда ее вести и кому платить? Пока три ведомства согласовывают вопрос, стройку законсервировали.
- А кирпич зачем возят?
- Бог их знает. Наверно, в целях выполнения какого-то плана. Может быть, плана сдачи утильсырья. Знаете, как у нас собирают утильсырье? Вот нашему научно-исследовательскому институту тоже пришла разнарядка: вынь да положь такое-то количество тонн металлолома. А откуда его взять? Все понимают, что глупо, а передоложить никто не хочет. Все-таки вышли из положения: изъяли из общежития железные кровати, автогеном порезали, сдали...
- И вы еще смеетесь?
- А что делать, плакать?
Они как-то несогласно помолчали.
- А может быть, все-таки... передоложить?
- Что вы сказали?
- Ничего, это я так...
- Вот у генерала Гиндина на стройке - каждый кирпич на счету, - сказал Скворцов. - Разбили - взыщут, генерал - со своего подчиненного, тот - с прораба, прораб - с рабочего...
- Значит, можно все-таки что-то сделать?
- Что-то можно. Но опасно. С риском для жизни...
Пыльная длинная дорога незаметно перешла в такую же пыльную длинную улицу. По обе ее стороны стояли неказистые дома двух сортов: деревянные серые избы и вросшие в землю глиняные мазанки, похожие на грибы. Все окна были наглухо закрыты ставнями, на улице - ни души, ни собаки. Только один какой-то случайный петух торопливо хромал, перебегая улицу и оставляя за собой в пыли четкую цепочку следов. Петух был угнетен и выглядел нездоровым.
- Кстати, тем временем мы с вами дошли до Лихаревки, видите?
- А где же все люди?
- Кто на работе, а кто дома спрятался, ставни закрыл. В такую жару люди без большой надобности на улицу не выходят. Слышите, какая тишина?
И в самом деле - тишина была мертвая, пыльная, убитая. Но вдруг ее нарушил громкий человеческий голос. Он кричал с резким грузинским акцентом:
- Товарищ майор! А товарищ майор! - Из окна дощатого сарая высунулся по пояс красивый седовласый мужчина необычайно благородной внешности - этакий располневший витязь в тигровой шкуре. Он размахивал руками и взывал: Товарищ майор, иди сюда, кацо!
- Кто это? - спросила Лида.
- А это и есть лихаревский князь, знаменитый Ной Шошиа.
- Моди, моди! - кричал Ной.
- Здравствуйте, Ной Трифонович, - учтиво поклонился Скворцов. - Вы видите, я не один, с дамой.
- И дама бэри! Пить-кушать будэм! Брат приехал из Рустави, родной брат, дзма! Шашлык есть, вино есть! Зурна будэм играть!
- Спасибо, нам нужно на базар, - сказала Лида.
- Какой базар? - Ной даже зажмурился от отвращения. - Это не базар, а один нуль! Говори, что надо, - все будэт! У Ноя Шошиа все есть!
- Большое спасибо, Ной Трифонович, - сказал Скворцов. - Когда-нибудь в другой раз.
- Вай мэ! - горестно закричал Ной.
Они пошли дальше.
- Вы с этим Ноем Шошиа хорошо знакомы?
- В том-то и дело, что нет. Но один раз я был у него в гостях, и этого достаточно, чтобы он полюбил меня, как родного. Видите, как выходит. У нас: друг - значит гость. У них наоборот: гость - значит друг. Удивительный народ.
- А трудно ему, наверно, здесь. Зачем он сюда приехал?
- Кто его знает? Прошлый раз намекал он высоким слогом на что-то особое, на какие-то удары судьбы. Что ж, возможно... Но вот мы, собственно, и достигли цели своего путешествия. Перед нами базарная площадь - так сказать, центр райцентра. Прошу обратить внимание.
Базарная площадь была довольно велика, но как-то неприютно вся покривилась в сторону. На нее выходило несколько магазинов, из которых открыт был только один; у остальных двери были заперты, преграждены брусьями и украшены огромными висячими замками. Посреди площади у длинной коновязи жевали черное сено пять-шесть лошадей, запряженных в телеги; все они одновременно, словно по команде, взмахивали хвостами, отгоняя слепней, - какие-то лошадиные автоматы. У запертых дверей магазина "Хлеб" ожидала на солнце кучка женщин в темных одеждах, с кошелками в руках. Все женщины были низко, по самые глаза, повязаны платками, а из-под платков виднелись мертвенные, известково-белые лица, похожие на маски.
- Это косметика, - пояснил Скворцов. - Чтобы не загорать. Мел, мука и еще что-то, чуть ли не зубная паста. Здесь загорелая женщина не котируется, не то что у нас, в Европе.
Посреди площади возвышался крытый рынок. Внутри было пестро от солнечных пятен и сияющих щелей. За столами шла вялая торговля: пять-шесть продавцов, два-три покупателя. Выбор товаров был скромен: мешочки с семечками и самосадом, куски синего, тощего мяса и тут же - пучки кудели, шерстяные носки, упряжь.
- Вот вам и лихаревский частный сектор. Что вас здесь соблазняет? Мясо? Семечки?
Лида отрицательно помотала головой.
- Хотите, я приценюсь к курице? Вот увидите, я мастер торговаться.
- Боже упаси!
- Да я не покупать, а просто так. Мне эта курица симпатична.
Курица, облюбованная Скворцовым, сидела на столе, шарообразно нахохлившись и поджав под себя ноги. Рядом с нею стоял старик, совершенно сказочный: коричневый, как пряник, с белой сахарной бородой.
- Здорово, дед! Как торговля? - тоном путешествующего министра сказал Скворцов.
- Какая наша торговля? Вот куру продам, бутылку куплю. Товар - деньги товар.
Скворцов сразу пооблинял.
- Да ты, оказывается, дед, ученый!
- Культурный, - поправил дед.
- Сколько же ты за свою курицу просишь?
- Тридцатку всего.
- Дорого!
- А ты что, дешево водку продаешь?
- Разве это я продаю?
- А то нет? Ты человек городской, я деревенский. Ты мне водку - я тебе куру.
Курица беспокойно заворочалась, словно понимая, что о ней речь.
- Но-но, Дуська, - прикрикнул дед. - Помалкивай, твое дело маленькое.
- Как вы ее зовете?
- Дуська. Авдотья по-старому. Раньше Дуньки были, а теперь Дуськи. А свинью у меня Варварой зовут. Я не религиозный.
"Ко-ко", - проскрипела курица.
- Что вы сказали? - переспросил Скворцов и легонько щелкнул курицу пальцем в лоб.
Произошел небольшой переполох: курица заорала и, хлопая крыльями, попыталась взлететь. Ноги у нее были связаны, и далеко улететь она не могла, но кудахтанья было много. Старик изловил ее, посадил на место и стал увещевать:
- Дуська, не нарушай.
- Шуток не понимает, - сказал Скворцов.
- Очень даже понимает. Только стесняется.
Курица замирала, покрикивая.
- Нервная, - сказал старик. - Питание не удовлетворяет. Местные условия.
- А вы-то сами не местный? - спросила Лида.
- С-под Орла я. А здесь местных нет. Климат очень упругий. Поживет-поживет - и инфаркт. А вы откудова?
- Из Москвы, - ответила Лида.
- В Москве, говорят, снабжение хорошее.
- Ничего.
- А ты почему такая худая? Муж не обеспечивает?
- Нет, отчего же, - смутилась Лида.
- Ты ее получше корми. Я тоже одну такую знал, страшная была, как чучел огородный, а муж откормил - стала интересная! Куриный бульон таким - в самый раз! Берешь, что ли, куру? Или так, для культпросвета стараешься?
- Для культпросвета, - признался Скворцов. - Ты уж, дед, меня прости, время у тебя отнял.
- Бог простит. Хотя я не религиозный. Мое почтение.
Они пошли к выходу. Дверь наружу сияла, как печное жерло. На площади было по-прежнему мертво и грубосолнечно. Те же лошади, автоматически обхлестывающие себя хвостами, те же женщины с заштукатуренными лицами на крыльце магазина "Хлеб".
- Здравствуйте, - сказал, подходя к ним. Скворцов. - Хлеба ждете? А где же Любовь Ивановна?
Женщины слегка оживились.
- Эвона, - сказала одна из них. - Любовь Ивановну еще зимой сняли.
- За что?
- Говорят, за употребление.
- Вот оно что! А кто же теперь хлебом торгует?
- Катька с Троицкого.
- Ну, и как она? Не употребляет?
- Нам что? Нам без разницы.
- Где же она сейчас, эта Катька? Хочу познакомиться.
- Кто ее знает? Може, на базу ушла, а може, еще куда. Магазин с утра под замком.
- Самое скверное, - сказал Скворцов, отойдя на приличное расстояние, это полное равнодушие к нарушению законности. "Магазин" с утра под замком - и никого это не возмущает. Ждали и еще подождут. Без хлеба-то не проживешь. "Ушла на базу" - поди проверь: то ли она сейчас белье стирает, то ли правда сидит на базе, ждет заведующего, а вместо него - замок.
- И неужели ничего нельзя сделать? - опять болезненно спросила Лида.
- Трудно. И чем дальше от центра, тем трудней. Конечно, если не пожалеть сил, можно добиться, чтобы сняли эту Катьку с Троицкого. А что толку? Видите, все магазины закрыты, кроме "Лихрайпотребсоюза". Давайте зайдем?
На дверях "Лихрайпотребсоюза" висело написанное от руки объявление:
"16-го и 17-го июля в магазине будут выдавать дефецытные товары в обмен на здачу яйца гражданами".
- Это интересно, - сказал Скворцов. - Сегодня как раз семнадцатое июля.
Внутри магазина было темновато, пахло сбруей и гуталином. За прилавком восседала крутоплечая женщина в перманенте, с выщипанными бровями. На вошедших она даже не взглянула.
- Как у вас с дефицитными товарами? - громко спросил Скворцов.
- Кончились, - с царственным величием ответила женщина.
- А что же у вас было?
- Сапоги резиновые, тахта, гвозди, часы "Заря".
- Ай-яй-яй, досада какая! А я-то как раз собирался приобрести тахту!
- Опять культпросвет? - спросила Лида.
- А сейчас у вас что есть? - не унимался Скворцов.
- Все есть, - ответила продавщица и погрузилась в нирвану.
И в самом деле, в магазине было как будто бы все - и вместе с тем ничего не было. Кому, скажем, пришло бы в голову добровольно приобрести этот мужской плащ, сшитый как будто из кровельного железа? Или розовое платье рубчатого бархата, размер пятьдесят шесть? Или зеркало, волнистое, как стиральная доска? Больше всего в магазине было галантереи - бус, подстаканников, золоченых жуков.
В продуктовом отделе было не лучше: сухой кисель, желатин, ячменный кофе, карамель в бумажках и, разумеется, плодоягодное.
- Да, товары сугубо недефицитные, - сказал Скворцов. - Боюсь, что голодный человек ушел бы отсюда голодным, даже если бы сожрал все на этом прилавке. Разве карамель могла бы его поддержать. Карамель под названием "Воетбол", если верить надписи.
Скворцов повысил голос:
- Послушайте, любезная дама, что такое "Воетбол"?
- Как что? Конхвета, - с достоинством ответила продавщица.
- Может быть, "Волейбол"?
- А там и написано "Воетбол". Небось грамотные.
- Хватит, идемте, - сказала Лида.
Они вышли.
- Что-нибудь опять не так? - спросил Скворцов.
- Нет... Просто мне показалось, что вы очень уж на все это смотрите... свысока, что ли... Причем с городского "высока", не знаю, понятно ли?..
- Очень понятно... Я даже согласен. Постараюсь...
- Ведь московская прописка - не заслуга...
- Все понял, можно не объяснять.
Первый, кого они увидели на площади, был Теткин. Он появился из двери с надписью "Кафе-ресторан (напитки в состоянии опьянения не подаются)". Шел он необычайно брыкливо и держался не перпендикулярно земной поверхности, а косо, с парадоксальным наклоном вбок. Заметив их, он бурно обрадовался:
- Пашка, Лида! Здорово, братцы!
- Привет, - сказал Скворцов самым своим струнчатым голосом. - Судя по заметному углу, который составляет с вертикалью продольная ось твоего тела, напитки в состоянии опьянения вопреки правилам тебе подавались. Или я ошибаюсь?
- Чего? - не понял Теткин, махнул рукой и захохотал. - Слушай, Пашка! Ты один можешь меня спасти! Как ее зовут?
- Кого?
- Девушку, за которой я ухаживаю.
- Лора.
- Да ну, Лору я и сам великолепно помню. Другую. Ну, как ее... Из двадцатого ящика. Ты же ее видел на Новый год.
- Черная, змеиного вида?
- Вот-вот. Как ее зовут?
- Не помню. Не то Элеонора, не то Эмилия. Как-то на "Э".
- Вот и я помню, что на "Э". Вертится-вертится... Может, Эполета?
- Исключено. Женщину так звать не могут. Кстати, Теткин, что такое эполета?
- Отстань. Дело не в этом. Я сейчас весь погружен в то, как ее зовут.
- А на что тебе?
- Видишь, она сюда приехала, я за ней снова примостился ухаживать, два раза сводил в пойму, а как звать - забыл, и спросить неудобно.
- Ничего не скажешь, положение тяжелое.
- Прощайте, братцы, пойду к Ване-Мане, может, он знает.
Теткин побежал прочь, сохраняя и на бегу тот же противоестественный наклон.
- Хорош, - сказал Скворцов. - Эполета. Надо же выдумать.
- Ее Эльвирой зовут.
- И правда, Эльвира! Теткин, постой!
Но Теткин уже был далеко.
- Что же вы ему не напомнили?
- Лору жалко... Впрочем, может быть, из-за Лоры именно надо было напомнить.
Из открытой двери ресторана пахло чем-то, жаренным на растительном масле. Скворцов повел носом и сказал:
- Пошлая у меня натура. Стыдно признаться, но я уже есть хочу.
- Боже мой! Давно ли вы ели?
- То-то и есть. Друзья говорят, что у меня не аппетит, а хулиганство.
- Похоже на то. Ну что ж, пойдем обратно в городок.
- Нет. Знаете что? У меня идея. Пообедаем здесь, в злачном месте под чарующим названием "Кафе-ресторан", потом погуляем, познакомимся подробнее с конъюнктурой, а вечером махнем в кино.
- А что там идет?
- Не все ли равно?
- Пожалуй.
В ресторане было дымно и чадно. Официант в полубелой куртке шмыгал между столами, разнося всем одни и те же котлеты с макаронами на овальных металлических блюдцах. Посреди зала сидел тот самый пряничный старик с рынка, хозяин курицы. Он приветственно помахал им вилкой. Рядом с ним зеленела бутылка "Московской".
- А, дед! - обрадовался Скворцов. - Продал свою Дуську?
- А как же. Нашелся один дурак такой же, вроде тебя. Сунул ему куру, тридцатку взял и - к Ною.
- А почему он дурак?
- Она ж у меня рыбой кормлена. Умный человек сразу бы отличил. По взору. От рыбной пищи что у птицы, что у человека взор совсем другой.
13
Сеанс окончился. Публика выходила из клуба. Засветились в темноте светлячки папирос, послышался говор, смех. От толпы одна за другой отделялись пары и, тесно прижимаясь друг к другу плечами, отходили в стороны. Кто-то рванул аккордеон, женский голос закричал песню, другой подхватил, и компания двинулась вдоль улицы, мягко стуча каблуками по пыли. Песня удалялась, с каждой минутой теряя грубость и становясь все нежней и прекраснее. Но вот разошлась толпа, осела пыль и открылось небо, богатое звездами, с лунным серпом посредине.
- Ночь-то какая, - сказал Скворцов. - Посидим, подышим. Не каждый день удается.
Они сели на ступеньки клубного крыльца, Скворцов закурил, голубой лунный дымок нежным столбиком восходил кверху. У крыльца росло сухое дерево. Вообще в Лихаревке было два дерева, и оба - сухие; одно из них сейчас присутствовало. Ночью дерево выглядело мучеником - с голыми, худыми, заломленными кверху руками.
- Вот, - сказала Лида, - и как же все это странно,
- Что странно?
- Все: и дерево это, и ночь, и мы сами. Вы только подумайте: сидим на каком-то крыльце, за тысячи километров от дома, так, что земля между нами и домом уже существенно закругляется... Там, у нас, еще далеко до захода солнца, а здесь темно и месяц такой необыкновенный...
- Как раз месяц-то самый обыкновенный.
- Что вы! У нас он никогда не лежит так, запрокинувшись, рожками кверху.
Скворцов посмотрел на небо и в самом деле увидел там странно запрокинутый, лежачий месяц. Потом он подумал о том, где сидит, и почувствовал, что сидит на шаре и этот шар ощутимо круглится между ним и Москвой... Поглядел на лицо своей соседки, и оно тоже было странным, голубое от луны.
- Однако нам пора идти, - сказали голубые губы. И так, наверно, девушки беспокоятся - куда я пропала?
- Еще немножко! Еще не поздно.
Ему хотелось еще посидеть на шаре.
- Ого! По-местному одиннадцать. А завтра рано вставать.
Что она такое говорит? Никакого завтра нет и быть не может. Тем не менее он встал и взял ее под руку. Они пошли в сторону дома. Ни прохожего, ни огня. Луна светила со спины. Впереди двигались на длинных шатающихся ногах две черные соединенные тени. И вдруг - откуда-то музыка. Радио, что ли? Нет, непохоже. Живые голоса. Пели два голоса: высокий тенор и низкий рыдающий бас.
- А, это, наверно, Ной с братом, - догадался Скворцов. - Верно! Вот и Ноев ковчег, и окно светится. А как поют! Давайте послушаем.
В неплотно закрытой ставне светилось оранжевое сердечко. Там, за этим сердечком, бормотала зурна, и два голоса, поддерживая и оспаривая друг друга, пели по-грузински. Какая-то щеголеватая грусть была в этом пении, какое-то праздничное горе... Эх, черт возьми, надо же уметь так горевать!.. Слова были непонятны, кроме одного, которое все повторялось и повторялось в песне. "Тбилисо!" - рыдал один голос. "Тбилисо!" вызванивал другой...
- Почему "Тбилисо", а не "Тбилиси"? - шепотом спросила Лида.
- Кажется, это у них звательный падеж.
А песня все длилась - это была очень длинная, сложная песня.
"Черт его знает, - думал Скворцов. - Влюблен я, что ли? Нет, непохоже. Вот Верочку я любил. А здесь не то. Здесь просто странно. Странно и хорошо, и именно потому хорошо, что странно".
14
Шофер Игорь Тюменцев, первого года службы, молоденький, пушистый, желтоклювый, терпеть не мог женщин. А они его любили.
Особенно он терпеть не мог хозяйку деревянной гостиницы - жаркую, черешневоглазую Клавдию Васильевну...
Когда Тюменцев на своем газике подъезжал к деревянной гостинице и ждал кого-нибудь, Клавдия Васильевна всегда выкатывалась из двери, подгребала к машине и томно ложилась грудью на капот, подпирая полными руками смуглые щеки. Она выразительно смотрела на Игоря Тюменцева и говорила:
- Жарища нынче. Мочи нет. Всю-то я ночь насквозь до утра прострадала. И на ту боковину лягу, и на другую - все мне покою нет. Полнота меня душит. Все с себя спокидаю, так и лежу.
Грудь ее, прижатая снизу горячим железом, выступала из глубокого выреза и лезла ему в глаза. Игорь старался не смотреть, но по спине у него ползли мурашки. Он сплевывал потихоньку и молчал.
- А что, ваша жизнь скучная? - поводя глазами, спрашивала Клавдия Васильевна.
- Нет, ничего, - неохотно отвечал Тюменцев.
- И что же вы делаете, Игоречек, когда машину не водите?
- Книги читаю.
- Все книги да книги! Так и молодость отцветет, ничего не увидите. Книги пускай старые читают.
"Наподдать бы тебе", - думал Тюменцев.
- Скажите, Игорек, почему вы такие неприветливые?
- Голова болит.
- С таких-то лет и голова болит? Нет, старите вы себя этими книгами! В кино пойти или радио послушать, хор Пятницкого - это я сама не имею против. Или на танцы. Я даже на лекцию не возражаю. Недавно в клубе такая лекция была - о любви и дружбе, - очень конкретная лекция. А книги я не обожаю и вам не советую.
Тюменцев молчал. Про себя он думал: "Ишь, ведьмачка толстомясая. И не стыдно? Лет, наверно, тридцать пять, а тоже, гуляет. Чем бы такое ей досадить?"
И вот однажды его осенила идея. Целый вечер Тюменцев провозился у машины с какими-то проводочками: зачищал, прилаживал, проверял. Вышло хорошо. Он лег спать, вполне собой довольный. В казарме давали отбой в десять, но Тюменцев приспособился читать втихаря у себя под одеялом, освещая книгу карманным фонариком. Чтобы не так скоро срабатывалась батарейка, он читал не сплошь, а порциями. Блеснет фонариком, схватит быстренько кусок страницы, сколько глаз зацепит, потом закроет глаза и повторяет про себя, переживает.
Сегодня Игорь читал аж до часу. Очень хорошая книжка попалась - Виктор Гюго, "Человек, который смеется". Он читал бы и дольше, да совсем села батарейка, и лампочка уже не горела, а тлела малиновой точкой. Он со вздохом погасил фонарик, сунул книгу под подушку, вытянулся и стал думать. В казарме было душно, пахло сапогами, солдатами. Спасибо, койка у него верхнего яруса - досталась выгодная, недалеко от окна. Из окна иногда подувало чистой прохладой и были видны на темном небе большие строгие звезды. Кругом громко дышали, беззаботно дышали его товарищи-солдаты. А Тюменцев не спал. Он думал о том, что вот уже двадцать второй год живет на свете, а все еще ничего не сделал для человечества. Вспомнил свою родину, рязанское село на берегу узкой речки; вербы, опустившие на воду длинные ветки, как распущенные бабьи волосы; вспомнил детское, прохладное, мятное северное лето и немного затосковал, так, самую малость. Захотелось ему прозябнуть. А здесь, за тридевять земель от родного села, неуютно как-то: земля каляная, словно каменная, так трещинами и расходится. И трава - не трава, а метелки какие-то, и то весной, а к июню все выгорает. Но все-таки и здесь жить можно - работа не бей лежачего: вози себе начальство, ожидай его да читай книжки. Книжек Тюменцев читал много и каждую, прочитав, заносил в список с краткими замечаниями, например: "Буза, время зря потратил", или: "Все-таки, мне кажется, книга не до конца правдивая, в жизни так не бывает", или: "Хотел бы познакомиться с автором, наверно, незаурядный человек. Но с образом Нюры не согласен".
А еще он думал о своем будущем. Пока впереди было еще два года с месяцем действительной. На сверхсрочную он оставаться не собирался. Кончит срок - и прощай, портянки, побудка, наряды. Поедет он на север, туда, в прохладу. Соберутся вечером ребята у пруда, гармошка. А он с аккордеоном. Купит, скопит.
Думал он еще и о том, как запишет в свою тетрадь отзыв о "Человеке, который смеется". Даже фразу придумал: "Исключительно правдивая, волнующая книга, хотя эпоха не совсем современна". Хотелось ему еще придумать фразу, в которой было бы слово "в разрезе", это слово он недавно слышал у одного очень культурного лектора и запомнил, чтобы употребить. Но фразы такой у него не получилось, и он просто стал припоминать и соображать, как там, в книжке, все это было. Особенно его поразили компрачикосы, которые людей растили в каких-то особенных кувшинах, и человек вырастал уродом, по форме кувшина. Страшно, должно быть, в таком кувшине сидеть - вот растешь-растешь, не замечаешь и принимаешь форму. Он подумал-подумал и ощутил эту форму на своих плечах. Врос в нее, вчувствовался. Тюменцеву даже не по себе стало, но тут он вспомнил, что у него есть какая-то малая радость, подумал: хорошо удалось устройство! Он посмеялся мысленно, лег на живот и стал засыпать. Снились ему какие-то звезды.
Утром Тюменцев проснулся раньше всех в казарме. Он упруго, на мускулах, спустился с койки, натянул брюки и сапоги, мыться пошел. На дворе было славно и даже прохладно. Тюменцев сладко помылся у длинного умывальника на сорок сосков, облил голову, вычистил зубы, прошел обратно в казарму, тихо заправил койку, чтобы не разбудить напарника, соседа снизу, надел гимнастерку, крепко обхлестнул ею узкие бедра; пояс с надраенной до солнечного блеска пряжкой затянул до потери дыхания, взял "Человека, который смеется" и пошел наружу.
- Тюменцев, ты куда? - окликнул его дневальный.
- Машину проверить, товарищ ефрейтор.
- Вчера крутил-винтил, все до дела не довинтился?
- Старая она, дребезги одни.
- Ну, иди.
Тюменцев направился в гараж. Около гаража по свежей, еще не раскаленной земле важно ходили лиловые голуби. Из степи тянуло тонким, душистым ветром. Тюменцеву на миг не захотелось уходить отсюда, с воли, в тяжко пахнущий соляркой гараж. В такое бы утро... Но тут он запретил себе думать, что хотелось бы ему в такое утро. Он еще туже обтянул по бедрам гимнастерку, привычным движением поправил пилотку - так, чтобы звездой правую бровь как раз пополам, - вошел в гараж, сел на трехногую скамью и взялся за "Человека, который смеется".
15
Раннее, еще незлое солнце светило на степь сквозь дымку, но видно было, что день предстоит горячий. Майор Скворцов на газике с Тюменцевым у руля подъехал к деревянной гостинице.
- Игорь, подожди, я сейчас.
Скворцов спрыгнул с подножки, громко захлопнул за собой дверцу машины и пружинисто, шагая через две, взбежал по четырем ступеням крыльца. В вестибюле было темновато, пахло рыбой. На голом клеенчатом диване, роскошно раскинувшись, спала уборщица Катя. Мелкие перманентные кудряшки осыпали ее розовый лоб, на щеке сладко и влажно краснел рубец от подушки, маленькие черные усики - все в бисеринках пота. "Милая она какая-то, спит", - растроганно подумал Скворцов. Все ему были сегодня милы: и Тюменцев, и эта Катя. Тюменцев особенно был хорош: серьезный, подтянутый, в строгих ресницах, с малиновым румянцем на пушистых щеках. Скворцов прошел коридором направо и постучал в дверь с номером три.