— Конечно, нет, — заверил его отец Леопольдо, — только дадим вам еще одну таблетку, чтобы вы спали.
— Как, Санчо, это вы? Рад вас видеть. Вы, значит, сумели добраться домой. А как «Росинант»?
— Очень устал. Отдыхает сейчас в гараже.
— Какие мы с ним оба старые. Я вот тоже устал.
Он без возражений проглотил таблетку и почти тотчас заснул.
— Я посижу в ним, — сказал Санчо.
— А я побуду с вами. Я не смогу заснуть после всех этих волнений, — сказал отец Леопольдо.
— А я ненадолго прилягу, — сказал профессор Пилбим. — Вы знаете мою комнату. Разбудите меня, если я вам понадоблюсь.
Часов около трех утра отец Кихот что-то произнес и вывел их обоих из неглубокого сна. Он сказал:
— Ваше преосвященство, агнец, возможно, и способен усмирить слона, но я очень вас прошу, помяните коз в ваших молитвах.
— Он видит сон или бредит? — поинтересовался отец Леопольдо.
Санчо сказал:
— Я что-то припоминаю…
— Вы не имеете права жечь мои книги, ваше преосвященство. Умоляю вас, пусть я погибну от меча, но не от булавочных уколов. — Последовала короткая пауза. Затем: — Пернуть, — сказал отец Кихот, — можно и мелодично.
— Боюсь, — прошептал отец Леопольдо, — что он в куда худшем состоянии, чем сказал нам доктор.
— Мамбрино, — послышалось из постели. — Мамбринов шлем. Дайте мне его.
— Что такое Мамбринов шлем?
Санчо сказал:
— Так назывался тазик цирюльника, который надел себе на голову Дон Кихот. Его предок, как он считает.
— Профессору, по-моему, это представляется абсурдом.
— Как и епископу, так что я склонен думать, что это правда.
— Каюсь и прошу, прощения за полбутылку. Я согрешил перед Святым Духом.
— Что он хочет этим сказать?
— Слишком долго объяснять сейчас.
— Человек многому научился от животных: от аиста перенял идею клизмы, от слонов — целомудрие, от лошади — верность.
— Будто читает святого Франциска Сальского, — прошептал отец Леопольдо.
— Нет. По-моему, это из Сервантеса, — поправил их профессор Пилбим, входя в комнату.
На какое-то время воцарилась тишина.
— Он снова заснул, — прошептал отец Леопольдо. — Может быть, когда проснется, он будет чувствовать себя поспокойнее.
— Молчание у него — не признак спокойствия, — сказал Санчо. — Иной раз оно означает смятение духа.
Однако голос, раздавшийся из постели, звучал громко и твердо.
— Я не предлагаю тебе быть губернатором, Санчо. Я предлагаю тебе царство.
— Скажите ему что-нибудь, — попросил отец Леопольдо.
— Царство? — переспросил Санчо.
— Пойдем со мной, и ты обретешь царство.
— Я никогда не расстанусь с вами, отче. Мы для этого слишком долго с вами странствуем.
— Вот такие подскоки, значит, и есть любовь.
Отец Кихот сел в постели и отбросил простыню.
— Вы осудили меня, ваше преосвященство, запретили служить мессу даже приватно. Это позор. А я ведь ничем перед вами не провинился. И я повторю вам в лицо те слова, которые сказал доктору Гальвану: «Пошел он к такой-то матери, этот епископ». — Отец Кихот опустил ноги на пол, пошатнулся, затем обрел равновесие. — Такие подскоки, — повторил он, — значит, и есть любовь.
Он подошел к двери и повозился с ручкой. Затем повернулся и посмотрел сквозь находившихся в комнате так, точно они все трое были стеклянные.
— Нет воздушных шариков, — заметил он с глубокой грустью, — нет воздушных шариков.
— Идите за ним, — сказал отец Леопольдо мэру.
— А не стоит его разбудить?
— Нет. Это может быть опасно. Пусть до конца проживет свой сон.
Отец Кихот медленно и осторожно вышел в коридор и направился к большой лестнице, но, возможно, воспоминание о том, как его несли из церкви, заставило его остановиться. Он повернулся к одной из деревянных раскрашенных фигур — папе или рыцарю? — и совершенно здраво спросил:
— Это путь в вашу церковь?
Казалось, он получил ответ, так как повернулся и, молча пройдя мимо Санчо, на сей раз направился прямиком к внутренней лестнице. И все трое осторожно, чтобы его не потревожить, пошли за ним.
— А что если он свалится с лестницы? — прошептал мэр.
— Разбудить его еще опаснее.
Отец Кихот привел их в большую темную церковь, освещенную лишь месяцем, глядевшим в восточное окно. Он твердым шагом прошел к алтарю и стал читать старинную латинскую мессу, но в каком-то странно усеченном виде. Начал он с возгласа:
— «Et introibo ad altare Dei, qui laetificat juventutem meam» ["Подхожу к алтарю божию, который был мне радостью в моей юности" (лат.)].
— Сознает ли он, что делает? — шепотом спросил профессор Пилбим.
— Это одному богу известно, — ответил отец Леопольдо.
А отец Кихот продолжал быстро читать мессу — опустил послания апостолов, опустил Евангелие, словно стремился быстрее добраться до освящения Даров. «Потому что боится, как бы епископ не прервал его? — подумал про себя мэр. — Или жандармы? Он даже длинный перечень святых от Петра до Дамиана — и тот опустил».
— Когда он обнаружит, что нет ни дискоса, ни чаши, то наверняка проснется, — заметил отец Леопольдо.
Мэр сделал несколько шагов к алтарю. Он боялся, что в момент пробуждения отец Кихот может упасть, и ему хотелось быть рядом, чтобы подхватить его.
— «Кто накануне того дня, когда Он принял страдания, разломил хлеб…» — Казалось, отец Кихот не замечал, что на алтаре не было ни гостии, ни дискоса. Он воздел к небу пустые руки. — «Hoc est enim corpus meum» [сие есть тело мое (лат.)]. — И твердо, без единой запинки дочитал мессу до освящения несуществующего вина в несуществующей чаше.
Когда раздались слова, сопутствующие освящению, отец Леопольдо и профессор по привычке опустились на колени; мэр же продолжал стоять. Он хотел быть наготове на случай, если отец Кихот пошатнется.
— «Hic est enim calix sanguinis mei» [Сие есть чаша крови моей (лат.)]. — Пустые руки округлились в воздухе, как бы охватывая несуществующую чашу.
— Что это — сон? Бред? Безумие? — шепотом вопросил профессор Пилбим.
Мэр еще на несколько шагов приблизился к алтарю. Он боялся отвлечь отца Кихота. Пока он произносит латинские слова, он, по крайней мере, счастлив в своем сне.
За годы, прошедшие с юности, когда мэр учился в Саламанке, он почти забыл мессу. В его голове остались только какие-то ключевые моменты, которые в те далекие времена воздействовали на его чувства. Отец Кихот, видимо, страдал такими же пробелами в памяти — произнося все эти годы почти автоматически, наизусть, слова мессы, он помнил только эти фразы, которые, подобно ночникам в детстве, озаряли темную комнату его привычки.
Так он вспомнил «Отче наш»; оттуда память его перескочила на «Agnus Dei» ["Агнец божий" (лат.)].
— «Agnus Dei qui tollis peccata mundi…» [Агнец божий, что приемлет на себя грехи мира… (лат.)] — Он помолчал и потряс головой. На секунду мэру показалось, что отец Кихот выходит из своего сна. А он прошептал совсем тихо, так что только мэр услышал: — Агнец божий, но ведь козы-то, козы… — И затем перешел к молитве римского центуриона: — «Господь, я недостоин, чтобы ты вошел под кров мой… скажи слово, и выздоровеет слуга твой».
Приближался момент причащения. Профессор сказал:
— Когда он обнаружит, что причащаться нечем, то, безусловно, проснется.
— Не уверен, — откликнулся отец Леопольдо. И добавил: — Я не уверен, проснется ли он вообще.
Несколько секунд отец Кихот молчал. Он стоял, слегка раскачиваясь, перед алтарем. Мэр сделал еще шаг вперед, готовый подхватить его, но тут отец Кихот снова произнес:
— «Corpus Domini nostri» [Тело господа нашего (лат.)], — и, без колебаний взяв с невидимого дискоса невидимую гостию, положил это ничто себе на язык. Затем он поднял невидимую чашу и как бы глотнул из нее. Мэр видел движение его горла при глотке.
Только тут отец Кихот, казалось, осознал, что он не один в церкви. Он озадаченно посмотрел вокруг. Возможно, он искал причащающихся. Заметив мэра, стоявшего в нескольких шагах от него, он взял двумя пальцами несуществующую гостию; нахмурился, словно что-то озадачивало его, и затем улыбнулся.
— Companero, — сказал он, — стань на колени, companero. — Вытянув два пальца, он сделал три шага вперед, и мэр опустился на колени.
«Что угодно, лишь бы он был спокоен, — подумал Санчо, — все, что угодно». Пальцы приблизились почти к самому его лицу. Мэр раскрыл рот и почувствовал на своем языке вместо облатки — пальцы.
— Такие вот подскоки, — произнес отец Кихот, — такие подскоки… — и тут ноги его подкосились.
Мэр едва успел подхватить его и опустить на землю.
— Companero, — в свою очередь, повторил мэр, — это я, Санчо, — снова и снова тщетно пытаясь уловить биение сердца отца Кихота.
Монах, занимающийся гостями, — очень древний старец по имени отец Фелипе, — сказал мэру, что, как ему кажется, он сможет найти отца Леопольдо в библиотеке. Это был час, отведенный для посещений, и отец Фелипе вел то и дело разбредавшихся туристов по тем помещениям монастыря, которые были открыты для публики. Тут были пожилые дамы, с глубочайшим уважением вслушивавшиеся в каждое слово; несколько мужей, всем своим видом показывавших, что они пришли сюда, только чтобы ублаготворить жен, и трое молодых ребят, которым то и дело приходилось напоминать, чтобы они не курили, а они были явно расстроены тем, что две хорошенькие девушки в группе не обращали на них ни малейшего внимания. Их мужские чары, казалось, не действовали на девушек, а вот дух безбрачия и тишина, царившие в старом здании, возбуждали девчонок, как острый запах духов, и они, точно завороженные уставились на табличку «Claustura» ["Закрыто"; здесь — вход запрещен (лат.)], которая в какой-то момент, словно знак, регулирующий уличное движение, преградила им путь, — смотрели так, будто там, за этой дверью, были тайны, куда более интересные и порочные, чем все, что могли им предложить молодые ребята.
Один из них подергал за ручку и обнаружил, что дверь заперта. Желая привлечь к себе внимание, он громко спросил:
— Эй, отче, а там что?
— Там один из наших гостей — заснул и никак не проснется, — ответил отец Фелипе.
«Надолго-надолго заснул и долго-долго не проснется», — подумал мэр. Это была комната, где лежало тело отца Кихота. Мэр постоял, глядя вслед туристам, пока они шли по длинному коридору мимо комнат для гостей, затем повернулся и отправился в библиотеку. Там он обнаружил профессора и отца Леопольдо, которые беседовали, меряя шагами помещение.
— Снова — факт и вымысел, — говорил отец Леопольдо, — провести между ними грань со всею очевидностью нельзя.
Мэр сказал:
— Я пришел, отче, проститься с вами.
— Вы вполне можете побыть здесь еще немного.
— Я полагаю, тело отца Кихота заберут сегодня в Эль-Тобосо. А мне, думается, лучше двинуть в Португалию, где у меня есть друзья. Вы не разрешите мне воспользоваться телефоном, чтобы вызвать такси: я хочу доехать до Оренсе, чтобы взять там напрокат машину?
Профессор сказал:
— Я отвезу вас. Мне самому надо в Оренсе.
— Вы не хотите быть на похоронах отца Кихота? — спросил отец Леопольдо мэра.
— То, что делают с телом, не так уж и важно, верно?
— Вполне христианская мысль, — заметил отец Леопольдо.
— К тому же, — добавил мэр, — мое присутствие, я думаю, приведет в смущение епископа, который, несомненно, там будет, если похороны состоятся в Эль-Тобосо.
— Ах, да, епископ… Он уже звонил сегодня утром. Он хотел, чтобы я передал настоятелю, что отцу Кихоту ни в коем случае не разрешено служить мессу, даже для себя. Я сообщил ему о печальных обстоятельствах, которые не позволяют сомневаться, что его распоряжение будет выполнено — отныне и навеки.
— И что он сказал?
— Ничего, но, мне кажется, я услышал вздох облегчения.
— Почему вы сказали «отныне и навеки»? То, что мы вчера ночью слышали, едва ли можно назвать мессой, — заметил профессор.
— Вы в этом уверены? — спросил отец Леопольдо.
— Конечно. Ведь не было же освящения вина.
— Я повторяю — вы в этом уверены?
— Конечно, уверен. Не было же ни вина, ни гостии.
— Декарт, думается, выразился бы осторожнее: он сказал бы, что _не видел_ ни хлеба, ни вина.
— Но вы же знаете, как и я, что действительно ни хлеба, ни вина _не было_.
— Я знаю столько же, сколько и вы, или так же мало, — да, согласен. Но монсеньор Кихот явно верил, что у него были и хлеб, и вино. Так кто же из нас прав?
— Мы.
— Логически это очень трудно доказать, профессор. В самом деле, очень трудно.
— Вы хотите сказать, — спросил мэр, — что я действительно причастился?
— Конечно, причастились — в его представлении. А это имеет для вас значение?
— Для меня — нет. Но, боюсь, в глазах вашей Церкви я никак не достоин причастия. Я же коммунист. Человек, который не был на исповеди лет тридцать, а то и больше. А чего я только не натворил за эти тридцать лет… ну, едва ли вам будут интересны детали.
— Возможно, монсеньор Кихот знал состояние вашего духа лучше, чем вы сами. Вы же были друзья. Вы вместе странствовали. Он хотел, чтобы вы причастились. Тут он действовал без колебаний. Я отчетливо слышал, как он сказал: «Стань на колени, companero».
— Но гостии же не было, — крайне раздраженно настаивал на своем профессор, — что бы там Декарт ни говорил. Вы спорите просто, чтобы спорить. Вы неправильно ссылаетесь на Декарта.
— Вы считаете, труднее превратить воздух в вино, чем вино в кровь? Можем ли мы при ограниченности наших чувств разрешить эту дилемму? Перед нами — бесконечная тайна.
Мэр сказал:
— Мне все-таки хотелось бы думать, что никакой гостии не было.
— Почему?
— Потому что в молодости я какое-то время в известной мере верил в бога и кое-что от этого еще осталось. Я боюсь мистики, и я слишком стар, чтобы менять свои пятна. Я предпочитаю мистике — Маркса, отче.
— Вы были хорошим другом и вы хороший человек. Вы не нуждаетесь в моем благословении, но придется вам его тем не менее принять. Не смущайтесь. Такая у нас привычка — все равно, как посылать открытки на рождество.
Пока профессор собирался, мэр купил у отца Фелипе бутылочку ликера и две открытки с видами, так как монахи отказались взять у него деньги за постой и даже за телефонный звонок. Ему не хотелось чувствовать себя им обязанным: ведь благодарность — это все равно как наручники, которые может снять с тебя лишь твой тюремщик. Мэру же хотелось быть свободным от каких-либо обязательств, но у него было ощущение, что где-то по дороге из Эль-Тобосо он свою свободу потерял. «Людям свойственно сомневаться», — сказал ему отец Кихот, но сомневаться, подумал Санчо, — значит утратить свободу действий. Когда сомневаешься, начинаешь колебаться между одним и другим. Ведь не в сомнениях же Ньютон открыл закон тяготения или Маркс — будущее капитализма.
Мэр пошел взглянуть на искореженный каркас «Росинанта». Он порадовался, что отец Кихот не видел своего коня в таком состоянии — автомобиль стоял, прижатый к стене церкви, ветровое стекло разлетелось на кусочки, одна дверца болталась на петлях, другая была вдавлена, шины спущены, прорешеченные пулями жандармов, — «Росинанту», как и отцу Кихоту, пришел конец. Они умерли друг за другом — покореженный металл, лопнувший мозг. Мэр с каким-то лютым упорством подбирал сравнения, ища схожесть, стремясь доказать самому себе, что человек — это та же машина. Но ведь отец Кихот любил эту машину.
Раздался гудок, и мэр, отвернувшись от «Росинанта», направился к профессору Пилбиму. Когда он сел рядом с профессором, тот сказал:
— У отца Леопольдо какие-то нелепые представления о Декарте. В этом молчании, которое они здесь вынуждены поддерживать, видимо, рождаются странные идеи — как грибы в темном погребе.
— Да. Возможно.
Мэр не раскрывал рта до самого Оренсе — в его мозгу зародилась странная мысль. Почему ненависть к человеку — даже к такому человеку, как Франко, — умирает вместе с его смертью, а любовь, любовь, которую он начал испытывать к отцу Кихоту, казалось, продолжала жить и разрасталась, хотя они простились навеки и между ними навеки воцарилось молчание… «Сколько же времени, — не без страха подумал он, — может такая любовь длиться? И к чему она меня приведет?»
— Как, Санчо, это вы? Рад вас видеть. Вы, значит, сумели добраться домой. А как «Росинант»?
— Очень устал. Отдыхает сейчас в гараже.
— Какие мы с ним оба старые. Я вот тоже устал.
Он без возражений проглотил таблетку и почти тотчас заснул.
— Я посижу в ним, — сказал Санчо.
— А я побуду с вами. Я не смогу заснуть после всех этих волнений, — сказал отец Леопольдо.
— А я ненадолго прилягу, — сказал профессор Пилбим. — Вы знаете мою комнату. Разбудите меня, если я вам понадоблюсь.
Часов около трех утра отец Кихот что-то произнес и вывел их обоих из неглубокого сна. Он сказал:
— Ваше преосвященство, агнец, возможно, и способен усмирить слона, но я очень вас прошу, помяните коз в ваших молитвах.
— Он видит сон или бредит? — поинтересовался отец Леопольдо.
Санчо сказал:
— Я что-то припоминаю…
— Вы не имеете права жечь мои книги, ваше преосвященство. Умоляю вас, пусть я погибну от меча, но не от булавочных уколов. — Последовала короткая пауза. Затем: — Пернуть, — сказал отец Кихот, — можно и мелодично.
— Боюсь, — прошептал отец Леопольдо, — что он в куда худшем состоянии, чем сказал нам доктор.
— Мамбрино, — послышалось из постели. — Мамбринов шлем. Дайте мне его.
— Что такое Мамбринов шлем?
Санчо сказал:
— Так назывался тазик цирюльника, который надел себе на голову Дон Кихот. Его предок, как он считает.
— Профессору, по-моему, это представляется абсурдом.
— Как и епископу, так что я склонен думать, что это правда.
— Каюсь и прошу, прощения за полбутылку. Я согрешил перед Святым Духом.
— Что он хочет этим сказать?
— Слишком долго объяснять сейчас.
— Человек многому научился от животных: от аиста перенял идею клизмы, от слонов — целомудрие, от лошади — верность.
— Будто читает святого Франциска Сальского, — прошептал отец Леопольдо.
— Нет. По-моему, это из Сервантеса, — поправил их профессор Пилбим, входя в комнату.
На какое-то время воцарилась тишина.
— Он снова заснул, — прошептал отец Леопольдо. — Может быть, когда проснется, он будет чувствовать себя поспокойнее.
— Молчание у него — не признак спокойствия, — сказал Санчо. — Иной раз оно означает смятение духа.
Однако голос, раздавшийся из постели, звучал громко и твердо.
— Я не предлагаю тебе быть губернатором, Санчо. Я предлагаю тебе царство.
— Скажите ему что-нибудь, — попросил отец Леопольдо.
— Царство? — переспросил Санчо.
— Пойдем со мной, и ты обретешь царство.
— Я никогда не расстанусь с вами, отче. Мы для этого слишком долго с вами странствуем.
— Вот такие подскоки, значит, и есть любовь.
Отец Кихот сел в постели и отбросил простыню.
— Вы осудили меня, ваше преосвященство, запретили служить мессу даже приватно. Это позор. А я ведь ничем перед вами не провинился. И я повторю вам в лицо те слова, которые сказал доктору Гальвану: «Пошел он к такой-то матери, этот епископ». — Отец Кихот опустил ноги на пол, пошатнулся, затем обрел равновесие. — Такие подскоки, — повторил он, — значит, и есть любовь.
Он подошел к двери и повозился с ручкой. Затем повернулся и посмотрел сквозь находившихся в комнате так, точно они все трое были стеклянные.
— Нет воздушных шариков, — заметил он с глубокой грустью, — нет воздушных шариков.
— Идите за ним, — сказал отец Леопольдо мэру.
— А не стоит его разбудить?
— Нет. Это может быть опасно. Пусть до конца проживет свой сон.
Отец Кихот медленно и осторожно вышел в коридор и направился к большой лестнице, но, возможно, воспоминание о том, как его несли из церкви, заставило его остановиться. Он повернулся к одной из деревянных раскрашенных фигур — папе или рыцарю? — и совершенно здраво спросил:
— Это путь в вашу церковь?
Казалось, он получил ответ, так как повернулся и, молча пройдя мимо Санчо, на сей раз направился прямиком к внутренней лестнице. И все трое осторожно, чтобы его не потревожить, пошли за ним.
— А что если он свалится с лестницы? — прошептал мэр.
— Разбудить его еще опаснее.
Отец Кихот привел их в большую темную церковь, освещенную лишь месяцем, глядевшим в восточное окно. Он твердым шагом прошел к алтарю и стал читать старинную латинскую мессу, но в каком-то странно усеченном виде. Начал он с возгласа:
— «Et introibo ad altare Dei, qui laetificat juventutem meam» ["Подхожу к алтарю божию, который был мне радостью в моей юности" (лат.)].
— Сознает ли он, что делает? — шепотом спросил профессор Пилбим.
— Это одному богу известно, — ответил отец Леопольдо.
А отец Кихот продолжал быстро читать мессу — опустил послания апостолов, опустил Евангелие, словно стремился быстрее добраться до освящения Даров. «Потому что боится, как бы епископ не прервал его? — подумал про себя мэр. — Или жандармы? Он даже длинный перечень святых от Петра до Дамиана — и тот опустил».
— Когда он обнаружит, что нет ни дискоса, ни чаши, то наверняка проснется, — заметил отец Леопольдо.
Мэр сделал несколько шагов к алтарю. Он боялся, что в момент пробуждения отец Кихот может упасть, и ему хотелось быть рядом, чтобы подхватить его.
— «Кто накануне того дня, когда Он принял страдания, разломил хлеб…» — Казалось, отец Кихот не замечал, что на алтаре не было ни гостии, ни дискоса. Он воздел к небу пустые руки. — «Hoc est enim corpus meum» [сие есть тело мое (лат.)]. — И твердо, без единой запинки дочитал мессу до освящения несуществующего вина в несуществующей чаше.
Когда раздались слова, сопутствующие освящению, отец Леопольдо и профессор по привычке опустились на колени; мэр же продолжал стоять. Он хотел быть наготове на случай, если отец Кихот пошатнется.
— «Hic est enim calix sanguinis mei» [Сие есть чаша крови моей (лат.)]. — Пустые руки округлились в воздухе, как бы охватывая несуществующую чашу.
— Что это — сон? Бред? Безумие? — шепотом вопросил профессор Пилбим.
Мэр еще на несколько шагов приблизился к алтарю. Он боялся отвлечь отца Кихота. Пока он произносит латинские слова, он, по крайней мере, счастлив в своем сне.
За годы, прошедшие с юности, когда мэр учился в Саламанке, он почти забыл мессу. В его голове остались только какие-то ключевые моменты, которые в те далекие времена воздействовали на его чувства. Отец Кихот, видимо, страдал такими же пробелами в памяти — произнося все эти годы почти автоматически, наизусть, слова мессы, он помнил только эти фразы, которые, подобно ночникам в детстве, озаряли темную комнату его привычки.
Так он вспомнил «Отче наш»; оттуда память его перескочила на «Agnus Dei» ["Агнец божий" (лат.)].
— «Agnus Dei qui tollis peccata mundi…» [Агнец божий, что приемлет на себя грехи мира… (лат.)] — Он помолчал и потряс головой. На секунду мэру показалось, что отец Кихот выходит из своего сна. А он прошептал совсем тихо, так что только мэр услышал: — Агнец божий, но ведь козы-то, козы… — И затем перешел к молитве римского центуриона: — «Господь, я недостоин, чтобы ты вошел под кров мой… скажи слово, и выздоровеет слуга твой».
Приближался момент причащения. Профессор сказал:
— Когда он обнаружит, что причащаться нечем, то, безусловно, проснется.
— Не уверен, — откликнулся отец Леопольдо. И добавил: — Я не уверен, проснется ли он вообще.
Несколько секунд отец Кихот молчал. Он стоял, слегка раскачиваясь, перед алтарем. Мэр сделал еще шаг вперед, готовый подхватить его, но тут отец Кихот снова произнес:
— «Corpus Domini nostri» [Тело господа нашего (лат.)], — и, без колебаний взяв с невидимого дискоса невидимую гостию, положил это ничто себе на язык. Затем он поднял невидимую чашу и как бы глотнул из нее. Мэр видел движение его горла при глотке.
Только тут отец Кихот, казалось, осознал, что он не один в церкви. Он озадаченно посмотрел вокруг. Возможно, он искал причащающихся. Заметив мэра, стоявшего в нескольких шагах от него, он взял двумя пальцами несуществующую гостию; нахмурился, словно что-то озадачивало его, и затем улыбнулся.
— Companero, — сказал он, — стань на колени, companero. — Вытянув два пальца, он сделал три шага вперед, и мэр опустился на колени.
«Что угодно, лишь бы он был спокоен, — подумал Санчо, — все, что угодно». Пальцы приблизились почти к самому его лицу. Мэр раскрыл рот и почувствовал на своем языке вместо облатки — пальцы.
— Такие вот подскоки, — произнес отец Кихот, — такие подскоки… — и тут ноги его подкосились.
Мэр едва успел подхватить его и опустить на землю.
— Companero, — в свою очередь, повторил мэр, — это я, Санчо, — снова и снова тщетно пытаясь уловить биение сердца отца Кихота.
Монах, занимающийся гостями, — очень древний старец по имени отец Фелипе, — сказал мэру, что, как ему кажется, он сможет найти отца Леопольдо в библиотеке. Это был час, отведенный для посещений, и отец Фелипе вел то и дело разбредавшихся туристов по тем помещениям монастыря, которые были открыты для публики. Тут были пожилые дамы, с глубочайшим уважением вслушивавшиеся в каждое слово; несколько мужей, всем своим видом показывавших, что они пришли сюда, только чтобы ублаготворить жен, и трое молодых ребят, которым то и дело приходилось напоминать, чтобы они не курили, а они были явно расстроены тем, что две хорошенькие девушки в группе не обращали на них ни малейшего внимания. Их мужские чары, казалось, не действовали на девушек, а вот дух безбрачия и тишина, царившие в старом здании, возбуждали девчонок, как острый запах духов, и они, точно завороженные уставились на табличку «Claustura» ["Закрыто"; здесь — вход запрещен (лат.)], которая в какой-то момент, словно знак, регулирующий уличное движение, преградила им путь, — смотрели так, будто там, за этой дверью, были тайны, куда более интересные и порочные, чем все, что могли им предложить молодые ребята.
Один из них подергал за ручку и обнаружил, что дверь заперта. Желая привлечь к себе внимание, он громко спросил:
— Эй, отче, а там что?
— Там один из наших гостей — заснул и никак не проснется, — ответил отец Фелипе.
«Надолго-надолго заснул и долго-долго не проснется», — подумал мэр. Это была комната, где лежало тело отца Кихота. Мэр постоял, глядя вслед туристам, пока они шли по длинному коридору мимо комнат для гостей, затем повернулся и отправился в библиотеку. Там он обнаружил профессора и отца Леопольдо, которые беседовали, меряя шагами помещение.
— Снова — факт и вымысел, — говорил отец Леопольдо, — провести между ними грань со всею очевидностью нельзя.
Мэр сказал:
— Я пришел, отче, проститься с вами.
— Вы вполне можете побыть здесь еще немного.
— Я полагаю, тело отца Кихота заберут сегодня в Эль-Тобосо. А мне, думается, лучше двинуть в Португалию, где у меня есть друзья. Вы не разрешите мне воспользоваться телефоном, чтобы вызвать такси: я хочу доехать до Оренсе, чтобы взять там напрокат машину?
Профессор сказал:
— Я отвезу вас. Мне самому надо в Оренсе.
— Вы не хотите быть на похоронах отца Кихота? — спросил отец Леопольдо мэра.
— То, что делают с телом, не так уж и важно, верно?
— Вполне христианская мысль, — заметил отец Леопольдо.
— К тому же, — добавил мэр, — мое присутствие, я думаю, приведет в смущение епископа, который, несомненно, там будет, если похороны состоятся в Эль-Тобосо.
— Ах, да, епископ… Он уже звонил сегодня утром. Он хотел, чтобы я передал настоятелю, что отцу Кихоту ни в коем случае не разрешено служить мессу, даже для себя. Я сообщил ему о печальных обстоятельствах, которые не позволяют сомневаться, что его распоряжение будет выполнено — отныне и навеки.
— И что он сказал?
— Ничего, но, мне кажется, я услышал вздох облегчения.
— Почему вы сказали «отныне и навеки»? То, что мы вчера ночью слышали, едва ли можно назвать мессой, — заметил профессор.
— Вы в этом уверены? — спросил отец Леопольдо.
— Конечно. Ведь не было же освящения вина.
— Я повторяю — вы в этом уверены?
— Конечно, уверен. Не было же ни вина, ни гостии.
— Декарт, думается, выразился бы осторожнее: он сказал бы, что _не видел_ ни хлеба, ни вина.
— Но вы же знаете, как и я, что действительно ни хлеба, ни вина _не было_.
— Я знаю столько же, сколько и вы, или так же мало, — да, согласен. Но монсеньор Кихот явно верил, что у него были и хлеб, и вино. Так кто же из нас прав?
— Мы.
— Логически это очень трудно доказать, профессор. В самом деле, очень трудно.
— Вы хотите сказать, — спросил мэр, — что я действительно причастился?
— Конечно, причастились — в его представлении. А это имеет для вас значение?
— Для меня — нет. Но, боюсь, в глазах вашей Церкви я никак не достоин причастия. Я же коммунист. Человек, который не был на исповеди лет тридцать, а то и больше. А чего я только не натворил за эти тридцать лет… ну, едва ли вам будут интересны детали.
— Возможно, монсеньор Кихот знал состояние вашего духа лучше, чем вы сами. Вы же были друзья. Вы вместе странствовали. Он хотел, чтобы вы причастились. Тут он действовал без колебаний. Я отчетливо слышал, как он сказал: «Стань на колени, companero».
— Но гостии же не было, — крайне раздраженно настаивал на своем профессор, — что бы там Декарт ни говорил. Вы спорите просто, чтобы спорить. Вы неправильно ссылаетесь на Декарта.
— Вы считаете, труднее превратить воздух в вино, чем вино в кровь? Можем ли мы при ограниченности наших чувств разрешить эту дилемму? Перед нами — бесконечная тайна.
Мэр сказал:
— Мне все-таки хотелось бы думать, что никакой гостии не было.
— Почему?
— Потому что в молодости я какое-то время в известной мере верил в бога и кое-что от этого еще осталось. Я боюсь мистики, и я слишком стар, чтобы менять свои пятна. Я предпочитаю мистике — Маркса, отче.
— Вы были хорошим другом и вы хороший человек. Вы не нуждаетесь в моем благословении, но придется вам его тем не менее принять. Не смущайтесь. Такая у нас привычка — все равно, как посылать открытки на рождество.
Пока профессор собирался, мэр купил у отца Фелипе бутылочку ликера и две открытки с видами, так как монахи отказались взять у него деньги за постой и даже за телефонный звонок. Ему не хотелось чувствовать себя им обязанным: ведь благодарность — это все равно как наручники, которые может снять с тебя лишь твой тюремщик. Мэру же хотелось быть свободным от каких-либо обязательств, но у него было ощущение, что где-то по дороге из Эль-Тобосо он свою свободу потерял. «Людям свойственно сомневаться», — сказал ему отец Кихот, но сомневаться, подумал Санчо, — значит утратить свободу действий. Когда сомневаешься, начинаешь колебаться между одним и другим. Ведь не в сомнениях же Ньютон открыл закон тяготения или Маркс — будущее капитализма.
Мэр пошел взглянуть на искореженный каркас «Росинанта». Он порадовался, что отец Кихот не видел своего коня в таком состоянии — автомобиль стоял, прижатый к стене церкви, ветровое стекло разлетелось на кусочки, одна дверца болталась на петлях, другая была вдавлена, шины спущены, прорешеченные пулями жандармов, — «Росинанту», как и отцу Кихоту, пришел конец. Они умерли друг за другом — покореженный металл, лопнувший мозг. Мэр с каким-то лютым упорством подбирал сравнения, ища схожесть, стремясь доказать самому себе, что человек — это та же машина. Но ведь отец Кихот любил эту машину.
Раздался гудок, и мэр, отвернувшись от «Росинанта», направился к профессору Пилбиму. Когда он сел рядом с профессором, тот сказал:
— У отца Леопольдо какие-то нелепые представления о Декарте. В этом молчании, которое они здесь вынуждены поддерживать, видимо, рождаются странные идеи — как грибы в темном погребе.
— Да. Возможно.
Мэр не раскрывал рта до самого Оренсе — в его мозгу зародилась странная мысль. Почему ненависть к человеку — даже к такому человеку, как Франко, — умирает вместе с его смертью, а любовь, любовь, которую он начал испытывать к отцу Кихоту, казалось, продолжала жить и разрасталась, хотя они простились навеки и между ними навеки воцарилось молчание… «Сколько же времени, — не без страха подумал он, — может такая любовь длиться? И к чему она меня приведет?»