— О чем? Мы же ни в чем не виноваты. Мы никому не причинили никакого вреда.
— Мы причинили вред тем, что нарушили их душевный покой. Пусть ждут нас до устали. А мы, по-моему, должны открыть еще бутылочку вина.
Они снова уселись среди остатков своей трапезы, и мэр принялся откупоривать бутылку. Он сказал:
— Забудь я на время, что я совсем не верю в бога, все равно мне трудно было бы поверить, что эти два жандарма — не говоря уже о Гитлере и генералиссимусе… да, если угодно, и о Сталине — могли родиться, потому что он действительно того хотел. Ведь если бы их бедным родителям разрешено было пользоваться противозачаточными средствами…
— Это был бы великий грех, Санчо. Убить человеческую душу…
— Разве у спермы есть душа? Во время любовного акта мужчина же убивает миллион миллионов сперматозоидов — кроме одного. Это счастье, что столько их идет в отходы, а не то рай был бы изрядно перенаселен.
— Но ведь это же против закона природы, Санчо.
Громко хлопнув, пробка выскочила из бутылки — вино оказалось совсем молодое.
— Меня всегда озадачивал этот закон природы, — сказал Санчо. — Какой закон? Какой природы?
— Это закон, вложенный в нас с рождения. Наша совесть подсказывает нам, когда мы его нарушаем.
— Моя — не подсказывает. Или я этого никогда не замечал. А кто придумал этот закон?
— Бог.
— Ну, да, конечно, так вы и должны были сказать, но разрешите я задам вам вопрос иначе. Кто из людей первый внушил нам, что такой закон существует?
— С самых ранних дней христианства…
— Ладно, ладно, монсеньор. Есть что-нибудь насчет закона природы у апостола Павла?
— Увы, Санчо, не помню — слишком я становлюсь стар, но я уверен…
— Закон природы, отче, как я его понимаю, состоит в том, что кошке от природы присуще желание убить птицу или мышь. Для кошки-то это хорошо, а вот для птицы или мыши — не очень.
— Насмешка — не довод, Санчо.
— О, я не отрицаю, совесть существует, монсеньор. Мне, к примеру, было бы, наверно, какое-то время не по себе, если бы я убил человека без достаточно серьезной причины, но если бы я зачал нежеланного ребенка, то, думаю, мне было бы всю жизнь не по себе.
— Надо полагаться на милосердие божие.
— А бог — он не всегда милосердный, верно ведь, во всяком случае — в Африке или в Индии? И даже в нашей собственной стране, раз есть дети, которые живут в нищете, болеют, чаще всего не имея ни шанса на будущее…
— Зато они могут рассчитывать на вечное блаженство, — сказал отец Кихот.
— О да, а также, следуя учению вашей Церкви, — на вечные муки. Если в силу жизненных обстоятельств человек станет, как вы это называете, на путь зла.
Напоминание об аде замкнуло уста отца Кихота. «Я верю, верю, — прошептал он про себя, — я должен верить», при этом он подумал о том, что апостол Иоанн хранит на этот счет полнейшее молчание, схожее с тишиной, царящей в центре циклона. И не дьявол ли напомнил ему, что у римлян согласно святому Августину был бог по имени Ватикан — «бог детского плача»? Отец Кихот сказал:
— Вы налили себе вина, а мне — нет.
— Давайте же сюда ваш стакан. А у нас не осталось сыра?
Отец Кихот поискал среди объедков.
— Человек все-таки может обуздать свой аппетит, — сказал он.
— По части сыра?
— Нет, нет. Я имел в виду секс.
— Значит, контроль над рождаемостью — это забота природы? Возможно, для вас и для папы римского это так, но для двух людей, которые любят друг друга и живут вместе и которым самим-то почти нечего есть, не говоря уже о том, чтобы кормить малыша с присущим детям аппетитом…
Это был древний, как мир, спор, и отец Кихот не знал убедительного довода.
— Есть все-таки какие-то естественные способы, — сказал он, как говорил сто раз до того, сознавая лишь свое безграничное невежество.
— Кто же, кроме теологов-моралистов, может назвать их естественными? В каждом месяце есть немало дней, когда можно заниматься любовью, но, оказывается, сначала надо поставить себе термометр и смерить температуру… Это едва ли способствует возникновению желания.
Отец Кихот тут вспомнил цитату из «Града господня» святого Августина, старой книги, которую он ставил выше всех: «Движение порою не подчиняется воле, а порой, хоть и жаждешь, — не движется, и мысль распаляется, а тело застыло. Таким чудесным образом похоть подводит человека». Надеяться на это все-таки нельзя.
— Ваш отец Йоне, наверное, сказал бы, что заниматься любовью с женой в период после менструации, когда ничем не рискуешь, — все равно, что мастурбировать.
— Возможно, он так и сказал бы, бедняга.
Бедняга? По крайней мере, святой Августин, подумал отец Кихот, писал о сексе на основе опыта, а не теории: он был и грешником и одновременно святым; он не был теологом-моралистом, — он был поэтом и даже юмористом. Как они смеялись в студенческие годы над одним пассажем из «Града господня»: «Есть такие великие умельцы выпускать газы, что кажется — он не пернул, а пропел». Интересно, что бы подумал об этом отец Йоне? Трудно представить себе теолога-моралиста, сидящего утром на стульчаке.
— Дайте-ка мне еще кусочек сыру, — сказал отец Кихот. — Стойте. Вон снова едет джип.
Джип медленно проехал мимо. Толстый жандарм сидел за рулем, а тощий внимательно смотрел на них, точно был натуралистом, который наблюдает двух редких насекомых и должен хорошенько запомнить, как они выглядят, чтобы потом в точности их описать. Отец Кихот порадовался, что он уже снова в своем воротничке. Он даже немного вытянул ногу, чтобы показать ненавистные пурпурные носки.
— Ветряные мельницы мы одолели, — сказал мэр.
— Какие ветряные мельницы?
— Жандармы-то ведь поворачиваются в зависимости от ветра. Они существовали при генералиссимусе. Существуют они и сейчас. Будут существовать, и если моя партия придет к власти — только вместе с ветром, который подует с востока, повернутся в нужную сторону.
— Что ж, поехали дальше, раз они отбыли?
— Нет еще. Я хочу проверить, не вернутся ли они.
— Какой же нам выбрать маршрут, если вы не хотите, чтобы они ехали за нами в Авилу?
— Мне очень жаль лишать вас удовольствия, какое вы получили бы, лицезрея безымянный палец святой Терезы, но я думаю, лучше нам ехать в Сеговию. Завтра мы посетим в Саламанке еще более святое место, чем то, где вы молились сегодня.
В воздухе появились первые признаки вечернего холодка. Неугомонный мэр прошелся по шоссе и обратно — жандармов и след простыл.
— Вы никогда не любили, отче? — спросил он.
— Никогда. Во всяком случае, в том смысле, как вы это понимаете.
— И вас никогда не тянуло?..
— Никогда.
— Странно и не по-человечески это.
— Ничего тут нет странного и нечеловеческого, — возразил отец Кихот. — Я, как и многие другие, был защищен от соблазна. Это все равно как табу кровосмешения. Мало кого тянет нарушить его.
— Это верно, но ведь существует столько альтернатив кровосмешению. К примеру, сестра друга.
— У меня была своя альтернатива.
— Кто же это?
— Девушка, которую звали Мартен.
— Это была ваша Дульсинея?
— Да, если угодно, но жила она очень далеко от Эль-Тобосо. Однако письма ее все равно до меня доходили. Они служили мне великим утешением, когда у меня возникали трудности с епископом. Она написала однажды — я думаю об этом почти ежедневно: «Не дождавшись смерти от меча, умрем от булавочных уколов».
— Ваш предок предпочел бы смерть от меча.
— А умер он, пожалуй, от булавочных уколов.
— Судя по имени, эта девушка. Мартен, была не испанка?
— Нет, нормандка. Не поймите меня превратно. Она умерла за много лет до того, как я о ней узнал и полюбил ее. Возможно, вы о ней слыхали — только под другим именем. Она жила в Лизье [сестра Тереза Мартен (1873-1897) — монахиня-кармелитка, канонизированная в святые в 1925 г.]. У кармелиток там было особое призвание — молиться за священников. Я надеюсь… я думаю… она молится и за меня.
— О, так это вы говорили о святой Терезе: меня сбило с толку имя «Мартен».
— Я рад, что есть коммунист, который слышал о ней.
— Вы же знаете, я не всегда был коммунистом.
— Ну, так или иначе, настоящий коммунист — это, пожалуй, что-то вроде священника, и в таком случае святая Тереза, несомненно, молится и за вас.
— Что-то стало холодно тут. Давайте трогаться.
Некоторое время они ехали молча назад, по шоссе, которое привело их сюда. Джипа нигде не было видно. Они проехали поворот на Авилу и, следуя указателю, направились дальше в Сеговию. Наконец мэр сказал:
— Так вот, значит, какая у вас была любовь, отче. А у меня все было немного по-другому, только женщина, которую я любил, тоже умерла, как и ваша.
— Упокой, господи, ее душу, — сказал отец Кихот. Он произнес это машинально, а про себя в наступившем между ними молчании воззвал к душам в чистилище: «Вы ближе меня находитесь к господу. Помолитесь за нас обоих».
Впереди возник большой акведук, построенный римлянами в Сеговии, — в косых лучах вечернего солнца от него по земле тянулась длинная тень.
Они нашли пристанище в маленькой albergue, недалеко от церкви святого Мартина — почти то же имя, под каким святая Тереза всегда существовала в мыслях отца Кихота. Так она казалась ему ближе, чем в одеждах святой или под сентиментальным прозвищем — Цветочек. В своих молитвах он даже называл ее порой «сеньорита Мартен», словно фамилия могла скорее достичь ее слуха, прорвавшись сквозь тысячи заклинаний на всех языках, обращенных к ее гипсовой статуе при свете свечей.
Друзья изрядно выпили, пока сидели на обочине, и ни тому, ни другому уже неохота было искать ресторан. Им казалось, будто обе покойницы ехали с ними последние несколько километров. Отец Кихот обрадовался, узнав, что у него будет отдельная комната, пусть совсем крошечная. Ему казалось, что он пересек уже всю Испанию, хотя он знал, что на самом деле отъехал не более, чем на двести километров от Ламанчи. «Росинант» передвигался так медленно, что о расстоянии вообще судить было нельзя. Что ж, ведь и его предок в своих странствиях не отъезжал от Ламанчи дальше Барселоны, и однако же всякому, кто читал подлинную его историю, казалось, что Дон Кихот проехал по всему обширному пространству Испании. В неспешности были свои достоинства, которые мы теперь утратили. Для настоящего путешественника «Росинант» куда ценнее реактивного самолета. Реактивные самолеты — они для дельцов.
Прежде чем отойти ко сну, отец Кихот решил немного почитать, потому что все никак не мог отделаться от воспоминаний о своем сне. Он по обыкновению раскрыл наугад святого Франциска Сальского. Еще до рождения Иисуса Христа люди прибегали к sortes Virgilianae [определение судьбы по Вергилию (лат.)] как к своеобразному гороскопу, отец же Кихот больше доверял святому Франциску, чем Вергилию, этому несколько вторичному поэту. То, что он обнаружил в «Любви к Господу», несколько удивило его, но в то же время и приободрило. «Размышления и решения полезно прерывать беседами, обращаясь то к господу нашему, то к ангелам, то к святым, то к себе самому, к своей душе, а то к грешникам и даже к неодушевленным созданиям…» Отец Кихот, подумав о «Росинанте», сказал:
— Прости меня. Слишком я тебя загнал, — и погрузился в глубокий, без сновидений, сон.
ГЛАВА VI
ГЛАВА
— Мы причинили вред тем, что нарушили их душевный покой. Пусть ждут нас до устали. А мы, по-моему, должны открыть еще бутылочку вина.
Они снова уселись среди остатков своей трапезы, и мэр принялся откупоривать бутылку. Он сказал:
— Забудь я на время, что я совсем не верю в бога, все равно мне трудно было бы поверить, что эти два жандарма — не говоря уже о Гитлере и генералиссимусе… да, если угодно, и о Сталине — могли родиться, потому что он действительно того хотел. Ведь если бы их бедным родителям разрешено было пользоваться противозачаточными средствами…
— Это был бы великий грех, Санчо. Убить человеческую душу…
— Разве у спермы есть душа? Во время любовного акта мужчина же убивает миллион миллионов сперматозоидов — кроме одного. Это счастье, что столько их идет в отходы, а не то рай был бы изрядно перенаселен.
— Но ведь это же против закона природы, Санчо.
Громко хлопнув, пробка выскочила из бутылки — вино оказалось совсем молодое.
— Меня всегда озадачивал этот закон природы, — сказал Санчо. — Какой закон? Какой природы?
— Это закон, вложенный в нас с рождения. Наша совесть подсказывает нам, когда мы его нарушаем.
— Моя — не подсказывает. Или я этого никогда не замечал. А кто придумал этот закон?
— Бог.
— Ну, да, конечно, так вы и должны были сказать, но разрешите я задам вам вопрос иначе. Кто из людей первый внушил нам, что такой закон существует?
— С самых ранних дней христианства…
— Ладно, ладно, монсеньор. Есть что-нибудь насчет закона природы у апостола Павла?
— Увы, Санчо, не помню — слишком я становлюсь стар, но я уверен…
— Закон природы, отче, как я его понимаю, состоит в том, что кошке от природы присуще желание убить птицу или мышь. Для кошки-то это хорошо, а вот для птицы или мыши — не очень.
— Насмешка — не довод, Санчо.
— О, я не отрицаю, совесть существует, монсеньор. Мне, к примеру, было бы, наверно, какое-то время не по себе, если бы я убил человека без достаточно серьезной причины, но если бы я зачал нежеланного ребенка, то, думаю, мне было бы всю жизнь не по себе.
— Надо полагаться на милосердие божие.
— А бог — он не всегда милосердный, верно ведь, во всяком случае — в Африке или в Индии? И даже в нашей собственной стране, раз есть дети, которые живут в нищете, болеют, чаще всего не имея ни шанса на будущее…
— Зато они могут рассчитывать на вечное блаженство, — сказал отец Кихот.
— О да, а также, следуя учению вашей Церкви, — на вечные муки. Если в силу жизненных обстоятельств человек станет, как вы это называете, на путь зла.
Напоминание об аде замкнуло уста отца Кихота. «Я верю, верю, — прошептал он про себя, — я должен верить», при этом он подумал о том, что апостол Иоанн хранит на этот счет полнейшее молчание, схожее с тишиной, царящей в центре циклона. И не дьявол ли напомнил ему, что у римлян согласно святому Августину был бог по имени Ватикан — «бог детского плача»? Отец Кихот сказал:
— Вы налили себе вина, а мне — нет.
— Давайте же сюда ваш стакан. А у нас не осталось сыра?
Отец Кихот поискал среди объедков.
— Человек все-таки может обуздать свой аппетит, — сказал он.
— По части сыра?
— Нет, нет. Я имел в виду секс.
— Значит, контроль над рождаемостью — это забота природы? Возможно, для вас и для папы римского это так, но для двух людей, которые любят друг друга и живут вместе и которым самим-то почти нечего есть, не говоря уже о том, чтобы кормить малыша с присущим детям аппетитом…
Это был древний, как мир, спор, и отец Кихот не знал убедительного довода.
— Есть все-таки какие-то естественные способы, — сказал он, как говорил сто раз до того, сознавая лишь свое безграничное невежество.
— Кто же, кроме теологов-моралистов, может назвать их естественными? В каждом месяце есть немало дней, когда можно заниматься любовью, но, оказывается, сначала надо поставить себе термометр и смерить температуру… Это едва ли способствует возникновению желания.
Отец Кихот тут вспомнил цитату из «Града господня» святого Августина, старой книги, которую он ставил выше всех: «Движение порою не подчиняется воле, а порой, хоть и жаждешь, — не движется, и мысль распаляется, а тело застыло. Таким чудесным образом похоть подводит человека». Надеяться на это все-таки нельзя.
— Ваш отец Йоне, наверное, сказал бы, что заниматься любовью с женой в период после менструации, когда ничем не рискуешь, — все равно, что мастурбировать.
— Возможно, он так и сказал бы, бедняга.
Бедняга? По крайней мере, святой Августин, подумал отец Кихот, писал о сексе на основе опыта, а не теории: он был и грешником и одновременно святым; он не был теологом-моралистом, — он был поэтом и даже юмористом. Как они смеялись в студенческие годы над одним пассажем из «Града господня»: «Есть такие великие умельцы выпускать газы, что кажется — он не пернул, а пропел». Интересно, что бы подумал об этом отец Йоне? Трудно представить себе теолога-моралиста, сидящего утром на стульчаке.
— Дайте-ка мне еще кусочек сыру, — сказал отец Кихот. — Стойте. Вон снова едет джип.
Джип медленно проехал мимо. Толстый жандарм сидел за рулем, а тощий внимательно смотрел на них, точно был натуралистом, который наблюдает двух редких насекомых и должен хорошенько запомнить, как они выглядят, чтобы потом в точности их описать. Отец Кихот порадовался, что он уже снова в своем воротничке. Он даже немного вытянул ногу, чтобы показать ненавистные пурпурные носки.
— Ветряные мельницы мы одолели, — сказал мэр.
— Какие ветряные мельницы?
— Жандармы-то ведь поворачиваются в зависимости от ветра. Они существовали при генералиссимусе. Существуют они и сейчас. Будут существовать, и если моя партия придет к власти — только вместе с ветром, который подует с востока, повернутся в нужную сторону.
— Что ж, поехали дальше, раз они отбыли?
— Нет еще. Я хочу проверить, не вернутся ли они.
— Какой же нам выбрать маршрут, если вы не хотите, чтобы они ехали за нами в Авилу?
— Мне очень жаль лишать вас удовольствия, какое вы получили бы, лицезрея безымянный палец святой Терезы, но я думаю, лучше нам ехать в Сеговию. Завтра мы посетим в Саламанке еще более святое место, чем то, где вы молились сегодня.
В воздухе появились первые признаки вечернего холодка. Неугомонный мэр прошелся по шоссе и обратно — жандармов и след простыл.
— Вы никогда не любили, отче? — спросил он.
— Никогда. Во всяком случае, в том смысле, как вы это понимаете.
— И вас никогда не тянуло?..
— Никогда.
— Странно и не по-человечески это.
— Ничего тут нет странного и нечеловеческого, — возразил отец Кихот. — Я, как и многие другие, был защищен от соблазна. Это все равно как табу кровосмешения. Мало кого тянет нарушить его.
— Это верно, но ведь существует столько альтернатив кровосмешению. К примеру, сестра друга.
— У меня была своя альтернатива.
— Кто же это?
— Девушка, которую звали Мартен.
— Это была ваша Дульсинея?
— Да, если угодно, но жила она очень далеко от Эль-Тобосо. Однако письма ее все равно до меня доходили. Они служили мне великим утешением, когда у меня возникали трудности с епископом. Она написала однажды — я думаю об этом почти ежедневно: «Не дождавшись смерти от меча, умрем от булавочных уколов».
— Ваш предок предпочел бы смерть от меча.
— А умер он, пожалуй, от булавочных уколов.
— Судя по имени, эта девушка. Мартен, была не испанка?
— Нет, нормандка. Не поймите меня превратно. Она умерла за много лет до того, как я о ней узнал и полюбил ее. Возможно, вы о ней слыхали — только под другим именем. Она жила в Лизье [сестра Тереза Мартен (1873-1897) — монахиня-кармелитка, канонизированная в святые в 1925 г.]. У кармелиток там было особое призвание — молиться за священников. Я надеюсь… я думаю… она молится и за меня.
— О, так это вы говорили о святой Терезе: меня сбило с толку имя «Мартен».
— Я рад, что есть коммунист, который слышал о ней.
— Вы же знаете, я не всегда был коммунистом.
— Ну, так или иначе, настоящий коммунист — это, пожалуй, что-то вроде священника, и в таком случае святая Тереза, несомненно, молится и за вас.
— Что-то стало холодно тут. Давайте трогаться.
Некоторое время они ехали молча назад, по шоссе, которое привело их сюда. Джипа нигде не было видно. Они проехали поворот на Авилу и, следуя указателю, направились дальше в Сеговию. Наконец мэр сказал:
— Так вот, значит, какая у вас была любовь, отче. А у меня все было немного по-другому, только женщина, которую я любил, тоже умерла, как и ваша.
— Упокой, господи, ее душу, — сказал отец Кихот. Он произнес это машинально, а про себя в наступившем между ними молчании воззвал к душам в чистилище: «Вы ближе меня находитесь к господу. Помолитесь за нас обоих».
Впереди возник большой акведук, построенный римлянами в Сеговии, — в косых лучах вечернего солнца от него по земле тянулась длинная тень.
Они нашли пристанище в маленькой albergue, недалеко от церкви святого Мартина — почти то же имя, под каким святая Тереза всегда существовала в мыслях отца Кихота. Так она казалась ему ближе, чем в одеждах святой или под сентиментальным прозвищем — Цветочек. В своих молитвах он даже называл ее порой «сеньорита Мартен», словно фамилия могла скорее достичь ее слуха, прорвавшись сквозь тысячи заклинаний на всех языках, обращенных к ее гипсовой статуе при свете свечей.
Друзья изрядно выпили, пока сидели на обочине, и ни тому, ни другому уже неохота было искать ресторан. Им казалось, будто обе покойницы ехали с ними последние несколько километров. Отец Кихот обрадовался, узнав, что у него будет отдельная комната, пусть совсем крошечная. Ему казалось, что он пересек уже всю Испанию, хотя он знал, что на самом деле отъехал не более, чем на двести километров от Ламанчи. «Росинант» передвигался так медленно, что о расстоянии вообще судить было нельзя. Что ж, ведь и его предок в своих странствиях не отъезжал от Ламанчи дальше Барселоны, и однако же всякому, кто читал подлинную его историю, казалось, что Дон Кихот проехал по всему обширному пространству Испании. В неспешности были свои достоинства, которые мы теперь утратили. Для настоящего путешественника «Росинант» куда ценнее реактивного самолета. Реактивные самолеты — они для дельцов.
Прежде чем отойти ко сну, отец Кихот решил немного почитать, потому что все никак не мог отделаться от воспоминаний о своем сне. Он по обыкновению раскрыл наугад святого Франциска Сальского. Еще до рождения Иисуса Христа люди прибегали к sortes Virgilianae [определение судьбы по Вергилию (лат.)] как к своеобразному гороскопу, отец же Кихот больше доверял святому Франциску, чем Вергилию, этому несколько вторичному поэту. То, что он обнаружил в «Любви к Господу», несколько удивило его, но в то же время и приободрило. «Размышления и решения полезно прерывать беседами, обращаясь то к господу нашему, то к ангелам, то к святым, то к себе самому, к своей душе, а то к грешникам и даже к неодушевленным созданиям…» Отец Кихот, подумав о «Росинанте», сказал:
— Прости меня. Слишком я тебя загнал, — и погрузился в глубокий, без сновидений, сон.
ГЛАВА VI
О том, как монсеньор Кихот и Санчо посетили еще одно святое место
— Я рад, — сказал мэр, когда они выехали на дорогу, ведущую к Саламанке, — что вы наконец согласились надеть свой слюнявчик — как вы его называете?
— Pechera.
— Я боялся, как бы нам не оказаться в тюрьме, проведи эти жандармы проверку в Авиле.
— Почему? За что?
— Причина не имеет значения, важен сам факт. Во время гражданской войны мне пришлось познакомиться с тюрьмами. Так вот в тюрьме, знаете ли, всегда живешь в напряжении. Друзья отправлялись туда — и больше уже не возвращались.
— Но теперь-то… теперь же нет войны. Стало куда лучше.
— Да. Пожалуй. Правда, в Испании почему-то лучшие люди всегда хоть немного сидели в тюрьме. Возможно, мы никогда бы и не услышали о вашем великом предке, если бы Сервантес не оказался там, причем не однажды. Тюрьма дает человеку больше возможности думать, чем даже монастырь, где беднягам приходится вставать в самые непотребные часы на молитву. А в тюрьме меня никогда не будили раньше шести и вечером свет выключали обычно в девять. Конечно, допросы — штука довольно мучительная, но их вели в разумное время. Случая не было, чтобы в часы сиесты. Важно помнить, монсеньор, что, в противоположность настоятелю, следователь хочет спать в привычные часы.
В Аревало на стенах еще висели клочья афиш бродячего цирка. На них мужчина в трико демонстрировал непомерно могучие бицепсы и ляжки. Звали его Тигр или Великий борец Пиренеев.
— Как мало меняется Испания, — произнес мэр. — Во Франции вам никогда не покажется, что вы вдруг очутились в мире Расина или Мольера, а в Лондоне — что вы недалеко ушли от времен Шекспира. Только в Испании и в России время словно остановилось. Вот увидите, отче, у нас по дороге тоже будут приключения — в духе вашего предка. Мы уже сразились с ветряными мельницами и опоздали всего на неделю-другую встретиться с Тигром. Брось вы ему вызов, он наверняка оказался бы таким же ручным, как лев, с которым хотел схватиться ваш предок.
— Но я же не Дон Кихот, Санчо. Я бы побоялся бросать вызов человеку таких размеров.
— Вы недооцениваете себя, отче. Ваша вера — это ваше копье. Если бы Тигр посмел сказать что-то непочтительное о вашей возлюбленной Дульсинее…
— Но вы же знаете, у меня нет Дульсинеи, Санчо.
— Я имел в виду, конечно, сеньориту Мартен.
Они проехали мимо другой афиши, на которой была изображена татуированная женщина, почти такая же огромная, как Тигр.
— В Испании всегда обожали уродов, — сказал Санчо и хохотнул, издав свой странный лающий смешок. — Вот что бы вы стали делать, отче, если бы при вас родился урод о двух головах?
— Я бы окрестил его, конечно. Что за нелепый вопрос!
— А ведь вы были бы не правы, монсеньор. Вспомните, я же читал отца Герберта Йоне. А он учит, что если ты сомневаешься, сколько перед тобой уродов — один или два, то надо принять золотую середину и одну голову безоговорочно окрестить, а другую — с оговоркой.
— Право же, Санчо, я не могу отвечать за отца Йоне. Вы, похоже, читали его куда внимательнее, чем я.
— А в случае трудных родов, отче, если сначала появляется не головка, а другая часть младенца, вы должны окрестить эту часть, так что если появляется сначала та часть, на которую натягивают брюки…
— Обещаю вам, Санчо, сегодня же вечером возьмусь за изучение Маркса и Ленина, если вы оставите отца Йоне в покое.
— Тогда начните с Маркса и «Коммунистического манифеста». «Манифест» — он совсем коротенький, да и Маркс лучше пишет, чем Ленин.
Они переехали через реку Тормес и вскоре после полудня вступили в древний серый город Саламанку. Отец Кихот все еще понятия не имел о цели их паломничества, но он был счастлив в своем неведении. Саламанка — университетский город, где он юношей мечтал учиться. Здесь он сможет посетить ту самую аудиторию, где великий Хуан де ла Крус слушал лекции монаха-теолога Луиса де Леон, а Луис вполне мог знать предка отца Кихота, если тот в своих странствиях добирался до Саламанки. Оглядев высокие чугунные ворота, ведущие в университет, на которых изображен папа в окружении своих кардиналов, а в медальонах — головы всех католических королей, среди которых даже Венере и Геркулесу нашлось место, не говоря уже о крошечной лягушке, — отец Кихот пробормотал молитву. Лягушку ему показали двое детишек, которые тут же потребовали за это вознаграждение.
— Что вы сказали, отче?
— Это святой город, Санчо.
— Здесь вы чувствуете себя как дома, да? В здешней библиотеке находятся все ваши рыцарские романы в первом издании — стоят и потихоньку рассыпаются в своих переплетах из телячьей кожи. Сомневаюсь, чтобы нашелся такой студент, который снял бы хоть один с полки, чтобы сдуть с него пыль.
— Какой вы счастливый, Санчо, что вы здесь учились.
— Счастливый? Я в этом не уверен. Я чувствую себя здесь сейчас изгоем. Возможно, лучше было бы нам отправиться на восток, в направлении того отчего дома, которого я никогда не знал. В будущее, а не в прошлое. Не в тот дом, из которого я ушел.
— Через эти самые ворота вы входили, когда шли на лекции. Я пытаюсь представить себе юного Санчо…
— Но это не были лекции отца Йоне.
— А был хоть один профессор, которого вы готовы были слушать?
— О, да. В ту пору я еще наполовину верил. Человека, слепо верящего, я бы не мог долго слушать, но был там один профессор, который тоже верил лишь наполовину, и вот его лекции я слушал два года. Возможно, я бы дольше продержался в Саламанке при нем, но он отправился в изгнание — снова, как за несколько лет до того. Он не был коммунистом; сомневаюсь, чтобы от был социалистом, но он просто на дух не выносил генералиссимуса. Так что посмотрим теперь, что от него осталось.
На крошечной площади, над складками темно-зеленого, почти черного камня, возвышалась голова с острой бородкой, вызывающе задранная вверх, к ставням маленького домика.
— Тут он умер, — пояснил Санчо, — вон в той комнате наверху — сидел с другом у жаровни и грелся. Друг неожиданно заметил, что одна из ночных туфель Унамуно [Мигель де Унамуно (1864-1936) — испанский писатель и философ-богоискатель] тлеет, а он даже не шевельнется. На деревянном полу до сих пор осталась опалина от сгоревшей туфли.
— Унамуно… — повторил отец Кихот и с уважением посмотрел на вырезанное из камня лицо, глаза под тяжелыми веками, говорящие о напряженности и дерзости мысли.
— Вы знаете, как он любил вашего предка и изучал его жизнь. Живи Унамуно в те дни, он бы, пожалуй, поехал за Дон Кихотом на муле и звали бы его Пегач, а не Санчо [подлинная фамилия Санчо Пансы — Санкас, что значит по-испански «тонкие ноги»]. Многие священники вздохнули с облегчением, когда услышали о его смерти. Наверно, даже папе римскому стало без него легче. И Франко, конечно, тоже, если у него хватало ума признавать, что существуют сильные враги. В известной мере Унамуно был и мне врагом — ведь своей полуверой, которую я какое-то время разделял, он несколько лет продержал меня в лоне Церкви.
— Ну а теперь вы верите без оговорок, да? В пророка Маркса. Вам уже не нужно самому думать, Исайя сказал — и все. Вы — в руках истории, которая творит будущее. Какой же вы, должно быть, счастливый человек, что верите без оговорок. Вам будет только одного не хватать — достоинства отчаяния. — Отец Кихот произнес это с необычной для него злостью — а может быть, подумал он, с завистью?
— Верю ли я без оговорок? — повторил Санчо. — Иногда я в этом не уверен. Призрак моего профессора не оставляет меня в покое. Мне иногда видится, как я сижу на его лекции и он читает нам из какой-нибудь своей книги. Я слышу, как он говорит: «Тихий голос, голос сомнения, звучит в ушах верующего. Кто знает? Без такого сомнения могли бы мы жить?»
— Он так написал?
— Да.
Они вернулись к «Росинанту».
— Куда мы теперь поедем, Санчо?
— Поедем на кладбище. Вы увидите, что могила Унамуно изрядно отличается от могилы генералиссимуса.
Дорога к кладбищу, находящемуся на самом краю города, была скверной — нелегко тут ехать катафалку. Покойника, подумал отец Кихот, слыша, как стенает «Росинант» при переключении скоростей, изрядно поболтало бы, прежде чем он достиг места упокоения, но, как вскоре выяснилось, места для упокоения новому пришельцу не осталось: вся земля была занята горделивыми надгробиями предшествующих поколений. У ворот им дали номерок — совсем как в гардеробе музея или ресторана, и они пошли вдоль длинной белой стены с нишами для урн, пока не достигли ниши номер 340.
— И все-таки я предпочитаю это пещере генералиссимуса, — заметил Санчо. — Одному лучше спится в маленькой постели.
По дороге назад, к выходу, Санчо спросил:
— А вы прочитали молитву?
— Конечно.
— Ту же, что и за генералиссимуса?
— Есть только одна молитва по умершим, кем бы они ни были.
— Такую же вы прочитали бы и по Сталину?
— Конечно.
— И по Гитлеру?
— Есть разные, Санчо, степени зла, как и добра. Мы можем с разбором относиться к живым, но не можем проводить такой грани между умершими. Они все нуждаются в нашей молитве.
— Pechera.
— Я боялся, как бы нам не оказаться в тюрьме, проведи эти жандармы проверку в Авиле.
— Почему? За что?
— Причина не имеет значения, важен сам факт. Во время гражданской войны мне пришлось познакомиться с тюрьмами. Так вот в тюрьме, знаете ли, всегда живешь в напряжении. Друзья отправлялись туда — и больше уже не возвращались.
— Но теперь-то… теперь же нет войны. Стало куда лучше.
— Да. Пожалуй. Правда, в Испании почему-то лучшие люди всегда хоть немного сидели в тюрьме. Возможно, мы никогда бы и не услышали о вашем великом предке, если бы Сервантес не оказался там, причем не однажды. Тюрьма дает человеку больше возможности думать, чем даже монастырь, где беднягам приходится вставать в самые непотребные часы на молитву. А в тюрьме меня никогда не будили раньше шести и вечером свет выключали обычно в девять. Конечно, допросы — штука довольно мучительная, но их вели в разумное время. Случая не было, чтобы в часы сиесты. Важно помнить, монсеньор, что, в противоположность настоятелю, следователь хочет спать в привычные часы.
В Аревало на стенах еще висели клочья афиш бродячего цирка. На них мужчина в трико демонстрировал непомерно могучие бицепсы и ляжки. Звали его Тигр или Великий борец Пиренеев.
— Как мало меняется Испания, — произнес мэр. — Во Франции вам никогда не покажется, что вы вдруг очутились в мире Расина или Мольера, а в Лондоне — что вы недалеко ушли от времен Шекспира. Только в Испании и в России время словно остановилось. Вот увидите, отче, у нас по дороге тоже будут приключения — в духе вашего предка. Мы уже сразились с ветряными мельницами и опоздали всего на неделю-другую встретиться с Тигром. Брось вы ему вызов, он наверняка оказался бы таким же ручным, как лев, с которым хотел схватиться ваш предок.
— Но я же не Дон Кихот, Санчо. Я бы побоялся бросать вызов человеку таких размеров.
— Вы недооцениваете себя, отче. Ваша вера — это ваше копье. Если бы Тигр посмел сказать что-то непочтительное о вашей возлюбленной Дульсинее…
— Но вы же знаете, у меня нет Дульсинеи, Санчо.
— Я имел в виду, конечно, сеньориту Мартен.
Они проехали мимо другой афиши, на которой была изображена татуированная женщина, почти такая же огромная, как Тигр.
— В Испании всегда обожали уродов, — сказал Санчо и хохотнул, издав свой странный лающий смешок. — Вот что бы вы стали делать, отче, если бы при вас родился урод о двух головах?
— Я бы окрестил его, конечно. Что за нелепый вопрос!
— А ведь вы были бы не правы, монсеньор. Вспомните, я же читал отца Герберта Йоне. А он учит, что если ты сомневаешься, сколько перед тобой уродов — один или два, то надо принять золотую середину и одну голову безоговорочно окрестить, а другую — с оговоркой.
— Право же, Санчо, я не могу отвечать за отца Йоне. Вы, похоже, читали его куда внимательнее, чем я.
— А в случае трудных родов, отче, если сначала появляется не головка, а другая часть младенца, вы должны окрестить эту часть, так что если появляется сначала та часть, на которую натягивают брюки…
— Обещаю вам, Санчо, сегодня же вечером возьмусь за изучение Маркса и Ленина, если вы оставите отца Йоне в покое.
— Тогда начните с Маркса и «Коммунистического манифеста». «Манифест» — он совсем коротенький, да и Маркс лучше пишет, чем Ленин.
Они переехали через реку Тормес и вскоре после полудня вступили в древний серый город Саламанку. Отец Кихот все еще понятия не имел о цели их паломничества, но он был счастлив в своем неведении. Саламанка — университетский город, где он юношей мечтал учиться. Здесь он сможет посетить ту самую аудиторию, где великий Хуан де ла Крус слушал лекции монаха-теолога Луиса де Леон, а Луис вполне мог знать предка отца Кихота, если тот в своих странствиях добирался до Саламанки. Оглядев высокие чугунные ворота, ведущие в университет, на которых изображен папа в окружении своих кардиналов, а в медальонах — головы всех католических королей, среди которых даже Венере и Геркулесу нашлось место, не говоря уже о крошечной лягушке, — отец Кихот пробормотал молитву. Лягушку ему показали двое детишек, которые тут же потребовали за это вознаграждение.
— Что вы сказали, отче?
— Это святой город, Санчо.
— Здесь вы чувствуете себя как дома, да? В здешней библиотеке находятся все ваши рыцарские романы в первом издании — стоят и потихоньку рассыпаются в своих переплетах из телячьей кожи. Сомневаюсь, чтобы нашелся такой студент, который снял бы хоть один с полки, чтобы сдуть с него пыль.
— Какой вы счастливый, Санчо, что вы здесь учились.
— Счастливый? Я в этом не уверен. Я чувствую себя здесь сейчас изгоем. Возможно, лучше было бы нам отправиться на восток, в направлении того отчего дома, которого я никогда не знал. В будущее, а не в прошлое. Не в тот дом, из которого я ушел.
— Через эти самые ворота вы входили, когда шли на лекции. Я пытаюсь представить себе юного Санчо…
— Но это не были лекции отца Йоне.
— А был хоть один профессор, которого вы готовы были слушать?
— О, да. В ту пору я еще наполовину верил. Человека, слепо верящего, я бы не мог долго слушать, но был там один профессор, который тоже верил лишь наполовину, и вот его лекции я слушал два года. Возможно, я бы дольше продержался в Саламанке при нем, но он отправился в изгнание — снова, как за несколько лет до того. Он не был коммунистом; сомневаюсь, чтобы от был социалистом, но он просто на дух не выносил генералиссимуса. Так что посмотрим теперь, что от него осталось.
На крошечной площади, над складками темно-зеленого, почти черного камня, возвышалась голова с острой бородкой, вызывающе задранная вверх, к ставням маленького домика.
— Тут он умер, — пояснил Санчо, — вон в той комнате наверху — сидел с другом у жаровни и грелся. Друг неожиданно заметил, что одна из ночных туфель Унамуно [Мигель де Унамуно (1864-1936) — испанский писатель и философ-богоискатель] тлеет, а он даже не шевельнется. На деревянном полу до сих пор осталась опалина от сгоревшей туфли.
— Унамуно… — повторил отец Кихот и с уважением посмотрел на вырезанное из камня лицо, глаза под тяжелыми веками, говорящие о напряженности и дерзости мысли.
— Вы знаете, как он любил вашего предка и изучал его жизнь. Живи Унамуно в те дни, он бы, пожалуй, поехал за Дон Кихотом на муле и звали бы его Пегач, а не Санчо [подлинная фамилия Санчо Пансы — Санкас, что значит по-испански «тонкие ноги»]. Многие священники вздохнули с облегчением, когда услышали о его смерти. Наверно, даже папе римскому стало без него легче. И Франко, конечно, тоже, если у него хватало ума признавать, что существуют сильные враги. В известной мере Унамуно был и мне врагом — ведь своей полуверой, которую я какое-то время разделял, он несколько лет продержал меня в лоне Церкви.
— Ну а теперь вы верите без оговорок, да? В пророка Маркса. Вам уже не нужно самому думать, Исайя сказал — и все. Вы — в руках истории, которая творит будущее. Какой же вы, должно быть, счастливый человек, что верите без оговорок. Вам будет только одного не хватать — достоинства отчаяния. — Отец Кихот произнес это с необычной для него злостью — а может быть, подумал он, с завистью?
— Верю ли я без оговорок? — повторил Санчо. — Иногда я в этом не уверен. Призрак моего профессора не оставляет меня в покое. Мне иногда видится, как я сижу на его лекции и он читает нам из какой-нибудь своей книги. Я слышу, как он говорит: «Тихий голос, голос сомнения, звучит в ушах верующего. Кто знает? Без такого сомнения могли бы мы жить?»
— Он так написал?
— Да.
Они вернулись к «Росинанту».
— Куда мы теперь поедем, Санчо?
— Поедем на кладбище. Вы увидите, что могила Унамуно изрядно отличается от могилы генералиссимуса.
Дорога к кладбищу, находящемуся на самом краю города, была скверной — нелегко тут ехать катафалку. Покойника, подумал отец Кихот, слыша, как стенает «Росинант» при переключении скоростей, изрядно поболтало бы, прежде чем он достиг места упокоения, но, как вскоре выяснилось, места для упокоения новому пришельцу не осталось: вся земля была занята горделивыми надгробиями предшествующих поколений. У ворот им дали номерок — совсем как в гардеробе музея или ресторана, и они пошли вдоль длинной белой стены с нишами для урн, пока не достигли ниши номер 340.
— И все-таки я предпочитаю это пещере генералиссимуса, — заметил Санчо. — Одному лучше спится в маленькой постели.
По дороге назад, к выходу, Санчо спросил:
— А вы прочитали молитву?
— Конечно.
— Ту же, что и за генералиссимуса?
— Есть только одна молитва по умершим, кем бы они ни были.
— Такую же вы прочитали бы и по Сталину?
— Конечно.
— И по Гитлеру?
— Есть разные, Санчо, степени зла, как и добра. Мы можем с разбором относиться к живым, но не можем проводить такой грани между умершими. Они все нуждаются в нашей молитве.
ГЛАВА
VII Как монсеньор Кихот продолжал в Саламанке изучать жизнь
Гостиница, в которой они остановились в Саламанке, находилась на маленькой неприметной боковой улочке. Она показалась отцу Кихоту спокойной и приветливой. Его знакомство с отелями было, естественно, ограничено, но некоторые вещи в этой гостинице ему особенно понравились, и он сказал об этом Санчо, когда они были одни в его номере на первом этаже и отец Кихот сидел на кровати Санчо. Самого отца Кихота поместили на третьем этаже, «где потише», как сказала ему хозяйка.
— Patrona [хозяйка (исп.)] была по-настоящему рада нам, — заметил отец Кихот, — не то что эта бедная старуха в Мадриде, и какой большой штат для такой маленькой гостиницы — столько прелестных молодых женщин.
— В университетском городке, — пояснил Санчо, — всегда много приезжих.
— И заведение такое чистенькое. Когда мы поднимались на третий этаж, вы заметили, что возле каждой комнаты лежит кипа свежего белья? Они, должно быть, меняют белье каждый вечер после сиесты. Мне понравилась и эта их поистине семейная атмосфера: когда мы приехали, вся прислуга сидела за ужином, а patrona во главе стола разливала суп. Право же, точно мать с дочерьми.
— Она была прямо потрясена, когда увидела монсеньера.
— А вы заметили, что она забыла дать нам заполнить ficha? Все ее мысли были о том, как бы поудобнее нас устроить. Меня это очень тронуло.
В дверь постучали. Вошла девушка с бутылкой шампанского в ведерке, наполненном льдом. Она нервно улыбнулась отцу Кихоту и поспешно вышла из комнаты.
— Это вы заказали, Санчо?
— Нет, нет. Я не слишком благоволю к шампанскому. Но так уж заведено в этом доме.
— Может быть, нам следует выпить немного, чтобы показать, что мы оценили их любезность.
— О, они все равно включат это в счет. Как и свою любезность.
— Не будьте циником, Санчо. И девушка так мило нам улыбнулась. Это улыбка не за деньги.
— Ну, если хотите, я откупорю бутылку. Шампанское, конечно, не сравнить с нашим ламанчским вином.
И Санчо, повернувшись спиной к отцу Кихоту, чтобы не выстрелить в него пробкой, вступил с ней в долгую борьбу. А отец Кихот, воспользовавшись этим, принялся обследовать комнату.
— Какая прекрасная идея! — воскликнул он. — У них тут ванна для ног.
— Какая ванна для ног? Вот чертова пробка — не желает вылезать.
— Я вижу, у вас на постели лежит книжечка Маркса. Можно я возьму ее почитать перед сном?
— Конечно. Это «Коммунистический манифест» — я как раз советовал вам взять эту книжку. Ее куда легче читать, чем «Капитал». Они, видно, не хотели, чтоб мы пили это шампанское. Чертова пробка не желает вылезать. Но денежки с нас они все равно за него возьмут.
Отца Кихота всегда интересовали детали. В исповедальне его так и подмывало задавать излишние и даже не имеющие отношения к исповеди вопросы. Вот и сейчас он не удержался и вскрыл квадратный конвертик, лежавший на ночном столике Санчо, — ему вспомнилось детство и записочки, которые иной раз оставляла у его постели мать, чтобы он прочел перед сном.
Раздался взрыв, пробка ударила в стену, и струя шампанского пролетела мимо бокала. Санчо выругался и обернулся.
— Чем это вы там занялись, отче?
А отец Кихот надувал этакую прозрачную сосиску. Он вынул ее изо рта и зажал конец пальцами.
— Как же тут удерживают воздух? — спросил он. — Наверняка должен быть какой-то зажим. — Он снова принялся надувать, и оболочка лопнула, правда, с меньшим треском, чем вылетевшая из бутылки пробка. — О, господи, извините меня, Санчо, я вовсе не хотел испортить ваш воздушный шарик. Вы купили его в подарок какому-нибудь ребенку?
— Нет, отче, девушке, которая принесла нам шампанское. Не волнуйтесь. У меня есть несколько штук в запасе. — И не без злости добавил: — Да неужели вы никогда не видели презервативов? Нет, должно быть, не видели.
— Ничего не понимаю. Это — презерватив? Но почему он такого размера?
— Он не был бы такого размера, если б вы его не надули.
Отец Кихот тяжело опустился на кровать Санчо. И спросил:
— Куда вы привезли меня, Санчо?
— В дом, где я бывал студентом. Просто удивительно, как живучи подобного рода заведения. Они куда устойчивее диктатур, и никакая война им нипочем — даже гражданская.
— Вы не должны были привозить меня сюда. Священнику…
— Не волнуйтесь. Вам никто не будет здесь докучать. Я все объяснил хозяйке. Она понимает.
— Но почему, Санчо, почему?
— Я подумал, что лучше нам не заполнять гостиничных ficha — по крайней мере сегодня вечером. А то ведь эти жандармы…
— Значит, мы прячемся в публичном доме?
— Да. Можно и так сказать.
Со стороны кровати послышался крайне неожиданный звук. Звук сдавленного смеха.
Санчо сказал:
— По-моему, я еще ни разу не слышал, чтоб вы смеялись. Что это вас так позабавило?
— Извините. Это очень нехорошо с моей стороны — смеяться. Но я просто подумал: что сказал бы мой епископ, если б узнал? Монсеньор — в публичном доме! Ну, а почему, собственно, нет? Христос общался же с мытарями и с грешниками. И все же лучше мне, пожалуй, подняться к себе и запереть дверь. А вы — будьте осторожны, дорогой Санчо, будьте осторожны.
— Patrona [хозяйка (исп.)] была по-настоящему рада нам, — заметил отец Кихот, — не то что эта бедная старуха в Мадриде, и какой большой штат для такой маленькой гостиницы — столько прелестных молодых женщин.
— В университетском городке, — пояснил Санчо, — всегда много приезжих.
— И заведение такое чистенькое. Когда мы поднимались на третий этаж, вы заметили, что возле каждой комнаты лежит кипа свежего белья? Они, должно быть, меняют белье каждый вечер после сиесты. Мне понравилась и эта их поистине семейная атмосфера: когда мы приехали, вся прислуга сидела за ужином, а patrona во главе стола разливала суп. Право же, точно мать с дочерьми.
— Она была прямо потрясена, когда увидела монсеньера.
— А вы заметили, что она забыла дать нам заполнить ficha? Все ее мысли были о том, как бы поудобнее нас устроить. Меня это очень тронуло.
В дверь постучали. Вошла девушка с бутылкой шампанского в ведерке, наполненном льдом. Она нервно улыбнулась отцу Кихоту и поспешно вышла из комнаты.
— Это вы заказали, Санчо?
— Нет, нет. Я не слишком благоволю к шампанскому. Но так уж заведено в этом доме.
— Может быть, нам следует выпить немного, чтобы показать, что мы оценили их любезность.
— О, они все равно включат это в счет. Как и свою любезность.
— Не будьте циником, Санчо. И девушка так мило нам улыбнулась. Это улыбка не за деньги.
— Ну, если хотите, я откупорю бутылку. Шампанское, конечно, не сравнить с нашим ламанчским вином.
И Санчо, повернувшись спиной к отцу Кихоту, чтобы не выстрелить в него пробкой, вступил с ней в долгую борьбу. А отец Кихот, воспользовавшись этим, принялся обследовать комнату.
— Какая прекрасная идея! — воскликнул он. — У них тут ванна для ног.
— Какая ванна для ног? Вот чертова пробка — не желает вылезать.
— Я вижу, у вас на постели лежит книжечка Маркса. Можно я возьму ее почитать перед сном?
— Конечно. Это «Коммунистический манифест» — я как раз советовал вам взять эту книжку. Ее куда легче читать, чем «Капитал». Они, видно, не хотели, чтоб мы пили это шампанское. Чертова пробка не желает вылезать. Но денежки с нас они все равно за него возьмут.
Отца Кихота всегда интересовали детали. В исповедальне его так и подмывало задавать излишние и даже не имеющие отношения к исповеди вопросы. Вот и сейчас он не удержался и вскрыл квадратный конвертик, лежавший на ночном столике Санчо, — ему вспомнилось детство и записочки, которые иной раз оставляла у его постели мать, чтобы он прочел перед сном.
Раздался взрыв, пробка ударила в стену, и струя шампанского пролетела мимо бокала. Санчо выругался и обернулся.
— Чем это вы там занялись, отче?
А отец Кихот надувал этакую прозрачную сосиску. Он вынул ее изо рта и зажал конец пальцами.
— Как же тут удерживают воздух? — спросил он. — Наверняка должен быть какой-то зажим. — Он снова принялся надувать, и оболочка лопнула, правда, с меньшим треском, чем вылетевшая из бутылки пробка. — О, господи, извините меня, Санчо, я вовсе не хотел испортить ваш воздушный шарик. Вы купили его в подарок какому-нибудь ребенку?
— Нет, отче, девушке, которая принесла нам шампанское. Не волнуйтесь. У меня есть несколько штук в запасе. — И не без злости добавил: — Да неужели вы никогда не видели презервативов? Нет, должно быть, не видели.
— Ничего не понимаю. Это — презерватив? Но почему он такого размера?
— Он не был бы такого размера, если б вы его не надули.
Отец Кихот тяжело опустился на кровать Санчо. И спросил:
— Куда вы привезли меня, Санчо?
— В дом, где я бывал студентом. Просто удивительно, как живучи подобного рода заведения. Они куда устойчивее диктатур, и никакая война им нипочем — даже гражданская.
— Вы не должны были привозить меня сюда. Священнику…
— Не волнуйтесь. Вам никто не будет здесь докучать. Я все объяснил хозяйке. Она понимает.
— Но почему, Санчо, почему?
— Я подумал, что лучше нам не заполнять гостиничных ficha — по крайней мере сегодня вечером. А то ведь эти жандармы…
— Значит, мы прячемся в публичном доме?
— Да. Можно и так сказать.
Со стороны кровати послышался крайне неожиданный звук. Звук сдавленного смеха.
Санчо сказал:
— По-моему, я еще ни разу не слышал, чтоб вы смеялись. Что это вас так позабавило?
— Извините. Это очень нехорошо с моей стороны — смеяться. Но я просто подумал: что сказал бы мой епископ, если б узнал? Монсеньор — в публичном доме! Ну, а почему, собственно, нет? Христос общался же с мытарями и с грешниками. И все же лучше мне, пожалуй, подняться к себе и запереть дверь. А вы — будьте осторожны, дорогой Санчо, будьте осторожны.