— Для того они и существуют, эти штуки, которые вы назвали воздушными шариками. Для предосторожности. Отец Йоне, наверное, сказал бы, что я не только прелюбодействую, но еще и занимаюсь онанизмом.
— Пожалуйста, не говорите мне, Санчо, никогда не говорите мне о подобных вещах. Это все настолько личное — надо хранить это про себя, кроме, конечно, тех случаев, когда вы хотите исповедаться.
— А какую епитимью вы наложили бы на меня, отче, если бы я пришел к вам утром на исповедь?
— Как ни странно, но мне очень мало приходилось сталкиваться с такими вещами в Эль-Тобосо! Люди, наверно, боятся рассказывать мне о чем-то серьезном, потому что каждый день встречают меня на улице. Вы знаете — хотя вы этого, конечно, не знаете, — я терпеть не могу помидоры. И вот представим себе, что отец Герберт Йоне написал бы, что есть помидоры — смертный грех, а ко мне в церковь приходит старушка, которая живет рядом, и признается на исповеди, что съела помидор. Какую епитимью я на нее наложу? Коль скоро сам я помидоров не ем, то не могу и представить себе, какое это для нее лишение — не есть помидоров. Конечно, было бы нарушено правило… правило… от этого никуда не уйдешь.
— А вы уходите от ответа на мой вопрос, отче: так какую же все-таки епитимью?..
— Наверное, прочесть один раз «Отче наш» и один раз «Богородице, дево, радуйся».
— Всего один раз?
— Если как следует прочесть молитву один раз, это все равно, что бездумно отбарабанить ее сто раз. Количество не имеет значения, мы ведь не лавочники. — И он тяжело поднялся с кровати.
— Куда вы, отче?
— Почитать пророка Маркса, пока не засну. Хотелось бы мне пожелать вам спокойной ночи, Санчо, но я сомневаюсь, будет ли ваша ночь спокойной в моем понимании.
ГЛАВА VIII
— Пожалуйста, не говорите мне, Санчо, никогда не говорите мне о подобных вещах. Это все настолько личное — надо хранить это про себя, кроме, конечно, тех случаев, когда вы хотите исповедаться.
— А какую епитимью вы наложили бы на меня, отче, если бы я пришел к вам утром на исповедь?
— Как ни странно, но мне очень мало приходилось сталкиваться с такими вещами в Эль-Тобосо! Люди, наверно, боятся рассказывать мне о чем-то серьезном, потому что каждый день встречают меня на улице. Вы знаете — хотя вы этого, конечно, не знаете, — я терпеть не могу помидоры. И вот представим себе, что отец Герберт Йоне написал бы, что есть помидоры — смертный грех, а ко мне в церковь приходит старушка, которая живет рядом, и признается на исповеди, что съела помидор. Какую епитимью я на нее наложу? Коль скоро сам я помидоров не ем, то не могу и представить себе, какое это для нее лишение — не есть помидоров. Конечно, было бы нарушено правило… правило… от этого никуда не уйдешь.
— А вы уходите от ответа на мой вопрос, отче: так какую же все-таки епитимью?..
— Наверное, прочесть один раз «Отче наш» и один раз «Богородице, дево, радуйся».
— Всего один раз?
— Если как следует прочесть молитву один раз, это все равно, что бездумно отбарабанить ее сто раз. Количество не имеет значения, мы ведь не лавочники. — И он тяжело поднялся с кровати.
— Куда вы, отче?
— Почитать пророка Маркса, пока не засну. Хотелось бы мне пожелать вам спокойной ночи, Санчо, но я сомневаюсь, будет ли ваша ночь спокойной в моем понимании.
ГЛАВА VIII
О любопытной встрече, которая произошла у монсеньера Кихота в Вальядолиде
Санчо был в наимрачнейшем настроении — это уж точно. Он не пожелал даже сказать, по какой дороге им ехать из Саламанки. Такое было впечатление, будто долгая ночь, проведенная в доме, где он бывал в юности, лишь породила в нем злость: всегда ведь опасно в зрелые годы пытаться воссоздать пережитое в юности. А возможно, у него вызвало такое раздражение необычно хорошее настроение отца Кихота. Поскольку никаких особых причин избрать иное направление не было, отец Кихот предложил поехать в Вальядолид, чтобы посмотреть на дом, где великий биограф Сервантес завершил жизнеописание его предка.
— Если только вы не считаете, — нерешительно добавил он, — что мы можем наткнуться на ветряные мельницы и на этой дороге?
— Они заняты более важными предметами, чем мы с вами.
— Какими же?
— А вы не читали сегодняшней газеты? В Мадриде застрелили генерала.
— Кто же это сделал?
— В старые времена все взвалили бы на коммунистов. Нынче, слава богу, под рукой всегда есть баски и ЭТА [баскская террористическая организация].
— Упокой, господи, его душу, — произнес отец Кихот.
— Могли бы не жалеть генерала.
— Я его и не жалею. Я никогда не жалею умерших. Я им завидую.
Настроение у Санчо не улучшалось. На протяжении ближайших двадцати километров он один только раз раскрыл рот, да и то чтобы напуститься на отца Кихота.
— Что это вы молчите и не выкладываете ваших мыслей?
— О чем?
— О прошлой ночи, конечно.
— О, я расскажу вам о прошлой ночи за обедом. Мне очень понравилась эта книга Маркса, которую вы мне дали почитать. В душе он был по-настоящему хорошим человеком, верно? Некоторые вещи меня просто поразили. Никаких скучных выкладок.
— Я говорю не о Марксе. Я говорю о себе.
— О себе? Надеюсь, вы хорошо спали?
— Вы же прекрасно знаете, что я не спал.
— Милый Санчо, только не говорите мне, что вы всю ночь пролежали без сна!
— Ну, не всю ночь, конечно. Но большую ее часть. Вы-то ведь знаете, чем я занимался.
— Знать я ничего не знаю.
— Я же достаточно ясно вам сказал. До того, как вы отправились спать.
— Ах, Санчо, я привык забывать, что мне говорят.
— Это же была не исповедь.
— Нет, но когда ты священник, легче относиться ко всему, что тебе говорят, как к исповеди. Я никогда не повторяю того, что мне кто-то сказал, — даже, по возможности, про себя.
Санчо что-то буркнул и замолчал. Отцу Кихоту показалось, что его спутник несколько разочарован, и он почувствовал себя немного виноватым.
Когда они уселись в ресторане «Валенсия» неподалеку от Главной площади, в маленьком внутреннем дворике за баром и отец Кихот глотнул белого вина, настроение у него стало понемногу улучшаться. Он получил большое удовольствие от посещения дома Сервантеса, куда они прежде всего отправились и что обошлось им по пятьдесят песет каждому (интересно, подумал отец Кихот, не впустили бы его бесплатно, если бы он назвал свое имя кассирше). В доме стояла мебель, часть которой действительно принадлежала Сервантесу; письмо королю по поводу налога на масло, написанное его рукой, висело на побеленной стене, и отец Кихот живо представил себе эту стену, забрызганную кровью, в ту страшную ночь, когда в дом внесли окровавленного дона Гаспара де Эспелата и Сервантеса арестовали по ложному подозрению как соучастника в убийстве.
— Его, конечно, выпустили на поруки, — сообщил отец Кихот Санчо, — но представьте себе, каково ему было продолжать жизнеописание моего предка под бременем такой угрозы. Я иной раз думаю, не о той ли ночи он вспоминал, описывая, как ваш предок, став губернатором острова, велел отправить одного парня на ночь в тюрьму, и парень заявил: «Как ни велика власть вашей милости, а все-таки вы не заставите меня спать в тюрьме» [Сервантес, «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», ч.2, гл.49, пер. Н.Любимова]. Возможно, именно так сказал и старик Сервантес судье. «Предположим, вы велите заточить меня в тюрьму, и заковать в цепи, и бросить в камеру, и все равно, если я не захочу спать, не в вашей власти заставить меня».
— Сегодня жандармы знали бы, как на это ответить, — сказал Санчо. — Они одним ударом живо уложат тебя спать. — И мрачно добавил: — Я бы не возражал сейчас поспать.
— Но ваш предок, Санчо, был добрый человек, и он отпустил парня. Так же и судья поступил с Сервантесом.
И тут во внутреннем дворике, где солнце золотило белое вино в бокалах, мысли отца Кихота вернулись к Марксу. Он сказал: — А знаете, я думаю, мой предок вполне поладил бы с Марксом. Бедняга Маркс, у него ведь тоже были свои рыцарские книги, принадлежавшие прошлому.
— Маркс смотрел в будущее.
— Да, но он все время оплакивал прошлое — воображаемое прошлое. Послушайте вот это место, Санчо. — И отец Кихот достал из кармана «Манифест Коммунистической партии». — «Буржуазия разрушила все феодальные, патриархальные, идиллические отношения… В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма…» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I]. Неужели вам не слышится голос моего предка; оплакивающего навсегда утраченные времена? Мальчиком я наизусть выучил его слова и до сих пор помню их, хотя, может быть, и не совсем точно. «Между тем в наше время леность торжествует над рвением, праздность над трудолюбием, порок над добродетелью, наглость над храбростью и мудрствования над военным искусством, которое безраздельно царило и процветало в золотом веке странствующих рыцарей… Амадиса Гальского… Палмерина Английского… Роланда…» [Сервантес, «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», ч.2, гл.1, пер. Н.Любимова]. А теперь послушайте еще один отрывок из «Коммунистического манифеста» — вы не сможете отрицать, что Маркс был самым настоящим последователем моего предка: «Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения, вместе с сопутствующими им, веками освященными представлениями и воззрениями, разрушаются; все возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I]. Он был настоящим пророком, Санчо. Он даже предвидел появление Сталина: «Все сословное и устоявшееся исчезает, все священное оскверняется…» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I].
Какой-то человек, обедавший в одиночестве на том же дворике, застыл, не донеся вилки до рта. Но как только Санчо взглянул на него через разделявшее их пространство, он пригнул к тарелке голову и принялся поспешно есть. Санчо сказал:
— Не читали бы вы так громко, отче. Возглашаете, точно в церкви.
— Немало написано мудрых истин не только в Библии или у святых отцов. И эти слова Маркса требуют того, чтобы их громко возглашать… «Священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма»…
— Франко, конечно, умер, отче, но все равно, пожалуйста, будьте хоть немного осмотрительнее. Тот человек прислушивается к каждому вашему слову.
— Подобно всем пророкам, Маркс безусловно допускает ошибки. Даже апостол Павел склонен был ошибаться.
— Не нравится мне портфель этого человека. Такой обычно носят служивые. А я чую полицейского за тридцать метров.
— Позвольте я приведу вам то место, которое я считаю самой крупной ошибкой Маркса. Все его дальнейшие ошибки пошли отсюда.
— Ради всего святого, отче, если уж вам так необходимо это прочесть, — читайте хотя бы тихо.
И отец Кихот, чтобы потрафить мэру, заговорил чуть ли не шепотом. Санчо пришлось пригнуться к нему, чтобы расслышать, — вид у них был определенно как у заговорщиков.
— «У пролетария нет собственности; его отношение к жене и детям не имеет более ничего общего с буржуазными семейными отношениями; современный промышленный труд, современное иго капитала… стерли с него всякий национальный характер» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I]. Возможно, так оно и было, когда он об этом писал, Санчо, но с тех пор мир пошел по совсем другому пути. А послушайте вот это: «Современный рабочий с прогрессом промышленности не поднимается, а все более опускается ниже условий существования своего собственного класса. Рабочий становится паупером…» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I]. Знаете, несколько лет тому назад я отправился отдыхать с одним другом-священником… звали его… о, господи, до чего же забываются имена после одного-двух бокалов. У него был приход в Коста-Брава (в ту пору «Росинант» был еще совсем молоденький), и я там видел английских пауперов — как их именует Маркс, — которые жарились на солнце на местных пляжах. Ну а если говорить о стирании национального характера, так они заставили местных жителей открыть лавочки, где торгуют рыбой с жареной картошкой, иначе они перебрались бы в другие места — может быть, во Францию или в Португалию.
— Ах, англичане, — протянул Санчо, — об англичанах нечего и говорить — у них во всем свои правила, даже в экономике. Русский пролетариат тоже теперь пауперами не назовешь. Мир многому научился у Маркса и у России. Русский пролетариат отдыхает бесплатно в Крыму. А там не хуже, чем в Коста-Брава.
— Пролетарии, которых я видел в Коста-Брава, сами платили за свой отдых. Сегодня пауперов можно найти только в «третьем мире», Санчо. Но это не потому, что победил коммунизм. Не кажется ли вам, что так было бы и без победы коммунизма? Да ведь этот процесс уже начинался, когда Маркс писал свои труды, только он этого не заметил. Потому коммунизм и распространяют насильно, применяя силу не только против буржуазии, но и против пролетариата. Гуманизм, а не коммунизм, превратили паупера в буржуа, а за гуманизмом всегда стоит тень религии — христианской религии, как и Марксовой. Сегодня мы все буржуа. И не говорите мне, что Брежнев не такой же буржуа, как вы и я. Разве так уж будет плохо, если в мире все станут буржуа — кроме таких мечтателей, как Маркс и мой предок?
— Послушать вас, отче, так мир будущего похож на страну Утопию.
— О, нет, гуманизм и религия не покончили ни с национализмом, ни с империализмом. А именно они возбуждают войны. Войны объясняются ведь не только экономическими причинами — их порождают человеческие страсти, например, любовь; они происходят из-за того, что не нравится чей-то цвет кожи или чей-то акцент. Иногда из-за того, что у кого-то остались неприятные воспоминания. Вот почему я рад, что у меня короткая память священника.
— Вот уж никогда не думал, что вы занимались политикой.
— Не «занимался». Но мы с вами давно дружим, Санчо, и я хочу вас понять. «Капитал» всегда отпугивал меня. А эта книжица — другое дело. Она написана хорошим человеком. Таким же хорошим, как и вы… и тоже заблуждавшимся.
— Время покажет.
— Время никогда ничего не показывает. Слишком коротка наша жизнь.
Мужчина с портфелем положил на тарелку нож с вилкой и знаком попросил у официанта счет. Когда счет принесли, он быстро расплатился, даже не проверив его.
— Ну вот, — сказал отец Кихот, — теперь вам, Санчо, будет легче дышаться: этот человек ушел.
— Будем надеяться, что он не вернется и не приведет сюда полицию. Очень он внимательно смотрел на ваш нагрудник, когда уходил.
Отец Кихот решил, что можно уже не шептаться и говорить свободнее.
— Наверное, потому, что я много читал святого Франциска Сальского и Хуана де ла Крус, — сказал он, — я, конечно, нахожу восхищение буржуазией, которое порою встречается у бедняги Маркса, несколько противоестественным.
— Восхищение буржуазией? Что вы этим, черт побери, хотите сказать?
— Экономист, конечно, не может не смотреть на все с чисто материалистической точки зрения, а я, признаюсь, уделяю, пожалуй, слишком много внимания духовному.
— Но Маркс ненавидел буржуазию.
— О, мы же знаем, что ненависть бывает очень часто оборотной стороною любви. Возможно, беднягу отринули те, кого он любил. Вот послушайте, Санчо: «Буржуазия менее чем за сто лет своего классового господства создала более многочисленные и более грандиозные производительные силы, чем все предшествовавшие поколения, вместе взятые. Покорение сил природы, машинное производство, применение химии в промышленности и земледелии, пароходство, железные дороги, электрический телеграф, освоение для земледелия целых частей света, приспособление рек для судоходства, целые, словно вызванные из-под земли, массы населения…» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I]. Ведь после такого можно чуть ли не возгордиться, что ты буржуа, верно? Какой бы великолепный губернатор колонии вышел из Маркса! Будь у Испании такой человек, возможно, мы не потеряли бы нашей империи. А бедняге приходилось ютиться в тесной квартире в бедной части Лондона и занимать деньги у друзей.
— Вы смотрите на Маркса со странной точки зрения, отче.
— Я относился к нему предвзято, хотя он и защищал монастыри, но я до сих пор не читал этой книжицы. А при первом чтении все воспринимается по-особому, как и при первой любви. Хотелось бы мне сейчас случайно напасть на писание апостола Павла и впервые его прочесть. Почему бы вам, Санчо, не проделать такой опыт с одной из моих, как вы их называете, «рыцарских книг».
— Мне ваш вкус показался бы столь же нелепым, как вкус вашего предка показался Сервантесу.
Несмотря на препирательства, это была все-таки дружеская трапеза, и после второй бутылки вина они договорились ехать дальше на Леон и уж потом решать — быть может, даже бросив монетку, — ехать ли на восток к баскам или же на запад — в Галисию. Они под руку вышли из «Валенсии» и направились к тому месту, где оставили «Росинанта»; внезапно отец Кихот почувствовал, как Санчо сжал ему локоть.
— В чем дело, Санчо?
— Да тот агент тайной полиции. Он идет за нами. Ничего не говорите. Сворачиваем в первую же улицу.
— Но «Росинант»-то ведь стоит на этой улице.
— Этот тип явно хочет записать номер нашей машины.
— Но откуда вы знаете, что он из тайной полиции?
— Я сужу по портфелю, — сказал Санчо. И оказался прав: сворачивая в первую же улицу, отец Кихот обернулся и увидел, что человек по-прежнему идет следом, таща в руке грозный опознавательный знак своей профессии.
— Не оборачивайтесь больше, — сказал Санчо. — Пусть думает, что мы его не заметили.
— Как же нам от него уйти?
— Увидим бар, зайдем и закажем выпить. Он останется у входа. А мы выйдем через заднюю дверь и будем далеко, пока он разберется. За это время кратчайшим путем доберемся до «Росинанта».
— А что если там не будет задней двери?
— Тогда придется зайти в другой бар.
Задней двери в баре не оказалось. Санчо выпил рюмочку коньяку, а отец Кихот из осторожности взял кофе. Когда они вышли, человек по-прежнему торчал на улице ярдах в двадцати от входа и рассматривал витрину.
— Уж слишком он заметен для агента тайной полиции, — сказал отец Кихот, когда они зашагали по улице в поисках другого бара.
— А это один из их трюков, — сказал Санчо. — Он хочет, чтобы мы стали нервничать. — Он привел отца Кихота во второй бар и заказал вторую рюмку коньяку.
— Если я выпью еще кофе, я сегодня не засну, — сказал отец Кихот.
— Выпейте тоника.
— А что это такое?
— Нечто вроде минеральной воды с добавкой хинина.
— Без алкоголя?
— Без, без. — Коньяк привел Санчо в воинственное настроение. — Как бы мне хотелось отколошматить этого малого, да только он, наверное, вооружен.
— Вода эта — тоник — в самом деле чудесная, — сказал отец Кихот. — Почему я никогда раньше ее не пил? Я почти готов отказаться от вина. Вы думаете, ее можно купить в Эль-Тобосо?
— Не знаю. Сомневаюсь. Если пушка у него в портфеле, я, пожалуй, мог бы сбить его с ног, прежде чем он ее вытащит.
— Знаете… я, пожалуй, выпью еще бутылочку.
— А я пойду поищу заднюю дверь, — сказал Санчо, и отец Кихот остался в баре один. Был час сиесты, и вентилятор, крутившийся под потолком, неспособен был охладить помещение — вас регулярно обдавало холодным воздухом, а потом по контрасту наступала еще большая жара, Отец Кихот осушил свой стакан с тоником и поспешил заказать третью бутылочку, чтобы успеть выпить ее до возвращения Санчо.
Голос позади него прошептал:
— Монсеньор!
Отец Кихот обернулся. Перед ним был человек с портфелем, маленький сухонький человечек в черном костюме и таком же черном, как портфель, галстуке. У него были черные глазки, пронзительно глядевшие сквозь очки в стальной оправе, и тонкие поджатые губы; он вполне мог бы сойти, подумал отец Кихот, за гонца, принесшего дурные вести, даже, пожалуй, за самого Великого Инквизитора, Хоть бы Санчо поскорее вернулся…
— Что вам угодно? — спросил отец Кихот, как он надеялся, властным, вызывающим тоном, но выпитый тоник подвел его, и он икнул.
— Я хочу поговорить с вами наедине.
— Так я и есть один.
Человек мотнул головой в сторону спины бармена. Он сказал:
— Это серьезно. Я не могу с вами здесь говорить. Пожалуйста, выйдемте туда, через заднюю дверь.
Но задних дверей оказалось две — хоть бы знать, в какую из них прошел Санчо.
— Направо, — подсказал ему человек. Отец Кихот повиновался. За дверью был небольшой коридорчик и две другие двери. — Вот сюда. В первую дверь.
Отец Кихот оказался в уборной. Взглянув в зеркало над раковиной, он увидел, что полонивший его человек возится с замком своего портфеля. Хочет вытащить пистолет? Значит, ему уготована смерть от выстрела в затылок? Поспешно, пожалуй, чересчур поспешно, отец Кихот начал читать про себя покаянную молитву: «О, великий боже, каюсь, прости мне все мои…»
— Монсеньор!
— Да, друг мой, — ответил отец Кихот отражению в зеркале. Если ему суждено быть застреленным, пусть лучше в затылок, чем в лицо, ибо лицо — это ведь отражение лика господня.
— Я хочу вам исповедаться.
Отец Кихот икнул. Тут дверь отворилась и в уборную заглянул Санчо.
— Отец Кихот! — воскликнул он.
— Не мешайте нам, — сказал отец Кихот. — Я принимаю исповедь.
От обернулся к незнакомцу, стараясь обрести достоинство, какого требовало его одеяние.
— Это едва ли подходящее место для исповеди. Почему вы выбрали именно меня, а не пошли к своему священнику?
— Я его только что похоронил, — сказал человек. — Я гробовщик. — Он открыл портфель и вытащил оттуда большую медную ручку.
Отец Кихот сказал:
— Но тут ведь не моя епархия. У меня здесь нет никаких прав.
— На монсеньора эти правила не распространяются. Когда я увидел вас в ресторане, я подумал: «Вот это мне повезло».
Отец Кихот сказал:
— Меня совсем недавно произвели в монсеньеры. Вы уверены насчет правил?
— При крайней необходимости ведь любой священник… А тут крайняя необходимость.
— Но ведь в Вальядолиде много священников. Зайдите в любую церковь…
— Я по вашим глазам увидел, что вы такой священник, который все поймет.
— Пойму — что?
Но незнакомец уже быстро забормотал покаянную молитву — во всяком случае, слова он хоть знал. Отец Кихот совсем растерялся. Ни разу в жизни он не принимал исповеди в таких условиях. Он обычно сидел в своем укрытии, похожем на гроб… И сейчас он почти машинально нырнул в единственное имевшееся здесь укрытие и сел на крышку стульчака. Незнакомец хотел было опуститься на колени, но отец Кихот остановил его, ибо пол был далеко не чистый.
— Не надо преклонять колена, — сказал он. — Стойте, где стоите.
Незнакомец протянул ему большую медную ручку. И сказал:
— Я согрешил и прошу вас, отче, то есть я хотел сказать, монсеньор, испросить для меня у господа прощение.
— В этом укрытии я не монсеньор, — сказал отец Кихот. — В исповедальне все священники равны. Что же ты натворил?
— Я украл эту ручку и другую такую же.
— В таком случае, верни их.
— Но владелец-то умер. Я ведь его сегодня утром похоронил.
Отец Кихот, как того требовал обычай, прикрыл глаза рукой, чтобы сохранить тайну исповеди, но перед его мысленным взором продолжало отчетливо стоять смуглое лисье лицо. Он был из тех священников, кто любит быструю исповедь, изложенную в виде простых абстрактных формул. После нее обычно следует один простой вопрос: сколько раз согрешил?.. Я совершил прелюбодеяние. Я пренебрег своими обязанностями во время пасхи. Я погрешил против целомудрия… Отцу Кихоту не случалось сталкиваться с прегрешением в виде кражи медной ручки. Притом эта ручка едва ли такой уж ценный предмет.
— Ты должен вернуть ручку наследникам.
— У отца Гонсалеса не осталось наследников.
— Но от чего эти ручки? Когда ты их украл?
— Я поставил их стоимость в счет, а потом отвинтил их от гроба, чтобы использовать еще раз.
— И ты часто так поступаешь? — не удержался от вопроса отец Кихот, хотя это роковое любопытство во время исповеди уже не раз подводило его.
— О, это обычное дело. Все мои конкуренты так поступают.
Интересно, подумал отец Кихот, что написал бы по этому поводу отец Герберт Йоне? Он бы, несомненно, счел это прегрешением против справедливости — из той категории, к которой относится и прелюбодеяние, но отцу Кихоту припомнилось, что в случае кражи серьезность прегрешения зависит от ценности украденного предмета: если от составляет одну седьмую ежемесячного дохода владельца, то это прегрешение серьезно. Если же владелец — миллионер, тогда украсть у него что-либо — не прегрешение, во всяком случае, не прегрешение против справедливости. А сколько зарабатывал отец Гонсалес в месяц, да и можно ли считать его владельцем этих ручек, если он вступил во владение ими только после смерти? Гроб ведь принадлежит земле, в которую он опущен.
Отец Кихот спросил — скорее чтобы дать себе время подумать, чем по какой-либо другой причине:
— А ты исповедовался в других случаях?
— Нет. Я же сказал вам, монсеньор: все так поступают в моей профессии. Мы ставим в счет медные ручки — это верно, но как бы в качестве платы за аренду. До погребения.
— Тогда почему же ты исповедуешься мне в этом сейчас?
— Может, я слишком совестливый, монсеньор, но когда я похоронил отца Гонсалеса, мне показалось, что тут все как-то иначе. Он ведь так гордился бы, что у него гроб с медными ручками. Понимаете, это показывает, как его уважали прихожане, потому что оплатил-то все, само собой, приход.
— И ты тоже внес деньги?
— О, да. Конечно. Я очень любил отца Гонсалеса.
— Значит, ты как бы крадешь у самого себя?
— Да нет, монсеньор, не краду.
— Я же сказал — не называй меня монсеньером. Ты говоришь, что не крал, что все твои коллеги отвинчивают эти ручки…
— Да.
— Тогда что же не дает покой твоей совести?
У незнакомца вырвался жест, который вполне можно было расценить как растерянность. «Сколько раз, — подумал отец Кихот, — я вот так же чувствовал себя виноватым, сам не зная почему». Он иногда даже завидовал уверенности тех, кто способен в чем-то установить твердые правила: отцу Герберту Йоне, своему епископу, даже папе римскому. Сам же он жил, как в тумане, брел, не видя дороги, спотыкаясь… И он сказал:
— Это все пустяки, не тревожься. Иди домой и хорошенько проспись. Может, ты и совершил кражу… Но неужели ты думаешь, что господа так уж волнует подобный пустяк? Он создал вселенную — мы даже и не знаем, сколько в ней звезд, и планет, и миров. А ты украл всего лишь две медные ручки — не считай себя такой уж важной персоной. Покайся в своей гордыне и иди домой.
— Если только вы не считаете, — нерешительно добавил он, — что мы можем наткнуться на ветряные мельницы и на этой дороге?
— Они заняты более важными предметами, чем мы с вами.
— Какими же?
— А вы не читали сегодняшней газеты? В Мадриде застрелили генерала.
— Кто же это сделал?
— В старые времена все взвалили бы на коммунистов. Нынче, слава богу, под рукой всегда есть баски и ЭТА [баскская террористическая организация].
— Упокой, господи, его душу, — произнес отец Кихот.
— Могли бы не жалеть генерала.
— Я его и не жалею. Я никогда не жалею умерших. Я им завидую.
Настроение у Санчо не улучшалось. На протяжении ближайших двадцати километров он один только раз раскрыл рот, да и то чтобы напуститься на отца Кихота.
— Что это вы молчите и не выкладываете ваших мыслей?
— О чем?
— О прошлой ночи, конечно.
— О, я расскажу вам о прошлой ночи за обедом. Мне очень понравилась эта книга Маркса, которую вы мне дали почитать. В душе он был по-настоящему хорошим человеком, верно? Некоторые вещи меня просто поразили. Никаких скучных выкладок.
— Я говорю не о Марксе. Я говорю о себе.
— О себе? Надеюсь, вы хорошо спали?
— Вы же прекрасно знаете, что я не спал.
— Милый Санчо, только не говорите мне, что вы всю ночь пролежали без сна!
— Ну, не всю ночь, конечно. Но большую ее часть. Вы-то ведь знаете, чем я занимался.
— Знать я ничего не знаю.
— Я же достаточно ясно вам сказал. До того, как вы отправились спать.
— Ах, Санчо, я привык забывать, что мне говорят.
— Это же была не исповедь.
— Нет, но когда ты священник, легче относиться ко всему, что тебе говорят, как к исповеди. Я никогда не повторяю того, что мне кто-то сказал, — даже, по возможности, про себя.
Санчо что-то буркнул и замолчал. Отцу Кихоту показалось, что его спутник несколько разочарован, и он почувствовал себя немного виноватым.
Когда они уселись в ресторане «Валенсия» неподалеку от Главной площади, в маленьком внутреннем дворике за баром и отец Кихот глотнул белого вина, настроение у него стало понемногу улучшаться. Он получил большое удовольствие от посещения дома Сервантеса, куда они прежде всего отправились и что обошлось им по пятьдесят песет каждому (интересно, подумал отец Кихот, не впустили бы его бесплатно, если бы он назвал свое имя кассирше). В доме стояла мебель, часть которой действительно принадлежала Сервантесу; письмо королю по поводу налога на масло, написанное его рукой, висело на побеленной стене, и отец Кихот живо представил себе эту стену, забрызганную кровью, в ту страшную ночь, когда в дом внесли окровавленного дона Гаспара де Эспелата и Сервантеса арестовали по ложному подозрению как соучастника в убийстве.
— Его, конечно, выпустили на поруки, — сообщил отец Кихот Санчо, — но представьте себе, каково ему было продолжать жизнеописание моего предка под бременем такой угрозы. Я иной раз думаю, не о той ли ночи он вспоминал, описывая, как ваш предок, став губернатором острова, велел отправить одного парня на ночь в тюрьму, и парень заявил: «Как ни велика власть вашей милости, а все-таки вы не заставите меня спать в тюрьме» [Сервантес, «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», ч.2, гл.49, пер. Н.Любимова]. Возможно, именно так сказал и старик Сервантес судье. «Предположим, вы велите заточить меня в тюрьму, и заковать в цепи, и бросить в камеру, и все равно, если я не захочу спать, не в вашей власти заставить меня».
— Сегодня жандармы знали бы, как на это ответить, — сказал Санчо. — Они одним ударом живо уложат тебя спать. — И мрачно добавил: — Я бы не возражал сейчас поспать.
— Но ваш предок, Санчо, был добрый человек, и он отпустил парня. Так же и судья поступил с Сервантесом.
И тут во внутреннем дворике, где солнце золотило белое вино в бокалах, мысли отца Кихота вернулись к Марксу. Он сказал: — А знаете, я думаю, мой предок вполне поладил бы с Марксом. Бедняга Маркс, у него ведь тоже были свои рыцарские книги, принадлежавшие прошлому.
— Маркс смотрел в будущее.
— Да, но он все время оплакивал прошлое — воображаемое прошлое. Послушайте вот это место, Санчо. — И отец Кихот достал из кармана «Манифест Коммунистической партии». — «Буржуазия разрушила все феодальные, патриархальные, идиллические отношения… В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма…» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I]. Неужели вам не слышится голос моего предка; оплакивающего навсегда утраченные времена? Мальчиком я наизусть выучил его слова и до сих пор помню их, хотя, может быть, и не совсем точно. «Между тем в наше время леность торжествует над рвением, праздность над трудолюбием, порок над добродетелью, наглость над храбростью и мудрствования над военным искусством, которое безраздельно царило и процветало в золотом веке странствующих рыцарей… Амадиса Гальского… Палмерина Английского… Роланда…» [Сервантес, «Хитроумный идальго Дон Кихот Ламанчский», ч.2, гл.1, пер. Н.Любимова]. А теперь послушайте еще один отрывок из «Коммунистического манифеста» — вы не сможете отрицать, что Маркс был самым настоящим последователем моего предка: «Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения, вместе с сопутствующими им, веками освященными представлениями и воззрениями, разрушаются; все возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I]. Он был настоящим пророком, Санчо. Он даже предвидел появление Сталина: «Все сословное и устоявшееся исчезает, все священное оскверняется…» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I].
Какой-то человек, обедавший в одиночестве на том же дворике, застыл, не донеся вилки до рта. Но как только Санчо взглянул на него через разделявшее их пространство, он пригнул к тарелке голову и принялся поспешно есть. Санчо сказал:
— Не читали бы вы так громко, отче. Возглашаете, точно в церкви.
— Немало написано мудрых истин не только в Библии или у святых отцов. И эти слова Маркса требуют того, чтобы их громко возглашать… «Священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма»…
— Франко, конечно, умер, отче, но все равно, пожалуйста, будьте хоть немного осмотрительнее. Тот человек прислушивается к каждому вашему слову.
— Подобно всем пророкам, Маркс безусловно допускает ошибки. Даже апостол Павел склонен был ошибаться.
— Не нравится мне портфель этого человека. Такой обычно носят служивые. А я чую полицейского за тридцать метров.
— Позвольте я приведу вам то место, которое я считаю самой крупной ошибкой Маркса. Все его дальнейшие ошибки пошли отсюда.
— Ради всего святого, отче, если уж вам так необходимо это прочесть, — читайте хотя бы тихо.
И отец Кихот, чтобы потрафить мэру, заговорил чуть ли не шепотом. Санчо пришлось пригнуться к нему, чтобы расслышать, — вид у них был определенно как у заговорщиков.
— «У пролетария нет собственности; его отношение к жене и детям не имеет более ничего общего с буржуазными семейными отношениями; современный промышленный труд, современное иго капитала… стерли с него всякий национальный характер» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I]. Возможно, так оно и было, когда он об этом писал, Санчо, но с тех пор мир пошел по совсем другому пути. А послушайте вот это: «Современный рабочий с прогрессом промышленности не поднимается, а все более опускается ниже условий существования своего собственного класса. Рабочий становится паупером…» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I]. Знаете, несколько лет тому назад я отправился отдыхать с одним другом-священником… звали его… о, господи, до чего же забываются имена после одного-двух бокалов. У него был приход в Коста-Брава (в ту пору «Росинант» был еще совсем молоденький), и я там видел английских пауперов — как их именует Маркс, — которые жарились на солнце на местных пляжах. Ну а если говорить о стирании национального характера, так они заставили местных жителей открыть лавочки, где торгуют рыбой с жареной картошкой, иначе они перебрались бы в другие места — может быть, во Францию или в Португалию.
— Ах, англичане, — протянул Санчо, — об англичанах нечего и говорить — у них во всем свои правила, даже в экономике. Русский пролетариат тоже теперь пауперами не назовешь. Мир многому научился у Маркса и у России. Русский пролетариат отдыхает бесплатно в Крыму. А там не хуже, чем в Коста-Брава.
— Пролетарии, которых я видел в Коста-Брава, сами платили за свой отдых. Сегодня пауперов можно найти только в «третьем мире», Санчо. Но это не потому, что победил коммунизм. Не кажется ли вам, что так было бы и без победы коммунизма? Да ведь этот процесс уже начинался, когда Маркс писал свои труды, только он этого не заметил. Потому коммунизм и распространяют насильно, применяя силу не только против буржуазии, но и против пролетариата. Гуманизм, а не коммунизм, превратили паупера в буржуа, а за гуманизмом всегда стоит тень религии — христианской религии, как и Марксовой. Сегодня мы все буржуа. И не говорите мне, что Брежнев не такой же буржуа, как вы и я. Разве так уж будет плохо, если в мире все станут буржуа — кроме таких мечтателей, как Маркс и мой предок?
— Послушать вас, отче, так мир будущего похож на страну Утопию.
— О, нет, гуманизм и религия не покончили ни с национализмом, ни с империализмом. А именно они возбуждают войны. Войны объясняются ведь не только экономическими причинами — их порождают человеческие страсти, например, любовь; они происходят из-за того, что не нравится чей-то цвет кожи или чей-то акцент. Иногда из-за того, что у кого-то остались неприятные воспоминания. Вот почему я рад, что у меня короткая память священника.
— Вот уж никогда не думал, что вы занимались политикой.
— Не «занимался». Но мы с вами давно дружим, Санчо, и я хочу вас понять. «Капитал» всегда отпугивал меня. А эта книжица — другое дело. Она написана хорошим человеком. Таким же хорошим, как и вы… и тоже заблуждавшимся.
— Время покажет.
— Время никогда ничего не показывает. Слишком коротка наша жизнь.
Мужчина с портфелем положил на тарелку нож с вилкой и знаком попросил у официанта счет. Когда счет принесли, он быстро расплатился, даже не проверив его.
— Ну вот, — сказал отец Кихот, — теперь вам, Санчо, будет легче дышаться: этот человек ушел.
— Будем надеяться, что он не вернется и не приведет сюда полицию. Очень он внимательно смотрел на ваш нагрудник, когда уходил.
Отец Кихот решил, что можно уже не шептаться и говорить свободнее.
— Наверное, потому, что я много читал святого Франциска Сальского и Хуана де ла Крус, — сказал он, — я, конечно, нахожу восхищение буржуазией, которое порою встречается у бедняги Маркса, несколько противоестественным.
— Восхищение буржуазией? Что вы этим, черт побери, хотите сказать?
— Экономист, конечно, не может не смотреть на все с чисто материалистической точки зрения, а я, признаюсь, уделяю, пожалуй, слишком много внимания духовному.
— Но Маркс ненавидел буржуазию.
— О, мы же знаем, что ненависть бывает очень часто оборотной стороною любви. Возможно, беднягу отринули те, кого он любил. Вот послушайте, Санчо: «Буржуазия менее чем за сто лет своего классового господства создала более многочисленные и более грандиозные производительные силы, чем все предшествовавшие поколения, вместе взятые. Покорение сил природы, машинное производство, применение химии в промышленности и земледелии, пароходство, железные дороги, электрический телеграф, освоение для земледелия целых частей света, приспособление рек для судоходства, целые, словно вызванные из-под земли, массы населения…» [Маркс К., Энгельс Ф., «Манифест Коммунистической партии», I]. Ведь после такого можно чуть ли не возгордиться, что ты буржуа, верно? Какой бы великолепный губернатор колонии вышел из Маркса! Будь у Испании такой человек, возможно, мы не потеряли бы нашей империи. А бедняге приходилось ютиться в тесной квартире в бедной части Лондона и занимать деньги у друзей.
— Вы смотрите на Маркса со странной точки зрения, отче.
— Я относился к нему предвзято, хотя он и защищал монастыри, но я до сих пор не читал этой книжицы. А при первом чтении все воспринимается по-особому, как и при первой любви. Хотелось бы мне сейчас случайно напасть на писание апостола Павла и впервые его прочесть. Почему бы вам, Санчо, не проделать такой опыт с одной из моих, как вы их называете, «рыцарских книг».
— Мне ваш вкус показался бы столь же нелепым, как вкус вашего предка показался Сервантесу.
Несмотря на препирательства, это была все-таки дружеская трапеза, и после второй бутылки вина они договорились ехать дальше на Леон и уж потом решать — быть может, даже бросив монетку, — ехать ли на восток к баскам или же на запад — в Галисию. Они под руку вышли из «Валенсии» и направились к тому месту, где оставили «Росинанта»; внезапно отец Кихот почувствовал, как Санчо сжал ему локоть.
— В чем дело, Санчо?
— Да тот агент тайной полиции. Он идет за нами. Ничего не говорите. Сворачиваем в первую же улицу.
— Но «Росинант»-то ведь стоит на этой улице.
— Этот тип явно хочет записать номер нашей машины.
— Но откуда вы знаете, что он из тайной полиции?
— Я сужу по портфелю, — сказал Санчо. И оказался прав: сворачивая в первую же улицу, отец Кихот обернулся и увидел, что человек по-прежнему идет следом, таща в руке грозный опознавательный знак своей профессии.
— Не оборачивайтесь больше, — сказал Санчо. — Пусть думает, что мы его не заметили.
— Как же нам от него уйти?
— Увидим бар, зайдем и закажем выпить. Он останется у входа. А мы выйдем через заднюю дверь и будем далеко, пока он разберется. За это время кратчайшим путем доберемся до «Росинанта».
— А что если там не будет задней двери?
— Тогда придется зайти в другой бар.
Задней двери в баре не оказалось. Санчо выпил рюмочку коньяку, а отец Кихот из осторожности взял кофе. Когда они вышли, человек по-прежнему торчал на улице ярдах в двадцати от входа и рассматривал витрину.
— Уж слишком он заметен для агента тайной полиции, — сказал отец Кихот, когда они зашагали по улице в поисках другого бара.
— А это один из их трюков, — сказал Санчо. — Он хочет, чтобы мы стали нервничать. — Он привел отца Кихота во второй бар и заказал вторую рюмку коньяку.
— Если я выпью еще кофе, я сегодня не засну, — сказал отец Кихот.
— Выпейте тоника.
— А что это такое?
— Нечто вроде минеральной воды с добавкой хинина.
— Без алкоголя?
— Без, без. — Коньяк привел Санчо в воинственное настроение. — Как бы мне хотелось отколошматить этого малого, да только он, наверное, вооружен.
— Вода эта — тоник — в самом деле чудесная, — сказал отец Кихот. — Почему я никогда раньше ее не пил? Я почти готов отказаться от вина. Вы думаете, ее можно купить в Эль-Тобосо?
— Не знаю. Сомневаюсь. Если пушка у него в портфеле, я, пожалуй, мог бы сбить его с ног, прежде чем он ее вытащит.
— Знаете… я, пожалуй, выпью еще бутылочку.
— А я пойду поищу заднюю дверь, — сказал Санчо, и отец Кихот остался в баре один. Был час сиесты, и вентилятор, крутившийся под потолком, неспособен был охладить помещение — вас регулярно обдавало холодным воздухом, а потом по контрасту наступала еще большая жара, Отец Кихот осушил свой стакан с тоником и поспешил заказать третью бутылочку, чтобы успеть выпить ее до возвращения Санчо.
Голос позади него прошептал:
— Монсеньор!
Отец Кихот обернулся. Перед ним был человек с портфелем, маленький сухонький человечек в черном костюме и таком же черном, как портфель, галстуке. У него были черные глазки, пронзительно глядевшие сквозь очки в стальной оправе, и тонкие поджатые губы; он вполне мог бы сойти, подумал отец Кихот, за гонца, принесшего дурные вести, даже, пожалуй, за самого Великого Инквизитора, Хоть бы Санчо поскорее вернулся…
— Что вам угодно? — спросил отец Кихот, как он надеялся, властным, вызывающим тоном, но выпитый тоник подвел его, и он икнул.
— Я хочу поговорить с вами наедине.
— Так я и есть один.
Человек мотнул головой в сторону спины бармена. Он сказал:
— Это серьезно. Я не могу с вами здесь говорить. Пожалуйста, выйдемте туда, через заднюю дверь.
Но задних дверей оказалось две — хоть бы знать, в какую из них прошел Санчо.
— Направо, — подсказал ему человек. Отец Кихот повиновался. За дверью был небольшой коридорчик и две другие двери. — Вот сюда. В первую дверь.
Отец Кихот оказался в уборной. Взглянув в зеркало над раковиной, он увидел, что полонивший его человек возится с замком своего портфеля. Хочет вытащить пистолет? Значит, ему уготована смерть от выстрела в затылок? Поспешно, пожалуй, чересчур поспешно, отец Кихот начал читать про себя покаянную молитву: «О, великий боже, каюсь, прости мне все мои…»
— Монсеньор!
— Да, друг мой, — ответил отец Кихот отражению в зеркале. Если ему суждено быть застреленным, пусть лучше в затылок, чем в лицо, ибо лицо — это ведь отражение лика господня.
— Я хочу вам исповедаться.
Отец Кихот икнул. Тут дверь отворилась и в уборную заглянул Санчо.
— Отец Кихот! — воскликнул он.
— Не мешайте нам, — сказал отец Кихот. — Я принимаю исповедь.
От обернулся к незнакомцу, стараясь обрести достоинство, какого требовало его одеяние.
— Это едва ли подходящее место для исповеди. Почему вы выбрали именно меня, а не пошли к своему священнику?
— Я его только что похоронил, — сказал человек. — Я гробовщик. — Он открыл портфель и вытащил оттуда большую медную ручку.
Отец Кихот сказал:
— Но тут ведь не моя епархия. У меня здесь нет никаких прав.
— На монсеньора эти правила не распространяются. Когда я увидел вас в ресторане, я подумал: «Вот это мне повезло».
Отец Кихот сказал:
— Меня совсем недавно произвели в монсеньеры. Вы уверены насчет правил?
— При крайней необходимости ведь любой священник… А тут крайняя необходимость.
— Но ведь в Вальядолиде много священников. Зайдите в любую церковь…
— Я по вашим глазам увидел, что вы такой священник, который все поймет.
— Пойму — что?
Но незнакомец уже быстро забормотал покаянную молитву — во всяком случае, слова он хоть знал. Отец Кихот совсем растерялся. Ни разу в жизни он не принимал исповеди в таких условиях. Он обычно сидел в своем укрытии, похожем на гроб… И сейчас он почти машинально нырнул в единственное имевшееся здесь укрытие и сел на крышку стульчака. Незнакомец хотел было опуститься на колени, но отец Кихот остановил его, ибо пол был далеко не чистый.
— Не надо преклонять колена, — сказал он. — Стойте, где стоите.
Незнакомец протянул ему большую медную ручку. И сказал:
— Я согрешил и прошу вас, отче, то есть я хотел сказать, монсеньор, испросить для меня у господа прощение.
— В этом укрытии я не монсеньор, — сказал отец Кихот. — В исповедальне все священники равны. Что же ты натворил?
— Я украл эту ручку и другую такую же.
— В таком случае, верни их.
— Но владелец-то умер. Я ведь его сегодня утром похоронил.
Отец Кихот, как того требовал обычай, прикрыл глаза рукой, чтобы сохранить тайну исповеди, но перед его мысленным взором продолжало отчетливо стоять смуглое лисье лицо. Он был из тех священников, кто любит быструю исповедь, изложенную в виде простых абстрактных формул. После нее обычно следует один простой вопрос: сколько раз согрешил?.. Я совершил прелюбодеяние. Я пренебрег своими обязанностями во время пасхи. Я погрешил против целомудрия… Отцу Кихоту не случалось сталкиваться с прегрешением в виде кражи медной ручки. Притом эта ручка едва ли такой уж ценный предмет.
— Ты должен вернуть ручку наследникам.
— У отца Гонсалеса не осталось наследников.
— Но от чего эти ручки? Когда ты их украл?
— Я поставил их стоимость в счет, а потом отвинтил их от гроба, чтобы использовать еще раз.
— И ты часто так поступаешь? — не удержался от вопроса отец Кихот, хотя это роковое любопытство во время исповеди уже не раз подводило его.
— О, это обычное дело. Все мои конкуренты так поступают.
Интересно, подумал отец Кихот, что написал бы по этому поводу отец Герберт Йоне? Он бы, несомненно, счел это прегрешением против справедливости — из той категории, к которой относится и прелюбодеяние, но отцу Кихоту припомнилось, что в случае кражи серьезность прегрешения зависит от ценности украденного предмета: если от составляет одну седьмую ежемесячного дохода владельца, то это прегрешение серьезно. Если же владелец — миллионер, тогда украсть у него что-либо — не прегрешение, во всяком случае, не прегрешение против справедливости. А сколько зарабатывал отец Гонсалес в месяц, да и можно ли считать его владельцем этих ручек, если он вступил во владение ими только после смерти? Гроб ведь принадлежит земле, в которую он опущен.
Отец Кихот спросил — скорее чтобы дать себе время подумать, чем по какой-либо другой причине:
— А ты исповедовался в других случаях?
— Нет. Я же сказал вам, монсеньор: все так поступают в моей профессии. Мы ставим в счет медные ручки — это верно, но как бы в качестве платы за аренду. До погребения.
— Тогда почему же ты исповедуешься мне в этом сейчас?
— Может, я слишком совестливый, монсеньор, но когда я похоронил отца Гонсалеса, мне показалось, что тут все как-то иначе. Он ведь так гордился бы, что у него гроб с медными ручками. Понимаете, это показывает, как его уважали прихожане, потому что оплатил-то все, само собой, приход.
— И ты тоже внес деньги?
— О, да. Конечно. Я очень любил отца Гонсалеса.
— Значит, ты как бы крадешь у самого себя?
— Да нет, монсеньор, не краду.
— Я же сказал — не называй меня монсеньером. Ты говоришь, что не крал, что все твои коллеги отвинчивают эти ручки…
— Да.
— Тогда что же не дает покой твоей совести?
У незнакомца вырвался жест, который вполне можно было расценить как растерянность. «Сколько раз, — подумал отец Кихот, — я вот так же чувствовал себя виноватым, сам не зная почему». Он иногда даже завидовал уверенности тех, кто способен в чем-то установить твердые правила: отцу Герберту Йоне, своему епископу, даже папе римскому. Сам же он жил, как в тумане, брел, не видя дороги, спотыкаясь… И он сказал:
— Это все пустяки, не тревожься. Иди домой и хорошенько проспись. Может, ты и совершил кражу… Но неужели ты думаешь, что господа так уж волнует подобный пустяк? Он создал вселенную — мы даже и не знаем, сколько в ней звезд, и планет, и миров. А ты украл всего лишь две медные ручки — не считай себя такой уж важной персоной. Покайся в своей гордыне и иди домой.