— Я бы предпочел совершать трапезу под знаком креста, — сказал отец Кихот.
— А не все ли равно? Ни крест, ни молот не повлияют на вкус сыра. Да к тому же разве между ними такая уж большая разница? Оба символизируют протест против несправедливости.
— Только с несколько разными результатами. Один породил тиранию, другой — милосердие.
— Тиранию? Милосердие? А как насчет инквизиции и нашего великого патриота Торквемады?
— Торквемада погубил куда меньше людей, чем Сталин.
— Вы в этом уверены — если учесть, чему равнялось население России во времена Сталина и население Испании во времена Торквемады?
— Я не статистик, Санчо. Откройте-ка лучше бутылку… если у вас есть штопор.
— Я никогда не расстаюсь со штопором. А у вас там есть нож. Снимите-ка для меня шкурку с колбасы, отче.
— Торквемада по крайней мере считал, что его жертвы ждет вечное блаженство.
— Может быть, Сталин тоже так думал. Давайте лучше не доискиваться побудительных причин, отче. Побуждения — это тайна, сокрытая в человеческом мозгу. А вино было бы куда вкуснее, будь оно холодным. Вот если б тут поблизости найти ручей. Надо будет завтра не только купить вам пурпурные носки, но еще и термос.
— Нельзя судить только по действиям, Санчо, надо учитывать результаты.
— Несколько миллионов погибло, зато коммунизм утвердился почти на половине земного шара. Не такая уж и большая это цена. На войне теряют куда больше.
— Несколько сотен погибло, зато Испания осталась католической страной. За еще меньшую цену.
— И на смену Торквемаде пришел Франко.
— А на смену Сталину — Брежнев.
— Что ж, отче, мы, пожалуй, можем сойтись вот на чем: великих людей всегда сменяют люди мелкие, а с мелкими людьми, пожалуй, легче жить.
— Я рад, что вы признаете Торквемаду великим.
Так они поддразнивали друг друга, и пили, и были счастливы, сидя у полуразрушенной стены, а тем временем солнце опускалось за горизонт, и тени удлинялись, и потом вдруг наступила темнота и тепло уже было только в них самих.
— Неужели вы всерьез надеетесь, отче, что католицизм в один прекрасный день приведет людей к счастливому будущему?
— О да, конечно, надеюсь.
— Но только после смерти.
— А вы надеетесь, что коммунизм — я имею в виду настоящий коммунизм, о котором говорил ваш пророк Маркс, — когда-нибудь наступит, даже в России?
— Да, отче, надеюсь, в самом деле надеюсь. Но правда и то — говорю вам это лишь потому, что, как у священника, язык у вас на замке, а мой распустило вино, — я иной раз отчаиваюсь.
— О, когда человек отчаивается, — это я понимаю. Я тоже иной раз отчаиваюсь, Санчо. Разумеется, не окончательно.
— Я тоже не окончательно, отче. Иначе я не сидел бы тут рядом с вами.
— А где же вы были бы?
— Лежал бы в неосвященной земле. Как положено самоубийцам.
— Выпьем в таком случае за надежду, — сказал отец Кихот и поднял свой стакан.
Они выпили.
Просто удивительно, как быстро опустошается бутылка за беззлобным спором. Мэр вылил последние несколько капель на землю.
— Это богам, — сказал он. — Заметьте, я сказал — богам, а не богу. Боги — они крепко пьют, а ваш господь бог, который пребывает в одиночестве, наверняка трезвенник.
— Вы же знаете, что это не так, Санчо. Ведь вы учились в Саламанке. И вы прекрасно знаете, что господь бог — во всяком случае, я в это верю, и вы, возможно, тоже когда-то верили — каждое утро и каждый вечер во время мессы превращается в вино.
— Значит, давайте пить, больше пить вина, раз его одобряет ваш господь бог. Уж во всяком случае это ламанчское лучше того, что дают в церкви. Куда это я засунул штопор?
— Вы сидите на нем. И не отзывайтесь с таким презрением о церковном вине. Не знаю, что будет покупать отец Эррера, а я давал своим прихожанам доброе ламанчское вино. Конечно, если папа разрешит причастие двумя видами, мне придется покупать что-то подешевле, но я уповаю на то, что он учтет бедность священников. Булочник, к примеру, всегда страдает от жажды. Он способен вылакать всю чашу.
— Давайте выпьем еще по стаканчику, отче. Снова за надежду.
— За надежду, Санчо. — И они чокнулись.
Ночная прохлада уступила место холоду, но вино продолжало их согревать; к тому же у отца Кихота не было ни малейшего желания спешить в ненавистный ему город или дышать отработанными газами грузовиков, которые вереницей огней продолжали мчаться по шоссе.
— У вас пустой стакан, отче.
— Спасибо. Еще капельку. Вы славный малый, Санчо. Насколько я припоминаю, наши с вами предки не раз проводили ночь под деревьями. Здесь нет деревьев. Но есть стена замка. Утром мы попросим, чтобы нас впустили, а сейчас… Дайте-ка мне еще немножко сыра.
— Я счастлив лежать под великим символом — серпом и молотом.
— Вам не кажется, что в России несколько позабыли про бедный серп, иначе не пришлось бы им покупать столько пшеницы у американцев?
— Это временная нехватка, отче. Мы еще не умеем управлять климатом.
— А вот господь умеет.
— Вы в самом деле этому верите?
— Да.
— Ах, слишком вы перебираете опасного наркотика, отче, — не менее опасного, чем рыцарские романы старого Дон Кихота.
— Какого же это наркотика?
— Опиума.
— А-а, ясно… Вы имеете в виду известное изречение вашего пророка Маркса: «Религия есть опиум народа». Но вы вынимаете его из контекста, Санчо. Вот так же наши еретики переиначивали слова господа нашего.
— Я что-то не понимаю вас, монсеньор.
— Когда я учился в Мадриде, мне порекомендовали заглянуть в ваше священное писание. Надо же знать своего противника. Вы не помните, как Маркс защищает монашеские ордена в Англии и осуждает Генриха Восьмого?
— Конечно, нет.
— Так загляните еще раз в «Капитал». Там и речи нет ни о каком опиуме.
— Но все равно он это написал — только сейчас не помню, где.
— Да, но он это писал в девятнадцатом веке, Санчо. А в ту пору опиум не считался чем-то зловредным — лауданум применяли как успокаивающее, и только. Успокаивающее для людей богатых — для бедных он был недоступен. Значит, Маркс хотел сказать, что религия — это валиум для бедняка, и ничего больше. Словом, пусть лучше народ ходит в церковь, чем в питейное заведение. Для бедняка это несомненно лучше, чем пить такое вино. Человек ведь не может жить без чего-то успокаивающего.
— В таком случае, может, раздавим еще бутылочку?
— Скажем, полбутылочки, если хотим благополучно прибыть в Мадрид. Перебрать опиума — это тоже опасно.
— Мы еще сделаем из вас марксиста, монсеньор.
— Я там положил в ящики несколько поллитровых бутылок, чтобы заполнить углы.
Мэр пошел к машине и вернулся с полбутылкой.
— Я никогда не отрицал, что Маркс был хороший человек, — сказал отец Кихот. — Он стремился помочь беднякам, и в его смертный час это, конечно, ему зачлось.
— Ваш стакан, монсеньор.
— Я же просил вас не называть меня монсеньером.
— Тогда почему бы вам не называть меня товарищем — все лучше, чем Санчо.
— В новейшей истории, Санчо, слишком много товарищей было убито товарищами. Но я не возражаю называть вас другом. Друзья как-то меньше склонны убивать друг друга.
— А «друг» — это не будет чересчур в отношениях между католическим священником и марксистом?
— Вы же сказали несколько часов тому назад, что нас, несомненно, что-то объединяет.
— Возможно, нас объединяет пристрастие к этому ламанчскому вину, друг.
Оба чувствовали себя все раскованнее, по мере того как сгущалась темнота, и продолжали подтрунивать один над другим. Когда по шоссе проносились грузовики, их фары на секунду выхватывали из темноты две пустые бутылки и полбутылку с остатками вина.
— Вот что удивляет меня, друг мой: как это вы можете верить в совершенно несуразные вещи. К примеру, в троицу. Это же посложнее высшей математики. Можете вы объяснить мне троицу? В Саламанке не смогли.
— Могу попытаться.
— Тогда попытайтесь.
— Вы видите эти бутылки?
— Конечно.
— Две бутылки одинаковы по размеру. Вино, которое в них хранилось, было одинаковой субстанции и одного урожая. Вот вам Бог-Отец и Бог-Сын, а та полбутылка — Дух Святой. Одинаковая субстанция. Одного и того же урожая. Провести между ними грань невозможно. Кто вкусит от одной — вкусит от всех троих.
— Я никогда, даже в Саламанке, не мог понять, зачем нужен Святой Дух. Он всегда казался мне несколько лишним.
— Но мы же с вами не удовольствовались двумя бутылками, верно? Эта полбутылка дала нам необходимый дополнительный заряд жизненных сил. Без этого нам не было бы так хорошо. Быть может, у нас не хватило бы мужества продолжить наше путешествие. Даже наша дружба могла бы оборваться, не будь Святого Духа.
— Вы очень изобретательны, мой друг. Теперь я хоть начинаю понимать, как вы представляете себе троицу. Меня, учтите, вы не убедили. Я никогда в это не поверю.
Отец Кихот сидел молча, уставясь на бутылку. Мэр чиркнул спичкой, закуривая сигарету, и увидел склоненную голову своего спутника. Точно от него отлетел тот самый Святой Дух, которого он так высоко ставил.
— В чем дело, отче? — спросил мэр.
— Да простит меня господь, — сказал отец Кихот, — ибо я согрешил.
— Но это же была только шутка, отче. Наверняка ваш бог понимает шутки.
— Я повинен в ереси, — возразил отец Кихот. — Я думаю… наверное… недостоин я быть священником.
— Что же вы такое натворили?
— Я дал неверное толкование. Святой Дух во всех отношениях равен Отцу и Сыну, а я изобразил его в виде полбутылки.
— И это серьезная промашка, отче?
— Это подлежит анафеме. Это было специально осуждено, забыл, на каком соборе. Каком-то очень раннем. Возможно, на Никейском.
— Не волнуйтесь, отче. Это дело легко поправимое. Выкинем сейчас эту полбутылку и забудем о ней, а я принесу из машины полную.
— Я выпил больше, чем следовало. Если бы я столько не пил, я бы никогда, никогда не совершил такой промашки. А нет хуже греха, чем погрешить против Святого Духа.
— Забудьте об этом. Мы все сейчас исправим.
Вот как получилось, что они выпили еще бутылку. Отец Кихот успокоился, а кроме того, его глубоко тронуло сочувствие мэра. Ламанчское вино — легкое, и тем не менее обоим показалось разумным растянуться на траве и провести тут ночь, а когда взошло солнце, отец Кихот уже с улыбкой вспоминал о пережитом огорчении. Ну какой же это грех — просто легкая забывчивость и непреднамеренная оговорка. Всему виной ламанчское вино: оно в конечном счете оказалось совсем не таким легким, как они полагали.
Когда они тронулись в путь, отец Кихот сказал: — Я вчера вечером вел себя немного глупо, Санчо.
— По-моему, вы говорили очень хорошо.
— Значит, я хоть немного разъяснил вам, что такое троица?
— Разъяснили — да. Но чтоб я поверил — нет.
— В таком случае сделайте одолжение: забудьте, пожалуйста, про полбутылку! Это была ошибка, которую мне ни в коем случае не следовало допускать.
— Я буду помнить только о трех полных бутылках, мой друг.
ГЛАВА IV
— А не все ли равно? Ни крест, ни молот не повлияют на вкус сыра. Да к тому же разве между ними такая уж большая разница? Оба символизируют протест против несправедливости.
— Только с несколько разными результатами. Один породил тиранию, другой — милосердие.
— Тиранию? Милосердие? А как насчет инквизиции и нашего великого патриота Торквемады?
— Торквемада погубил куда меньше людей, чем Сталин.
— Вы в этом уверены — если учесть, чему равнялось население России во времена Сталина и население Испании во времена Торквемады?
— Я не статистик, Санчо. Откройте-ка лучше бутылку… если у вас есть штопор.
— Я никогда не расстаюсь со штопором. А у вас там есть нож. Снимите-ка для меня шкурку с колбасы, отче.
— Торквемада по крайней мере считал, что его жертвы ждет вечное блаженство.
— Может быть, Сталин тоже так думал. Давайте лучше не доискиваться побудительных причин, отче. Побуждения — это тайна, сокрытая в человеческом мозгу. А вино было бы куда вкуснее, будь оно холодным. Вот если б тут поблизости найти ручей. Надо будет завтра не только купить вам пурпурные носки, но еще и термос.
— Нельзя судить только по действиям, Санчо, надо учитывать результаты.
— Несколько миллионов погибло, зато коммунизм утвердился почти на половине земного шара. Не такая уж и большая это цена. На войне теряют куда больше.
— Несколько сотен погибло, зато Испания осталась католической страной. За еще меньшую цену.
— И на смену Торквемаде пришел Франко.
— А на смену Сталину — Брежнев.
— Что ж, отче, мы, пожалуй, можем сойтись вот на чем: великих людей всегда сменяют люди мелкие, а с мелкими людьми, пожалуй, легче жить.
— Я рад, что вы признаете Торквемаду великим.
Так они поддразнивали друг друга, и пили, и были счастливы, сидя у полуразрушенной стены, а тем временем солнце опускалось за горизонт, и тени удлинялись, и потом вдруг наступила темнота и тепло уже было только в них самих.
— Неужели вы всерьез надеетесь, отче, что католицизм в один прекрасный день приведет людей к счастливому будущему?
— О да, конечно, надеюсь.
— Но только после смерти.
— А вы надеетесь, что коммунизм — я имею в виду настоящий коммунизм, о котором говорил ваш пророк Маркс, — когда-нибудь наступит, даже в России?
— Да, отче, надеюсь, в самом деле надеюсь. Но правда и то — говорю вам это лишь потому, что, как у священника, язык у вас на замке, а мой распустило вино, — я иной раз отчаиваюсь.
— О, когда человек отчаивается, — это я понимаю. Я тоже иной раз отчаиваюсь, Санчо. Разумеется, не окончательно.
— Я тоже не окончательно, отче. Иначе я не сидел бы тут рядом с вами.
— А где же вы были бы?
— Лежал бы в неосвященной земле. Как положено самоубийцам.
— Выпьем в таком случае за надежду, — сказал отец Кихот и поднял свой стакан.
Они выпили.
Просто удивительно, как быстро опустошается бутылка за беззлобным спором. Мэр вылил последние несколько капель на землю.
— Это богам, — сказал он. — Заметьте, я сказал — богам, а не богу. Боги — они крепко пьют, а ваш господь бог, который пребывает в одиночестве, наверняка трезвенник.
— Вы же знаете, что это не так, Санчо. Ведь вы учились в Саламанке. И вы прекрасно знаете, что господь бог — во всяком случае, я в это верю, и вы, возможно, тоже когда-то верили — каждое утро и каждый вечер во время мессы превращается в вино.
— Значит, давайте пить, больше пить вина, раз его одобряет ваш господь бог. Уж во всяком случае это ламанчское лучше того, что дают в церкви. Куда это я засунул штопор?
— Вы сидите на нем. И не отзывайтесь с таким презрением о церковном вине. Не знаю, что будет покупать отец Эррера, а я давал своим прихожанам доброе ламанчское вино. Конечно, если папа разрешит причастие двумя видами, мне придется покупать что-то подешевле, но я уповаю на то, что он учтет бедность священников. Булочник, к примеру, всегда страдает от жажды. Он способен вылакать всю чашу.
— Давайте выпьем еще по стаканчику, отче. Снова за надежду.
— За надежду, Санчо. — И они чокнулись.
Ночная прохлада уступила место холоду, но вино продолжало их согревать; к тому же у отца Кихота не было ни малейшего желания спешить в ненавистный ему город или дышать отработанными газами грузовиков, которые вереницей огней продолжали мчаться по шоссе.
— У вас пустой стакан, отче.
— Спасибо. Еще капельку. Вы славный малый, Санчо. Насколько я припоминаю, наши с вами предки не раз проводили ночь под деревьями. Здесь нет деревьев. Но есть стена замка. Утром мы попросим, чтобы нас впустили, а сейчас… Дайте-ка мне еще немножко сыра.
— Я счастлив лежать под великим символом — серпом и молотом.
— Вам не кажется, что в России несколько позабыли про бедный серп, иначе не пришлось бы им покупать столько пшеницы у американцев?
— Это временная нехватка, отче. Мы еще не умеем управлять климатом.
— А вот господь умеет.
— Вы в самом деле этому верите?
— Да.
— Ах, слишком вы перебираете опасного наркотика, отче, — не менее опасного, чем рыцарские романы старого Дон Кихота.
— Какого же это наркотика?
— Опиума.
— А-а, ясно… Вы имеете в виду известное изречение вашего пророка Маркса: «Религия есть опиум народа». Но вы вынимаете его из контекста, Санчо. Вот так же наши еретики переиначивали слова господа нашего.
— Я что-то не понимаю вас, монсеньор.
— Когда я учился в Мадриде, мне порекомендовали заглянуть в ваше священное писание. Надо же знать своего противника. Вы не помните, как Маркс защищает монашеские ордена в Англии и осуждает Генриха Восьмого?
— Конечно, нет.
— Так загляните еще раз в «Капитал». Там и речи нет ни о каком опиуме.
— Но все равно он это написал — только сейчас не помню, где.
— Да, но он это писал в девятнадцатом веке, Санчо. А в ту пору опиум не считался чем-то зловредным — лауданум применяли как успокаивающее, и только. Успокаивающее для людей богатых — для бедных он был недоступен. Значит, Маркс хотел сказать, что религия — это валиум для бедняка, и ничего больше. Словом, пусть лучше народ ходит в церковь, чем в питейное заведение. Для бедняка это несомненно лучше, чем пить такое вино. Человек ведь не может жить без чего-то успокаивающего.
— В таком случае, может, раздавим еще бутылочку?
— Скажем, полбутылочки, если хотим благополучно прибыть в Мадрид. Перебрать опиума — это тоже опасно.
— Мы еще сделаем из вас марксиста, монсеньор.
— Я там положил в ящики несколько поллитровых бутылок, чтобы заполнить углы.
Мэр пошел к машине и вернулся с полбутылкой.
— Я никогда не отрицал, что Маркс был хороший человек, — сказал отец Кихот. — Он стремился помочь беднякам, и в его смертный час это, конечно, ему зачлось.
— Ваш стакан, монсеньор.
— Я же просил вас не называть меня монсеньером.
— Тогда почему бы вам не называть меня товарищем — все лучше, чем Санчо.
— В новейшей истории, Санчо, слишком много товарищей было убито товарищами. Но я не возражаю называть вас другом. Друзья как-то меньше склонны убивать друг друга.
— А «друг» — это не будет чересчур в отношениях между католическим священником и марксистом?
— Вы же сказали несколько часов тому назад, что нас, несомненно, что-то объединяет.
— Возможно, нас объединяет пристрастие к этому ламанчскому вину, друг.
Оба чувствовали себя все раскованнее, по мере того как сгущалась темнота, и продолжали подтрунивать один над другим. Когда по шоссе проносились грузовики, их фары на секунду выхватывали из темноты две пустые бутылки и полбутылку с остатками вина.
— Вот что удивляет меня, друг мой: как это вы можете верить в совершенно несуразные вещи. К примеру, в троицу. Это же посложнее высшей математики. Можете вы объяснить мне троицу? В Саламанке не смогли.
— Могу попытаться.
— Тогда попытайтесь.
— Вы видите эти бутылки?
— Конечно.
— Две бутылки одинаковы по размеру. Вино, которое в них хранилось, было одинаковой субстанции и одного урожая. Вот вам Бог-Отец и Бог-Сын, а та полбутылка — Дух Святой. Одинаковая субстанция. Одного и того же урожая. Провести между ними грань невозможно. Кто вкусит от одной — вкусит от всех троих.
— Я никогда, даже в Саламанке, не мог понять, зачем нужен Святой Дух. Он всегда казался мне несколько лишним.
— Но мы же с вами не удовольствовались двумя бутылками, верно? Эта полбутылка дала нам необходимый дополнительный заряд жизненных сил. Без этого нам не было бы так хорошо. Быть может, у нас не хватило бы мужества продолжить наше путешествие. Даже наша дружба могла бы оборваться, не будь Святого Духа.
— Вы очень изобретательны, мой друг. Теперь я хоть начинаю понимать, как вы представляете себе троицу. Меня, учтите, вы не убедили. Я никогда в это не поверю.
Отец Кихот сидел молча, уставясь на бутылку. Мэр чиркнул спичкой, закуривая сигарету, и увидел склоненную голову своего спутника. Точно от него отлетел тот самый Святой Дух, которого он так высоко ставил.
— В чем дело, отче? — спросил мэр.
— Да простит меня господь, — сказал отец Кихот, — ибо я согрешил.
— Но это же была только шутка, отче. Наверняка ваш бог понимает шутки.
— Я повинен в ереси, — возразил отец Кихот. — Я думаю… наверное… недостоин я быть священником.
— Что же вы такое натворили?
— Я дал неверное толкование. Святой Дух во всех отношениях равен Отцу и Сыну, а я изобразил его в виде полбутылки.
— И это серьезная промашка, отче?
— Это подлежит анафеме. Это было специально осуждено, забыл, на каком соборе. Каком-то очень раннем. Возможно, на Никейском.
— Не волнуйтесь, отче. Это дело легко поправимое. Выкинем сейчас эту полбутылку и забудем о ней, а я принесу из машины полную.
— Я выпил больше, чем следовало. Если бы я столько не пил, я бы никогда, никогда не совершил такой промашки. А нет хуже греха, чем погрешить против Святого Духа.
— Забудьте об этом. Мы все сейчас исправим.
Вот как получилось, что они выпили еще бутылку. Отец Кихот успокоился, а кроме того, его глубоко тронуло сочувствие мэра. Ламанчское вино — легкое, и тем не менее обоим показалось разумным растянуться на траве и провести тут ночь, а когда взошло солнце, отец Кихот уже с улыбкой вспоминал о пережитом огорчении. Ну какой же это грех — просто легкая забывчивость и непреднамеренная оговорка. Всему виной ламанчское вино: оно в конечном счете оказалось совсем не таким легким, как они полагали.
Когда они тронулись в путь, отец Кихот сказал: — Я вчера вечером вел себя немного глупо, Санчо.
— По-моему, вы говорили очень хорошо.
— Значит, я хоть немного разъяснил вам, что такое троица?
— Разъяснили — да. Но чтоб я поверил — нет.
— В таком случае сделайте одолжение: забудьте, пожалуйста, про полбутылку! Это была ошибка, которую мне ни в коем случае не следовало допускать.
— Я буду помнить только о трех полных бутылках, мой друг.
ГЛАВА IV
О том, как Санчо, в свою очередь, пролил новый свет на старое верование
Хотя вино и было легкое, однако, пожалуй, именно эти три с половиной бутылки и привели к тому, что на другой день они какое-то время ехали молча. Наконец Санчо заметил:
— Мы определенно лучше себя почувствуем после хорошего обеда.
— Ах, бедная Тереса, — сказал отец Кихот. — Надеюсь, отец Эррера оценит ее бифштексы.
— А что такого замечательного в ее бифштексах?
Отец Кихот не ответил. Он сохранил эту тайну от Мотопского епископа и, уж конечно, сохранит ее от мэра.
Дорога заворачивала. «Росинант» по необъяснимой причине вместо того, чтобы сбавить скорость, вдруг ринулся вперед и за поворотом чуть не налетел на овцу. Вся дорога впереди была забита ее соплеменниками. Словно разлилось неспокойное, пенящееся море.
— Можете еще немного соснуть, — сказал мэр. — Мы сквозь это никогда в жизни не пробьемся. — Тут примчалась собака и стала загонять отбившегося от стада нарушителя. — До чего же овцы — тупые животные! — в ярости воскликнул мэр. — Я никогда не мог понять, почему основатель вашей веры решил сравнить их с нами. «Паси овец Моих» [Евангелие от Иоанна, XXI, 16]. О да, наверное, потому, что, как и все хорошие люди, он был циником. Пасите, мол, их хорошо, чтоб они разжирели, и тогда их можно будет съесть. «Господь — Пастырь мой» [Псалтырь, псалом 22]. Но если мы овцы, почему же, ради всего святого, мы должны доверять нашему пастырю? Он будет охранять нас от волков — так, прекрасно, но ведь только затем, чтобы потом продать нас мяснику.
Отец Кихот достал из кармана молитвенник и сделал вид, что погрузился в чтение, но отрывок ему попался на редкость скучный и ничего не значащий, так что он не мог не слышать слов мэра, — слов, которые больно ранили его.
— И он явно предпочитал овец козам, — продолжал мэр. — До чего же глупо и сентиментально. Ведь от козы можно получить все то же, что и от овцы, но в придачу она обладает еще и многими достоинствами коровы. Овца дает шерсть — правильно, но коза дает человеку свою шкуру. Овца дает баранину, хотя лично я поел бы козлятины. А кроме того, коза, как и корова, дает молоко и сыр. Правда, овечий сыр по душе только французам.
Отец Кихот поднял взгляд и увидел, что дорога наконец свободна.
Он отложил молитвенник и вновь пустил «Росинанта» в путь.
— Человек, который не верит, не может и богохульствовать, — сказал он, обращаясь не столько к мэру, сколько к себе. И тем не менее подумал: «А все-таки почему именно овцы? Почему Он в своей великой премудрости избрал в качестве символа овец?» На этот вопрос не давал ответа ни один из старых богословов, чьи труды он держал на полках в Эль-Тобосо, — даже святой Франциск Сальский, столь осведомленный насчет слона и ястреба, паука, и пчелы, и куропатки. Вопрос этот, безусловно, не затрагивался и в «Catecismo de la Doctrina Cristiana» ["Катехизис христианской доктрины" (лат.)], труде этого святого человека Антонио Кларета, бывшего архиепископа Сантьяго-де-Кубы, которого отец Кихот читал еще ребенком, — правда, насколько ему помнится, среди картинок была одна, изображавшая пастуха среди овец.
— Дети очень любят овец, — безо всякой связи произнес он.
— И коз тоже, — сказал мэр. — Неужели вы не помните, как мы в детстве катались в колясочках, запряженных козами? А теперь где все эти козы? Осуждены веки вечные гореть в аду? — Он взглянул на часы. — Я предлагаю, прежде чем мы отправимся покупать вам пурпурные носки, хорошенько пообедать «У Ботина».
— Надеюсь, это не очень дорогой ресторан, Санчо.
— Не волнуйтесь. На этот раз угощаю я. Они там славятся молочными поросятами, так что нам не придется есть овечек доброго пастыря, которых так обожают в нашей стране. Тайная полиция очень любила хаживать в этот ресторан во времена Франко.
— Упокой господи его душу, — поспешно вставил отец Кихот.
— Хотел бы я верить в кару господню, — заметил мэр, — тогда я наверняка поместил бы его — а я уверен, Данте так бы и сделал, — в самый последний круг ада.
— Не очень-то я доверяю суду человеческому, даже суду Данте, — сказал отец Кихот. — Его никак нельзя равнять с судом божьим.
— Вы, видно, поместили бы его в рай?
— Этого я не говорил, Санчо. Я не отрицаю, он наделал много зла.
— Ах да, ведь вы на такой случай придумали очень удобную уловку — чистилище.
— Я ничего не придумывал — ни ада, ни чистилища.
— Извините, отче. Я имея в виду, конечно, вашу Церковь.
— Церковь в своих действиях опирается на Священное писание — точно так же, как ваша партия опирается на учения Маркса и Ленина.
— Но вы же верите, что ваши книги — это слово божие.
— Не будьте таким пристрастным, Санчо. А вы разве не думаете — за исключением, может быть, ночью, когда вам не спится, — что Маркс и Ленин столь же непогрешимы, как… ну, скажем, апостолы Матфей или Марк?
— А вы — когда вам не спится, монсеньор?
— Мысль об аде, случалось, смущала меня во время бессонницы. Возможно, в ту же ночь вы в своей комнате думали о Сталине и лагерях. Был ли Сталин — или Ленин — безусловно прав? Возможно, вы задаете себе этот вопрос в тот момент, когда я спрашиваю себя, неужели такое возможно… как может милосердный и любящий бог?.. О да, я крепко держусь моих старых книг, но есть у меня и сомнения. Тут как-то вечером — Тереса как раз сказала мне на кухне что-то такое про плиту… что она-де докрасна раскалилась, — я перечитал все Евангелие. Знаете ли вы, что на пятидесяти двух страницах моей Библии апостол Матфей пятнадцать раз упоминает про ад, а апостол Иоанн — ни разу? Апостол Марк — дважды на тридцати одной странице, а Лука — трижды на пятидесяти двух. Ну, Матфей, бедняга, был ведь сборщиком податей и, должно быть, верил в действенность наказания, и все-таки я не могу не удивляться…
— И правильно делаете.
— Надеюсь… друг мой… что и вы иной раз сомневаетесь. Человеку свойственно сомневаться.
— Я стараюсь не сомневаться, — сказал мэр.
— О, я тоже. Я тоже. В этом мы, несомненно, схожи.
Мэр на секунду положил руку на плечо отца Кихота, и отец Кихот почувствовал, как от этого прикосновения его обдало дружеским теплом. «Как странно, — подумал он, сбавляя скорость и с излишней осторожностью заворачивая „Росинанта“, — что сомнение может объединить людей, пожалуй, даже в большей мере, чем вера. Верящий будет сражаться с другим верящим из-за какого-то оттенка в понимании, — сомневающийся же сражается лишь сам с собой».
— Молочные поросята в ресторане «У Ботина», — сказал мэр, — напомнили мне прекрасную притчу про Блудного сына. Я, конечно, не забыл, что там отец закалывает, по-моему, теленка… да, откормленного теленка. Надеюсь, наш поросенок будет не хуже откормлен.
— Прелестная притча, — не без вызова заметил отец Кихот. Он не был уверен в том, что за этим последует.
— Да, начинается эта притча прелестно, — сказал мэр. — Вполне мещанское семейство — отец и два сына. Отец — нечто вроде богатого русского кулака, который видит в крестьянах лишь столько-то принадлежащих ему душ.
— В этой притче нет ни слова про кулаков или про души.
— История, которую вы читали, была, по всей вероятности, слегка подправлена и чуть искажена церковными цензорами.
— То есть как это?
— Она могла быть рассказана совсем иначе, да, наверное, так оно и было. Молодой человек — в силу чудом унаследованных от какого-то предка качеств — вырос, питая, вопреки всему, ненависть к полученному по наследству богатству. Возможно, Иисус имел тут в виду Нова. Ведь Иисуса отделяло от автора истории про Нова куда меньше времени, чем вас — от вашего великого предка Дон Кихота. Как вы помните, Иов был до неприличия богат. У него было семь тысяч овец и три тысячи верблюдов. Сына душит мещанская атмосфера — возможно, на него так действует даже сама обстановка, стены, увешанные картинами, жирные кулаки, усаживающиеся по субботам за обильную трапезу; все это печально контрастирует с нищетой, которую он видит вокруг. Он должен бежать — куда угодно. И вот он требует свою долю наследства, которое они с братом должны получить после смерти отца, и уходит из дома.
— И пускает свое наследство по ветру, — вставляет отец Кихот.
— Ах, это же версия официальная. А у меня есть своя: ему так опостылел мещанский мир, в котором он вырос, что он постарался как можно быстрее избавиться от своего богатства — может, он даже просто роздал все и, как Толстой, стал крестьянствовать.
— Но он же вернулся домой.
— Да, мужества не хватило. Он почувствовал себя очень одиноко, когда пас свиней на той ферме. Там ведь не было партийной ячейки, куда он мог бы обратиться за помощью. «Капитал» еще не был написан, поэтому он не мог найти свое место в классовой борьбе. Чего ж тут удивительного, что он, бедняга, на какое-то время заколебался?
— Только на какое-то время? Из чего вы это заключили?
— По вашей версии, история ведь неожиданно обрывается, верно? И оборвали ее, несомненно, церковные цензоры, может быть, даже сам сборщик податей Матфей. О, да. Блудного сына встречают дома с распростертыми объятиями — это правда: подают ему откормленного теленка, и несколько дней он, наверное, счастлив, а потом на него снова начинает давить гнетущая атмосфера мещанского материализма, которая побудила его уйти из дома. Отец всячески выказывает ему свою любовь, но обстановка все такая же уродливая — подделка под Людовика Пятнадцатого или нечто схожее, что у них тогда было; на стенах — все те же картины, изображающие красивую жизнь; угодливость слуг и роскошная еда возмущают его еще больше, чем прежде, и он начинает тосковать по друзьям, которых обрел на той нищей ферме, где пас свиней.
— А мне казалось, вы говорили, что там не было партийной ячейки и он чувствовал себя крайне одиноко.
— Да, но я несколько сгустил краски. У него все-таки был один друг, и он запомнил слова того бородатого старика крестьянина, который предложил ему носить пойло свиньям; он начал думать о них — о словах, не о свиньях, — лежа в роскошной постели и всем телом тоскуя по жесткому земляному полу своей хижины на ферме. В конце концов, три тысячи верблюдов вполне могут вызвать у человека чувствительного желание взбунтоваться.
— У вас поразительное воображение, Санчо, даже когда вы трезвы. И что же тот старик крестьянин сказал?
— Он сказал Блудному сыну, что государство, в котором существует частная собственность на землю и на средства производства и где господствует капитал, каким бы это государство демократическим себя ни считало, — является государством капиталистическим, механизмом, изобретенным и используемым капиталистами, чтобы держать в подчинении рабочий класс.
— Ваша история стала не менее скучной, чем мой молитвенник.
— Скучной? Вы называете это скучным? Да я же привел вам слова самого Ленина. Неужели вы не видите, что тот старик крестьянин (а мне он представляется с бакенбардами и бородой, вроде Карла Маркса) впервые заронил в уме Блудного сына мысль о классовой борьбе?
— И как же ведет себя дальше Блудный сын?
— Пробыв неделю дома и окончательно разочаровавшись, он на рассвете (красном рассвете) снова уходит на свиную ферму к бородатому старику крестьянину, решив отныне принять участие в борьбе пролетариата. Бородатый старик крестьянин издали видит, как он приближается, выбегает ему навстречу, обнимает его и целует, а Блудный сын говорит: «Отец, я согрешил, я недостоин называться твоим сыном».
— Конец истории кажется мне знакомым, — сказал отец Кихот. — И я рад, что вы сохранили свиней.
— Кстати, о свиньях, не могли бы вы ехать побыстрее? По-моему, мы делаем не более тридцати километров в час.
— Это любимая скорость «Росинанта». Он ведь старенький — нельзя перетруждать его в такие годы.
— Но нас же обгоняют все машины.
— Какое это имеет значение? Его предок никогда и тридцати километров в час не делал.
— А ваш предок никогда дальше Барселоны не ездил.
— Ну и что? Он действительно не удалялся от Ламанчи, но в мыслях своих совершал далекие странствия. Как и Санчо.
— Насчет мыслей моих ничего не могу сказать, а вот в желудке у меня происходит такое, точно мы уже неделю едем. Колбаски и сыр отошли ныне в область воспоминаний.
В самом начале третьего они поднялись по ступенькам ресторана «У Ботина». Санчо заказал две порции молочного поросенка и бутылку красного вина «Маркес де Мурьета» ["Маркиз де Мурьета" (исп.)].
— Удивительно, что вы предпочитаете аристократию, — заметил отец Кихот.
— Ради блага партии можно временно примириться с существованием аристократов — как и священников.
— Даже священников?
— Да. Некий бесспорный авторитет, которого мы не будем называть, — и он окинул быстрым взглядом столики по одну и по другую сторону от них, — писал, что пропаганда атеизма в определенных обстоятельствах может быть не только не нужна, но и вредна.
— Неужели Ленин действительно написал такое?
— Да, да, конечно, но лучше не произносите это имя здесь, отче. Кто его знает. Я ведь говорил вам, какие люди бывали здесь во времена нашего горячо оплакиваемого лидера. А леопард не меняет своих пятен.
— В таком случае зачем же вы меня сюда привели?
— Потому что нигде так не готовят молочных поросят. К тому же ваш воротничок может служить вам в известной мере защитой. А еще большую защиту вы получите, когда наденете пурпурные носки и пурпурный…
Появление молочного поросенка прервало его речь, и они какое-то время обменивались лишь знаками, которые едва ли могли быть неверно истолкованы тайным полицейским агентом, кто бы он ни был, — к примеру, когда в воздух взлетала рука с вилкой во славу «Маркеса де Мурьеты».
Мэр издал удовлетворенный вздох.
— Вы когда-нибудь ели более вкусного молочного поросенка?
— Я вообще никогда еще не ел молочных поросят, — не без стыда ответил отец Кихот.
— А что вы едите дома?
— Обычно бифштекс — я ведь говорил вам, что Тереса великолепно готовит бифштексы.
— Мясник у нас реакционер и бесчестный человек.
— Но бифштексы из конины у него отличные. — Отец Кихот не успел сдержаться, и запретное слово сорвалось у него с языка.
— Мы определенно лучше себя почувствуем после хорошего обеда.
— Ах, бедная Тереса, — сказал отец Кихот. — Надеюсь, отец Эррера оценит ее бифштексы.
— А что такого замечательного в ее бифштексах?
Отец Кихот не ответил. Он сохранил эту тайну от Мотопского епископа и, уж конечно, сохранит ее от мэра.
Дорога заворачивала. «Росинант» по необъяснимой причине вместо того, чтобы сбавить скорость, вдруг ринулся вперед и за поворотом чуть не налетел на овцу. Вся дорога впереди была забита ее соплеменниками. Словно разлилось неспокойное, пенящееся море.
— Можете еще немного соснуть, — сказал мэр. — Мы сквозь это никогда в жизни не пробьемся. — Тут примчалась собака и стала загонять отбившегося от стада нарушителя. — До чего же овцы — тупые животные! — в ярости воскликнул мэр. — Я никогда не мог понять, почему основатель вашей веры решил сравнить их с нами. «Паси овец Моих» [Евангелие от Иоанна, XXI, 16]. О да, наверное, потому, что, как и все хорошие люди, он был циником. Пасите, мол, их хорошо, чтоб они разжирели, и тогда их можно будет съесть. «Господь — Пастырь мой» [Псалтырь, псалом 22]. Но если мы овцы, почему же, ради всего святого, мы должны доверять нашему пастырю? Он будет охранять нас от волков — так, прекрасно, но ведь только затем, чтобы потом продать нас мяснику.
Отец Кихот достал из кармана молитвенник и сделал вид, что погрузился в чтение, но отрывок ему попался на редкость скучный и ничего не значащий, так что он не мог не слышать слов мэра, — слов, которые больно ранили его.
— И он явно предпочитал овец козам, — продолжал мэр. — До чего же глупо и сентиментально. Ведь от козы можно получить все то же, что и от овцы, но в придачу она обладает еще и многими достоинствами коровы. Овца дает шерсть — правильно, но коза дает человеку свою шкуру. Овца дает баранину, хотя лично я поел бы козлятины. А кроме того, коза, как и корова, дает молоко и сыр. Правда, овечий сыр по душе только французам.
Отец Кихот поднял взгляд и увидел, что дорога наконец свободна.
Он отложил молитвенник и вновь пустил «Росинанта» в путь.
— Человек, который не верит, не может и богохульствовать, — сказал он, обращаясь не столько к мэру, сколько к себе. И тем не менее подумал: «А все-таки почему именно овцы? Почему Он в своей великой премудрости избрал в качестве символа овец?» На этот вопрос не давал ответа ни один из старых богословов, чьи труды он держал на полках в Эль-Тобосо, — даже святой Франциск Сальский, столь осведомленный насчет слона и ястреба, паука, и пчелы, и куропатки. Вопрос этот, безусловно, не затрагивался и в «Catecismo de la Doctrina Cristiana» ["Катехизис христианской доктрины" (лат.)], труде этого святого человека Антонио Кларета, бывшего архиепископа Сантьяго-де-Кубы, которого отец Кихот читал еще ребенком, — правда, насколько ему помнится, среди картинок была одна, изображавшая пастуха среди овец.
— Дети очень любят овец, — безо всякой связи произнес он.
— И коз тоже, — сказал мэр. — Неужели вы не помните, как мы в детстве катались в колясочках, запряженных козами? А теперь где все эти козы? Осуждены веки вечные гореть в аду? — Он взглянул на часы. — Я предлагаю, прежде чем мы отправимся покупать вам пурпурные носки, хорошенько пообедать «У Ботина».
— Надеюсь, это не очень дорогой ресторан, Санчо.
— Не волнуйтесь. На этот раз угощаю я. Они там славятся молочными поросятами, так что нам не придется есть овечек доброго пастыря, которых так обожают в нашей стране. Тайная полиция очень любила хаживать в этот ресторан во времена Франко.
— Упокой господи его душу, — поспешно вставил отец Кихот.
— Хотел бы я верить в кару господню, — заметил мэр, — тогда я наверняка поместил бы его — а я уверен, Данте так бы и сделал, — в самый последний круг ада.
— Не очень-то я доверяю суду человеческому, даже суду Данте, — сказал отец Кихот. — Его никак нельзя равнять с судом божьим.
— Вы, видно, поместили бы его в рай?
— Этого я не говорил, Санчо. Я не отрицаю, он наделал много зла.
— Ах да, ведь вы на такой случай придумали очень удобную уловку — чистилище.
— Я ничего не придумывал — ни ада, ни чистилища.
— Извините, отче. Я имея в виду, конечно, вашу Церковь.
— Церковь в своих действиях опирается на Священное писание — точно так же, как ваша партия опирается на учения Маркса и Ленина.
— Но вы же верите, что ваши книги — это слово божие.
— Не будьте таким пристрастным, Санчо. А вы разве не думаете — за исключением, может быть, ночью, когда вам не спится, — что Маркс и Ленин столь же непогрешимы, как… ну, скажем, апостолы Матфей или Марк?
— А вы — когда вам не спится, монсеньор?
— Мысль об аде, случалось, смущала меня во время бессонницы. Возможно, в ту же ночь вы в своей комнате думали о Сталине и лагерях. Был ли Сталин — или Ленин — безусловно прав? Возможно, вы задаете себе этот вопрос в тот момент, когда я спрашиваю себя, неужели такое возможно… как может милосердный и любящий бог?.. О да, я крепко держусь моих старых книг, но есть у меня и сомнения. Тут как-то вечером — Тереса как раз сказала мне на кухне что-то такое про плиту… что она-де докрасна раскалилась, — я перечитал все Евангелие. Знаете ли вы, что на пятидесяти двух страницах моей Библии апостол Матфей пятнадцать раз упоминает про ад, а апостол Иоанн — ни разу? Апостол Марк — дважды на тридцати одной странице, а Лука — трижды на пятидесяти двух. Ну, Матфей, бедняга, был ведь сборщиком податей и, должно быть, верил в действенность наказания, и все-таки я не могу не удивляться…
— И правильно делаете.
— Надеюсь… друг мой… что и вы иной раз сомневаетесь. Человеку свойственно сомневаться.
— Я стараюсь не сомневаться, — сказал мэр.
— О, я тоже. Я тоже. В этом мы, несомненно, схожи.
Мэр на секунду положил руку на плечо отца Кихота, и отец Кихот почувствовал, как от этого прикосновения его обдало дружеским теплом. «Как странно, — подумал он, сбавляя скорость и с излишней осторожностью заворачивая „Росинанта“, — что сомнение может объединить людей, пожалуй, даже в большей мере, чем вера. Верящий будет сражаться с другим верящим из-за какого-то оттенка в понимании, — сомневающийся же сражается лишь сам с собой».
— Молочные поросята в ресторане «У Ботина», — сказал мэр, — напомнили мне прекрасную притчу про Блудного сына. Я, конечно, не забыл, что там отец закалывает, по-моему, теленка… да, откормленного теленка. Надеюсь, наш поросенок будет не хуже откормлен.
— Прелестная притча, — не без вызова заметил отец Кихот. Он не был уверен в том, что за этим последует.
— Да, начинается эта притча прелестно, — сказал мэр. — Вполне мещанское семейство — отец и два сына. Отец — нечто вроде богатого русского кулака, который видит в крестьянах лишь столько-то принадлежащих ему душ.
— В этой притче нет ни слова про кулаков или про души.
— История, которую вы читали, была, по всей вероятности, слегка подправлена и чуть искажена церковными цензорами.
— То есть как это?
— Она могла быть рассказана совсем иначе, да, наверное, так оно и было. Молодой человек — в силу чудом унаследованных от какого-то предка качеств — вырос, питая, вопреки всему, ненависть к полученному по наследству богатству. Возможно, Иисус имел тут в виду Нова. Ведь Иисуса отделяло от автора истории про Нова куда меньше времени, чем вас — от вашего великого предка Дон Кихота. Как вы помните, Иов был до неприличия богат. У него было семь тысяч овец и три тысячи верблюдов. Сына душит мещанская атмосфера — возможно, на него так действует даже сама обстановка, стены, увешанные картинами, жирные кулаки, усаживающиеся по субботам за обильную трапезу; все это печально контрастирует с нищетой, которую он видит вокруг. Он должен бежать — куда угодно. И вот он требует свою долю наследства, которое они с братом должны получить после смерти отца, и уходит из дома.
— И пускает свое наследство по ветру, — вставляет отец Кихот.
— Ах, это же версия официальная. А у меня есть своя: ему так опостылел мещанский мир, в котором он вырос, что он постарался как можно быстрее избавиться от своего богатства — может, он даже просто роздал все и, как Толстой, стал крестьянствовать.
— Но он же вернулся домой.
— Да, мужества не хватило. Он почувствовал себя очень одиноко, когда пас свиней на той ферме. Там ведь не было партийной ячейки, куда он мог бы обратиться за помощью. «Капитал» еще не был написан, поэтому он не мог найти свое место в классовой борьбе. Чего ж тут удивительного, что он, бедняга, на какое-то время заколебался?
— Только на какое-то время? Из чего вы это заключили?
— По вашей версии, история ведь неожиданно обрывается, верно? И оборвали ее, несомненно, церковные цензоры, может быть, даже сам сборщик податей Матфей. О, да. Блудного сына встречают дома с распростертыми объятиями — это правда: подают ему откормленного теленка, и несколько дней он, наверное, счастлив, а потом на него снова начинает давить гнетущая атмосфера мещанского материализма, которая побудила его уйти из дома. Отец всячески выказывает ему свою любовь, но обстановка все такая же уродливая — подделка под Людовика Пятнадцатого или нечто схожее, что у них тогда было; на стенах — все те же картины, изображающие красивую жизнь; угодливость слуг и роскошная еда возмущают его еще больше, чем прежде, и он начинает тосковать по друзьям, которых обрел на той нищей ферме, где пас свиней.
— А мне казалось, вы говорили, что там не было партийной ячейки и он чувствовал себя крайне одиноко.
— Да, но я несколько сгустил краски. У него все-таки был один друг, и он запомнил слова того бородатого старика крестьянина, который предложил ему носить пойло свиньям; он начал думать о них — о словах, не о свиньях, — лежа в роскошной постели и всем телом тоскуя по жесткому земляному полу своей хижины на ферме. В конце концов, три тысячи верблюдов вполне могут вызвать у человека чувствительного желание взбунтоваться.
— У вас поразительное воображение, Санчо, даже когда вы трезвы. И что же тот старик крестьянин сказал?
— Он сказал Блудному сыну, что государство, в котором существует частная собственность на землю и на средства производства и где господствует капитал, каким бы это государство демократическим себя ни считало, — является государством капиталистическим, механизмом, изобретенным и используемым капиталистами, чтобы держать в подчинении рабочий класс.
— Ваша история стала не менее скучной, чем мой молитвенник.
— Скучной? Вы называете это скучным? Да я же привел вам слова самого Ленина. Неужели вы не видите, что тот старик крестьянин (а мне он представляется с бакенбардами и бородой, вроде Карла Маркса) впервые заронил в уме Блудного сына мысль о классовой борьбе?
— И как же ведет себя дальше Блудный сын?
— Пробыв неделю дома и окончательно разочаровавшись, он на рассвете (красном рассвете) снова уходит на свиную ферму к бородатому старику крестьянину, решив отныне принять участие в борьбе пролетариата. Бородатый старик крестьянин издали видит, как он приближается, выбегает ему навстречу, обнимает его и целует, а Блудный сын говорит: «Отец, я согрешил, я недостоин называться твоим сыном».
— Конец истории кажется мне знакомым, — сказал отец Кихот. — И я рад, что вы сохранили свиней.
— Кстати, о свиньях, не могли бы вы ехать побыстрее? По-моему, мы делаем не более тридцати километров в час.
— Это любимая скорость «Росинанта». Он ведь старенький — нельзя перетруждать его в такие годы.
— Но нас же обгоняют все машины.
— Какое это имеет значение? Его предок никогда и тридцати километров в час не делал.
— А ваш предок никогда дальше Барселоны не ездил.
— Ну и что? Он действительно не удалялся от Ламанчи, но в мыслях своих совершал далекие странствия. Как и Санчо.
— Насчет мыслей моих ничего не могу сказать, а вот в желудке у меня происходит такое, точно мы уже неделю едем. Колбаски и сыр отошли ныне в область воспоминаний.
В самом начале третьего они поднялись по ступенькам ресторана «У Ботина». Санчо заказал две порции молочного поросенка и бутылку красного вина «Маркес де Мурьета» ["Маркиз де Мурьета" (исп.)].
— Удивительно, что вы предпочитаете аристократию, — заметил отец Кихот.
— Ради блага партии можно временно примириться с существованием аристократов — как и священников.
— Даже священников?
— Да. Некий бесспорный авторитет, которого мы не будем называть, — и он окинул быстрым взглядом столики по одну и по другую сторону от них, — писал, что пропаганда атеизма в определенных обстоятельствах может быть не только не нужна, но и вредна.
— Неужели Ленин действительно написал такое?
— Да, да, конечно, но лучше не произносите это имя здесь, отче. Кто его знает. Я ведь говорил вам, какие люди бывали здесь во времена нашего горячо оплакиваемого лидера. А леопард не меняет своих пятен.
— В таком случае зачем же вы меня сюда привели?
— Потому что нигде так не готовят молочных поросят. К тому же ваш воротничок может служить вам в известной мере защитой. А еще большую защиту вы получите, когда наденете пурпурные носки и пурпурный…
Появление молочного поросенка прервало его речь, и они какое-то время обменивались лишь знаками, которые едва ли могли быть неверно истолкованы тайным полицейским агентом, кто бы он ни был, — к примеру, когда в воздух взлетала рука с вилкой во славу «Маркеса де Мурьеты».
Мэр издал удовлетворенный вздох.
— Вы когда-нибудь ели более вкусного молочного поросенка?
— Я вообще никогда еще не ел молочных поросят, — не без стыда ответил отец Кихот.
— А что вы едите дома?
— Обычно бифштекс — я ведь говорил вам, что Тереса великолепно готовит бифштексы.
— Мясник у нас реакционер и бесчестный человек.
— Но бифштексы из конины у него отличные. — Отец Кихот не успел сдержаться, и запретное слово сорвалось у него с языка.