— В конюшне, недалеко от Загородного клуба. Угадай, как ее зовут.
   — Как я могу угадать?
   — Серафина. Разве это не перст божий?
   — Но, Милли, я не могу себе позволить…
   — Тебе не надо платить за нее сразу. Она — гнедая.
   — Какое мне дело до ее масти?
   — Она записана в племенную книгу. От Санта Тересы и Фердинанда Кастильского. Она бы стоила вдвое дороже, если бы не повредила себе бабку, прыгая через барьер. С ней ничего особенного не случилось, но вскочила какая-то шишка, и ее теперь нельзя выставлять.
   — Пусть она стоит четверть своей цены. Дела идут очень туго, Милли.
   — Я ведь тебе объяснила, что сразу платить не надо. Можно выплачивать несколько лет.
   — Она успеет сдохнуть, а я все еще буду за нее платить.
   — Серафина куда живучее автомобиля. Она, наверно, проживет дольше тебя.
   — Но, Милли, послушай, тебе придется ездить в конюшню, не говоря уже о том, что за конюшню тоже полагается платить…
   — Я обо всем договорилась с капитаном Сегурой. Он назначил мне самую маленькую плату. Хотел устроить конюшню совсем даром, но я знала, ты не захочешь, чтобы я у него одалживалась.
   — Какой еще капитан Сегура?
   — Начальник полиции в Ведадо.
   — Господи, откуда ты его знаешь?
   — Ну, он часто меня подвозит домой на машине.
   — А матери-настоятельнице это известно?
   Милли чопорно ответила:
   — У каждого человека должна быть своя личная жизнь.
   — Послушай, Милли, я не могу позволить себе лошадь, ты не можешь позволить себе всякие эти… уздечки. Придется отдать все обратно… И я не позволю, чтобы тебя катал капитан Сегура! — добавил он с яростью.
   — Не волнуйся. Он до меня еще и пальцем не дотронулся, — сказала Милли. — Сидит за рулем и поет грустные мексиканские песни. О цветах и о смерти. И одну — о быке.
   — Милли, я не разрешаю! Я скажу матери-настоятельнице, обещай, что ты…
   Он видел, как под темными бровями в зеленовато-янтарных глазах собираются слезы. Уормолд почувствовал, что его охватывает паника: точно так смотрела на него жена в тот знойный октябрьский день, когда шесть лет жизни оборвались на полуслове. Он спросил:
   — Ты что, влюбилась в этого капитана Сегуру?
   Две слезы как-то очень изящно погнались друг за другом по округлой щеке и заблестели, точно сбруя, висевшая на стене; это было ее оружие.
   — Да ну его к дьяволу, этого капитана Сегуру, — сказала Милли. — Мне он не нужен. Мне нужна только Серафина. Она такая стройная, послушная, все это говорят.
   — Милли, деточка, ты же знаешь, если бы я мог…
   — Ах, я знала, что ты так мне скажешь. Знала в глубине души. Я прочитала две новены [5], но они не помогли. А я так старалась. Я не думала ни о чем земном, пока их читала. Никогда больше не буду верить в эти новены. Никогда! Никогда!
   Ее голос гулко звучал в комнате, как у ворона Эдгара По. Сам Уормолд был человек неверующий, но ему очень не хотелось каким-нибудь неловким поступком убить ее веру. Сейчас он чувствовал страшную ответственность: в любой момент она может отречься от господа бога. Клятвы, которые он когда-то давал, воскресли, чтобы его обезоружить.
   Он сказал:
   — Прости меня, Милли…
   — Я выстояла две лишние обедни.
   Она возлагала на его плечи все бремя своего разочарования в вековой, испытанной ворожбе. Легко говорить, что детям ничего не стоит заплакать, но если вы — отец, разве можно глядеть на это так же хладнокровно, как глядит учительница или гувернантка? Кто знает, а вдруг у ребенка настает такая минута, когда весь мир начинает выглядеть совсем по-иному, как лицо, которое искажается гримасой, когда пробьет роковой час?
   — Милли, я тебе обещаю, если в будущем году я смогу… Послушай, Милли, оставь пока у себя седло и все эти штуки…
   — Кому нужно седло без лошади? И я уже сказала капитану Сегуре…
   — К черту капитана Сегуру! Что ты ему сказала?
   — Я ему сказала, что стоит мне попросить у тебя Серафину и ты мне ее подаришь. Я ему сказала, что ты такой замечательный! Про молитвы я ему не говорила.
   — Сколько она стоит?
   — Триста песо.
   — Ах, Милли, Милли… — Ему оставалось только сдаться. — За конюшню тебе придется платить из твоих карманных денег.
   — Конечно! — Она поцеловала его в ухо. — С будущего месяца, хорошо?
   Они оба отлично знали, что этого никогда не будет. Она сказала:
   — Вот видишь, они все-таки помогли, мои новены. Завтра начну опять, чтобы дела у тебя пошли как следует. Интересно, какой святой подойдет для этого лучше всего?
   — Я слыхал, что святой Иуда — покровитель неудачников, — сказал Уормолд.
 
3
   Уормолд часто мечтал, что вот однажды он проснется и у него окажутся сбережения — акции и сертификаты, широкой рекой потекут дивиденды, совсем, как у богачей из предместья Ведадо; тогда они с Милли вернутся в Англию, где не будет ни капитана Сегуры, ни «охоты», ни свиста. Но мечта таяла, как только он входил в огромный американский банк в Обиспо. Вступив под массивный каменный портал, украшенный орнаментом из цветов клевера с четырьмя листочками, он снова превращался в маленького дельца, каким и был на самом деле, чьих сбережений никогда не хватит на то, чтобы увезти Милли в безопасные края.
   Получать деньги по чеку — куда более сложная процедура в американском банке, чем в английском. Американские банкиры ценят личные связи, кассир должен создавать иллюзию, будто он зашел к себе в кассу случайно и рад, что ему посчастливилось встретить здесь клиента. «Кто бы мог подумать, — словно хочет он сказать своей широкой, приветливой улыбкой, — что я встречу именно вас, да еще где, здесь, в байке!» Поговорив с кассиром о его здоровье и о своем самочувствии, удовлетворив взаимный интерес к погоде, которая так балует их этой зимой, клиент робко, просительно сует ему чек (до чего же противное и докучливое дело!), но кассир едва успевает взглянуть на чек, как на столе звонит телефон.
   — Это вы. Генри? — с удивлением произносит он в трубку, так, словно голос Генри он тоже не ожидал услышать в этот день. — Что новенького? — Он долго выслушивает новости и при этом игриво вам улыбается: ничего не попишешь, дело есть дело. — Да, должен признаться, Эдит вчера выглядела очень эффектно, — поддакивает кассир.
   Уормолд нетерпеливо переминается с ноги на ногу.
   — Да, вечер прошел замечательно, просто замечательно. Я? Я — отлично. Ну, а чем мы можем быть вам полезны сегодня?
 
   — Пожалуйста, прошу вас, вы ведь знаете, Генри. Мы всегда рады вам услужить… Сто пятьдесят тысяч долларов на три года?.. Нет, для такой фирмы, как ваша, какие могут быть трудности! Нам придется согласовать с Нью-Йорком, но это же чистая формальность. Забегите, когда будет свободная минутка, и поговорите с управляющим. Выплачивать помесячно? Зачем, когда речь идет об американской фирме! Да, мы можем сговориться на пяти процентах. Сделать тогда двести тысяч на четыре года? Пожалуйста, Генри.
   Чек Уормолда, казалось, съеживался от собственного ничтожества. «Триста пятьдесят долларов» — сумма прописью выглядела такой же тщедушной, как и все его ресурсы.
   — Увидимся завтра у миссис Слейтер? Ладно, сыграем партию. Только уговор, не вытаскивать козырей из рукава! Когда придет ответ? Да дня через два, если запросим телеграфно. Завтра в одиннадцать? Когда вам угодно. Генри. Заходите и все тут. Я скажу управляющему. Он вам будет ужасно рад… Простите, что задержал вас, мистер Уормолд.
   Его он упорно называл по фамилии. Наверное, подумал Уормолд, со мной нет смысла быть на короткой ноге? А может, национальность создает между нами такую преграду?
   — Триста пятьдесят долларов? — Кассир искоса заглянул в книгу и стал отсчитывать бумажки. Но телефон зазвонил снова.
   — Не может быть! Миссис Эшуорт! Куда же это вы пропали? В Майами? Вы шутите! — Прошло несколько минут прежде, чем он покончил с миссис Эшуорт. Передавая Уормолду банкноты, он сунул ему и листок бумаги. — Вы, надеюсь, не возражаете, мистер Уормолд. Вы ведь сами просили держать вас в курсе дела.
   На листке было указано, что он перебрал по своему счету пятьдесят долларов.
   — Ни в коей мере. Очень вам признателен, — сказал Уормолд. — Но беспокоиться нечего.
   — Что вы, банк нисколько не беспокоится, мистер Уормолд. — Вы ведь сами просили, вот и все.
   Уормолд подумал: «Ну да, если бы я перебрал пятьдесят тысяч долларов, он бы, наверно, звал меня Джимом».
 
   В это утро ему почему-то не хотелось встречаться с доктором Гассельбахером за «дайкири». Временами доктор Гассельбахер казался ему уж слишком беззаботным, поэтому он пошел к «Неряхе-Джо», а не в «Чудо-бар». Ни один житель Гаваны не заглядывал к «Неряхе-Джо», потому что туда ходили туристы; однако туристов, увы, теперь становилось все меньше, ибо нынешнее правительство Дышало на ладан. Хотя в застенках Jefatura [6] испокон веку творились темные дела, но они не касались туристов из «Насьоналя» или «Севил-Билтмора»; однако, когда одного из туристов убило шальной пулей, в то время как он фотографировал какого-то живописного нищего под балконом президентского дворца, выстрел прозвучал погребальным звоном по всем туристским маршрутам, «включающим прогулку на пляж Варадеро и по злачным местам ночной Гаваны». Пуля превратила в осколки и «лейку» убитого, что особенно напугало его спутников. Уормолд слышал, как они потом говорили в баре «Насьоналя»:
   — Пробила камеру насквозь. Пятьсот долларов — кошке под хвост.
   — А его убило сразу?
   — Еще бы. А объектив… осколки разлетелись на пятьдесят метров в окружности. Видите? Везу кусочек домой, чтобы показать мистеру Хампелникеру.
   В это утро длинный зал был пуст, если не считать элегантного незнакомца в одном углу и толстого агента туристской полиции, который курил сигару в другом углу. Англичанин так внимательно разглядывал бесконечную батарею бутылок, что не сразу заметил Уормолда.
   — Да не может быть! — воскликнул он. — Кого я вижу? Мистер Уормолд! — Уормолд удивился, откуда он знает его имя, ведь он же забыл вручить ему фирменную карточку. — Восемнадцать разных сортов шотландского виски, — сказал незнакомец, — включая «Черную этикетку». А пшеничного я даже не считал. Поразительное зрелище! Поразительное… — повторил он почтительным шепотом. — Вы когда-нибудь видели столько разных сортов?
   — Представьте, да. Я собираю пробные бутылочки, и у меня уже есть девяносто девять марок.
   — Интересно. А что сейчас выпьете? Как насчет «Хейга с ямочками»?
   — Благодарю. Я уже заказал «дайкири».
   — Такие напитки меня расслабляют.
   — Вы уже решили, какой вам нужен пылесос? — для приличия спросил Уормолд.
   — Пылесос?
   — Ну да, электропылесос. То, что я продаю.
   — А-а, пылесос… Ха-ха! Плюньте на эту дрянь и выпейте со мной виски.
   — Днем я никогда не пью виски.
   — Ох, уж эти мне южане!
   — При чем тут южане?
   — Кровь у вас жидкая. От солнца, так сказать. Ведь вы родились в Ницце!
   — Откуда вы знаете?
   — Ну, господи, слухами земля полнится. То с одним поболтаешь, то с другим. По правде говоря, я и с вами хотел кое о чем потолковать.
   — Пожалуйста.
   — Да нет, я предпочел бы местечко потише. Тут все время шныряют какие-то типы — входят, выходят…
   Как это было далеко от истины! Ни одна живая душа не проходила мимо дверей, освещенных жгучими лучами солнца. Полицейский мирно спал, прислонив сигару к пепельнице, — в этот час здесь не было ни единого туриста, который бы нуждался в опеке и надзоре. Уормолд сказал:
   — Если насчет пылесоса, пойдемте лучше в магазин.
   — Не надо. Не хочу, чтобы видели, как я там околачиваюсь. Бар в этом смысле совсем неплохое место. Встречаете земляка, хотите посидеть вдвоем, что может быть естественнее?
   — Не понимаю.
   — Ну вы же знаете, как это бывает.
   — Не знаю.
   — То есть как, вы не считаете, что это естественно?
   Уормолд отчаялся что-нибудь понять. Он оставил на стойке восемьдесят сентаво и сказал:
   — Мне пора в магазин.
   — Зачем?
   — Я не люблю оставлять надолго Лопеса одного.
   — Ах, Лопеса… Вот как раз о Лопесе я и хочу с вами поговорить.
   И снова Уормолд подумал, что это, вернее всего, какой-то чудаковатый инспектор из главной конторы; однако он явно перешел всякие границы чудачества, когда шепнул ему:
   — Ступайте в уборную, я сейчас приду.
   — В уборную? Зачем?
   — Потому что я не знаю, где она.
   В этом свихнувшемся мире проще всего подчиняться, не рассуждая. Уормолд провел незнакомца через заднюю дверь по короткому коридору и показал вход в уборную.
   — Вон там.
   — Ступайте вперед, старина.
   — Да мне не нужно.
   — Не валяйте дурака, — сказал незнакомец.
   Он положил руку Уормолду на плечо и втолкнул его в дверь. Внутри были две раковины, стул с поломанной спинкой, обычные кабинки и Писсуары.
   — Сядьте, старина, — сказал незнакомец, — а я пущу воду. — Но когда вода пошла, он и не подумал умываться. — Будет выглядеть куда естественнее, — объяснил он (слово «естественный» было, видно, его любимым эпитетом), — если кто-нибудь сюда ворвется. И, конечно, собьет с толку микрофон.
   — Микрофон?
   — Верно. Совершенно верно. В таком месте вряд ли может быть микрофон, но правила прежде: всего. Выигрывает последнюю схватку тот, кто действует по всем правилам. Хорошо, что здесь, в Гаване, моют руки под краном, а не в раковине. Пусть себе вода течет.
   — Да объясните вы мне…
   — Осторожность, надо вам сказать, не мешает даже в уборной. Один наш парень в Дании в девятьсот сороковом увидел из своего собственного окна, как германский флот идет через Каттегат.
   — Какой гад?
   — Каттегат. Ну, он сразу понял, что началась заваруха. Стал жечь бумаги. Пепел бросил в унитаз и дернул цепочку. Не повезло: весенние заморозки. Трубы замерзли. Пепел всплыл в ванне этажом ниже. Квартира старой девы баронессы, как, бишь, ее звали? Как раз собиралась принимать ванну. Пиковое положение у нашего парня.
   — Прямо шпионаж какой-то!
   — Это и есть шпионаж, старина, во всяком случае, как это называют в романах. Вот почему я и хотел поговорить о вашем Лопесе. Он человек надежный или лучше его убрать?
   — Вы что, из разведки?
   — Да вроде того.
   — Зачем я стану выгонять Лопеса? Он у меня работает уже десять лет.
   — Мы можем найти вам человека, который отлично разбирается в пылесосах. Но, естественно, последнее слово должно остаться за вами.
   — Да какое я имею отношение к вашей разведке?
   — Минуточку, старина, сейчас мы к этому подойдем. Мы на всякий случай проверили Лопеса — он, кажется, чист. Но вот ваш друг Гассельбахер… тут бы я поостерегся.
   — Откуда вы знаете Гассельбахера?
   — Я ведь тут уже пару дней и кое-что разнюхал. В таких случаях надо быть в курсе дела.
   — В каких случаях?
   — Где он родился, этот Гассельбахер?
   — Кажется, в Берлине.
   — На чьей он стороне? Восток? Запад?
   — Мы никогда не говорим о политике.
   — Впрочем, это роли не играет. Восток или Запад — немец есть немец. Вспомните Риббентропа. Нас второй раз на эту удочку не поймаешь.
   — Гассельбахер не занимается политикой. Он старый врач, живет здесь уже тридцать лет.
   — Все равно, вы себе не представляете… Но вы правы: если вы с ним порвете, это сразу бросится в глаза. Осторожно водите его за нос, вот и все. Если обходиться с ним умело, он может быть даже полезен.
   — Я не собираюсь водить его за нос.
   — Это нужно для дела.
   — Да не желаю я участвовать в ваших делах! Что вы ко мне привязались?
   — Вы — английский патриот. Живете здесь много лет. Уважаемый член Европейского коммерческого общества. А нам необходим резидент в Гаване, сами понимаете. Подводные лодки нуждаются в горючем. Диктаторы всегда находят общий язык. Большие диктаторы затягивают в свои сети маленьких.
   — Атомным подводным лодкам не нужно горючее.
   — Точно, старина, точно. Но война всегда немножко отстает от жизни. Надо быть готовым, что против нас используют и обычные виды вооружения. К тому же не забывайте об экономическом шпионаже: сахар, кофе, табак.
   — Вы найдете все, что вам нужно, в официальных ежегодниках.
   — Мы им не доверяем, старина. Ну и конечно, политическая разведка. Ваши пылесосы дают вам доступ в любое место.
   — Вы хотите, чтобы я делал анализы пыли?
   — Вам, старина, это может показаться смешным, но ведь основным источником сведений, которые получила французская разведка во время дела Дрейфуса, была уборщица германского посольства — она собирала обрывки из корзин для бумаг.
   — Я даже не знаю, как вас зовут.
   — Готорн.
   — А кто вы такой?
   — Ну что ж, могу вам сказать; я организую сеть в районе Карибского моря. Минуточку! Кто-то идет. Я умываюсь. А ну-ка, ступайте в клозет. Нас не должны видеть вместе.
   — Но нас уже видели вместе.
   — Случайная встреча. Земляки. — Он втолкнул Уормолда в кабинку так же, как раньше втолкнул его в уборную. — Правила прежде всего. Ясно?
   Наступила тишина, только вода журчала в кране. Уормолд присел. Ему не оставалось ничего другого. Ноги его все равно были видны из-под перегородки, не доходившей до полу. Вода продолжала течь. Уормолд испытывал чувство безграничного удивления. Его поражало, почему он не покончил со всей этой ерундой с самого начала. Ничего удивительного, что Мэри его бросила. Он вспомнил одну из их ссор: «Почему ты что-нибудь не сделаешь, не совершишь хоть какого-нибудь поступка, все равно какого! Стоишь, как истукан…» «Ну по крайней мере на этот раз я не стою, а сижу». Да и что он мог сказать? Ему не дали возможности вставить хоть слово. Минуты шли. Какие громадные у кубинцев мочевые пузыри; руки у Готорна, наверно, уже давно чистые. Вода перестала течь. Он, видно, вытирает руки; Уормолд вспомнил, что здесь нет полотенца. Еще одна задача для Готорна, но он с ней справится. Не зря ведь он прошел специальную подготовку. Наконец чьи-то ноги прошли назад к двери. Дверь закрылась.
   — Можно выйти? — спросил Уормолд.
   Это прозвучало, как капитуляция. Теперь он подчинялся приказу.
   Готорн на цыпочках подошел поближе.
   — Дайте мне несколько минут, старина, чтобы я успел убраться. Знаете, кто это был? Тот полицейский. Подозрительно, правда?
   — Он мог узнать мои ноги под дверью. Как вы думаете, не обменяться ли нам штанами?
   — Будет выглядеть неестественно, — сказал Готорн, — но мозги у вас варят правильно. Я оставляю в раковине ключ от моей комнаты. «Севил-Билтмор», пятый этаж, пройдете прямо наверх. Сегодня вечером, в десять. Нужно потолковать. Деньги и прочее. Низменные материи. Портье обо мне не спрашивайте.
   — А вам разве ключ не нужен?.
   — У меня есть отмычка. Пока.
   Уормолд поднялся и увидел, как затворилась дверь за элегантной фигурой и невыносимым жаргоном Готорна. Ключ лежал в раковине — «комната 510».
 
   В половине десятого Уормолд зашел к Милли, чтобы пожелать ей спокойной ночи. Тут, во владениях дуэньи, был безукоризненный порядок: перед статуэткой святой Серафины горела свеча; золотистый требник лежал возле кровати; одежда была старательно убрана, словно ее не было вовсе, и в воздухе, как фимиам, плавал легкий запах одеколона.
   — Ты чем-то расстроен, — сказала Милли. — Все еще волнуешься из-за капитана Сегуры?
   — Ты меня никогда не водишь за нос, а, Милли?
   — Нет. А что?
   — Все почему-то меня водят за нос.
   — И мама тоже водила?
   — По-моему, да.
   — А доктор Гассельбахер?
   Он вспомнил негра, который ковылял мимо бара. Он сказал:
   — Может быть. Иногда.
   — Но ведь это делают, когда любят, правда?
   — Не всегда. Я помню в школе…
   Он замолчал.
   — Что ты вспомнил, папа?
   — Много всякой всячины.
   Детство — начало всякого недоверия. Над тобой жестоко потешаются, а потом ты начинаешь жестоко потешаться над другими. Причиняя боль, теряешь воспоминания о том, как было больно тебе. Однако он каким-то образом, но отнюдь не потому, что был чересчур уж добрым, не пошел по этому пути. Может быть, оттого, что у него просто не хватило характера. Говорят, что школа вырабатывает характер, стесывая острые углы. Углы-то ему стесали, но в результате, кажется, получился не характер, а нечто бесформенное, как один из экспонатов в музее современного искусства.
   — А тебе хорошо, Милли? — спросил он.
   — Конечно.
   — И в школе тоже?
   — Да. А что?
   — Тебя никто больше не дергает за волосы?
   — Конечно, нет.
   — И ты никого больше не поджигаешь?
   — Ну, тогда мне было тринадцать, — сказала она надменно. — Чем ты расстроен, папа?
   Она сидела на кровати: на ней был белый нейлоновый халат. Он любил ее и тогда, когда рядом была ее дуэнья, но еще больше — когда дуэньи не было; у него уже мало оставалось времени на то, чтобы любить, он не мог терять ни минуты. Он словно провожал ее в путешествие, провожал недалеко, остальной путь ей придется проделать одной. Годы разлуки надвигались, как станция, когда едешь в поезде, но ей они сулили дары, ему же — одни утраты. В этот вечерний час он как-то особенно остро ощущал жизнь; не из-за Готорна — загадочного и нелепого, не из-за жестокостей, которые творились государствами и полицией, — все это казалось ему куда менее важным, чем неумелые пытки в школьном дортуаре. Маленький мальчик с мокрым полотенцем в руках, которого он только что вспомнил, — интересно, где он сейчас? Жестокие приходят и уходят, как города, королевства или властители, не оставляя за собой ничего, кроме собственных обломков. Они тленны. А вот клоун, которого в прошлом году они с Милли видели в цирке, — этот клоун вечен, потому что его трюки никогда не меняются. Вот так и надо жить: клоуна не касаются ни причуды государственных деятелей, ни великие открытия гениальных умов.
   Уормолд, глядя в зеркало, стал строить гримасы.
   — Господи, что ты делаешь?
   — Хотел себя рассмешить.
   Милли захихикала.
   — А я думала, что ты грустный и чем-то озабочен.
   — Поэтому мне и захотелось посмеяться. Помнишь клоуна в прошлом году?
   — Он упал с лестницы прямо в ведро с известкой.
   — Он падает в него каждый вечер в десять часов. Нам бы всем не мешало быть клоунами, Милли. Никогда ничему не учись на собственном опыте.
   — Мать-настоятельница говорит…
   — Не слушай ее. Бог ведь не учится на собственном опыте, не то как бы он мог надеяться найти в человеке что-нибудь хорошее? Вся беда в ученых — они складывают один плюс один и всегда получают два. Ньютон, открывая закон притяжения, основывался на опыте, а потом…
   — А я думала — на яблоке.
   — Это одно и то же. Понадобилось только время, чтобы лорд Резерфорд расщепил атом. Он тоже учился на собственном опыте, так же как и люди Хиросимы. Эх, если бы мы рождались клоунами, нам бы не грозило ничего дурного, кроме разве небольших ссадин… Да еще в известке немного перемажешься. Не учись на собственном опыте, Милли. Это губит душевный покой.
   — А что ты делаешь сейчас?
   — Хочу пошевелить ушами. Раньше я умел. А вот теперь не получается.
   — Ты все еще скучаешь по маме?.
   — Иногда.
   — Ты все еще ее любишь?
   — Может быть. Время от времени.
   — Она, наверно, была очень красивая в молодости?
   — Да она и сейчас не старая. Ей тридцать шесть.
   — Ну, это уже старая.
   — А ты ее совсем не помнишь?
   — Плохо. Она ведь часто уезжала, правда?
   — Да, часто.
   — Я все-таки за нее молюсь.
   — О чем ты молишься? Чтобы она вернулась?
   — Конечно, нет, совсем не об этом. Мы можем обойтись и без нее. Я молюсь о том, чтобы она опять стала доброй католичкой.
   — А я вот не католик.
   — Ну, это совсем другое дело. Ты не ведаешь, что творишь.
   — Да, пожалуй.
   — Я не хочу тебя обидеть, папа. Но так говорят богословы. Ты будешь спасен, как все добрые язычники. Помнишь, как Сократ и Сетевайо.
   — Какой Сетевайо?
   — Король зулусов.
   — О чем ты еще молишься?
   — Ну, конечно, последнее время я больше налегала на лошадь…
   Он поцеловал ее и пожелал спокойной ночи. Она спросила:
   — Куда ты идешь?
   — Мне надо кое-что уладить насчет лошади.
   — Я причиняю тебе ужасно много хлопот! — сказала она не очень уверенно. Потом сладко вздохнула и укрылась простыней до самой шеи. — Как чудесно, что всегда получаешь то, о чем молишься, правда?
 
4
   На всех углах ему предлагали: «Такси!», — словно он был приезжим, и вдоль бульвара через каждые несколько метров к нему по привычке, сам не веря в успех, приставал какой-нибудь сутенер: «Разрешите услужить вам, сэр?» — «Я знаю всех хорошеньких девочек». — «Хотите красивую женщину?» — «Открытки?» — «Угодно посмотреть возбуждающий фильм?» Они были еще совсем детьми, когда он приехал в Гавану; он, бывало, оставлял их постеречь машину и давал за это пять сентаво, и хотя они старели вместе с ним, привыкнуть к нему они так и не могли. Для них он все равно не был местным жителем, так и остался вечным туристом. Вот они и привязывались к нему: рано или поздно он, как и все остальные, захочет посмотреть «сверхчеловека», дающего сеанс в публичном доме «Сан-Франциско». Ну что ж, они по крайней мере тоже не желали учиться у жизни.
   На углу Вирдудес его окликнул из «Чудо-бара» доктор Гассельбахер:
   — Куда это вы так спешите, мистер Уормолд?
   — У меня деловое свидание.
   — Всегда есть время выпить рюмочку виски. — По тому, как он произнес слово «виски», было ясно, что у него время нашлось, и не на одну, а на много рюмок.