Страница:
Он лежал на спине в белых парусиновых брюках, раскрыв рот и похрапывая. На столике у изголовья стоял стакан, и Скоби заметил на дне его белый осадок. Юсеф принял снотворное, Скоби сел рядом и стал ждать. Окно было открыто, но дождь, как плотная занавеска, не пропускал свежего воздуха. Настроение у Скоби было подавленное, может быть, от духоты, а может, ему тяжело было вернуться на место своего грехопадения. Напрасно уговаривать себя, что он не совершил ничего дурного. Как женщина, вышедшая замуж без любви, он остро ощущал в этой комнате, безликой, как номер гостиницы, запах измены.
Прямо под окном сломался желоб, и вода хлестала оттуда, точно из крана; одновременно было слышно, как дождь журчит и как он льется потоком. Скоби закурил и стал разглядывать Юсефа. Он не чувствовал ненависти к этому человеку. Он поймал Юсефа в ловушку так же обдуманно и так же ловко, как Юсеф поймал его. Брачный союз был заключен с согласия обеих сторон. Пристальный взгляд Скоби, видимо, пробился сквозь туман снотворного; жирные ягодицы Юсефа заерзали на диване, он застонал, пробормотал во сне: «Голубчик мой!» — и повернулся на бок, лицом к Скоби. Скоби снова оглядел комнату, хотя он ее уже рассмотрел в тот раз, когда приходил договариваться о займе; а здесь с тех пор ничего не изменилось: все те же безобразные лиловые шелковые подушки — шелк на них истлел от сырости, — ярко-оранжевые занавески и даже синий сифон на прежнем месте; все это казалось вечным и неизменным, как наше представление о том, что такое ад. Здесь не было ни книжных полок — Юсеф не умел читать, ни письменного стола — он не умел писать. Нечего было искать здесь бумаг — Юсеф не знал бы, что с ними делать. Все, что ему было нужно, хранилось в этой большой скульптурной голове.
— Вот тебе раз!… Майор Скоби!…
Глаза открылись, но затуманенные снотворным, никак не могли ни на чем остановиться.
— Здравствуйте, Юсеф.
На этот раз Скоби застал его врасплох; сначала казалось, что Юсеф снова погрузился в наркотический сон, но потом он с усилием приподнялся на локте.
— Я пришел поговорить о Таллите.
— О Таллите… Простите, майор Скоби.
— И об алмазах.
— Просто помешались все на этих алмазах… — с трудом пробормотал, снова засыпая, Юсеф.
Он потряс головой, так что седая прядь закачалась из стороны в сторону, затем ощупью потянулся за сифоном.
— Это вы подстроили дело против Таллита?
Юсеф потащил сифон через стол, опрокинув стакан со снотворным, повернул сифон к себе и нажал на рычажок; содовая брызнула ему в лицо и разлилась по лиловому шелку подушки. Он застонал от удовольствия, как человек, принимающий душ в жаркий день.
— Что случилось, майор Скоби? Что-нибудь неладно?
— Таллита не будут судить.
Юсеф похож был на усталого пловца; он старается выбраться на берег, а волны гонятся за ним по пятам.
— Простите меня, майор Скоби, — сказал он. — Я так плохо сплю последнее время. — Он в раздумье помотал головой вверх и вниз, как трясут копилку, прислушиваясь, не звякнет ли что-нибудь внутри. — Вы как будто упомянули о Таллите, майор Скоби? — Он снова пустился в объяснения. — Переучет товаров. Сколько цифр. Три-четыре лавки. Меня так и норовят обмануть, потому что я все держу в голове.
— Таллита не отдадут под суд, — повторил Скоби.
— Ничего. Когда-нибудь он сломает себе шею.
— Это были ваши алмазы, Юсеф?
— Мои?! Вас научили не доверять мне, майор Скоби.
— Вы подкупили его младшего слугу?
Тыльной стороной руки Юсеф вытер мокрое лицо.
— Конечно, майор Скоби. От него я получил сведения.
Миг слабости прошел: снотворное больше не туманило его большую голову, хотя грузное тело все еще было распластано на диване.
— Я вам не враг, Юсеф. Я питаю к вам даже симпатию.
— Когда вы так говорите, майор Скоби, у меня сердце дрожит от радости. — Он шире раскрыл ворот рубахи, словно для того, чтобы показать, как оно дрожит, и струйки содовой побежали по черной поросли у него на груди. — Я слишком толстый, — сказал он.
— Мне хочется вам верить, Юсеф. Скажите мне правду. Чьи это были алмазы — ваши или Таллита?
— Я всегда хочу говорить вам только правду, майор Скоби. Я никогда не утверждал, что это алмазы Таллита.
— Они ваши?
— Да, майор Скоби.
— Здорово вы меня одурачили, Юсеф! Будь у меня свидетели, я бы вас непременно посадил.
— Я вовсе не хотел вас дурачить, майор Скоби. Я только хотел, чтобы выслали Таллита. Всем было бы лучше, если бы его выслали. Нехорошо, что сирийцы разбились на две партии. Если бы они держались вместе, вы бы могли прийти ко мне и сказать: «Юсеф, правительство хочет, чтобы сирийцы сделали то-то и то-то», — и я бы мог ответить: «Будет сделано».
— А контрабанда алмазами попала бы в одни руки.
— Ах, алмазы, алмазы, алмазы, — устало посетовал Юсеф. — Поверьте, майор Скоби, я получаю за год от самой маленькой из моих лавок больше, чем получил бы в три года от алмазов. Вы даже представить себе не можете, сколько тут надо дать взяток.
— Ну что ж, Юсеф, я больше не стану пользоваться вашей информацией. На этом нашим добрым отношениям конец. Разумеется, каждый месяц я буду выплачивать вам проценты.
Его слова казались ему самому неубедительными. Оранжевые занавески висели неподвижно. Некоторые вещи мы при всем желании не можем вычеркнуть из памяти: занавески и подушки этой комнаты были для него неразрывно связаны со спальней во втором этаже, с залитым чернилами письменным столом, с убранным кружевами алтарем в Илинге — все это для него будет жить, пока теплится сознание.
Юсеф опустил ноги на пол и сел.
— Вы слишком близко принимаете к сердцу мою маленькую проделку, майор Скоби, — сказал он.
— Прощайте, Юсеф, вы совсем не плохой парень, но прощайте.
— Ошибаетесь, майор Скоби, я плохой парень. — Он говорил очень серьезно. — Моя симпатия к вам — вот единственное, что есть светлого в моем черном сердце. Я не могу от нее отказаться. Мы должны остаться друзьями.
— Боюсь, что не выйдет, Юсеф.
— Послушайте, майор Скоби. Я прошу вас только об одном: время от времени — может быть, ночью, когда никто не видит, — приходите поговорить со мной. Вот и все. Просто поговорить. Я больше не буду клепать на Таллита. Я вообще буду молчать. Мы просто будем сидеть здесь за бутылкой виски и сифоном с содовой…
— Я не такой уж дурак, Юсеф. Я знаю, как вам выгодно, чтобы люди думали, будто мы с вами друзья. Такой помощи вы от меня не ждите.
Юсеф сунул палец в ухо и прочистил его от попавшей туда содовой. Он бросил мрачный и наглый взгляд на Скоби. Вот так, подумал тот, он смотрит на приказчика, который пробует его надуть, пользуясь тем, что все цифры хранятся только у него в голове.
— А вы рассказали начальнику полиции о нашей маленькой сделке, майор Скоби, или вы меня обманывали?
— Пойдите спросите у него сами.
— Пожалуй, я так и сделаю. Сердце мое полно обиды и горечи. Оно велит мне пойти к начальнику полиции и все ему рассказать.
— Всегда слушайтесь голоса сердца, Юсеф.
— Я скажу ему, что вы взяли деньги и что мы вместе задумали посадить Таллита за решетку. Но вы не выполнили обещания, и я пришел к нему, чтобы вам отомстить. Отомстить, — угрюмо повторил Юсеф, уронив свою скульптурную голову на жирную грудь.
— Валяйте. Поступайте как знаете, Юсеф. Между нами все кончено.
Скоби старательно играл свою роль, но вся сцена казалась ему неправдоподобной: она походила на размолвку влюбленных. Он не верил в угрозы Юсефа, как не верил и в собственную невозмутимость; он даже не верил в это прощание. То, что случилось в оранжево-лиловой комнате, было слишком важным, чтобы бесследно кануть в безбрежный океан прошлого. И он не удивился, когда Юсеф, подняв голову, сказал:
— Понятно, я никуда не пойду. Когда-нибудь вы вернетесь и опять предложите мне свою дружбу. А я встречу вас с превеликой радостью.
«Неужели я в самом деле попаду в такое отчаянное положение?» — подумал Скоби, словно в словах сирийца звучало пророчество.
По дороге домой Скоби остановил машину у католической церкви и вошел. Была первая суббота месяца — в этот день он всегда ходил к исповеди. Возле исповедальни стояла очередь — несколько старух, низко повязанных платками, как прислуги во время уборки, сестра милосердия и солдат с артиллерийскими нашивками, а изнутри доносилось монотонное бормотанье отца Ранка.
Подняв глаза к распятию. Скоби прочитал «Отче наш», «Богородицу», покаянную молитву. Томительный ритуал нагонял на него тоску. Он чувствовал себя случайным зрителем — одним из тех в толпе вокруг креста, на чьем лице взгляд Распятого, искавший либо друга, либо врага, наверно, даже не остановился бы. А иногда ему казалось, что его профессия и мундир неумолимо ставят его в один ряд с безыменными римскими стражниками, которые блюли порядок на городских улицах во время крестного пути на Голгофу. Одна за другой в исповедальню входили старые негритянки, а Скоби рассеянно и бессвязно молился за Луизу — молился, чтобы она была счастлива ныне и вовеки, чтобы он вольно или невольно не причинил ей зла. Из исповедальни вышел солдат, и Скоби, поднявшись с колен, занял его место.
— Во имя отца и сына и святого духа, — начал он. — Со времени моей последней исповеди месяц назад я пропустил воскресную обедню и одну праздничную службу.
— Вам что-нибудь помешало?
— Да, но при желании я мог бы лучше распределить свое время.
— Дальше.
— Весь этот месяц я работал спустя рукава. Я был излишне резок с одним из моих подчиненных… — Он долго молчал.
— Это все?
— Не знаю, как это выразить, отец мой, но у меня такое чувство, словно я… устал от моей веры. Она для меня как будто уже ничего не значит. Я старался возлюбить бога всем сердцем моим, но… — он сделал жест, которого священник не видел, потому что сидел боком к решетке. — Я даже вообще не убежден, что я верую.
— Подобные мысли легко растравляют душу, — сказал священник. — Особенно в наших краях. Будь это в моей власти, я бы на многих наложил одну и ту же епитимью: шестимесячный отпуск. Здешний климат кого угодно доконает. Легко принять обыкновенную усталость за… скажем, неверие.
— Я не хочу вас задерживать, отец мой. Вас ждут. Я знаю, все это пустые выдумки. Но я чувствую себя… опустошенным. Да, опустошенным.
— В такие минуты мы порой ближе всего к богу, — сказал священник. — А теперь ступайте и прочитайте десять молитв по четкам.
— У меня нет четок. По крайней мере…
— Ну, тогда пять раз «Отче наш» и пять раз «Богородицу». — Отец Ранк стал произносить слова отпущения грехов. Беда в том, подумал Скоби, что нечего отпускать. Слова священника не приносили облегчения — какую тяжесть они могли с него снять? Они были пустой формулой: набор латинских слов, волшебное заклинание. Скоби вышел из исповедальни и снова опустился на колени — это тоже был пустой ритуал. Ему вдруг показалось, что бог слишком доступен, к нему слишком легко прибегнуть. Любой его последователь мог обратиться к нему в любую минуту, как к уличному проповеднику. Посмотрев на распятие, Скоби подумал: он даже страдает публично.
3
Прямо под окном сломался желоб, и вода хлестала оттуда, точно из крана; одновременно было слышно, как дождь журчит и как он льется потоком. Скоби закурил и стал разглядывать Юсефа. Он не чувствовал ненависти к этому человеку. Он поймал Юсефа в ловушку так же обдуманно и так же ловко, как Юсеф поймал его. Брачный союз был заключен с согласия обеих сторон. Пристальный взгляд Скоби, видимо, пробился сквозь туман снотворного; жирные ягодицы Юсефа заерзали на диване, он застонал, пробормотал во сне: «Голубчик мой!» — и повернулся на бок, лицом к Скоби. Скоби снова оглядел комнату, хотя он ее уже рассмотрел в тот раз, когда приходил договариваться о займе; а здесь с тех пор ничего не изменилось: все те же безобразные лиловые шелковые подушки — шелк на них истлел от сырости, — ярко-оранжевые занавески и даже синий сифон на прежнем месте; все это казалось вечным и неизменным, как наше представление о том, что такое ад. Здесь не было ни книжных полок — Юсеф не умел читать, ни письменного стола — он не умел писать. Нечего было искать здесь бумаг — Юсеф не знал бы, что с ними делать. Все, что ему было нужно, хранилось в этой большой скульптурной голове.
— Вот тебе раз!… Майор Скоби!…
Глаза открылись, но затуманенные снотворным, никак не могли ни на чем остановиться.
— Здравствуйте, Юсеф.
На этот раз Скоби застал его врасплох; сначала казалось, что Юсеф снова погрузился в наркотический сон, но потом он с усилием приподнялся на локте.
— Я пришел поговорить о Таллите.
— О Таллите… Простите, майор Скоби.
— И об алмазах.
— Просто помешались все на этих алмазах… — с трудом пробормотал, снова засыпая, Юсеф.
Он потряс головой, так что седая прядь закачалась из стороны в сторону, затем ощупью потянулся за сифоном.
— Это вы подстроили дело против Таллита?
Юсеф потащил сифон через стол, опрокинув стакан со снотворным, повернул сифон к себе и нажал на рычажок; содовая брызнула ему в лицо и разлилась по лиловому шелку подушки. Он застонал от удовольствия, как человек, принимающий душ в жаркий день.
— Что случилось, майор Скоби? Что-нибудь неладно?
— Таллита не будут судить.
Юсеф похож был на усталого пловца; он старается выбраться на берег, а волны гонятся за ним по пятам.
— Простите меня, майор Скоби, — сказал он. — Я так плохо сплю последнее время. — Он в раздумье помотал головой вверх и вниз, как трясут копилку, прислушиваясь, не звякнет ли что-нибудь внутри. — Вы как будто упомянули о Таллите, майор Скоби? — Он снова пустился в объяснения. — Переучет товаров. Сколько цифр. Три-четыре лавки. Меня так и норовят обмануть, потому что я все держу в голове.
— Таллита не отдадут под суд, — повторил Скоби.
— Ничего. Когда-нибудь он сломает себе шею.
— Это были ваши алмазы, Юсеф?
— Мои?! Вас научили не доверять мне, майор Скоби.
— Вы подкупили его младшего слугу?
Тыльной стороной руки Юсеф вытер мокрое лицо.
— Конечно, майор Скоби. От него я получил сведения.
Миг слабости прошел: снотворное больше не туманило его большую голову, хотя грузное тело все еще было распластано на диване.
— Я вам не враг, Юсеф. Я питаю к вам даже симпатию.
— Когда вы так говорите, майор Скоби, у меня сердце дрожит от радости. — Он шире раскрыл ворот рубахи, словно для того, чтобы показать, как оно дрожит, и струйки содовой побежали по черной поросли у него на груди. — Я слишком толстый, — сказал он.
— Мне хочется вам верить, Юсеф. Скажите мне правду. Чьи это были алмазы — ваши или Таллита?
— Я всегда хочу говорить вам только правду, майор Скоби. Я никогда не утверждал, что это алмазы Таллита.
— Они ваши?
— Да, майор Скоби.
— Здорово вы меня одурачили, Юсеф! Будь у меня свидетели, я бы вас непременно посадил.
— Я вовсе не хотел вас дурачить, майор Скоби. Я только хотел, чтобы выслали Таллита. Всем было бы лучше, если бы его выслали. Нехорошо, что сирийцы разбились на две партии. Если бы они держались вместе, вы бы могли прийти ко мне и сказать: «Юсеф, правительство хочет, чтобы сирийцы сделали то-то и то-то», — и я бы мог ответить: «Будет сделано».
— А контрабанда алмазами попала бы в одни руки.
— Ах, алмазы, алмазы, алмазы, — устало посетовал Юсеф. — Поверьте, майор Скоби, я получаю за год от самой маленькой из моих лавок больше, чем получил бы в три года от алмазов. Вы даже представить себе не можете, сколько тут надо дать взяток.
— Ну что ж, Юсеф, я больше не стану пользоваться вашей информацией. На этом нашим добрым отношениям конец. Разумеется, каждый месяц я буду выплачивать вам проценты.
Его слова казались ему самому неубедительными. Оранжевые занавески висели неподвижно. Некоторые вещи мы при всем желании не можем вычеркнуть из памяти: занавески и подушки этой комнаты были для него неразрывно связаны со спальней во втором этаже, с залитым чернилами письменным столом, с убранным кружевами алтарем в Илинге — все это для него будет жить, пока теплится сознание.
Юсеф опустил ноги на пол и сел.
— Вы слишком близко принимаете к сердцу мою маленькую проделку, майор Скоби, — сказал он.
— Прощайте, Юсеф, вы совсем не плохой парень, но прощайте.
— Ошибаетесь, майор Скоби, я плохой парень. — Он говорил очень серьезно. — Моя симпатия к вам — вот единственное, что есть светлого в моем черном сердце. Я не могу от нее отказаться. Мы должны остаться друзьями.
— Боюсь, что не выйдет, Юсеф.
— Послушайте, майор Скоби. Я прошу вас только об одном: время от времени — может быть, ночью, когда никто не видит, — приходите поговорить со мной. Вот и все. Просто поговорить. Я больше не буду клепать на Таллита. Я вообще буду молчать. Мы просто будем сидеть здесь за бутылкой виски и сифоном с содовой…
— Я не такой уж дурак, Юсеф. Я знаю, как вам выгодно, чтобы люди думали, будто мы с вами друзья. Такой помощи вы от меня не ждите.
Юсеф сунул палец в ухо и прочистил его от попавшей туда содовой. Он бросил мрачный и наглый взгляд на Скоби. Вот так, подумал тот, он смотрит на приказчика, который пробует его надуть, пользуясь тем, что все цифры хранятся только у него в голове.
— А вы рассказали начальнику полиции о нашей маленькой сделке, майор Скоби, или вы меня обманывали?
— Пойдите спросите у него сами.
— Пожалуй, я так и сделаю. Сердце мое полно обиды и горечи. Оно велит мне пойти к начальнику полиции и все ему рассказать.
— Всегда слушайтесь голоса сердца, Юсеф.
— Я скажу ему, что вы взяли деньги и что мы вместе задумали посадить Таллита за решетку. Но вы не выполнили обещания, и я пришел к нему, чтобы вам отомстить. Отомстить, — угрюмо повторил Юсеф, уронив свою скульптурную голову на жирную грудь.
— Валяйте. Поступайте как знаете, Юсеф. Между нами все кончено.
Скоби старательно играл свою роль, но вся сцена казалась ему неправдоподобной: она походила на размолвку влюбленных. Он не верил в угрозы Юсефа, как не верил и в собственную невозмутимость; он даже не верил в это прощание. То, что случилось в оранжево-лиловой комнате, было слишком важным, чтобы бесследно кануть в безбрежный океан прошлого. И он не удивился, когда Юсеф, подняв голову, сказал:
— Понятно, я никуда не пойду. Когда-нибудь вы вернетесь и опять предложите мне свою дружбу. А я встречу вас с превеликой радостью.
«Неужели я в самом деле попаду в такое отчаянное положение?» — подумал Скоби, словно в словах сирийца звучало пророчество.
По дороге домой Скоби остановил машину у католической церкви и вошел. Была первая суббота месяца — в этот день он всегда ходил к исповеди. Возле исповедальни стояла очередь — несколько старух, низко повязанных платками, как прислуги во время уборки, сестра милосердия и солдат с артиллерийскими нашивками, а изнутри доносилось монотонное бормотанье отца Ранка.
Подняв глаза к распятию. Скоби прочитал «Отче наш», «Богородицу», покаянную молитву. Томительный ритуал нагонял на него тоску. Он чувствовал себя случайным зрителем — одним из тех в толпе вокруг креста, на чьем лице взгляд Распятого, искавший либо друга, либо врага, наверно, даже не остановился бы. А иногда ему казалось, что его профессия и мундир неумолимо ставят его в один ряд с безыменными римскими стражниками, которые блюли порядок на городских улицах во время крестного пути на Голгофу. Одна за другой в исповедальню входили старые негритянки, а Скоби рассеянно и бессвязно молился за Луизу — молился, чтобы она была счастлива ныне и вовеки, чтобы он вольно или невольно не причинил ей зла. Из исповедальни вышел солдат, и Скоби, поднявшись с колен, занял его место.
— Во имя отца и сына и святого духа, — начал он. — Со времени моей последней исповеди месяц назад я пропустил воскресную обедню и одну праздничную службу.
— Вам что-нибудь помешало?
— Да, но при желании я мог бы лучше распределить свое время.
— Дальше.
— Весь этот месяц я работал спустя рукава. Я был излишне резок с одним из моих подчиненных… — Он долго молчал.
— Это все?
— Не знаю, как это выразить, отец мой, но у меня такое чувство, словно я… устал от моей веры. Она для меня как будто уже ничего не значит. Я старался возлюбить бога всем сердцем моим, но… — он сделал жест, которого священник не видел, потому что сидел боком к решетке. — Я даже вообще не убежден, что я верую.
— Подобные мысли легко растравляют душу, — сказал священник. — Особенно в наших краях. Будь это в моей власти, я бы на многих наложил одну и ту же епитимью: шестимесячный отпуск. Здешний климат кого угодно доконает. Легко принять обыкновенную усталость за… скажем, неверие.
— Я не хочу вас задерживать, отец мой. Вас ждут. Я знаю, все это пустые выдумки. Но я чувствую себя… опустошенным. Да, опустошенным.
— В такие минуты мы порой ближе всего к богу, — сказал священник. — А теперь ступайте и прочитайте десять молитв по четкам.
— У меня нет четок. По крайней мере…
— Ну, тогда пять раз «Отче наш» и пять раз «Богородицу». — Отец Ранк стал произносить слова отпущения грехов. Беда в том, подумал Скоби, что нечего отпускать. Слова священника не приносили облегчения — какую тяжесть они могли с него снять? Они были пустой формулой: набор латинских слов, волшебное заклинание. Скоби вышел из исповедальни и снова опустился на колени — это тоже был пустой ритуал. Ему вдруг показалось, что бог слишком доступен, к нему слишком легко прибегнуть. Любой его последователь мог обратиться к нему в любую минуту, как к уличному проповеднику. Посмотрев на распятие, Скоби подумал: он даже страдает публично.
3
— Я принес вам марки, — сказал Скоби. — Выпрашивал их всю неделю у всех подряд. Даже миссис Картер подарила великолепного попугая, откуда-то из Южной Америки, вот посмотрите. А тут целая серия либерийских марок с надпечаткой американских оккупационных войск. Мне их дал морской летчик-наблюдатель.
Оба чувствовали себя совершенно свободно и отсюда делали вывод, что они друг от друга в полной безопасности.
— А почему вы собираете марки? — спросил он. — Странное занятие, когда тебе уже больше шестнадцати.
— Не знаю, — сказала Элен Ролт. — Я их в общем и не собираю. Я просто вожу их с собой. Наверно, привычка. — Раскрыв альбом, она добавила: — Нет, это не только привычка. Я люблю эти картинки. Видите зеленую марку в полпенса с Георгом Пятым? С нее я начала свою коллекцию. Мне было восемь лет. Я ее отпарила с конверта и наклеила в тетрадку. Тогда отец мне подарил альбом. Мама умерла, вот он и подарил мне альбом для марок. — Она попыталась объяснить точнее: — Они вроде фотографий. Их так удобно возить с собой. Если собираешь фарфор, его с собой не повезешь. Или книги. И тебе никогда не приходится вырывать листы из альбома для марок, как потом иногда выдираешь чьи-нибудь фотографии.
— Вы ни разу не рассказали мне о своем муже, — заметил Скоби.
— Нет, не рассказывала.
— Стоит ли выдирать фотографию: ведь всегда видно, откуда она была выдрана.
— Да.
— Когда выговоришься, легче утешиться, — сказал Скоби.
— Не в этом беда, — возразила Элен. — Беда в том, что ужасно легко утешиться. Она его поразила: он не ожидал, что она уже так повзрослела и усвоила этот жизненный урок, прошла через эту пытку. Она продолжала: — Он ведь умер всего… когда это было?… неужели прошло всего два месяца? А он уже такой мертвый. Совершенно мертвый! Какая я, наверно, дрянь!
— Зря вы это, — произнес Скоби. — Так, по-моему, бывает со всеми. Когда мы кому-нибудь говорим: «Я без тебя жить не могу», — мы на самом деле хотим сказать: «Я жить не могу, зная, что ты страдаешь, что ты несчастна, что ты в чем-то нуждаешься». Вот и все. Когда же они умирают, кончается и наша ответственность. Мы уже ничего больше не можем поделать. Наступает покой.
— Я и не подозревала, что я такая черствая, — призналась Элен. — Страшно черствая.
— У меня был ребенок, — сказал Скоби, — он умер. Я тогда находился здесь. Жена послала мне две телеграммы из Бексхилла — одну в пять, а другую в шесть вечера, но их перепутали. Она хотела меня подготовить. Одну телеграмму я получил сразу после завтрака. Было восемь часов утра — в это время редко узнаешь новости. — Он никогда еще не рассказывал об этом никому, даже Луизе. Но сейчас он слово в слово прочел наизусть обе телеграммы. — В одной сообщалось: «Кэтрин умерла сегодня вечером без мучений храни тебя господь». К часу дня пришла вторая телеграмма: «Кэтрин серьезно больна. Доктор еще надеется разный мой». Это была телеграмма, отправленная в пять часов. «Разный» — просто переврали: наверно, она написала «родной». Понимаете, чтобы меня подготовить, она не могла подумать ничего более безнадежного, чем «доктор еще надеется».
— Какой это, наверно, был ужас! — сказала Элен.
— Нет, ужас был в другом: когда я получил вторую телеграмму, у меня все так перепуталось в голове, что я подумал: произошла какая-то ошибка, она еще жива. И на какую-то минуту, пока не сообразил, что случилось, меня это… испугало. Вот в чем был ужас! Я подумал: теперь начнутся тревоги и мучения. Но, когда я понял, я сразу успокоился: ведь она умерла, и можно ее понемножку забыть.
— И вы ее забыли?
— Я теперь вспоминаю ее не так уж часто. Понимаете, я ведь не видел, как она умирала. Это выпало на долю жены.
Его удивляло, как легко и быстро они подружились. Их тесно сблизили две смерти.
— Не знаю, что бы я здесь без вас делала, — сказала она.
— Ну, тут бы все о вас заботились.
— Мне кажется, они меня боятся, — заметила она. Он рассмеялся. — Нет, в самом деле. Лейтенант Багстер — он летчик — пригласил меня сегодня на пляж, но я видела, что он меня боится. Потому что я невеселая и еще из-за мужа. Все на пляже делали вид, будто им весело, я тоже скалила зубы, но у меня ничего не получалось. Помните, когда первый раз в жизни идешь на вечеринку, поднимаешься по лестнице, слышишь чужие голоса и не знаешь, что ты должна говорить. Вот так было и со мной. Я сидела в купальном костюме миссис Картер и скалила зубы, а Багстер поглаживал мою ногу, и мне очень хотелось домой.
— Теперь уже недолго ждать.
— Я говорю совсем не про тот дом. Я говорю про этот, где я могу запереть дверь и не откликаться, когда стучат. Я еще не хочу уезжать.
— Но разве вам здесь хорошо?
— Я боюсь океана, — сказала она.
— Вам он снится?
— Нет. Иногда снится Джон — это еще хуже. Мне и прежде о нем всегда снились дурные сны и сейчас тоже. Мы вечно ссорились с ним во сне и теперь все еще ссоримся.
— А на самом деле вы ссорились?
— Нет. Он был со мной такой ласковый. Ведь мы были женаты всего месяц. Не так уж трудно быть ласковым всего месяц, правда? Когда все это случилось, я еще и понять не успела, что к чему.
Скоби подумал, что она никогда не понимала, что к чему — по крайней мере с той поры, как рассталась со своей баскетбольной командой. Неужели это было всего год назад? Иногда он видел, как она плывет день за днем в утлой лодчонке по маслянистой глади океана, а рядом с ней еще один умирающий ребенок, обезумевший матрос, мисс Малкот и главный механик, одержимый чувством ответственности перед судовладельцами; иногда он видел, как ее несут на носилках с зажатым в руках альбомом для марок; а теперь он еще видел ее в чужом уродливом купальном костюме — она скалит зубы Багстеру, который гладит ее ногу и прислушивается к чужому веселью, к плеску воды, не зная, как вести себя со взрослыми. Он с грустью ощущал, как чувство ответственности, подобно вечернему приливу, выносит его на незнакомый берег.
— Вы написали отцу?
— Само собой. Он телеграфировал, что пускает в ход все свои связи для того, чтобы ускорить мой приезд. Бедняжка, какие у него в Бэри могут быть связи? Он вообще никого не знает. В телеграмме он пишет, конечно, и о Джоне. — Она подняла с кресла подушку и вытащила из-под нее телеграмму — Вот, прочтите. Папа такой милый, но, конечно, ровно ничего обо мне не знает.
Скоби прочел; «Глубоко скорблю с тобой деточка но помни что он сейчас счастлив твой любящий отец».
Дата отправления сразу показала Скоби, какое бесконечное пространство разделяет отца и дочь.
— В каком смысле он ничего о вас не знает?
— Понимаете, он верит в бога, в рай и во всю эту дребедень.
— А вы нет?
— Я перестала, когда кончила школу. Джон всегда над ним за это подшучивал — знаете, так — добродушно. Отец не обижался. Но он не знал, что мы с Джоном думаем одинаково. Дочери священника часто приходится притворяться. Он бы в ужас пришел, если бы узнал, что Джон и я… ну, были вместе недели за две до свадьбы.
Он снова увидел, что она еще не понимает, что к чему; не мудрено, что Багстер ее боялся. Багстер был не из тех, кто любит нести ответственность за других, а разве она может за что-нибудь отвечать сама, эта глупенькая, растерянная девочка? Перебирая маленькую стопочку собранных для нее марок, он спросил:
— А что вы будете делать, когда вернетесь домой?
— Наверно, меня призовут, — сказала она.
Он подумал: будь моя дочь жива, она уже достигла бы призывного возраста и ее бросили бы, как слепого котенка, в какую-нибудь мрачную казарму. После волн Атлантики — Вспомогательные территориальные части или Женевский корпус военно-воздушных сил, шумливый сержант с пышным бюстом, дежурство по кухне и чистка картошки, лесбиянка в офицерском мундире, с тонкими губами и аккуратно зачесанными крашеными волосами и солдаты — солдаты, поджидающие в кустах на пустыре за оградой лагеря… По сравнению с этим даже Атлантический океан мог показаться родным домом.
— Вы умеете стенографировать? Знаете языки? — спросил он.
Войны можно было избежать только с помощью знаний, хитрости или связей.
— Нет, — сказала она, — я ни на что не гожусь.
Больно было думать, что ей не дали утонуть в море только для того, чтобы швырнуть обратно, как рыбешку, которую не стоило и ловить.
— А печатать на машинке вы умеете? — спросил он.
— Я довольно быстро печатаю, но одним пальцем.
— Пожалуй, вы сможете найти работу и тут. У нас не хватает секретарей. Все жены стали секретаршами, и все равно не хватает. Только климат здесь для женщин неподходящий.
— Я бы охотно осталась. Давайте выпьем за это. — Она позвала: — Мальчик! Мальчик!
— Вы уже кое-чему научились, — сказал Скоби, — неделю назад вы его не на шутку побаивались…
Слуга подал на подносе стаканы, лимоны, воду, непочатую бутылку джина.
— Это не тот, с которым я говорил, — сказал Скоби.
— Тот ушел. Вы говорили с ним слишком грозно.
— А этот пришел вместо него?
— Да.
— Как тебя зовут?
— Ванде, начальник.
— Я тебя уже где-то видел, а?
— Нет, начальник.
— Кто я такой?
— Большой полицейский начальник.
— Только не спугните мне и этого, — взмолилась Элен.
— У кого ты служил?
— У окружного комиссара Пембертона, там в лесу. Я бел младший слуга.
— Так вот где я тебя видел, — сказал Скоби. — Да, наверно, там. Служи теперь получше этой хозяйке, и я найду тебе хорошую работу, когда она уедет домой. Так и запомни.
— Да, начальник.
— Вы еще не взглянули на марки.
— В самом деле.
Капля джина упала на марку и оставила пятно. Он смотрел, как она берет марку, смотрел на ее прямые волосы, падавшие крысиными хвостиками ей на затылок, словно Атлантика высосала из них всю силу, смотрел на ее запавшие щеки. Ему казалось, что он не чувствовал себя так свободно ни с кем уже много лет — с тех пор, как Луиза была молодой. Но тут совсем другое, говорил он себе: они друг для друга не опасны. Он старше ее больше чем на тридцать лет, тело его в этом климате забыло, что такое вожделение; он смотрел на нее с грустью, нежностью и бесконечной жалостью — ведь настанет время, когда он уже больше не сможет служить ей проводником в этом мире, где она блуждает в потемках. Когда она поворачивалась и свет падал ей прямо на лицо, она выглядела очень некрасивой, — такими некрасивыми порой бывают детские лица с еще не определившимися чертами. Ее некрасивость сковывала его, как наручники.
— Эта марка бракованная, — сказал он. — Я достану вам такую же.
— Что вы, — возразила она. — Сойдет и так. Я ведь не настоящий коллекционер.
Он никогда не чувствовал себя в ответе за людей красивых, изящных, умных. Они могли устроить свою жизнь и без него. В его преданности нуждались только те, чьи лица оставляли других равнодушными, на которые никто не заглядывался украдкой, те, кто скоро почувствуют щелчки и всеобщее пренебрежение. Слово «сострадание» опошлено не менее, чем слово «любовь»; это страшная, необузданная страсть, которую испытывают немногие.
— Понимаете, сказала она, — эта марка с пятном всегда будет мне напоминать мою здешнюю комнату…
— Значит, марка все-таки вроде фотографии.
— Марку можно вырвать, — сказала она с пугающей прямолинейностью, свойственной юности, — вы и знать не будете, что она тут была. — Повернувшись к нему, она вдруг сказала: — Как мне с вами хорошо. Я могу вам сказать все, что на ум взбредет. Я не боюсь вас задеть. Вам ничего от меня не надо. Мне так спокойно.
— Нам обоим спокойно.
Вокруг них был только дождь, мерно падавший на железную крышу. Она вдруг воскликнула с неожиданным порывом:
— Боже мой, какой вы хороший!
— Ничуть.
— У меня такое чувство, будто я всегда смогу на вас положиться.
Эти слова прозвучали для него как приказ, который придется выполнять, чего бы это ни стоило. Пригоршни ее полны были нелепыми клочками бумаги, которые он ей принес.
— Ваши марки я сохраню навсегда, — сказала она. — Мне никогда не придется вырывать их из альбома.
Постучали в дверь, и кто-то весело произнес:
— Это я, Фредди Багстер. Больше никого. Только я, Фредди Багстер.
— Не отвечайте, — шепнула она. — Не отвечайте.
Она взяла его под руку и уставилась на дверь, слегка приоткрыв рот, точно у нее перехватило дыхание. Она напоминала ему зверька, которого загнали в нору.
— Впустите Фредди, — хныкал все тот же голос. — Будьте человеком, Элен. Ведь это только я, Фредди Багстер. — Он был слегка пьян.
Она стоя прижалась к Скоби и обняла его. Когда шаги Багстера удалились, она подняла к нему лицо, и они поцеловались. То, что они принимали за безопасность, на поверку оказалось уловкой врага, который действует под маской дружбы, доверия и сострадания.
Дождь все лил и лил, снова превращая в болото клочок осушенной земли, на котором стоял его дом. Ветер раскачивал створку окна; по-видимому, ночью сорвало крючок. Дождь хлестал в комнату, с туалетного столика текло, на полу стояла лужа. Стрелки будильника показывали двадцать пять минут пятого. У Скоби было такое ощущение, будто он вернулся в дом, где давно уже никто не живет. Его бы не удивило, если бы он нашел паутину на зеркале, истлевшую москитную сетку и мышиный помет на полу.
Он опустился на стул, вода потекла с брюк и образовала вторую лужу, вокруг его противомоскитных сапог. Уходя от Элен домой, он забыл свой зонтик.
В душе у него было какое-то странное ликование, словно он вновь обрел что-то давно утраченное, забытое с юности. Шагая в сырой тьме, полной шума дождя, он даже затянул во весь голос одну из песенок Фрезера, но петь он совсем не умел. Но вот где-то между ее домом и своим он потерял это счастливое чувство.
Он проснулся в четыре часа утра. Она уткнулась головой ему под мышку, и он чувствовал у себя на груди ее волосы. Вытянув руки из-под москитной сетки, он нащупал лампу. Элен лежала, скорчившись в неестественной позе, как человек, которого смерть настигла на бегу. Даже тогда, до того, как в нем проснулись нежность и чувство благодарности, ему на миг почудилось, будто он глядит на подстреленную птицу. Когда ее разбудил свет, она пробормотала спросонок:
Оба чувствовали себя совершенно свободно и отсюда делали вывод, что они друг от друга в полной безопасности.
— А почему вы собираете марки? — спросил он. — Странное занятие, когда тебе уже больше шестнадцати.
— Не знаю, — сказала Элен Ролт. — Я их в общем и не собираю. Я просто вожу их с собой. Наверно, привычка. — Раскрыв альбом, она добавила: — Нет, это не только привычка. Я люблю эти картинки. Видите зеленую марку в полпенса с Георгом Пятым? С нее я начала свою коллекцию. Мне было восемь лет. Я ее отпарила с конверта и наклеила в тетрадку. Тогда отец мне подарил альбом. Мама умерла, вот он и подарил мне альбом для марок. — Она попыталась объяснить точнее: — Они вроде фотографий. Их так удобно возить с собой. Если собираешь фарфор, его с собой не повезешь. Или книги. И тебе никогда не приходится вырывать листы из альбома для марок, как потом иногда выдираешь чьи-нибудь фотографии.
— Вы ни разу не рассказали мне о своем муже, — заметил Скоби.
— Нет, не рассказывала.
— Стоит ли выдирать фотографию: ведь всегда видно, откуда она была выдрана.
— Да.
— Когда выговоришься, легче утешиться, — сказал Скоби.
— Не в этом беда, — возразила Элен. — Беда в том, что ужасно легко утешиться. Она его поразила: он не ожидал, что она уже так повзрослела и усвоила этот жизненный урок, прошла через эту пытку. Она продолжала: — Он ведь умер всего… когда это было?… неужели прошло всего два месяца? А он уже такой мертвый. Совершенно мертвый! Какая я, наверно, дрянь!
— Зря вы это, — произнес Скоби. — Так, по-моему, бывает со всеми. Когда мы кому-нибудь говорим: «Я без тебя жить не могу», — мы на самом деле хотим сказать: «Я жить не могу, зная, что ты страдаешь, что ты несчастна, что ты в чем-то нуждаешься». Вот и все. Когда же они умирают, кончается и наша ответственность. Мы уже ничего больше не можем поделать. Наступает покой.
— Я и не подозревала, что я такая черствая, — призналась Элен. — Страшно черствая.
— У меня был ребенок, — сказал Скоби, — он умер. Я тогда находился здесь. Жена послала мне две телеграммы из Бексхилла — одну в пять, а другую в шесть вечера, но их перепутали. Она хотела меня подготовить. Одну телеграмму я получил сразу после завтрака. Было восемь часов утра — в это время редко узнаешь новости. — Он никогда еще не рассказывал об этом никому, даже Луизе. Но сейчас он слово в слово прочел наизусть обе телеграммы. — В одной сообщалось: «Кэтрин умерла сегодня вечером без мучений храни тебя господь». К часу дня пришла вторая телеграмма: «Кэтрин серьезно больна. Доктор еще надеется разный мой». Это была телеграмма, отправленная в пять часов. «Разный» — просто переврали: наверно, она написала «родной». Понимаете, чтобы меня подготовить, она не могла подумать ничего более безнадежного, чем «доктор еще надеется».
— Какой это, наверно, был ужас! — сказала Элен.
— Нет, ужас был в другом: когда я получил вторую телеграмму, у меня все так перепуталось в голове, что я подумал: произошла какая-то ошибка, она еще жива. И на какую-то минуту, пока не сообразил, что случилось, меня это… испугало. Вот в чем был ужас! Я подумал: теперь начнутся тревоги и мучения. Но, когда я понял, я сразу успокоился: ведь она умерла, и можно ее понемножку забыть.
— И вы ее забыли?
— Я теперь вспоминаю ее не так уж часто. Понимаете, я ведь не видел, как она умирала. Это выпало на долю жены.
Его удивляло, как легко и быстро они подружились. Их тесно сблизили две смерти.
— Не знаю, что бы я здесь без вас делала, — сказала она.
— Ну, тут бы все о вас заботились.
— Мне кажется, они меня боятся, — заметила она. Он рассмеялся. — Нет, в самом деле. Лейтенант Багстер — он летчик — пригласил меня сегодня на пляж, но я видела, что он меня боится. Потому что я невеселая и еще из-за мужа. Все на пляже делали вид, будто им весело, я тоже скалила зубы, но у меня ничего не получалось. Помните, когда первый раз в жизни идешь на вечеринку, поднимаешься по лестнице, слышишь чужие голоса и не знаешь, что ты должна говорить. Вот так было и со мной. Я сидела в купальном костюме миссис Картер и скалила зубы, а Багстер поглаживал мою ногу, и мне очень хотелось домой.
— Теперь уже недолго ждать.
— Я говорю совсем не про тот дом. Я говорю про этот, где я могу запереть дверь и не откликаться, когда стучат. Я еще не хочу уезжать.
— Но разве вам здесь хорошо?
— Я боюсь океана, — сказала она.
— Вам он снится?
— Нет. Иногда снится Джон — это еще хуже. Мне и прежде о нем всегда снились дурные сны и сейчас тоже. Мы вечно ссорились с ним во сне и теперь все еще ссоримся.
— А на самом деле вы ссорились?
— Нет. Он был со мной такой ласковый. Ведь мы были женаты всего месяц. Не так уж трудно быть ласковым всего месяц, правда? Когда все это случилось, я еще и понять не успела, что к чему.
Скоби подумал, что она никогда не понимала, что к чему — по крайней мере с той поры, как рассталась со своей баскетбольной командой. Неужели это было всего год назад? Иногда он видел, как она плывет день за днем в утлой лодчонке по маслянистой глади океана, а рядом с ней еще один умирающий ребенок, обезумевший матрос, мисс Малкот и главный механик, одержимый чувством ответственности перед судовладельцами; иногда он видел, как ее несут на носилках с зажатым в руках альбомом для марок; а теперь он еще видел ее в чужом уродливом купальном костюме — она скалит зубы Багстеру, который гладит ее ногу и прислушивается к чужому веселью, к плеску воды, не зная, как вести себя со взрослыми. Он с грустью ощущал, как чувство ответственности, подобно вечернему приливу, выносит его на незнакомый берег.
— Вы написали отцу?
— Само собой. Он телеграфировал, что пускает в ход все свои связи для того, чтобы ускорить мой приезд. Бедняжка, какие у него в Бэри могут быть связи? Он вообще никого не знает. В телеграмме он пишет, конечно, и о Джоне. — Она подняла с кресла подушку и вытащила из-под нее телеграмму — Вот, прочтите. Папа такой милый, но, конечно, ровно ничего обо мне не знает.
Скоби прочел; «Глубоко скорблю с тобой деточка но помни что он сейчас счастлив твой любящий отец».
Дата отправления сразу показала Скоби, какое бесконечное пространство разделяет отца и дочь.
— В каком смысле он ничего о вас не знает?
— Понимаете, он верит в бога, в рай и во всю эту дребедень.
— А вы нет?
— Я перестала, когда кончила школу. Джон всегда над ним за это подшучивал — знаете, так — добродушно. Отец не обижался. Но он не знал, что мы с Джоном думаем одинаково. Дочери священника часто приходится притворяться. Он бы в ужас пришел, если бы узнал, что Джон и я… ну, были вместе недели за две до свадьбы.
Он снова увидел, что она еще не понимает, что к чему; не мудрено, что Багстер ее боялся. Багстер был не из тех, кто любит нести ответственность за других, а разве она может за что-нибудь отвечать сама, эта глупенькая, растерянная девочка? Перебирая маленькую стопочку собранных для нее марок, он спросил:
— А что вы будете делать, когда вернетесь домой?
— Наверно, меня призовут, — сказала она.
Он подумал: будь моя дочь жива, она уже достигла бы призывного возраста и ее бросили бы, как слепого котенка, в какую-нибудь мрачную казарму. После волн Атлантики — Вспомогательные территориальные части или Женевский корпус военно-воздушных сил, шумливый сержант с пышным бюстом, дежурство по кухне и чистка картошки, лесбиянка в офицерском мундире, с тонкими губами и аккуратно зачесанными крашеными волосами и солдаты — солдаты, поджидающие в кустах на пустыре за оградой лагеря… По сравнению с этим даже Атлантический океан мог показаться родным домом.
— Вы умеете стенографировать? Знаете языки? — спросил он.
Войны можно было избежать только с помощью знаний, хитрости или связей.
— Нет, — сказала она, — я ни на что не гожусь.
Больно было думать, что ей не дали утонуть в море только для того, чтобы швырнуть обратно, как рыбешку, которую не стоило и ловить.
— А печатать на машинке вы умеете? — спросил он.
— Я довольно быстро печатаю, но одним пальцем.
— Пожалуй, вы сможете найти работу и тут. У нас не хватает секретарей. Все жены стали секретаршами, и все равно не хватает. Только климат здесь для женщин неподходящий.
— Я бы охотно осталась. Давайте выпьем за это. — Она позвала: — Мальчик! Мальчик!
— Вы уже кое-чему научились, — сказал Скоби, — неделю назад вы его не на шутку побаивались…
Слуга подал на подносе стаканы, лимоны, воду, непочатую бутылку джина.
— Это не тот, с которым я говорил, — сказал Скоби.
— Тот ушел. Вы говорили с ним слишком грозно.
— А этот пришел вместо него?
— Да.
— Как тебя зовут?
— Ванде, начальник.
— Я тебя уже где-то видел, а?
— Нет, начальник.
— Кто я такой?
— Большой полицейский начальник.
— Только не спугните мне и этого, — взмолилась Элен.
— У кого ты служил?
— У окружного комиссара Пембертона, там в лесу. Я бел младший слуга.
— Так вот где я тебя видел, — сказал Скоби. — Да, наверно, там. Служи теперь получше этой хозяйке, и я найду тебе хорошую работу, когда она уедет домой. Так и запомни.
— Да, начальник.
— Вы еще не взглянули на марки.
— В самом деле.
Капля джина упала на марку и оставила пятно. Он смотрел, как она берет марку, смотрел на ее прямые волосы, падавшие крысиными хвостиками ей на затылок, словно Атлантика высосала из них всю силу, смотрел на ее запавшие щеки. Ему казалось, что он не чувствовал себя так свободно ни с кем уже много лет — с тех пор, как Луиза была молодой. Но тут совсем другое, говорил он себе: они друг для друга не опасны. Он старше ее больше чем на тридцать лет, тело его в этом климате забыло, что такое вожделение; он смотрел на нее с грустью, нежностью и бесконечной жалостью — ведь настанет время, когда он уже больше не сможет служить ей проводником в этом мире, где она блуждает в потемках. Когда она поворачивалась и свет падал ей прямо на лицо, она выглядела очень некрасивой, — такими некрасивыми порой бывают детские лица с еще не определившимися чертами. Ее некрасивость сковывала его, как наручники.
— Эта марка бракованная, — сказал он. — Я достану вам такую же.
— Что вы, — возразила она. — Сойдет и так. Я ведь не настоящий коллекционер.
Он никогда не чувствовал себя в ответе за людей красивых, изящных, умных. Они могли устроить свою жизнь и без него. В его преданности нуждались только те, чьи лица оставляли других равнодушными, на которые никто не заглядывался украдкой, те, кто скоро почувствуют щелчки и всеобщее пренебрежение. Слово «сострадание» опошлено не менее, чем слово «любовь»; это страшная, необузданная страсть, которую испытывают немногие.
— Понимаете, сказала она, — эта марка с пятном всегда будет мне напоминать мою здешнюю комнату…
— Значит, марка все-таки вроде фотографии.
— Марку можно вырвать, — сказала она с пугающей прямолинейностью, свойственной юности, — вы и знать не будете, что она тут была. — Повернувшись к нему, она вдруг сказала: — Как мне с вами хорошо. Я могу вам сказать все, что на ум взбредет. Я не боюсь вас задеть. Вам ничего от меня не надо. Мне так спокойно.
— Нам обоим спокойно.
Вокруг них был только дождь, мерно падавший на железную крышу. Она вдруг воскликнула с неожиданным порывом:
— Боже мой, какой вы хороший!
— Ничуть.
— У меня такое чувство, будто я всегда смогу на вас положиться.
Эти слова прозвучали для него как приказ, который придется выполнять, чего бы это ни стоило. Пригоршни ее полны были нелепыми клочками бумаги, которые он ей принес.
— Ваши марки я сохраню навсегда, — сказала она. — Мне никогда не придется вырывать их из альбома.
Постучали в дверь, и кто-то весело произнес:
— Это я, Фредди Багстер. Больше никого. Только я, Фредди Багстер.
— Не отвечайте, — шепнула она. — Не отвечайте.
Она взяла его под руку и уставилась на дверь, слегка приоткрыв рот, точно у нее перехватило дыхание. Она напоминала ему зверька, которого загнали в нору.
— Впустите Фредди, — хныкал все тот же голос. — Будьте человеком, Элен. Ведь это только я, Фредди Багстер. — Он был слегка пьян.
Она стоя прижалась к Скоби и обняла его. Когда шаги Багстера удалились, она подняла к нему лицо, и они поцеловались. То, что они принимали за безопасность, на поверку оказалось уловкой врага, который действует под маской дружбы, доверия и сострадания.
***
Дождь все лил и лил, снова превращая в болото клочок осушенной земли, на котором стоял его дом. Ветер раскачивал створку окна; по-видимому, ночью сорвало крючок. Дождь хлестал в комнату, с туалетного столика текло, на полу стояла лужа. Стрелки будильника показывали двадцать пять минут пятого. У Скоби было такое ощущение, будто он вернулся в дом, где давно уже никто не живет. Его бы не удивило, если бы он нашел паутину на зеркале, истлевшую москитную сетку и мышиный помет на полу.
Он опустился на стул, вода потекла с брюк и образовала вторую лужу, вокруг его противомоскитных сапог. Уходя от Элен домой, он забыл свой зонтик.
В душе у него было какое-то странное ликование, словно он вновь обрел что-то давно утраченное, забытое с юности. Шагая в сырой тьме, полной шума дождя, он даже затянул во весь голос одну из песенок Фрезера, но петь он совсем не умел. Но вот где-то между ее домом и своим он потерял это счастливое чувство.
Он проснулся в четыре часа утра. Она уткнулась головой ему под мышку, и он чувствовал у себя на груди ее волосы. Вытянув руки из-под москитной сетки, он нащупал лампу. Элен лежала, скорчившись в неестественной позе, как человек, которого смерть настигла на бегу. Даже тогда, до того, как в нем проснулись нежность и чувство благодарности, ему на миг почудилось, будто он глядит на подстреленную птицу. Когда ее разбудил свет, она пробормотала спросонок: